«Катастрофа».
1.
Существует мнение, что без войны армия засыхает, что без войны тысячи молодых, здоровых и крепких парней, одетых в военную форму, вместо того, чтобы выращивать, производить и воспитывать, - занимаются в игры, которые без употребления на практике, превращаются в явную бессмысленность. Утверждают также, что единоначалие и бесконтрольность – порождают самодурство, а непроизводительный труд военных – нравственное отупение. Нежелание служить Отечеству, - одно из главных настроений современного, молодого человека, а обыватель, для которого залпы последней мировой давно отгремели, а угрозы предстоящей потеряли свои очертания, смотрит на военных как на вынужденных нахлебников.
Один из героев Олдриджа на вопрос, почему он избегает службы в армии, - лукаво ответил, что военные – это взрослые люди, играющие в детские игры. А каковы взрослые игры, хотелось бы задать ему вопрос. Вероятно, прилавок, банк, казино, политика.
Играйте, господа, играйте на здоровье и побольше выигрывайте.
2.
Хорошо летать над Тихим океаном, - но и плохо. Хорошо, что никто тебя не видит: отойдешь от аэродрома километров на триста, снизишься до двухсот метров и крути в пустоте что угодно и как угодно. Радость, удовольствие и наоборот.
А плохо, если что случится, - тогда уж породнишься с Тихим. Все спасатели – это блеф. Случайность и Бог спасатели, остальные сотрудники без совещательного голоса. Тут знаешь, на что идешь и ради чего живешь.
Еще азарт, - древний, первобытный азарт охотника в поисках добычи. Рыщешь по морю, океану, как голодный волк в лесу; всякую мелочь: сухогрузы, рыбачьи шхуны, теплоходы, яхты – мимо, ищешь «супостата»: авианосцы, эсминцы, фрегаты, тральщики, - все чем богата военно-морская «фауна» потомков детей Альбиона.
Вот он внизу – режет морскую волну, тралит или отрабатывает тактические удары по морским и наземным нашим объектам; за ним белый кильватерный след, маленький с высоты и смертоносный.
Снижаешься до тридцати метров (хотя не положено по инструкции), так что бурун по воде за самолетом и «идешь» вдоль верхней надстройки корабля. На палубу высыпят люди в оранжевых спасательных жилетах, машут руками: приветствуют или проклинают: кто их знает, что у них на уме.
Штурман уточняет место на карте, отловленной на месте преступления субмарины; радист передает донесение на командный пункт, и наш верный разведчик, для которого предельно-малая высота все равно, что воздух для рыбы, уходит вверх и разворачивается по направлению к дому.
Все, дело сделано. Сейчас, главное, не промахнуться и вписаться в коридор для посадки, иначе будешь «выпорот» там, на земле начальством.
Выхожу на внешнюю связь и несколько раз запрашиваю руководителя полетов. Наконец, там проснулись.
«365-ый, следуйте на своем эшелоне до удаления пятьдесят».
На дальности 50 километров до аэродрома убираю РУДы (рукоятки управления двигателями) на «малый газ» и плавно перевожу самолет на снижение.
Итак, все хорошо, идет по плану, и через десять минут полоса, рулежка, капонир, обед в летной столовой и сон. И вот на тебе…!
« Командир! Падают обороты двигателей», - голос правого летчика нарочито спокоен.
«Спокойно»,- успокаиваю я и себя, и экипаж. И чувствую, как тревога проникла в сердце, и все сжалось и похолодело в груди.
Даю команду «обесточить самолет». В кабине тишина, самолетное переговорное устройство не работает.
Вижу широко-раскрытые глаза правого летчика: одна рука у него на штурвале, другая – на ручке отката сидения. Показываю ему кулак.
Высота стремительно падает. Штурман из передней кабины показывает большим пальцем вниз – мол, катапультируемся. Куда, черт возьми. Внизу мороз и ледяная вода. В такой воде - двадцать минут – больше не протянешь, а до берега сорок километров. Пробую аварийный запуск двигателей от авторотации. Бесполезно. Значит, сажаем на воду.
Штурман рассоединяет привязные ремни и перебирается в кабину между летчиками. Цвет лица штурмана - красный, правого летчика – бледный. Говорят, что краснота признак лихорадочной работы мозга, бледность – наоборот. А я весь мокрый: пот течет по бровям, под мышками; дрожат колени. Лишь бы не большая волна и не лед.
Выравниваю, «держу нос», скорость гаснет; и самолет, разбрасывая миллионы брызг, касается воды.
В кабине ничего не видно, на стеклах мутные разводы. Штурман вцепился мертвой хваткой в переборку. В любой момент самолет может перевернуться и затонуть.
После посадки на меня наваливаются отупение и безразличие. Первым очнулся правый летчик и сбросил аварийный верхний люк: в лицо ударил крепкий, морской, морозный воздух. Очнулся и я: кричу оператору, чтобы сбросил общую лодку.
Самолет распластался и как подбитая, большая птица, лежит на воде. Бедный наш «тушка» и мы бедные.
Правый летчик первым вылезает на фюзеляж и медленно подтягивает за фал оранжевую пятисотку, за ним выползают из кабины штурман, оператор и я последним. Мы перебираемся в лодку.
Самолет, - весь облепленный шугой, - еще находится на плаву. В корме у нас два прапорщика; подгребаем к корме, за стеклом в кабине мечутся наши товарищи: радист и воздушный стрелок. Заклинило аварийный люк. Расширенные от ужаса глаза Кости Степаненко- радиста, ему двадцать один год, он самый молодой в экипаже.
Самолет, накренившись вправо и носом вперед погружается в воду. Корма поднимается вверх, и в правый блистер мы еще видим растопыренные на стекле ладони радиста. Киль исчезает, и только взвихрения воды остаются на поверхности. Мы напряженно молчим.
Положение наше плачевное: один отсек лодки дряблый – проколот; и я, и штурман вынуждены надуть лодки- сотки и перебраться из большой лодки в них.
Я настраиваю аварийную радиостанцию, и после того, как в воздух идут сигналы, на душе становится легче.
Первый час на воде все подбадривают друг друга, делятся авиационным запасом; штурман определяет, сколько до берега километров.
Я лежу молча в лодке, накрывшись куском парашюта; и сейчас, я задумываюсь, почему остановились двигатели? Я ищу оправдательные для себя доводы: во- первых, - самолет – несколько раз продлевали ресурс; во- вторых я посадил его на воду, кому редко удавалось и этим я даже немного горд; в- третьих: гибель ребят, здесь мне нет оправдания..
Два часа на воде: холод поглощает миллиметр за миллиметром тело, пробирается туда, где очаг, где тепло. В глазах товарищей я вижу покорность: губы синеют, штурман дрожит, большая лодка притапливается и вообще дело плохо.
Двигайтесь,- хочу я сказать громко, - но из горла вырывается сип. Надо двигаться, думаю я, и впадаю в забытье
Через определенный срок я прихожу в себя. Темнеет. Это значит, что мы уже пять часов на воде. В большой лодке правый летчик – один. Он полусидит, склонившись на бок. Оператора нет.
Я слабо шевелю кончиками пальцев ног и рук, значит, я еще не замерз, значит, я еще жив. Я переношу все спокойно,- как неизбежность: страх и все эмоции перегорели. К смерти можно привыкнуть. Но что-то внутри помимо сознания цепляется за жизнь. Я могу двигать руками и ногами и чувствую пальцы. Я достаю и съедаю кусок шоколада, подтягиваю к себе лодку штурмана. Он мертв. Правый летчик жив, что-то бормочет, но в его лодке вода, он подмок.
Холод сковывает тело, и я опять проваливаюсь в забытие. В сознании еще вертятся обрывки моей прошлой жизни, но отрывисто и неясно.
3.
Командующий авиацией флота генерал-лейтенант Комаровский был груб и всесилен. В боевых частях его звали «барин». Вот приедет «барин» - «барин» нас рассудит.
В те времена высшие армейские были не досягаемы для простых смертных, нечто богообразное. Появление одного из них в миру тщательно готовилось загодя, обставлялось с помпой и приводило в трепет подчиненных.
Младшие офицеры, на которых тяжелым бременем давили подобные нашествия, отшучивались: «орел воробышка не клюнет», или «танки мух не давят». Но бывало клевал и давил, и обычно жертва увольнялась с позором из армии в назидание другим, но чаще доживала свой век в глухом гарнизоне, подальше от глаз. Бедолага пил, клял судьбу и тянул до сорока лет. В сорок его отправляли в мирскую жизнь.
Комаровский был приверженец старого древнего метода воспитания подчиненных: кнутом и пряником. Кнутом он пользовался гораздо чаще, чем пряником и потому, одно его появление доводило офицеров до заикания.
Войдя в комнату оперативного дежурного, он осадил рукой вскочивших офицеров, сел на стул и протянул руку к телефону. Он немного зевнул в трубку и, просматривая бумаги на столе оперативного дежурного, вызвал Лебедева – командира полка, в котором произошла катастрофа.
Лебедев, отупевший от бесконечных докладов, нервозности начал невразумительно читать по макету: «Летчик 1-го класса, капитан Еремин, после выполнения полета на воздушную разведку кораблей в море…».
«Стой,- перебил его Комаровский, - что ты мне «Лазаря запел»? Докладывай подробности. Когда Еремин летал последний раз на воздушную разведку?» На другом конце провода замешкались. Командующий бросил трубку.
«Давай, Фролов, - он обратился к оперативному, - что там у тебя? Где информация? Докладывай обстоятельства и принятые меры».
Услышав, что метка самолета пропала на экране руководителя полетов на удалении 50км, после перехода на снижение, Комаровский сказал: «Ясно, РУД-ы затянул, стервец».
Чуть помедлив, оперативный продолжал доклад: «Поиск пропавших ведут: отряд аварийно-спасательной службы, «транспортник», катер, предупреждены «рыбаки», ведущие промысел в районе падения самолета».
« Ясно,- сказал Комаровский, ударив рукой по столу.- Значит так, Фролов, заявку на вылет самолета дали?»
«Так точно, товарищ командующий!»
«Держать связь с флотскими и меня в курсе дела».
«Есть, товарищ командующий».
Комаровский не любил, когда к нему обращались «генерал-лейтенант». Генералов много, а командующих единицы, всегда подчеркивал он.
4.
В семь часов утра следующего дня, наблюдающим с подводной лодки, причисленной к № - ской военно-морской базе в квадрате 35, были обнаружены три надувные спасательные лодки с членами экипажа Еремина. Штурман и правый летчик были мертвы. Капитан Еремин в тяжелом состоянии был доставлен в госпиталь.
В десять часов утра того же дня самолет с командующим и группой офицеров штаба зарулил на стоянку возле КДП. Летный состав полка собрали в конференц-зале для разбора причин, произошедшей катастрофы.
Комаровский начал говорить спокойно глухим, грубым голосом:
« Товарищи офицеры! Вчера в 15.00 экипаж капитана Еремина, возвращаясь с задания, произвел вынужденную посадку на воду».
Выдержав небольшую паузу, генерал вызывающе посмотрел на начальника парашютно-десантной службы полка капитана Жихарева.
«Аварийные средства спасения оказались в негодном состоянии. Вставать надо,- вдруг резко сменил тон Комаровский, - когда называют вашу фамилию, товарищ капитан!»
Жихарев встал и уставил взгляд в одну точку на край стола. Он не спал эту ночь и имел неприятно серый оттенок кожи.
«Расскажите мне и сидящим здесь в зале офицерам, - продолжал Комаровский, - когда вы последний раз проверяли открытие аварийных люков в корме? Когда последний раз проводился тренаж по вынужденному покиданию самолета?»
Жихарев пересохшим горлом, осторожно пробуя голос, назвал цифры, преданно и виновато обвел глазами президиум и заученно произнес:
«Виноват, товарищ командующий!»
«Лебедев, - обратился Комаровский к командиру полка,- подготовьте приказ о снятии капитана Жихарева с должности за халатное исполнение своих обязанностей».
«Причины катастрофы установить, точно не удалось. – Продолжал Комаровский в напряженной тишине зала. – Вероятная причина: уборка РУД-ов летчиком на снижении, отсутствие контроля за напряжением в сети и, как следствие: выведение из строя аккумулятора, невозможность произвести повторный запуск двигателей в воздухе»
«Лебедев, - опять обратился Комаровский к командиру полка, - часто в полку проводятся прослушивание магнитофонных записей переговоров экипажей в воздухе?»
« Как положено, товарищ командующий, после каждой летной смены, - ответил Лебедев.
«Так, - загадочно-пугающе тянул Комаровский. – Кто из командиров экипажей не записывает на магнитофон команду « убираю РУДы два по одному»? Назовите фамилии».
«У нас все докладывают»,- неуверенно сказал Лебедев.
«Что вы мне лапшу на уши вешаете, Лебедев?»- свирепел Комаровский».
«Подполковник Лепихин отвечает в полку за прослушивание магнитофонных записей, - сказал Лебедев и где- то сломал внутри зубчик совести.
Лепихин, отводя карающий меч, назвал майора Газманова. Теперь Газманов становился жертвой для удовлетворения гнева командующего.
Газманов, - поволжский татарин, - добросовестен, честен, исполнителен и прям. Ему не хватает изворотливости, извилистости,- то, что в армии иногда ошибочно называют соблюдением субординации.
«Никак нет, товарищ командующий - волнуясь, ответил Газманов,- я всегда соблюдаю в полете инструкцию».
«Но вы не докладываете на запись?- спросил Комаровский.
«Никак нет!»
«Что ты заладил: никак нет, никак нет, - сменил тон уже багровый от гнева генерал. Раздражение и гнев, накопившиеся за ночь резво прорывались наружу.
«Я тебя Газманов, давно на примете держу. Ты что летать не хочешь? Или тебе жить надоело? Разгильдяй! Ты – Газманов - самоубийца своего экипажа. Может тебе лучше расстаться с летной работой?»
«Никак нет, товарищ командующий!»- ответил Газманов, напряжением воли, унимая дрожание рук и губ.
Комаровский распалился и дошел до кульминационной точки кипения. Объект для жертвоприношения был выбран удачно.
«Ты что?- закричал он - кретин, идиот, олигофрен, дебил? Лебедев! Отстраняю Газманова от летной работы на десять суток. Пусть изучает инструкцию. Садитесь Газманов!»
«Есть,- неслышно ответил оплеванный майор, с пылающими ушами, хватая трясущимися руками то край стола, то рабочую тетрадь, то, ломая ручку.
Разбор причин катастрофы продолжался пять часов без перерывов.
5.
Я очнулся и в сознании уже два дня. Я лежу в отдельной палате. Врач говорит – буду, цел, немного подпорчен, но цел.
Ко мне в палату провели инженера из штаба авиации. Он молод, чист кожей и целый час меня расспрашивал о причинах остановки двигателей. Они сходятся на том, что я убрал РУДы на защелку, то есть сам выключил двигатели и сам угробил свой экипаж. Это всегда обвиняют экипаж, когда не найдут истинной причины беды.
«Вы докладываете на магнитофон «убираю РУДы два по одному?» спрашивает он.
«Нет - отвечаю я,- но я убираю РУДы два по одному без доклада».
«Вы нарушили инструкцию», - говорит он. Я молчу.
«Вы ничего особенного не заметили в работе двигателей до снижения».
«Нет».
«Не помпажили? ». «Нет».
«Пожарные краны не трогали? ». «Нет».
И еще он задает вопросы. После его ухода у меня остается тяжелое чувство и хочется выпить стакан водки. Я знаю, что они мне не верят, и, если не найдут «черный ящик», а его не найдут,- то я так и буду главный и непосредственный виновник катастрофы.
На следующий день ко мне в палату приходит комэска. Он приносит яблоки, коньяк и конфеты.
Из его рассказа я понимаю, что дела мои плохи: халатность, нарушение инструкции, неправильные действия после приводнения.
Он меня успокаивает, что в самом плохом случае меня уволят из армии.
Ночью я не могу спать. Я до мельчайших подробностей вспоминаю последние секунды перед снижением.
Я не могу отвлечь сознание: вот я двигаю одну рукоятку, потом другую и встревоженный голос правого летчика. Нет! Я не мог их убрать…. Или убрал.
Сознание прокручивает этот эпизод в голове до раскаления десятки раз. В голове – огненный шар. И, когда вновь приходит этот чистенький полковник из штаба, то я уже не уверен, и сомневаюсь, и говорю - не помню.
Наплевать. Люди погибли, а я жив, и я хочу, чтобы мне было плохо; я хочу страдать, я хочу искупить своим страданием то, что я остался жить.
Я не могу спать третий день: я вижу окоченевший труп штурмана, обреченные глаза радиста. Я представляю себе жен и детей погибших, и мне хочется выть и грызть зубами подушку. Я не хочу выписываться из госпиталя, я хочу умереть.
Ночью я встаю, открываю окно и прыгаю с пятого этажа.
Хорошо лететь над Тихим океаном,- но и плохо.
Еремин остался жив. Загипсованный, полуобмороженный, он еще месяц пролежал в госпитале.
Его списали с летной работы и уволили из армии. Он уехал в свой родной город и по последним сведениям работает вахтером на заводе и злоупотребляет спиртным.
Самолет же подняли после катастрофы. При дешифрировании материалов «черного ящика нашли истинную причину остановки двигателей.
Вины Еремина не было.