-- : --
Зарегистрировано — 123 433Зрителей: 66 518
Авторов: 56 915
On-line — 22 230Зрителей: 4401
Авторов: 17829
Загружено работ — 2 123 207
«Неизвестный Гений»
"КОМУ В ЦАРСКОЙ РУСИ ЖИЛОСЬ ХОРОШО?"
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
19 февраля ’2016 18:50
Просмотров: 16552
Отрывки из произведений российских и советских классиков
о рабской жизни в царской России
«Право жить и быть счастливым
пустой призрак для человека,
не имеющего средств к тому»
Чернышевский Н.Г.
Читая повествование Радищева, вдруг осознаешь, что это не только история царской России конца ХVIII в., но и надвигающиеся реалии сегодняшнего дня, отличающиеся от прошлого только в одном – телесные наказания заменены штрафами и тюрьмами. Это и бесправный труд, когда только и слышно: «Не нравится, увольняйся». Это и копеечная зарплата, когда для того чтобы выжить, приходиться работать почти без выходных. Это и пробелы в просвещении, возникшие от вытеснения либеральными образовательными реформами лучшей советской педагогики Ушинского и Макаренко и подменой экзаменационного живого общения с учителями - рефлексами Павлова (ЕГЭ). Это и банковская кабала, когда заёмщик вдруг «испаряется», а поручителя разоряют и привлекают к уголовной ответственности. Это и «честные суды», стоящие на охране власти, но не народа. А кто из судей ещё остался человечен и ослушается, то будет сам повинен. Кстати «честное» судейство царской России Радищев испытал на себе, когда за увиденные и выложенные им истории, его приговорили к смертной казни, впоследствии заменив десятилетней ссылкой. Сия «справедливая» участь не обошла Чернышевского и многих других великих писателей, показавших правдивую жизнь в царской России. Это и лживое понятие об элите общества, когда героями что светской, что политической жизни, становятся дегенераты, ничем не брезгующие. Это и «свобода» права выбора, когда, не имея работы, молодые парни становятся контрактниками. Именно благодаря такому «праву выбора», Америка никогда не имела дефицита в рекрутах и в том «пушечном мясе», которое американские власти отправляло и отправляет нести «демократию» с помощью оружия. Сегодняшняя Россия, как страна капиталистическая и защищающая интересы олигархии, идёт по такому же пути.
Для показа о прошлой царской жизни хватило бы и радищевских историй. Но для более полного раскрытия темы, кратко ознакомлю с работами и других авторов, в которых показана не только жизнь трудового народа, но и самое страшное, что может быть на земле, это узаконенный детский бесправный труд. Даже при максимальных сокращениях я не в силах показать всё то, о чём хотел бы рассказать (не позволит формат газетной статьи). Поэтому те, кому не безразличны факты от очевидцев (а не михалковские бредни о барине, как об «отце родном»), сами перечитайте, подумайте и сделайте выводы.
А.Н. Радищев (1749–1802) – «Путешествие из Петербурга в Москву»
Чело надменное вознесши,
Схватив железный скипетр, Царь,
На громном троне, властно севши,
В народе зрит лишь подлу тварь.
«- Бог в помощь, - сказал я, подошед к пахарю, который, не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду.- Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь, да еще и в самый жар? - В неделе-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину; да под вечером возим вставшее в лесу сено на господский двор. - Как же ты успеваешь доставать хлеб, коли только праздник имеешь свободным? - Не одни праздники, и ночь наша. Видишь ли, одна лошадь отдыхает; а как эта устанет, возьмусь за другую; дело-то и споро. Да хотя растянись на барской работе, то спасибо не скажут. Барин подушных не заплатит; ни барана, ни холста, ни курицы, ни масла не уступит. То ли житье нашему брату, как где барин оброк берет с крестьянина, да еще без приказчика. Правда, что иногда и добрые господа берут более трех рублей с души; но все лучше барщины. Ныне еще поверье заводится отдавать деревни, как то называется, на аренду. А мы называем это отдавать головой. Голый наемник дерет с мужиков кожу; даже лучшей поры нам не оставляет. Зимою не пускает в извоз, ни в работу в город; все работай на него, для того что он подушные платит за нас. Самая дьявольская выдумка отдавать крестьян своих чужому в работу. - Друг мой, ты ошибаешься, мучить людей законы запрещают. - Мучить? Правда; но небось, барин, не захочешь в мою кожу».
«- Вам покажется мудрено, - говорил сопутник мой, обращая ко мне свое слово, - чтобы человек неслужащий и в положении, мною описанном, мог подвергнуть себя суду уголовному. Я был в купечестве записан; пуская капитал мой в обращение, стал участником в частном откупу. Неосновательность моя причиною была, что я доверил лживому человеку, который, лично попавшись в преступлении, был от откупу отрешен, и по свидетельству будто его книг, сделался, по-видимому, на нем большой начет. Он скрылся, я остался в лицах, и начет положено взыскать с меня. Я, сделав выправки, сколько мог, нашел, что начету на мне или совсем бы не было, или бы был очень малый, и для того просил, чтобы сделали расчет со мною, ибо я по нем был порукою. Но вместо того, чтобы сделать должное по моему прошению удовлетворение, велено недоимку взыскать с меня».
«Слово за слово, я с новым моим знакомцем поладил. Главное его намерение было, чтоб сыскать случай для приобретения науки. - Сколь великий недостаток еще у нас в пособиях просвещения, - говорил он мне. - Одно сведение латинского языка не может удовлетворить разума, алчущего науки. Для чего не заведут у нас вышних училищ, в которых бы преподавалися науки на языке общественном, на языке российском? Учение всем бы было внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже за одного латинщика нашлось бы двести человек просвещенных; по крайней мере в каждом суде был бы хотя один член, понимающий, что есть юриспруденция или законоучение».
«Душу он имел очень чувствительную и сердце человеколюбивое. Догнанные его столь превосходные качества доставили ему место председателя уголовной палаты. - Я думал, мой друг, - говорил мне г. Крестьянкин, что услаждающую рассудок и обильную найду жатву в исполнении моея должности. Но вместо того нашел я в оной желчь и терние.
Г. асессор, произошел из самого низкого состояния, зрел себя повелителем нескольких сотен себе подобных. Сие вскружило ему голову. Он себя почел высшего чина, крестьян почитал скотами, данными ему (едва не думал ли он, что власть его над ними от бога проистекает), да употребляет их в работу по произволению. Он был корыстолюбив, копил деньги, жесток от природы, вспыльчив, подл, а потому над слабейшими его надменен. Из сего судить можешь, как он обходился с крестьянами. Они у прежнего помещика были на оброке, он их посадил на пашню; отнял у них всю землю, скотину всю у них купил по цене, какую сам определил, заставил работать всю неделю на себя, а дабы они не умирали с голоду, то кормил их на господском дворе, и то по одному разу в день, а иным давал из милости месячину. Если который казался ему ленив, то сек розгами, плетьми, батожьем или кошками смотря по мере лености. Плетьми или кошками секли крестьян сами сыновья. По щекам били или за волосы таскали баб и девок дочери. Сыновья в свободное время ходили по деревне или в поле играть и бесчинничать с девками и бабами, и никакая не избегала их насилия. Дочери, не имея женихов, вымещали свою скуку над прядильницами, из которых они многих изувечили.
Я приметил из многочисленных примеров, что русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость. Сие самое и случилось с асессором. Случай к тому подал неистовый и беспутный или, лучше сказать, зверский поступок одного из его сыновей.
В деревне его была крестьянская девка, недурна собою, сговоренная за молодого крестьянина той же деревни. Отец жениха, по введенному у многих помещиков обычаю, пошел с сыном на господский двор и понес повенечные два пуда меду к своему господину. Сию-то последнюю минуту дворянчик и хотел употребить на удовлетворение своея страсти. Взял с собой обоих своих братьев и, вызвав, невесту чрез постороннего мальчика на двор, потащил ее в клеть, зажав ей рот. И уже сие скаредное чудовище начинал исполнением умышленное, как жених, возвратившись из господского дома, вошел на двор и, увидя одного из господчиков у клети, усумнился о их злом намерении. Кликнув отца своего к себе на помощь, он быстрее молнии полетел ко клети. Он схватил близлежащий кол и, вскоча в клеть, ударил вдоль спины хищника своея невесты. Они было хотели его схватить, но, видя отца женихова, бегущего с колом же на помощь, оставили свою добычу, выскочили из клети и побежали. Но жених, догнав одного из них, ударил его колом по голове и ее проломил.
- Как ты дерзнул, - говорил старый асессор, - поднять руку на твоего господина? А хотя бы он с твоею невестою и ночь переспал накануне твоея свадьбы, то ты ему за это должен быть благодарен. Ты на ней не женишься; она у меня останется в доме, а вы будете наказаны. По таковом решении жениха велел он сечь кошками немилосердо, отдав его в волю своих сыновей. Побои вытерпел он мужественно; неробким духом смотрел, как начали над отцом его то же производить истязание. Но не мог вытерпеть, как он увидел, что невесту господские дети хотели вести в дом. В одно мгновение выхватил он ее из рук ее похищающих, и освобожденные побежали оба со двора. Сие видя, барские сыновья перестали сечь старика и побежали за ними в погоню. Жених, видя, что они его настигать начали, выхватил заборину и стал защищаться. Между тем шум привлек других крестьян ко двору господскому. Они, соболезнуя о участи молодого крестьянина и имея сердце озлобленное против своих господ, его заступили. Видя сие, асессор, подбежав сам, начал их бранить и первого, кто встретился, ударил своею тростию столь сильно, что упал бесчувствен на землю. Сие было сигналом к общему наступлению. Они окружили всех четверых господ и, коротко сказать, убили их до смерти на том же месте.
Взяв виновных под стражу, а виновных было половина деревни, произвел следствие, которое постепенно дошло до уголовной палаты. Таковому делу я обязан был по долгу моего звания положить окончательное решение, приговорить виновных к смерти и вместо оной к торговой казни и вечной работе. Рассматривая сие дело, я не находил достаточной и убедительной причины к обвинению преступников. Не причиною ли оного сам убитый асессор?
С обыкновенною откровенностью сообщил я мои мысли моим сочленам. Все возопили против меня единым гласом. Называли меня поощрителен убийства; называли меня сообщником убийцей. По их мнению, при распространении моих вредных мнений исчезнет домашняя сохранность. Может ли дворянин, говорили они, отныне жить в деревне покоен? Может ли он видеть веления его исполняемы? Если ослушники воли господина своего, а паче его убийцы невинными признаваемы будут. Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния и услаждать мою скуку обхождением с друзьями».
«Доколе красота юности водилась на ее лице, во всегдашней была работе и щедрую получала от охотников плату. Но сколь скоро приметила, что красота ее начинала увядать и любовные заботы уступили место скучливому одиночеству, то взялась она за ум и, не находя больше покупщиков на обветшалые свои прелести, начала торговать чужими, которые, если не всегда имели достоинство красоты, имели хотя достоинство новости. Сим способом нажив, себе несколько тысяч, она с честию изъялась: из презрительного общества сводень и начала в рост отдавать деньги, своим и чужим бесстыдством нажитые. По времени забыто прежнее ее ремесло; и бывшая сводня стала нужная в обществе мотов тварь».
«На вопрос мой о сем он ответствовал: - Если бы, государь мой, с одной стороны поставлена была виселица, а с другой глубокая река и, стоя между двух гибелей, неминуемо бы должно было идти направо или налево, в петлю или в воду, что избрали бы вы, чего бы заставил желать рассудок и чувствительность? Я думаю, да и всякий другой избрал бы броситься в реку, в надежде, что, преплыв на другой брег, опасность уже минется. Никто не согласился бы испытать, тверда ли петля, своею шеею. Таков мой был случай. Трудна солдатская жизнь, но лучше петли. Хорошо бы и то, когда бы тем и конец был, но умирать томною смертию, под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, нагу, босу, алчущу, жаждущу, при всегдашнем поругании; государь мой, хотя холопей считаете вы своим имением, нередко хуже скотов, но, к несчастию их горчайшему, они чувствительности не лишены. Вам удивительно, вижу я, слышать таковые слова в устах крестьянина; но, слышав их, для чего не удивляетесь жестокосердию своей собратий, дворян?»
«Увидев передо мною сахар, месившая квашню хозяйка подослала ко мне маленького мальчика попросить кусочек сего боярского кушанья. - Почему боярское? — сказал я ей, давая ребенку остаток моего сахара. Неужели и ты его употреблять не можешь?
- Потому и боярское, что нам купить его не на что, а бояре его употребляют для того, что не сами достают деньги. Правда, что и бурмистр наш, когда ездит к Москве, то его покупает, но также на наши слезы. Не слезы ли ты крестьян своих пьешь, когда они едят такой же хлеб, как и мы? — Говоря сие, показывала она мне состав своего хлеба. Он состоял из трех четвертей мякины и одной части несеяной муки. — Да и то слава богу при нынешних неурожаях. У многих соседей наших и того хуже. Что ж вам, бояре, в том прибыли, что вы едите сахар, а мы голодны? Ребята мрут, мрут и взрослые».
Н.А. Некрасов (1821-1877) – «Плач детей»
«Равнодушно слушая проклятья.
В битве с жизнью гибнущих людей,
Из-за них вы слышите ли, братья,
Тихий плач и жалобы детей?
Только нам гулять не довелося,
По полям, по нивам золотым:
Целый день на фабриках колеса
Мы вертим - вертим - вертим!
Бесполезно плакать и молиться -
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри - проклятое вертится,
Хоть умри - гудит - гудит - гудит!
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы - спать.
Нам домой скорей бы воротиться, -
Но зачем идем мы и туда?
Сладко нам и дома не забыться:
Встретит нас забота и нужда!
Там, припав усталой головою
К груди бледной матери своей,
Зарыдав над ней и над собою,
Разорвем на части сердце ей»
А.П. Чехов (1860-1904) – «Ванька»
«Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать.
- Милый дедушка, Константин Макарыч! - писал он. - Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался. Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать - А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности. Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру. Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул - Я буду тебе табак тереть, богу молиться, а если что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею. Приезжай, милый дедушка, Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».
Д.Н. Мамин-Сибиряк (1852-1912) – «Кормилец».
«- Черти, не дадут и выспаться-то – ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты с оборванными веревочками. Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк. Федорка работала на дровосушных печах и всегда была в саже, как галка, но никакая сажа не могла скрыть горячего румянца, свежих губ, белых зубов и задорно светившихся серых глаз. Всякая тряпка сидела на Федорке так, точно она была пришита к ее сбитому, крепкому, молодому телу. Прошка тоже был всегда в саже, которой не мог отмыть даже в бане. Федорка провожала братишку до самого пожога, где он «бил руду», то есть большие куски обожженной железной руды разбивал в мелкую щебенку. Внутри пожог разделялся на два дворика: в одном постоянно обжигалась новая руда, а в другом – ее разбивали в щебенку такие же мальчуганы, как Прошка, да еще две пожилые женщины, вечно завязанные какими-то тряпками.
Оставив братишку в пожоге, Федорка торопливо уходила к дровосушным печам, где крикливо гудела целая толпа поденщиц-дровосушек, точно стая галок. Собравшись в пожоге, мальчики начинали завтракать, потому что дома обыкновенно не успевали проглотить куска. Их было человек пятнадцать, от десяти до четырнадцати лет. Прошка чувствовал себя лучше в этой подвижной толпе и быстро съедал оставленный Федоркой завтрак, обыкновенно состоявший из куска ржаного хлеба и нескольких картошек. Федорка всегда умела сделать так, что и ломоть хлеба у Прошки был больше, чем у нее, и картошка лучше. А когда в доме была недостача в хлебе, Федорка отдавала все братишке, а сама перебивалась не евши.
Рудобойцы расходились по пожогу к своим кучам руды. Все робили из поденщины, по десяти копеек. Тяжело было приниматься за эту несложную работу, и Прошка всегда чувствовал, как у него ноет спина, а руки едва поднимают железный молоток, насаженный на длинном черенке. Все обыкновенно принимались за работу молча, и в пожоге было слышно только тюканье молотков по камню, точно землю клевала железными носами стая каких-то мудреных птиц. Прошка работал недалеко от огня и скоро согревался за работой, спина и руки помаленьку отходили. В пожоге работали только сироты да дети самых бедных мужиков.
– Нет тяжелее нашей работы, – толковали мальчики, делая передышку. – Из плеча все руки вымотаешь, а спина точно чужая. Едва встанешь в другой раз. – А вот в корпусе славно робить, кто около машины ходит. Попасть в тепло, куда-нибудь к «машине», казалось счастьем для этих голодавших и холодавших ребятишек. Да на хороших местах перебиваются отцовские дети, а голытьбу не пустят. Дети завидовали счастливцам и еще сильнее мерзли, работая до онемения рук.
Прошка работал на фабрике уже вторую зиму. Марковна стонала с осени, – как это мальчонко будет робить в стужу, когда у него нет ни шубенки, ни валенок, ни хороших варежек! – И то прохворал в прошлую-то зиму недель шесть, – говорила Марковна. – Уж хоть бы он помер, што ли, не глядели бы глазыньки на ребячью маету! А много ли заробит и с Федоркой вместе: ей двугривенный поденщины да Прошке – гривенник. В выписку дён двадцать приходится, ну, и принесут домой три рубля шесть гривен. Не много уколешь на них. Вон ржаная-то мучка восемь гривенок пуд; крупа, горох, а тут обуть надо, одежонку справить! – Маменька, что же нам делать, ежели уж так довелось? – отвечала иногда Федорка, которой нытье матери было хуже ножа. – Вот погоди, Прошка подрастет, тогда справимся. У Федорки все платьишко было на себе, да плохонькая «перемывочка», то есть разное тряпье, которое надевалось во время стирки Федоркина сарафана: рубаха и юбчонка с «подзором». Летом выйти в хоровод не в чем, а зимой – на супрядки или на вечёрки. Так Федорка и сидела у себя дома, стыдясь показаться в люди в своей заводской саже. Мать понимала ее положение, но помочь не умела. Да и чем тут поможешь, когда при дорогом заводском харче троим приходилось тянуть две недели на три рубля шестьдесят копеек? Только-только на хлеб хватало да на крупу. К тому же наступившая вторая зима Прошкиной работы приводила Федорку в отчаяние. Где взять ему пимы, шапку, шубенку? Ведь это, ежели считать, так рублей на семь хватит, да еще и не укупишь на семь-то, потому и варежки нужны двои на зиму-то, и рубаха, и порты.
Дело было ранним утром. Прошка крепился, сколько мог, и кончил тем, что заснул на полу под самым клапаном. Машинист вспомнил о нем только тогда, когда из клапана вырвалась с оглушительным свистом струя горячего пара и наполнила всю машинную белой сырой мглой. Прошка был обварен паром, как рыба, и его без памяти привезли домой в таком виде, что Марковна никак не могла узнать своего Прошку. Лицо и шея у Прошки превратились в один сплошной пузырь, глаз не было видно, и кожа отставала от живого мяса лоскутьями. Федорка и Марковна не спали над ним ночей и думали, что он поправится. Но эта надежда не сбылась: болезнь повернула круто назад, и Прошка опять впал в забытье и просыпался только затем, чтобы бредить.
Особенно была страшна последняя ночь. С вечера Прошка сильно метался и бредил, а к утру затих. Федорка тоже чуть не заснула, но ее разбудил шепот больного: – Фабрику, скорее, слышишь! Действительно, гудел свисток, сзывал на работу. Вскочила Федорка, взглянула на Прошку, а он и дышать перестал. Со смертью Прошки у старой Марковны не осталось больше никакой надежды. Не осталось и у Федорки надежды вырваться с заводской поденщины. Так и сгинула вся семья»
А.С. Серафимович (1863–1949) – «Две божьи матери»
«В третьем этаже белого дома, в громадных комнатах, залитых солнцем, жил хозяин фабрики с семьей. В полутемном подвале жил ткач с ткачихой той же фабрики.
У фабрикантши родилась дочка. У ткачихи тоже родилась маленькая. В великолепной спальне висел образ божьей матери в золотой ризе. У ткачихи в запаутиненном углу тоже висела икона с почернелым ликом. У фабрикантши были вокруг ребенка няньки, мамки, горничные, и кормила молодуха, которая из-за нищеты с тоской бросила свое дитя в деревне умирать на кислой соске, набитой ржаным хлебом. Ребенок ткачихи целый день, надрываясь, кричал, голодный, в мокрых вонючих пеленках, некому приглядеть: мать и отец целый день за гремучим станком на фабрике, – и ни на минуту не замирала тоска по своему маленькому.
Дочка фабрикантши расцветала, как цветок, – розовая, с перетянутыми ниточками ручками и ножками. И смотрели на нее нарисованные на доске глаза в золотой оправе. Дочка ткачихи, – желтенькая, со старушечьим личиком, кривыми ножками, как пожелтелая травка в темноте погреба. И смотрело на нее почернелое лицо, нарисованное на потрескавшейся доске.
Заболела дочка фабрикантши. Налетели со всех сторон самые знаменитые доктора, профессора, платили им большие тысячи – и выпользовали девочку. Опять она, розовая и живая, щебетала, как птичка. И смотрела на нее божья мать в золотой оправе. Заболела дочка ткачихи, – стало ей сводить ручки и ножки, почернело маленькое личико, повело посиневший ротик. Билась головой о доски измученная мать, рвала волосы, кидалась на колени и страстно молилась, мучительно сжимая грудь костлявыми руками и исступленно глядя на почернелую икону полными муки, слез, надежды, отчаяния глазами. Гудит гудок, бросает ткачиха, глотая слезы, больную крошку, бежит работать на фабрикантово семейство. Уходит и ткач на работу, а в глазах – тоска. Умерла маленькая и лежала, как желтенький свернувшийся листик, а в углу висела черная доска. Росла и расцветала дочка у фабрикантши; у ткачихи тлела в могиле.
По-прежнему висели две божьи матери: одна наверху, в вызолоченной оправе, хорошо нарисованная, другая – в полутьме подвала, старая, полопавшаяся.
«Навыворот»
«Капитон Иваныч держал трактир. Была еще девушка, тихая, безответная, бледное личико, и смотрела недоуменно голубыми широко раскрытыми глазами. Били ее, щипали, тиранили, держали вечно голодной хозяйка с дочерью; знали – изнасильничал ее Капитон Иваныч; молила она, плакала, сапоги ему целовала, – нет, изнасильничал; и не могли ей простить этого мать с дочерью. Бросили ей дерюжку под лестницей – там и спала, свернувшись, и дрожала всю ночь. Отлично работал трактир, и был полная чаша дом Капитона Иваныча».
А.Н. Гайдар (1904-1941) – «Школа»
« - Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел шмотки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь - и к стволу на подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку - денег с тебя не спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку, и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку. Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье - контора вычтет. Вот тебе и вторая часть моей жизни. А третья - ляжешь спать и спишь. Спал я крепко, пуще водки любил я спать, - за сны любил».
о рабской жизни в царской России
«Право жить и быть счастливым
пустой призрак для человека,
не имеющего средств к тому»
Чернышевский Н.Г.
Читая повествование Радищева, вдруг осознаешь, что это не только история царской России конца ХVIII в., но и надвигающиеся реалии сегодняшнего дня, отличающиеся от прошлого только в одном – телесные наказания заменены штрафами и тюрьмами. Это и бесправный труд, когда только и слышно: «Не нравится, увольняйся». Это и копеечная зарплата, когда для того чтобы выжить, приходиться работать почти без выходных. Это и пробелы в просвещении, возникшие от вытеснения либеральными образовательными реформами лучшей советской педагогики Ушинского и Макаренко и подменой экзаменационного живого общения с учителями - рефлексами Павлова (ЕГЭ). Это и банковская кабала, когда заёмщик вдруг «испаряется», а поручителя разоряют и привлекают к уголовной ответственности. Это и «честные суды», стоящие на охране власти, но не народа. А кто из судей ещё остался человечен и ослушается, то будет сам повинен. Кстати «честное» судейство царской России Радищев испытал на себе, когда за увиденные и выложенные им истории, его приговорили к смертной казни, впоследствии заменив десятилетней ссылкой. Сия «справедливая» участь не обошла Чернышевского и многих других великих писателей, показавших правдивую жизнь в царской России. Это и лживое понятие об элите общества, когда героями что светской, что политической жизни, становятся дегенераты, ничем не брезгующие. Это и «свобода» права выбора, когда, не имея работы, молодые парни становятся контрактниками. Именно благодаря такому «праву выбора», Америка никогда не имела дефицита в рекрутах и в том «пушечном мясе», которое американские власти отправляло и отправляет нести «демократию» с помощью оружия. Сегодняшняя Россия, как страна капиталистическая и защищающая интересы олигархии, идёт по такому же пути.
Для показа о прошлой царской жизни хватило бы и радищевских историй. Но для более полного раскрытия темы, кратко ознакомлю с работами и других авторов, в которых показана не только жизнь трудового народа, но и самое страшное, что может быть на земле, это узаконенный детский бесправный труд. Даже при максимальных сокращениях я не в силах показать всё то, о чём хотел бы рассказать (не позволит формат газетной статьи). Поэтому те, кому не безразличны факты от очевидцев (а не михалковские бредни о барине, как об «отце родном»), сами перечитайте, подумайте и сделайте выводы.
А.Н. Радищев (1749–1802) – «Путешествие из Петербурга в Москву»
Чело надменное вознесши,
Схватив железный скипетр, Царь,
На громном троне, властно севши,
В народе зрит лишь подлу тварь.
«- Бог в помощь, - сказал я, подошед к пахарю, который, не останавливаясь, доканчивал зачатую борозду.- Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаешь, да еще и в самый жар? - В неделе-то, барин, шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим на барщину; да под вечером возим вставшее в лесу сено на господский двор. - Как же ты успеваешь доставать хлеб, коли только праздник имеешь свободным? - Не одни праздники, и ночь наша. Видишь ли, одна лошадь отдыхает; а как эта устанет, возьмусь за другую; дело-то и споро. Да хотя растянись на барской работе, то спасибо не скажут. Барин подушных не заплатит; ни барана, ни холста, ни курицы, ни масла не уступит. То ли житье нашему брату, как где барин оброк берет с крестьянина, да еще без приказчика. Правда, что иногда и добрые господа берут более трех рублей с души; но все лучше барщины. Ныне еще поверье заводится отдавать деревни, как то называется, на аренду. А мы называем это отдавать головой. Голый наемник дерет с мужиков кожу; даже лучшей поры нам не оставляет. Зимою не пускает в извоз, ни в работу в город; все работай на него, для того что он подушные платит за нас. Самая дьявольская выдумка отдавать крестьян своих чужому в работу. - Друг мой, ты ошибаешься, мучить людей законы запрещают. - Мучить? Правда; но небось, барин, не захочешь в мою кожу».
«- Вам покажется мудрено, - говорил сопутник мой, обращая ко мне свое слово, - чтобы человек неслужащий и в положении, мною описанном, мог подвергнуть себя суду уголовному. Я был в купечестве записан; пуская капитал мой в обращение, стал участником в частном откупу. Неосновательность моя причиною была, что я доверил лживому человеку, который, лично попавшись в преступлении, был от откупу отрешен, и по свидетельству будто его книг, сделался, по-видимому, на нем большой начет. Он скрылся, я остался в лицах, и начет положено взыскать с меня. Я, сделав выправки, сколько мог, нашел, что начету на мне или совсем бы не было, или бы был очень малый, и для того просил, чтобы сделали расчет со мною, ибо я по нем был порукою. Но вместо того, чтобы сделать должное по моему прошению удовлетворение, велено недоимку взыскать с меня».
«Слово за слово, я с новым моим знакомцем поладил. Главное его намерение было, чтоб сыскать случай для приобретения науки. - Сколь великий недостаток еще у нас в пособиях просвещения, - говорил он мне. - Одно сведение латинского языка не может удовлетворить разума, алчущего науки. Для чего не заведут у нас вышних училищ, в которых бы преподавалися науки на языке общественном, на языке российском? Учение всем бы было внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже за одного латинщика нашлось бы двести человек просвещенных; по крайней мере в каждом суде был бы хотя один член, понимающий, что есть юриспруденция или законоучение».
«Душу он имел очень чувствительную и сердце человеколюбивое. Догнанные его столь превосходные качества доставили ему место председателя уголовной палаты. - Я думал, мой друг, - говорил мне г. Крестьянкин, что услаждающую рассудок и обильную найду жатву в исполнении моея должности. Но вместо того нашел я в оной желчь и терние.
Г. асессор, произошел из самого низкого состояния, зрел себя повелителем нескольких сотен себе подобных. Сие вскружило ему голову. Он себя почел высшего чина, крестьян почитал скотами, данными ему (едва не думал ли он, что власть его над ними от бога проистекает), да употребляет их в работу по произволению. Он был корыстолюбив, копил деньги, жесток от природы, вспыльчив, подл, а потому над слабейшими его надменен. Из сего судить можешь, как он обходился с крестьянами. Они у прежнего помещика были на оброке, он их посадил на пашню; отнял у них всю землю, скотину всю у них купил по цене, какую сам определил, заставил работать всю неделю на себя, а дабы они не умирали с голоду, то кормил их на господском дворе, и то по одному разу в день, а иным давал из милости месячину. Если который казался ему ленив, то сек розгами, плетьми, батожьем или кошками смотря по мере лености. Плетьми или кошками секли крестьян сами сыновья. По щекам били или за волосы таскали баб и девок дочери. Сыновья в свободное время ходили по деревне или в поле играть и бесчинничать с девками и бабами, и никакая не избегала их насилия. Дочери, не имея женихов, вымещали свою скуку над прядильницами, из которых они многих изувечили.
Я приметил из многочисленных примеров, что русский народ очень терпелив и терпит до самой крайности; но когда конец положит своему терпению, то ничто не может его удержать, чтобы не преклонился на жестокость. Сие самое и случилось с асессором. Случай к тому подал неистовый и беспутный или, лучше сказать, зверский поступок одного из его сыновей.
В деревне его была крестьянская девка, недурна собою, сговоренная за молодого крестьянина той же деревни. Отец жениха, по введенному у многих помещиков обычаю, пошел с сыном на господский двор и понес повенечные два пуда меду к своему господину. Сию-то последнюю минуту дворянчик и хотел употребить на удовлетворение своея страсти. Взял с собой обоих своих братьев и, вызвав, невесту чрез постороннего мальчика на двор, потащил ее в клеть, зажав ей рот. И уже сие скаредное чудовище начинал исполнением умышленное, как жених, возвратившись из господского дома, вошел на двор и, увидя одного из господчиков у клети, усумнился о их злом намерении. Кликнув отца своего к себе на помощь, он быстрее молнии полетел ко клети. Он схватил близлежащий кол и, вскоча в клеть, ударил вдоль спины хищника своея невесты. Они было хотели его схватить, но, видя отца женихова, бегущего с колом же на помощь, оставили свою добычу, выскочили из клети и побежали. Но жених, догнав одного из них, ударил его колом по голове и ее проломил.
- Как ты дерзнул, - говорил старый асессор, - поднять руку на твоего господина? А хотя бы он с твоею невестою и ночь переспал накануне твоея свадьбы, то ты ему за это должен быть благодарен. Ты на ней не женишься; она у меня останется в доме, а вы будете наказаны. По таковом решении жениха велел он сечь кошками немилосердо, отдав его в волю своих сыновей. Побои вытерпел он мужественно; неробким духом смотрел, как начали над отцом его то же производить истязание. Но не мог вытерпеть, как он увидел, что невесту господские дети хотели вести в дом. В одно мгновение выхватил он ее из рук ее похищающих, и освобожденные побежали оба со двора. Сие видя, барские сыновья перестали сечь старика и побежали за ними в погоню. Жених, видя, что они его настигать начали, выхватил заборину и стал защищаться. Между тем шум привлек других крестьян ко двору господскому. Они, соболезнуя о участи молодого крестьянина и имея сердце озлобленное против своих господ, его заступили. Видя сие, асессор, подбежав сам, начал их бранить и первого, кто встретился, ударил своею тростию столь сильно, что упал бесчувствен на землю. Сие было сигналом к общему наступлению. Они окружили всех четверых господ и, коротко сказать, убили их до смерти на том же месте.
Взяв виновных под стражу, а виновных было половина деревни, произвел следствие, которое постепенно дошло до уголовной палаты. Таковому делу я обязан был по долгу моего звания положить окончательное решение, приговорить виновных к смерти и вместо оной к торговой казни и вечной работе. Рассматривая сие дело, я не находил достаточной и убедительной причины к обвинению преступников. Не причиною ли оного сам убитый асессор?
С обыкновенною откровенностью сообщил я мои мысли моим сочленам. Все возопили против меня единым гласом. Называли меня поощрителен убийства; называли меня сообщником убийцей. По их мнению, при распространении моих вредных мнений исчезнет домашняя сохранность. Может ли дворянин, говорили они, отныне жить в деревне покоен? Может ли он видеть веления его исполняемы? Если ослушники воли господина своего, а паче его убийцы невинными признаваемы будут. Не нашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я не хотел быть ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и, получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния и услаждать мою скуку обхождением с друзьями».
«Доколе красота юности водилась на ее лице, во всегдашней была работе и щедрую получала от охотников плату. Но сколь скоро приметила, что красота ее начинала увядать и любовные заботы уступили место скучливому одиночеству, то взялась она за ум и, не находя больше покупщиков на обветшалые свои прелести, начала торговать чужими, которые, если не всегда имели достоинство красоты, имели хотя достоинство новости. Сим способом нажив, себе несколько тысяч, она с честию изъялась: из презрительного общества сводень и начала в рост отдавать деньги, своим и чужим бесстыдством нажитые. По времени забыто прежнее ее ремесло; и бывшая сводня стала нужная в обществе мотов тварь».
«На вопрос мой о сем он ответствовал: - Если бы, государь мой, с одной стороны поставлена была виселица, а с другой глубокая река и, стоя между двух гибелей, неминуемо бы должно было идти направо или налево, в петлю или в воду, что избрали бы вы, чего бы заставил желать рассудок и чувствительность? Я думаю, да и всякий другой избрал бы броситься в реку, в надежде, что, преплыв на другой брег, опасность уже минется. Никто не согласился бы испытать, тверда ли петля, своею шеею. Таков мой был случай. Трудна солдатская жизнь, но лучше петли. Хорошо бы и то, когда бы тем и конец был, но умирать томною смертию, под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, нагу, босу, алчущу, жаждущу, при всегдашнем поругании; государь мой, хотя холопей считаете вы своим имением, нередко хуже скотов, но, к несчастию их горчайшему, они чувствительности не лишены. Вам удивительно, вижу я, слышать таковые слова в устах крестьянина; но, слышав их, для чего не удивляетесь жестокосердию своей собратий, дворян?»
«Увидев передо мною сахар, месившая квашню хозяйка подослала ко мне маленького мальчика попросить кусочек сего боярского кушанья. - Почему боярское? — сказал я ей, давая ребенку остаток моего сахара. Неужели и ты его употреблять не можешь?
- Потому и боярское, что нам купить его не на что, а бояре его употребляют для того, что не сами достают деньги. Правда, что и бурмистр наш, когда ездит к Москве, то его покупает, но также на наши слезы. Не слезы ли ты крестьян своих пьешь, когда они едят такой же хлеб, как и мы? — Говоря сие, показывала она мне состав своего хлеба. Он состоял из трех четвертей мякины и одной части несеяной муки. — Да и то слава богу при нынешних неурожаях. У многих соседей наших и того хуже. Что ж вам, бояре, в том прибыли, что вы едите сахар, а мы голодны? Ребята мрут, мрут и взрослые».
Н.А. Некрасов (1821-1877) – «Плач детей»
«Равнодушно слушая проклятья.
В битве с жизнью гибнущих людей,
Из-за них вы слышите ли, братья,
Тихий плач и жалобы детей?
Только нам гулять не довелося,
По полям, по нивам золотым:
Целый день на фабриках колеса
Мы вертим - вертим - вертим!
Бесполезно плакать и молиться -
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри - проклятое вертится,
Хоть умри - гудит - гудит - гудит!
Где уж нам, измученным в неволе,
Ликовать, резвиться и скакать!
Если б нас теперь пустили в поле,
Мы в траву попадали бы - спать.
Нам домой скорей бы воротиться, -
Но зачем идем мы и туда?
Сладко нам и дома не забыться:
Встретит нас забота и нужда!
Там, припав усталой головою
К груди бледной матери своей,
Зарыдав над ней и над собою,
Разорвем на части сердце ей»
А.П. Чехов (1860-1904) – «Ванька»
«Ванька Жуков, девятилетний мальчик, отданный три месяца тому назад в ученье к сапожнику Аляхину, в ночь под Рождество не ложился спать. Дождавшись, когда хозяева и подмастерья ушли к заутрене, он достал из хозяйского шкапа пузырек с чернилами, ручку с заржавленным пером и, разложив перед собой измятый лист бумаги, стал писать.
- Милый дедушка, Константин Макарыч! - писал он. - Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался. Ванька вздохнул, умокнул перо и продолжал писать - А вчерась мне была выволочка. Хозяин выволок меня за волосья на двор и отчесал шпандырем за то, что я качал ихнего ребятенка в люльке и по нечаянности заснул. А на неделе хозяйка велела мне почистить селедку, а я начал с хвоста, а она взяла селедку и ейной мордой начала меня в харю тыкать. Подмастерья надо мной насмехаются, посылают в кабак за водкой и велят красть у хозяев огурцы, а хозяин бьет чем попадя. А еды нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают. А спать мне велят в сенях, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Милый дедушка, сделай божецкую милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности. Кланяюсь тебе в ножки и буду вечно бога молить, увези меня отсюда, а то помру. Ванька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул - Я буду тебе табак тереть, богу молиться, а если что, то секи меня, как Сидорову козу. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Христа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али заместо Федьки в подпаски пойду. Дедушка милый, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, морозу боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану за упокой души молить, всё равно как за мамку Пелагею. Приезжай, милый дедушка, Христом богом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а скука такая, что и сказать нельзя, всё плачу. А намедни хозяин колодкой по голове ударил, так что упал и насилу очухался. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой. Остаюсь твой внук Иван Жуков, милый дедушка приезжай».
Д.Н. Мамин-Сибиряк (1852-1912) – «Кормилец».
«- Черти, не дадут и выспаться-то – ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты с оборванными веревочками. Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк. Федорка работала на дровосушных печах и всегда была в саже, как галка, но никакая сажа не могла скрыть горячего румянца, свежих губ, белых зубов и задорно светившихся серых глаз. Всякая тряпка сидела на Федорке так, точно она была пришита к ее сбитому, крепкому, молодому телу. Прошка тоже был всегда в саже, которой не мог отмыть даже в бане. Федорка провожала братишку до самого пожога, где он «бил руду», то есть большие куски обожженной железной руды разбивал в мелкую щебенку. Внутри пожог разделялся на два дворика: в одном постоянно обжигалась новая руда, а в другом – ее разбивали в щебенку такие же мальчуганы, как Прошка, да еще две пожилые женщины, вечно завязанные какими-то тряпками.
Оставив братишку в пожоге, Федорка торопливо уходила к дровосушным печам, где крикливо гудела целая толпа поденщиц-дровосушек, точно стая галок. Собравшись в пожоге, мальчики начинали завтракать, потому что дома обыкновенно не успевали проглотить куска. Их было человек пятнадцать, от десяти до четырнадцати лет. Прошка чувствовал себя лучше в этой подвижной толпе и быстро съедал оставленный Федоркой завтрак, обыкновенно состоявший из куска ржаного хлеба и нескольких картошек. Федорка всегда умела сделать так, что и ломоть хлеба у Прошки был больше, чем у нее, и картошка лучше. А когда в доме была недостача в хлебе, Федорка отдавала все братишке, а сама перебивалась не евши.
Рудобойцы расходились по пожогу к своим кучам руды. Все робили из поденщины, по десяти копеек. Тяжело было приниматься за эту несложную работу, и Прошка всегда чувствовал, как у него ноет спина, а руки едва поднимают железный молоток, насаженный на длинном черенке. Все обыкновенно принимались за работу молча, и в пожоге было слышно только тюканье молотков по камню, точно землю клевала железными носами стая каких-то мудреных птиц. Прошка работал недалеко от огня и скоро согревался за работой, спина и руки помаленьку отходили. В пожоге работали только сироты да дети самых бедных мужиков.
– Нет тяжелее нашей работы, – толковали мальчики, делая передышку. – Из плеча все руки вымотаешь, а спина точно чужая. Едва встанешь в другой раз. – А вот в корпусе славно робить, кто около машины ходит. Попасть в тепло, куда-нибудь к «машине», казалось счастьем для этих голодавших и холодавших ребятишек. Да на хороших местах перебиваются отцовские дети, а голытьбу не пустят. Дети завидовали счастливцам и еще сильнее мерзли, работая до онемения рук.
Прошка работал на фабрике уже вторую зиму. Марковна стонала с осени, – как это мальчонко будет робить в стужу, когда у него нет ни шубенки, ни валенок, ни хороших варежек! – И то прохворал в прошлую-то зиму недель шесть, – говорила Марковна. – Уж хоть бы он помер, што ли, не глядели бы глазыньки на ребячью маету! А много ли заробит и с Федоркой вместе: ей двугривенный поденщины да Прошке – гривенник. В выписку дён двадцать приходится, ну, и принесут домой три рубля шесть гривен. Не много уколешь на них. Вон ржаная-то мучка восемь гривенок пуд; крупа, горох, а тут обуть надо, одежонку справить! – Маменька, что же нам делать, ежели уж так довелось? – отвечала иногда Федорка, которой нытье матери было хуже ножа. – Вот погоди, Прошка подрастет, тогда справимся. У Федорки все платьишко было на себе, да плохонькая «перемывочка», то есть разное тряпье, которое надевалось во время стирки Федоркина сарафана: рубаха и юбчонка с «подзором». Летом выйти в хоровод не в чем, а зимой – на супрядки или на вечёрки. Так Федорка и сидела у себя дома, стыдясь показаться в люди в своей заводской саже. Мать понимала ее положение, но помочь не умела. Да и чем тут поможешь, когда при дорогом заводском харче троим приходилось тянуть две недели на три рубля шестьдесят копеек? Только-только на хлеб хватало да на крупу. К тому же наступившая вторая зима Прошкиной работы приводила Федорку в отчаяние. Где взять ему пимы, шапку, шубенку? Ведь это, ежели считать, так рублей на семь хватит, да еще и не укупишь на семь-то, потому и варежки нужны двои на зиму-то, и рубаха, и порты.
Дело было ранним утром. Прошка крепился, сколько мог, и кончил тем, что заснул на полу под самым клапаном. Машинист вспомнил о нем только тогда, когда из клапана вырвалась с оглушительным свистом струя горячего пара и наполнила всю машинную белой сырой мглой. Прошка был обварен паром, как рыба, и его без памяти привезли домой в таком виде, что Марковна никак не могла узнать своего Прошку. Лицо и шея у Прошки превратились в один сплошной пузырь, глаз не было видно, и кожа отставала от живого мяса лоскутьями. Федорка и Марковна не спали над ним ночей и думали, что он поправится. Но эта надежда не сбылась: болезнь повернула круто назад, и Прошка опять впал в забытье и просыпался только затем, чтобы бредить.
Особенно была страшна последняя ночь. С вечера Прошка сильно метался и бредил, а к утру затих. Федорка тоже чуть не заснула, но ее разбудил шепот больного: – Фабрику, скорее, слышишь! Действительно, гудел свисток, сзывал на работу. Вскочила Федорка, взглянула на Прошку, а он и дышать перестал. Со смертью Прошки у старой Марковны не осталось больше никакой надежды. Не осталось и у Федорки надежды вырваться с заводской поденщины. Так и сгинула вся семья»
А.С. Серафимович (1863–1949) – «Две божьи матери»
«В третьем этаже белого дома, в громадных комнатах, залитых солнцем, жил хозяин фабрики с семьей. В полутемном подвале жил ткач с ткачихой той же фабрики.
У фабрикантши родилась дочка. У ткачихи тоже родилась маленькая. В великолепной спальне висел образ божьей матери в золотой ризе. У ткачихи в запаутиненном углу тоже висела икона с почернелым ликом. У фабрикантши были вокруг ребенка няньки, мамки, горничные, и кормила молодуха, которая из-за нищеты с тоской бросила свое дитя в деревне умирать на кислой соске, набитой ржаным хлебом. Ребенок ткачихи целый день, надрываясь, кричал, голодный, в мокрых вонючих пеленках, некому приглядеть: мать и отец целый день за гремучим станком на фабрике, – и ни на минуту не замирала тоска по своему маленькому.
Дочка фабрикантши расцветала, как цветок, – розовая, с перетянутыми ниточками ручками и ножками. И смотрели на нее нарисованные на доске глаза в золотой оправе. Дочка ткачихи, – желтенькая, со старушечьим личиком, кривыми ножками, как пожелтелая травка в темноте погреба. И смотрело на нее почернелое лицо, нарисованное на потрескавшейся доске.
Заболела дочка фабрикантши. Налетели со всех сторон самые знаменитые доктора, профессора, платили им большие тысячи – и выпользовали девочку. Опять она, розовая и живая, щебетала, как птичка. И смотрела на нее божья мать в золотой оправе. Заболела дочка ткачихи, – стало ей сводить ручки и ножки, почернело маленькое личико, повело посиневший ротик. Билась головой о доски измученная мать, рвала волосы, кидалась на колени и страстно молилась, мучительно сжимая грудь костлявыми руками и исступленно глядя на почернелую икону полными муки, слез, надежды, отчаяния глазами. Гудит гудок, бросает ткачиха, глотая слезы, больную крошку, бежит работать на фабрикантово семейство. Уходит и ткач на работу, а в глазах – тоска. Умерла маленькая и лежала, как желтенький свернувшийся листик, а в углу висела черная доска. Росла и расцветала дочка у фабрикантши; у ткачихи тлела в могиле.
По-прежнему висели две божьи матери: одна наверху, в вызолоченной оправе, хорошо нарисованная, другая – в полутьме подвала, старая, полопавшаяся.
«Навыворот»
«Капитон Иваныч держал трактир. Была еще девушка, тихая, безответная, бледное личико, и смотрела недоуменно голубыми широко раскрытыми глазами. Били ее, щипали, тиранили, держали вечно голодной хозяйка с дочерью; знали – изнасильничал ее Капитон Иваныч; молила она, плакала, сапоги ему целовала, – нет, изнасильничал; и не могли ей простить этого мать с дочерью. Бросили ей дерюжку под лестницей – там и спала, свернувшись, и дрожала всю ночь. Отлично работал трактир, и был полная чаша дом Капитона Иваныча».
А.Н. Гайдар (1904-1941) – «Школа»
« - Про жизнь свою говорить мне нечего. Одним словом, серьезная была жизнь. Жизнь у меня за все последние двадцать годов на три равные части разделена была. В шесть утра встанешь. Башка трещит от вчерашнего; надел шмотки, получил лампу и ухнул в шахту. Там, знай свое, забурил, вставил динамит и грохай. Грохаешь, грохаешь, оглохнешь, отупеешь - и к стволу на подъем. Выкинет тебя наверх, как черта, мокрого, черного. Это первая часть моей жизни. А потом идешь в казенку, взял бутылку - денег с тебя не спрашивают: контора заплатит. Потом в хозяйскую лавку; там показал бутылку, и выдают тебе оттуда без разговора два соленых огурца, ситного и селедку. Это уж на бутылку такая порция полагалась! Закусывайте на здоровье - контора вычтет. Вот тебе и вторая часть моей жизни. А третья - ляжешь спать и спишь. Спал я крепко, пуще водки любил я спать, - за сны любил».
Голосование:
Суммарный балл: 30
Проголосовало пользователей: 3
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 3
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Оставлен: 19 февраля ’2016 18:59
Всё это "цветочки" в сравнении с жизнью в сталинских колхозах, где умирающих от голода людей стреляли как на поле, где они собирали колоски, так и расстреливали после суда по закону "О пяти колосках" от 1932 года. А рабочих при царской власти не сажали в тюрьму, как при Сталине за опоздание на работу или самовольный уход с неё. В период думской монархии с 1905 по 1917-й в царской России, в отличие от сталинской не сажали в тюрьму за отказ участвовать в голосовании - так назывались выборы (без выбора) по-советски.
|
sermyaga
|
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор