-- : --
Зарегистрировано — 124 009Зрителей: 67 061
Авторов: 56 948
On-line — 27 068Зрителей: 5381
Авторов: 21687
Загружено работ — 2 133 766
«Неизвестный Гений»
Послесловие к сборнику повестей "Комбинации против Хода Истории"
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
31 августа ’2011 22:09
Просмотров: 24670
Игорь Гергенрёдер
На снимке: белогвардейский военачальник Владимир Оскарович Каппель
К сборнику «Комбинации против Хода Истории»
Я родился в сентябре 1952 в семье русских немцев. Место рождения – город Бугуруслан Оренбургской области РСФСР. Сюда были отправлены мои родители, которых 28 августа 1941, по причине национальности, выселили из мест проживания. Родители провели пять лет в так называемой Трудармии – за колючей проволокой лагеря.
Мой отец Алексей Филиппович Гергенредер после войны окончил пединститут в Чкалове (Оренбурге) и преподавал в школе N 12 в Бугуруслане русский язык и литературу. Отцу было сорок девять, когда родился я. Никто вокруг не знал, что трудармейский лагерь был не первым его местом заключения. Не знали и того, что много лет назад он уже бывал в Оренбуржье: воевал здесь за идеалы Белой России.
Мне было двенадцать, когда я, в очередной раз, заговорил с отцом о кинофильме «Чапаев». В нём меня впечатляло зрелище «психической атаки». Красиво шли густые, сплошь офицерские, цепи... Отец остро, внимательно посмотрел на меня своими глубоко сидящими глазами, помолчал – и взял с меня слово хранить строжайшее молчание о том, что он мне расскажет.
«Офицеры, говоришь... Их аксельбанты тебе тоже понравились?»
Мне живо вспомнились шнуры, свисающие с погон, и я подтвердил: конечно, понравились, почему же нет?
Так вот, объяснил отец, аксельбанты носил только флигель-адъютант – офицер связи: один на полк. Как же это удалось собрать тысячи флигель-адъютантов? И почему исключительно они должны были идти в «психическую атаку»?
Я узнал, как не хватало Колчаку офицеров для командирских должностей: какая уж там отдельная офицерская часть. Ничего подобного «психической атаке» и в помине не было. Дмитрий Фурманов в своей книге «Чапаев» о ней ничего не пишет.
Отец коснулся другого историко-героического фильма. «Эпохальную» киноленту «Броненосец «Потёмкин» я к тому времени посмотрел не однажды. Там толпу обречённых на расстрел матросов накрывают брезентом. Это глупость. Такое немыслимо в практике экзекуций – накрывать брезентом осуждённых, да ещё согнанных в гурт.
Когда все вокруг питались этой брехнёй, восторгались ею, я слушал рассказы отца о его жизни...
Летом 1918 он вслед за двумя старшими братьями вступил в Сызрани в Народную Армию КОМУЧа (Комитета членов Учредительного Собрания), образованного в Самаре антибольшевицкого правительства. Отец стал рядовым 5-го Сызранского полка 2-й Сызранской стрелковой дивизии. До шестнадцати лет ему оставалось около полугода.
Он прошёл тяжёлый путь отступления от Волги до Ангары, побывал в боях под Оренбургом в январе и в апреле-мае 1919, в сражении на реке Тобол в сентябре того же года. Дважды был ранен.
В столице колчаковской Сибири Омске его после второго ранения и перенесённого тифа освободили от службы на полгода, и тут судьба послала ему возможность уехать в Америку. Но он ею не воспользовался, а возвратился на фронт в свою отступавшую часть, которая вскоре оказалась под командованием генерала Владимира Оскаровича Каппеля.
За Каппелем шли самые стойкие, совершая Великий Сибирский Ледяной поход 1919-20 годов. Красные были не только за спиной, но и впереди. Лютовали сибирские морозы, свирепствовал тиф – Каппель обморозил ноги, заболел воспалением лёгких и умер в этом страшном походе. Отец и другие солдаты слышали, что несколько дней добровольцы, сменяясь, несли на носилках впереди колонны замёрзшее тело Каппеля.
На станции Иннокентьевская под Иркутском отца свалил возвратный тиф, везти больного было не на чем. Оставленный на вокзале, лёжа на полу с мёртвыми и полумёртвыми, он попал в плен к красным. Они не узнали, что он был добровольцем, и поэтому отделался он легко: отсидел в Иркутской тюрьме.
Из Сибири уехал не в родной Кузнецк, а под Брянск в посёлок Бежица, где на паровозостроительном заводе работал инженером-технологом самый старший брат Владимир, который не участвовал в Гражданской войне. В Бежице никому, кроме него, не было известно, что мой отец был добровольцем у белых. Паспортную систему в то время ещё не успели создать, и прошлое удалось скрыть.
Отец работал на заводе мастером по обработке металла резанием, заочно окончил Литературный институт Союза Советских Писателей в Москве, печатался в Орловском альманахе, в войну был мобилизован в Трудармию. И всё время таил в себе пережитое. Мне, единственному сыну, открыл его ярко, зримо – память у него была превосходная, он помнил имена, фамилии почти всех действующих лиц. И рассказчиком был отменным.
Год за годом я сживался с его рассказами – пройденное им стало как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку «винчестер», выпускавшуюся под русский патрон, или японский карабин «арисака». И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей. В своё время он был любителем и знатоком оружия. Даже и при мне ещё у нас имелась коллекция – не совсем оружия: приличный набор складных ножей (отец держался безупречных отношений с законом).
Из его рассказов об оружии я запомнил такие подробности, какие вряд ли отыщутся в справочниках. Например, то, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, а у драгунской модели имелась вокруг дула медная шайба. Что пулемёты «максимы» были зелёные, а пулемёты «кольты» – чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи – пусть и в узорных ножнах.
Добровольцы Народной Армии КОМУЧа носили заячьи шапки с длинными ушами, на концах у которых были пуховые шарики (в советское время шапки такого типа, но вязаные, носили дети).
Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров – в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
До колчаковских солдат, обычно полуголодных, изредка доходила американская треска; твёрдая, как сухое дерево, она не портилась ни в жару, ни в сырую погоду. Когда небольшой кусок трески, подержав в кипятке, варили с пшённой крупой, получалось изумительно ароматное, вкусное и сытное кушанье.
Отец рассказывал и о том, что он узнал в отрочестве в так называемом высшем начальном училище (оно было четырёхклассным) и в реальном училище, передавал то, что слышал от родителей и от старших братьев. Рассказывал об увиденном в той – прежней – России. Пятнадцать лет его жизни прошло в ней. Мать прожила в ней восемь лет, а моя бабушка (по матери), жившая с нами, – тридцать.
Я рос, я воспитывался на разговорах, на рассуждениях о тогдашней действительности. Вот пример, насколько она была «реальной» в нашей семье. Когда я уезжал в Казань поступать в университет и бабушка паковала многочисленные припасы, у неё сорвалось: «Ничего – до поезда мы тебя проводим, а в Казани возьмёшь извозчика». Год был 1971-й.
В молодости бабушка жила в Камышине: там поездка с багажом на извозчике через город стоила пятнадцать копеек. Много, мало ли это? Писец судебной палаты получал в месяц пятнадцать рублей. В имении наёмным работникам во время уборки, к примеру, сахарной свёклы платили двадцать пять копеек в день. Билет в театр, в провинции, стоил двадцать копеек, в оперу – на десять копеек дороже. В ресторане обед с заливной стерлядью и вином обходился в рубль. За три копейки в «обжорке» (примитивной закусочной в так называемом «обжорном ряду» на базаре) можно было получить миску щей с щековиной. На сельскохозяйственной выставке «живой, с рогами, баран» продавался за три рубля. Воз камышинских арбузов в сезон шёл за пять копеек. Арбузы некуда было девать: из них варили «мёд» и заготавливали его на зиму в бочках.
Что ещё узнавал я дома о той жизни?
По каталогу, прилагавшемуся к газете, можно было выписать револьвер: посылку с ним почтальон доставлял на дом.
В пансионах воспитанниц за перешёптывание на уроках били по рукам буковой линейкой.
Если господин (не юноша) целовал руку девушке, он тем самым предлагал ей физическую близость.
Шампанское «Клико» ударяет «в ноги», поэтому перед танцами его лучше не пить. Если после обеда, на котором подавался раковый суп, вы собираетесь танцевать, то не стоит также пить и красное вино – скорее запыхаетесь.
Один из сортов нюхательного табака назывался «Собрание любви».
Выражение: «Выглядит – хоть в Уфу поезжай!» – говорило, что у персоны, к которой оно относилось, был чахоточный вид (в окрестностях Уфы находились знаменитые кумысолечебницы для больных туберкулёзом).
Когда хотели осадить грубияна, говорили: «Вы что – из барака?»
Ломать сирень и черёмуху считалось неприглядным простонародным обычаем.
Фраза: «Из Камышина на Самару самолётом» – означала не полёт на самолёте, а рейс пароходом волжской пароходной компании «Самолёт».
Впитывая всё это, я, например, не разделял упоения моих сверстников футболистами «Торпедо» или куйбышевских «Крыльев Советов». Гораздо интереснее было дома слушать о том, как публика прежней России увлекалась зрелищем борьбы на арене цирка, слушать, как выглядели, сколько весили, кого побеждали борцы Николай Вахтуров, Станислав Збышко-Цыганевич, Георг Гаккеншмидт по прозванию «Лев» и известный Ванька Каин (не путать с разбойником).
Таким образом, благодаря обстоятельствам, мне достался превосходный материал. Его качество подтверждается (оговорюсь – для меня) фактом: за всю сознательную жизнь в СССР я не встретил ни одного человека, который не верил бы в «психическую атаку» или усомнился бы в упомянутой мною сцене из «Потёмкина».
Лишь только мои повести увидели свет, критики – люди из массы, «воспитавшейся» на «Чапаеве», на «Потёмкине» и Гайдаре, уведомили меня: «Эпоха гражданской войны слишком испахана и перепахана нашей литературой, чтобы сказать о ней своё слово». Мне объясняли, что идея моих повестей «уж слишком банальна», «уж слишком она лежит на поверхности!»
Ну и какова же она – идея, которую мне приписывают? Это не что иное, как действительно банальная, примитивная мысль: «Красные – плохие! Белые – хорошие!» Белые витязи, благородные и чистые, свято верны заповеди «Береги честь смолоду!» Это-де прекрасно – но ведь было-было-было. (Имелось в виду то, что издавалось эмигрантами, что вышло в свет в так называемую «перестройку»).
Верно, в свет оно вышло. Оно теперь уже было. Как было, в первую очередь, и прямо противоположное. И именно потому, что и то, и другое было-было-было – умы несокрушимо заморозил шаблон.
Шаблон не даёт читающему вникнуть в смысл – и по этой причине мне «шьют» шаблонную, пошлую «идею».
Тогда как надо просто читать – читать, что рассказано, к примеру, о Шерапенкове. До того, как пойти с белыми, Шерапенков тайком побежал к красным и своим доносом погубил командира белых разведчиков. Герой другой повести, Ромеев, был тайным агентом охранки, стал шпионом чешской контрразведки, а затем – бандитом.
Может, более похож на витязя Костарев? О себе он заявляет: «Я – чёрный». Надев личину красного комиссара, он собирается победить большевиков чудовищной ложью и кровопролитием.
А Ноговицын? Служа в колчаковской контрразведке, он пытал и убивал, а в тридцатые годы посылает клеветнические доносы в НКВД...
Так где тут, собственно, белая идея?..
Если всё-таки говорить об идее, то она в том – насколько интересен, насколько симпатичен в своей гордости одиночка-индивидуалист, тот, к кому можно отнести слова философа: его «душа родственна пальме и привыкла жить и блуждать среди больших прекрасных одиноких хищных зверей».
Революция с её глобальными, с её классовыми столкновениями не поднимается над простыми, в сущности, вопросами и оказывается безотрадно-примитивной для индивидуалистов с их тонким душевным строением, с их глубоко сложным внутренним миром. Проблемы этих загадочных людей таковы, что их не решат социальные перевороты. Эти одиночки по самой сути чужды не только красным, но и белым, они своего рода «горбатые» для всякого нормального человека: для него дика их способность к нежным чувствам.
Как понять, например, того же Костарева, который со смакованием рассуждал об ожидаемых реках крови, едва хладнокровно не застрелил своего собеседника (отложил на завтра), а затем пошёл под расстрел, чтобы спасти этого человека и его семью?
Грандиозный план, которым он был буквально одержим, и свою жизнь Костарев принёс в жертву «банальной», по его собственным словам, благодарности.
Подобные личности непривычны, непонятны, как тот же герой повести «Парадокс Зенона» Иосиф Двойрин. Весной 1918 года, когда в Оренбуржье установилась диктатура большевиков, белопартизанский отряд, в котором было немало вчерашних гимназистов и учащихся реальных училищ – защитников Учредительного Собрания, – внезапным налётом овладел Оренбургом.
4 апреля 1918 – дата этого исторического события.
Уцелевший его участник, о котором позднее узнал мой отец, был евреем, чей дядя, правый эсер, погиб в Оренбурге. Выживший человек в своё время, как и мой отец, отказался уехать за границу. Он поселился в Оренбурге, чтобы, смертельно рискуя, распространять правду о налёте: тем самым Иосиф Двойрин выявляет верность памяти юнцов, душевно чистых и несказанно наивных, которые отдали жизни ради своих неосуществимых идеалов. Идеалы эти – красивая фантазия, но для Иосифа вера в них (вера, а не они сами) восхитительна. В преданности этой вере рассказывать посетителям музея о том, что белые взяли Оренбург и промаршировали по нему с песней, стало для героя повести своего рода религией.
Его минул арест, но на него обрушилась дикая клевета, и в разгар оголтелой травли он вдруг вызвал преклонение с той стороны, где прославляемые подвиги, героизм защитников родины и тому подобное рождало усмешку.
Массовый читатель такого не приемлет. Предпочесть «общепринятым подвигам» подвиг индивидуалиста? Подвиг хранения памяти о погибших за заведомо неосуществимые идеалы? Да как это можно?
Читатель достаточно знает о тех, кто, встав в революции на ту или иную сторону, беззаветно сражался за «общее дело». Немало читано и о людях, которые мучительно метались в поисках «правды». Довольно написано и про таких, кто, оказавшись на той или иной стороне, корыстно приспосабливался.
Но кто скажет о совершенно иных героях: об одиночках, которые не приспосабливаются, не ищут «правды многих»? У каждого из них она собственная, трепетно-интимная. С «общим делом» эти неисправимые индивидуалисты не сливаются. Они пошли в революционную борьбу по сугубо личным, «странным» мотивам, которые скрыты от окружающих. Они чувствуют свою исключительность, эти «тронутые», они прячут и свои страдания, и то неповторимо-светлое, чем щедро наделены. Своего индивидуального не уступят ни грана и перед лицом смерти.
Их гордость – качество редчайшее: и разве же оно не изумительно?..
Я считаю, что в Священном Писании осуждение гордости относится на самом деле к себялюбию, к спеси, к чванству, к тщеславию, а не к гордости в её истинном смысле. Я ни в коем случае не противопоставляю гордость смирению, но, напротив, убеждён, что смириться перед слабым способен только гордый человек.
Трусы же, пасуя перед силой противника, выдают трусость за «христианское смирение». И потому, когда мне заявляют, что я воспеваю «проходимцев», а не людей, преданных высоконравственным идеалам, и приводят в пример известных литературных героев, я задаюсь вопросом: кому труднее быть бесстрашным – подобному человеку или идеалисту-одиночке? Напомню, что те, о ком я пишу, – глубокие идеалисты, почему и остаются они, при всём их греховном индивидуализме, Божьими людьми. Они идут к покаянию, к искуплению.
Ради них написаны повести, а не чтобы сказать: победи белые – какая-де замечательная была бы жизнь. Уверен: белые не могли и не должны были победить. И не вопрос революции интересен, исконный и простейший: почему одни объедаются телятиной, а другим не хватает хлеба? Об этом писали, писали, пишут и будут писать...
Но когда заговорят о революции для «горбатых»?
Звать к разговору о них, защищать индивидуализм, восхищаться индивидуалистами – моё кредо, суть натуры. Yo me sucedo a mi mismo*.
*Я следую самому себе (исп.).
Содержание сборника повестей «Комбинации против Хода Истории»
Грозная птица галка
Рыбарь
Комбинации против Хода Истории
Птенчики в окопах
Парадокс Зенона
Стожок на поляне
Послесловие автора
Сборник вышел на русском языке в Германии: Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin – Brandenburg, 1997.
На снимке: белогвардейский военачальник Владимир Оскарович Каппель
К сборнику «Комбинации против Хода Истории»
Я родился в сентябре 1952 в семье русских немцев. Место рождения – город Бугуруслан Оренбургской области РСФСР. Сюда были отправлены мои родители, которых 28 августа 1941, по причине национальности, выселили из мест проживания. Родители провели пять лет в так называемой Трудармии – за колючей проволокой лагеря.
Мой отец Алексей Филиппович Гергенредер после войны окончил пединститут в Чкалове (Оренбурге) и преподавал в школе N 12 в Бугуруслане русский язык и литературу. Отцу было сорок девять, когда родился я. Никто вокруг не знал, что трудармейский лагерь был не первым его местом заключения. Не знали и того, что много лет назад он уже бывал в Оренбуржье: воевал здесь за идеалы Белой России.
Мне было двенадцать, когда я, в очередной раз, заговорил с отцом о кинофильме «Чапаев». В нём меня впечатляло зрелище «психической атаки». Красиво шли густые, сплошь офицерские, цепи... Отец остро, внимательно посмотрел на меня своими глубоко сидящими глазами, помолчал – и взял с меня слово хранить строжайшее молчание о том, что он мне расскажет.
«Офицеры, говоришь... Их аксельбанты тебе тоже понравились?»
Мне живо вспомнились шнуры, свисающие с погон, и я подтвердил: конечно, понравились, почему же нет?
Так вот, объяснил отец, аксельбанты носил только флигель-адъютант – офицер связи: один на полк. Как же это удалось собрать тысячи флигель-адъютантов? И почему исключительно они должны были идти в «психическую атаку»?
Я узнал, как не хватало Колчаку офицеров для командирских должностей: какая уж там отдельная офицерская часть. Ничего подобного «психической атаке» и в помине не было. Дмитрий Фурманов в своей книге «Чапаев» о ней ничего не пишет.
Отец коснулся другого историко-героического фильма. «Эпохальную» киноленту «Броненосец «Потёмкин» я к тому времени посмотрел не однажды. Там толпу обречённых на расстрел матросов накрывают брезентом. Это глупость. Такое немыслимо в практике экзекуций – накрывать брезентом осуждённых, да ещё согнанных в гурт.
Когда все вокруг питались этой брехнёй, восторгались ею, я слушал рассказы отца о его жизни...
Летом 1918 он вслед за двумя старшими братьями вступил в Сызрани в Народную Армию КОМУЧа (Комитета членов Учредительного Собрания), образованного в Самаре антибольшевицкого правительства. Отец стал рядовым 5-го Сызранского полка 2-й Сызранской стрелковой дивизии. До шестнадцати лет ему оставалось около полугода.
Он прошёл тяжёлый путь отступления от Волги до Ангары, побывал в боях под Оренбургом в январе и в апреле-мае 1919, в сражении на реке Тобол в сентябре того же года. Дважды был ранен.
В столице колчаковской Сибири Омске его после второго ранения и перенесённого тифа освободили от службы на полгода, и тут судьба послала ему возможность уехать в Америку. Но он ею не воспользовался, а возвратился на фронт в свою отступавшую часть, которая вскоре оказалась под командованием генерала Владимира Оскаровича Каппеля.
За Каппелем шли самые стойкие, совершая Великий Сибирский Ледяной поход 1919-20 годов. Красные были не только за спиной, но и впереди. Лютовали сибирские морозы, свирепствовал тиф – Каппель обморозил ноги, заболел воспалением лёгких и умер в этом страшном походе. Отец и другие солдаты слышали, что несколько дней добровольцы, сменяясь, несли на носилках впереди колонны замёрзшее тело Каппеля.
На станции Иннокентьевская под Иркутском отца свалил возвратный тиф, везти больного было не на чем. Оставленный на вокзале, лёжа на полу с мёртвыми и полумёртвыми, он попал в плен к красным. Они не узнали, что он был добровольцем, и поэтому отделался он легко: отсидел в Иркутской тюрьме.
Из Сибири уехал не в родной Кузнецк, а под Брянск в посёлок Бежица, где на паровозостроительном заводе работал инженером-технологом самый старший брат Владимир, который не участвовал в Гражданской войне. В Бежице никому, кроме него, не было известно, что мой отец был добровольцем у белых. Паспортную систему в то время ещё не успели создать, и прошлое удалось скрыть.
Отец работал на заводе мастером по обработке металла резанием, заочно окончил Литературный институт Союза Советских Писателей в Москве, печатался в Орловском альманахе, в войну был мобилизован в Трудармию. И всё время таил в себе пережитое. Мне, единственному сыну, открыл его ярко, зримо – память у него была превосходная, он помнил имена, фамилии почти всех действующих лиц. И рассказчиком был отменным.
Год за годом я сживался с его рассказами – пройденное им стало как бы и моим прошлым. Готовя уроки на завтра, я предвкушал за этим нудным занятием, как, улёгшись в кровать, буду, пока не усну, воображать себя белым добровольцем, сжимающим в руках драгунскую трёхлинейку или американскую винтовку «винчестер», выпускавшуюся под русский патрон, или японский карабин «арисака». И то, и другое, и третье отец описывал мне до мелких деталей. В своё время он был любителем и знатоком оружия. Даже и при мне ещё у нас имелась коллекция – не совсем оружия: приличный набор складных ножей (отец держался безупречных отношений с законом).
Из его рассказов об оружии я запомнил такие подробности, какие вряд ли отыщутся в справочниках. Например, то, что приклады русских трёхлинейных винтовок были из орехового дерева, а у драгунской модели имелась вокруг дула медная шайба. Что пулемёты «максимы» были зелёные, а пулемёты «кольты» – чёрные. Что сабля на поясной портупее вызывала к офицеру большее уважение, чем шашка на перевязи – пусть и в узорных ножнах.
Добровольцы Народной Армии КОМУЧа носили заячьи шапки с длинными ушами, на концах у которых были пуховые шарики (в советское время шапки такого типа, но вязаные, носили дети).
Англия поставляла в армию Колчака полупальто на меху кенгуру, изготовляемые в Австралии. Доставались они счастливчикам из высших офицеров – в основном же, оказывались в руках тыловых спекулянтов.
До колчаковских солдат, обычно полуголодных, изредка доходила американская треска; твёрдая, как сухое дерево, она не портилась ни в жару, ни в сырую погоду. Когда небольшой кусок трески, подержав в кипятке, варили с пшённой крупой, получалось изумительно ароматное, вкусное и сытное кушанье.
Отец рассказывал и о том, что он узнал в отрочестве в так называемом высшем начальном училище (оно было четырёхклассным) и в реальном училище, передавал то, что слышал от родителей и от старших братьев. Рассказывал об увиденном в той – прежней – России. Пятнадцать лет его жизни прошло в ней. Мать прожила в ней восемь лет, а моя бабушка (по матери), жившая с нами, – тридцать.
Я рос, я воспитывался на разговорах, на рассуждениях о тогдашней действительности. Вот пример, насколько она была «реальной» в нашей семье. Когда я уезжал в Казань поступать в университет и бабушка паковала многочисленные припасы, у неё сорвалось: «Ничего – до поезда мы тебя проводим, а в Казани возьмёшь извозчика». Год был 1971-й.
В молодости бабушка жила в Камышине: там поездка с багажом на извозчике через город стоила пятнадцать копеек. Много, мало ли это? Писец судебной палаты получал в месяц пятнадцать рублей. В имении наёмным работникам во время уборки, к примеру, сахарной свёклы платили двадцать пять копеек в день. Билет в театр, в провинции, стоил двадцать копеек, в оперу – на десять копеек дороже. В ресторане обед с заливной стерлядью и вином обходился в рубль. За три копейки в «обжорке» (примитивной закусочной в так называемом «обжорном ряду» на базаре) можно было получить миску щей с щековиной. На сельскохозяйственной выставке «живой, с рогами, баран» продавался за три рубля. Воз камышинских арбузов в сезон шёл за пять копеек. Арбузы некуда было девать: из них варили «мёд» и заготавливали его на зиму в бочках.
Что ещё узнавал я дома о той жизни?
По каталогу, прилагавшемуся к газете, можно было выписать револьвер: посылку с ним почтальон доставлял на дом.
В пансионах воспитанниц за перешёптывание на уроках били по рукам буковой линейкой.
Если господин (не юноша) целовал руку девушке, он тем самым предлагал ей физическую близость.
Шампанское «Клико» ударяет «в ноги», поэтому перед танцами его лучше не пить. Если после обеда, на котором подавался раковый суп, вы собираетесь танцевать, то не стоит также пить и красное вино – скорее запыхаетесь.
Один из сортов нюхательного табака назывался «Собрание любви».
Выражение: «Выглядит – хоть в Уфу поезжай!» – говорило, что у персоны, к которой оно относилось, был чахоточный вид (в окрестностях Уфы находились знаменитые кумысолечебницы для больных туберкулёзом).
Когда хотели осадить грубияна, говорили: «Вы что – из барака?»
Ломать сирень и черёмуху считалось неприглядным простонародным обычаем.
Фраза: «Из Камышина на Самару самолётом» – означала не полёт на самолёте, а рейс пароходом волжской пароходной компании «Самолёт».
Впитывая всё это, я, например, не разделял упоения моих сверстников футболистами «Торпедо» или куйбышевских «Крыльев Советов». Гораздо интереснее было дома слушать о том, как публика прежней России увлекалась зрелищем борьбы на арене цирка, слушать, как выглядели, сколько весили, кого побеждали борцы Николай Вахтуров, Станислав Збышко-Цыганевич, Георг Гаккеншмидт по прозванию «Лев» и известный Ванька Каин (не путать с разбойником).
Таким образом, благодаря обстоятельствам, мне достался превосходный материал. Его качество подтверждается (оговорюсь – для меня) фактом: за всю сознательную жизнь в СССР я не встретил ни одного человека, который не верил бы в «психическую атаку» или усомнился бы в упомянутой мною сцене из «Потёмкина».
Лишь только мои повести увидели свет, критики – люди из массы, «воспитавшейся» на «Чапаеве», на «Потёмкине» и Гайдаре, уведомили меня: «Эпоха гражданской войны слишком испахана и перепахана нашей литературой, чтобы сказать о ней своё слово». Мне объясняли, что идея моих повестей «уж слишком банальна», «уж слишком она лежит на поверхности!»
Ну и какова же она – идея, которую мне приписывают? Это не что иное, как действительно банальная, примитивная мысль: «Красные – плохие! Белые – хорошие!» Белые витязи, благородные и чистые, свято верны заповеди «Береги честь смолоду!» Это-де прекрасно – но ведь было-было-было. (Имелось в виду то, что издавалось эмигрантами, что вышло в свет в так называемую «перестройку»).
Верно, в свет оно вышло. Оно теперь уже было. Как было, в первую очередь, и прямо противоположное. И именно потому, что и то, и другое было-было-было – умы несокрушимо заморозил шаблон.
Шаблон не даёт читающему вникнуть в смысл – и по этой причине мне «шьют» шаблонную, пошлую «идею».
Тогда как надо просто читать – читать, что рассказано, к примеру, о Шерапенкове. До того, как пойти с белыми, Шерапенков тайком побежал к красным и своим доносом погубил командира белых разведчиков. Герой другой повести, Ромеев, был тайным агентом охранки, стал шпионом чешской контрразведки, а затем – бандитом.
Может, более похож на витязя Костарев? О себе он заявляет: «Я – чёрный». Надев личину красного комиссара, он собирается победить большевиков чудовищной ложью и кровопролитием.
А Ноговицын? Служа в колчаковской контрразведке, он пытал и убивал, а в тридцатые годы посылает клеветнические доносы в НКВД...
Так где тут, собственно, белая идея?..
Если всё-таки говорить об идее, то она в том – насколько интересен, насколько симпатичен в своей гордости одиночка-индивидуалист, тот, к кому можно отнести слова философа: его «душа родственна пальме и привыкла жить и блуждать среди больших прекрасных одиноких хищных зверей».
Революция с её глобальными, с её классовыми столкновениями не поднимается над простыми, в сущности, вопросами и оказывается безотрадно-примитивной для индивидуалистов с их тонким душевным строением, с их глубоко сложным внутренним миром. Проблемы этих загадочных людей таковы, что их не решат социальные перевороты. Эти одиночки по самой сути чужды не только красным, но и белым, они своего рода «горбатые» для всякого нормального человека: для него дика их способность к нежным чувствам.
Как понять, например, того же Костарева, который со смакованием рассуждал об ожидаемых реках крови, едва хладнокровно не застрелил своего собеседника (отложил на завтра), а затем пошёл под расстрел, чтобы спасти этого человека и его семью?
Грандиозный план, которым он был буквально одержим, и свою жизнь Костарев принёс в жертву «банальной», по его собственным словам, благодарности.
Подобные личности непривычны, непонятны, как тот же герой повести «Парадокс Зенона» Иосиф Двойрин. Весной 1918 года, когда в Оренбуржье установилась диктатура большевиков, белопартизанский отряд, в котором было немало вчерашних гимназистов и учащихся реальных училищ – защитников Учредительного Собрания, – внезапным налётом овладел Оренбургом.
4 апреля 1918 – дата этого исторического события.
Уцелевший его участник, о котором позднее узнал мой отец, был евреем, чей дядя, правый эсер, погиб в Оренбурге. Выживший человек в своё время, как и мой отец, отказался уехать за границу. Он поселился в Оренбурге, чтобы, смертельно рискуя, распространять правду о налёте: тем самым Иосиф Двойрин выявляет верность памяти юнцов, душевно чистых и несказанно наивных, которые отдали жизни ради своих неосуществимых идеалов. Идеалы эти – красивая фантазия, но для Иосифа вера в них (вера, а не они сами) восхитительна. В преданности этой вере рассказывать посетителям музея о том, что белые взяли Оренбург и промаршировали по нему с песней, стало для героя повести своего рода религией.
Его минул арест, но на него обрушилась дикая клевета, и в разгар оголтелой травли он вдруг вызвал преклонение с той стороны, где прославляемые подвиги, героизм защитников родины и тому подобное рождало усмешку.
Массовый читатель такого не приемлет. Предпочесть «общепринятым подвигам» подвиг индивидуалиста? Подвиг хранения памяти о погибших за заведомо неосуществимые идеалы? Да как это можно?
Читатель достаточно знает о тех, кто, встав в революции на ту или иную сторону, беззаветно сражался за «общее дело». Немало читано и о людях, которые мучительно метались в поисках «правды». Довольно написано и про таких, кто, оказавшись на той или иной стороне, корыстно приспосабливался.
Но кто скажет о совершенно иных героях: об одиночках, которые не приспосабливаются, не ищут «правды многих»? У каждого из них она собственная, трепетно-интимная. С «общим делом» эти неисправимые индивидуалисты не сливаются. Они пошли в революционную борьбу по сугубо личным, «странным» мотивам, которые скрыты от окружающих. Они чувствуют свою исключительность, эти «тронутые», они прячут и свои страдания, и то неповторимо-светлое, чем щедро наделены. Своего индивидуального не уступят ни грана и перед лицом смерти.
Их гордость – качество редчайшее: и разве же оно не изумительно?..
Я считаю, что в Священном Писании осуждение гордости относится на самом деле к себялюбию, к спеси, к чванству, к тщеславию, а не к гордости в её истинном смысле. Я ни в коем случае не противопоставляю гордость смирению, но, напротив, убеждён, что смириться перед слабым способен только гордый человек.
Трусы же, пасуя перед силой противника, выдают трусость за «христианское смирение». И потому, когда мне заявляют, что я воспеваю «проходимцев», а не людей, преданных высоконравственным идеалам, и приводят в пример известных литературных героев, я задаюсь вопросом: кому труднее быть бесстрашным – подобному человеку или идеалисту-одиночке? Напомню, что те, о ком я пишу, – глубокие идеалисты, почему и остаются они, при всём их греховном индивидуализме, Божьими людьми. Они идут к покаянию, к искуплению.
Ради них написаны повести, а не чтобы сказать: победи белые – какая-де замечательная была бы жизнь. Уверен: белые не могли и не должны были победить. И не вопрос революции интересен, исконный и простейший: почему одни объедаются телятиной, а другим не хватает хлеба? Об этом писали, писали, пишут и будут писать...
Но когда заговорят о революции для «горбатых»?
Звать к разговору о них, защищать индивидуализм, восхищаться индивидуалистами – моё кредо, суть натуры. Yo me sucedo a mi mismo*.
*Я следую самому себе (исп.).
Содержание сборника повестей «Комбинации против Хода Истории»
Грозная птица галка
Рыбарь
Комбинации против Хода Истории
Птенчики в окопах
Парадокс Зенона
Стожок на поляне
Послесловие автора
Сборник вышел на русском языке в Германии: Verlag Thomas Beckmann, Verein Freier Kulturaktion e.V., Berlin – Brandenburg, 1997.
Голосование:
Суммарный балл: 10
Проголосовало пользователей: 1
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 1
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор
Буду с интересом читать остальные повести!