…Так получилось, что эта история, ещё до написания имела множество названий. В основном, названия возникали сами по себе, безо всякого спросу на предложение. Частично предлагались благодарными слушателями, частично – неблагодарными. Иногда, по чистой случайности, выдумывались автором.
Самым банальным названием было: «Убийца поневоле», самым выкобенистым, пардон, претенциозным: «Петушки – Москва (анти - ремикс)», самым скучным: «Уголовное дело №5865»…
…А ещё жил на свете Васька – мужик, которому автор не однажды преломлял хлеба свои. То ли от роду, то ли от травмы какой, Васька не имел возможности взрослеть и в свои 33 года оставался трёхлетним ребёнком. Ростом был статен, плечами широк, лицом чист, улыбкою светел, но вот речами смутен и умишком нетвёрд. Огорчался Васька редко, ненадолго, быстро теплел душою детской и сам себя грел странноватыми речами, чем необычайно потешал окружающую человеческую злобность, чьё слабоумие, в отличие от Васькиного, написано сразу на лице.
И вот не будь я вшивый литератор (пиши – пиши - хоть запишись!), а гениальный кинорежиссёр, я бы обязательно снял про Ваську фильм, уж очень полюбились мне его добрые глаза и невесомая походка. Только вот что я думаю: фильмов таких снято множество, а толку-то?
…А когда история с названиями сама по себе стала требовать названия, я поступил просто: написал все названия на отдельных бумажках, кинул их в валенок, да и велел Ваське вытащить одну. Он помогать-то охотник, да тут перестарался, вытащил сразу две, но так при этом обрадовался, что я и перечить не стал, дескать, воля твоя…
Так что теперь уж навсегда история эта будет обозначаться так:
Сургут – Нижневартовск
Поэма без названия
Часть первая - Вовочка
1
Вот три видения
достойных тяжкого
предпохмельного
пробуждения…
Тело вздрогнуло первый раз, и тут же сознание обратилось видением: Владимир Высоцкий дожил до наших дней и едет на восьмисотом «Мерседесе», да нет уж, не спорьте, конечно, не сам за рулём, за рулём вышколенный шофёр в услужливой кепочке, а Высоцкий, располневший, обрюзгший, разваливавшись на заднем сиденье, ворчливо объясняет что-то по мобильному телефону…
И подъезжает он не к дому, абы какому, а к целым хоромам, этакому складу кирпичному, внутри ограды где привольно раздаётся: а денег у нас куры не клюют! А за оградой откликается: чтоб мы так жили, а вы все передохли!
И выскакивает кто-то навстречу роскошнейшей «бибике», согнувшись, открывает дверцу, презрительно, презрительно смотрит Высоцкий на расторопного лакея, и уж не скажешь ему: Володька! А, Володька? А давай-ка нарежем по сяточке, пока мясо жарится! Нет! Теперь уж навсегда и решительно осудил Владимир Семенович алкоголизм и наркоманию, даже песню написал: Кто водку пьёт, тот мне с утра противен…
…Вот он, развалившись в кресле с сигарой в руке, даёт интервью молоденьким журналистикам, небрежно, словно пепел на ковёр, роняет великие мудрые мысли…
…Вот он заседает в умнющей телепередаче, ведущей безконечный монолог на околовсяческие околотемы, надменна его говорящая голова как столп александрийский, прописью – прописью! – вещает он народу истину как обустроить Россию, и не улыбнётся он, нет, не улыбнётся, когда ведущий привычно несёт околесицу…
…Вот Путин, почтительно улыбаясь, вручает ему очередную правительственную награду…
И вдруг, как ветер с гор, мой удивлённый голос: Володька! А, Володька? Как же ты дошёл до жизни такой?
И смех его сквозь облака: да в гробу я видал такую-то жизнь!
Тело снова вздрогнуло к жизни, но сознание, пугливо стыдясь возвращения в отягченное длительной алкогольной интоксикацией тело, обернулось видением новым: Лермонтов дожил до девяноста!
Вот уж повезло поэту с отчеством, так повезло! Всякий ли навскидку вспомнит отчество Есенина? Не говоря уже о Блоке и совсем не упоминая Сологуба? Но всякий знает: если Лермонтов, то обязательно Михаил Юрьевич, ибо не было такого, нет, а будет ли – так это даже похмельному предпробуждению – навсегда и насквозь пророческому – неведомо.
Для богатырского здоровья Михаил Юрьевича девяносто лет – тьфу, не срок, и вот он – во всей красе беспощадной пронзительной мудрости, в прошлом, в прошлом и детский кураж, и юношеское гусарство, и молодецкое фрондерство, всё превзошёл и познал великий ум – и слабость человеческую и силу – всё превзошёл, познал, проник и… простил…
И всё! Всё напрасно!
Напрасно, напрасно плетутся злые кружева гнусных, подлючих интриг, одной лишь понимающей улыбкой стирает Юрьевич всю остроту поднизменных стремлений…
Напрасно брызжет скудоумными слюнями плюгавенький Ульянов – Ленин…
Напрасно Карл Маркс машет бородой, стилизованной под древних псевдопророков, и пытается всучить человечеству очередную квазисвятыню - продукт остановившегося мышления…
Напрасно любомудрый Лев Николаевич призывает всех встать раком и не пырхаться…
Напрасно туповатый отморозок Ёся точит свой кинжал…
Всё напрасно, ибо всё – отменяется!
Революция и война 1905 года? Отменяются!
Война 1914?
Отменяется!
Революция 1917?
Да кому она на фиг нужна?
Светла речь Лермонтова и легко достигает народного сердца… И смешны карлики интеллекта перед титаном мудрости…
Неспешно процветает сама в себе Великая Русь, ведомая своим, не заёмным умом, а потому ни в ком и ни в чём не нуждающаяся, тогда как все нуждаются в ней…
Так было…
Так будет…
Да так оно и есть, хоть это так – неочевидно!
О, вы, фанатики слепого фатализма, смеющие утверждать, что история не знает сослагательных наклонений, себе ли врёте по умственной отсталости, другим ли из подлости душевной, но врёте, жалко и ненужно врёте! Изменяя настоящее, мы не только влияем на будущее, но и на прошлое, прошлое, глядя в нас, само в себе становится другим…
Вот Лермонтову 90 – 95 – 100, и даже вот 105, но крепок его стан, ясен взор и светла речь, речь не умника, но – мужа…
…И тихо-тихо от реки доносился мой голос: что ж ты, Мишаня, так вляпался нескладно? Рождённый для великих дел, вдруг скурвился на малом?
И так же тихо его голос с гор спустился: да что же, Вовочка, ты бьёшься-то так сильно? И сам ведь знаешь всё…
Да знаю, - я вздохнул во сне, - и сам я этим малым, да вонючим, сверх всякой вышней меры переполнен…
Вздохнули вместе и решили: БЫТЬ!
Сквозь сумрак сна забрезжил уж рассвет, да мозг виденьем грянул небывалым: президент России даёт бесплатно и навеки людям землю… Под строительство и жизнь… Бесплатно, без налогов всяких… По гектару на семью иль одиноких… По всей России… Дескать, чем могу, всё остальное прибрано к рукам…
Остохренел я даже и во сне!
Неужто и жандармы человечны?
К чему случились эти три виденья, мне, в моей теперешней светлейшей тьме не разобрать, а вам они зачем – решайте сами…
Ибо тело постучалось к сознанию в четвёртый раз, и ему открыли – я проснулся.
2
Доброе утро, последний герой!
Здравствуй! Последний! Герой!
Или:
Ох – ох- ох- ох!
Что ж я пьяненький не сдох?
Такой разлохмаченности в своём организме я не наблюдал уже давно, прямое несоответствие внутренних органов друг другу сообщало, что запой продолжается уже неделю и, стало быть, приближается к критическому девятому дню. А если я не остановлюсь на девятый день, то буду твёрдо пить до сорокового, а если не зашьюсь и на сороковой, то будет ещё девять дней беспробудности, а если не остановлюсь и на сорок девятый, то и сам не знаю, чего будет. Никогда ещё мои научные исследования не достигали подобных глубин, ибо на сорок девятый день мой организм окончательно научается превращать водку в воду, и ничего с этим поделать уже нельзя, хоть лбом вдоль стены, хоть наоборот. Такое свойство у моего организма, или, как выразился однажды знакомый врач, алкаш – педиатр, «химия мозга». Я бы уточнил: ал – химия. От мысли, что придётся прекращать «веселуху» уже послезавтра мне сделалось вдвойне тошнее.
Всякий, кому приходилось прерывать свой запой, знает, как это мучительно, жестоко и несправедливо.
Это всё равно, что в солнечный летний денёк взять, да и залезть в глубокий, старый, протухший колодец.
И стало тошно мне вдвойне, а уж как было до этого тошно – перо ломается и плачет…
Сами посудите: мочевой пузырь куда-то свесился и никак не звал в место, где совершается утренний подвиг, почки, тупо уставившись друг на друга, играли в свою странную, загадочную для непосвящённого игру, селезёнка куда-то запропастилась, желудок, ввалившись, глухо молчал, переживая случившееся, и только печень пыталась взбрыкнуть, обрести ещё одно, портальное дыхание, но жёсткие мышцы подреберья резко ставили её на место, дескать, залезла в кузов, сиди, и не рыпайся.
Но всё это пустяки по сравнению с мозгом: мозг обнулился окончательно. Он и раньше-то не блистал ни прозой, ни стихами, а тут его окончательно заклинило. Он был густо завешен белёсым туманом и наотрез отказывался давать информацию за последние дни: где? с кем? что и сколько?
Не отзывался он и на запрос координат: временных, географических, пространственных и социальных. Лишь одна лампочка в углу мигала сиреневым: стоять! – равняться! – бояться! – отчего ещё тревожней становилось душе, ведь тело сигнализировало, что данный под ним матрас ощущает впервые, а нос улавливал лишь незнакомые запахи, впрочем, неприятных запахов не было, а так, нейтральные. Попытка вздрючить мозг с помощью агрессии провалилась, так как спинно–мозговой тракт вместо агрессии выдал такую ахинею, что занавес в мозгу только сделался гуще.
Хочешь, не хочешь, а пришлось разлеплять – распечатывать зерцала сердца своего…
Левый глаз поддался легко, а вот с правым пришлось повозиться, когда-то в драке он пострадал излишне жестоко, и с тех пор, не утрачивая остроты зрения, круглосуточно выделяет клейковатую жидкость, которая за ночь схватывается не хуже цемента марки 500…
…Картина, представшая очам моим, оказалась столь нова, что мозгу стало только хуже, он ещё тупее заморгал сиреневой лампочкой…
Абсолютно незнакомая комната, квадратная, 4,5 на 4,5 метра, потолки 2,95, и окно, для такой комнаты ни большее, ни маленькое, а так себе.
Но не это, не это главное, вот главное, что сразу бросилось в глаза: какая-то не - дообустроенность комнаты, даже не – до – обжитость.
На внешний вид всё нормально смотрелось: обои, хоть и поклеены неправильно – швом от окна – не имели в себе ни рванины, ни жирных пятен, занавески на окне свисали до пола, как положено, электронные часы показывали 10.33, кровать, на которой я лежал, была вполне приличной одноместной кроватью, две тумбочки от спального гарнитура стояли одна на другой, стол стоял, гладильная доска с давно остывшим утюгом стояла вдоль окна, ещё тумба стояла большая, на полу лежал ковёр, а я лежал в кровати и глазел, немного удивляясь… Хотя мебель была целая, и даже без царапин, лежала на ней печать какой-то усталости, даже устарелости, как будто всё уже едва дышало не креплениями и углами, а внутренней сутью.
Но не это главное, вот главное: комната ничего не говорила о половой принадлежности хозяина? – хозяйки?
Одно было ясно: здесь живёт человек одинокий, ибо семейные пары не имеют таких комнат, там – либо полный хлам и пьяная веселуха, либо – уютное гнёздышко. А здесь же было неуютно, так страшно неуютно, что хотелось немедленно встать и уйти…
…Приятному логическому построению, что хозяин комнаты? – квартиры? – дома? – всё-таки хозяин, мешало сразу три вещи: во-первых, подушка, на которой безпокоилась моя голова.
Простынь была так себе, одеяло вообще ни рыба, ни мясо – сплошной сентипон, но подушка была чудо как хороша, таких подушек я с детства не встречал, нет, такую подушку ни за что не украдёшь в плацкартном вагоне у пьяной проводницы, ни за что, как ни старайся! Но мог ведь парень получить наследство? Может, у него, как и у меня, была бабушка, что в детстве взбивала ему эту подушку и пела над ним прекрасные древние песни?
Только вот как он пронёс эту подушку сквозь бури молодецкие, мне было неведомо, да и наплевать, если честно…
…Идёт человек по жизни с подушкой, и какое мне до него дело, да и ему до меня, идущему без подушки?..
Во-вторых, меня смущала одноместная, слишком уж одноместная кровать. Ибо холостяк, пусть он вообще не бреется, но ведь в душе на что-то же надеется? И куда же он приведёт вожделенную добычу страстной вечерней охоты?
На этот монашеский одр?
Видно, парень немолод, опытен и жестоковат. Привёл добычу, разделал, и на те вам на дверь, дескать, здесь и одному тесно. Ситуация, когда женщина остаётся до утра, это такая ситуация, из которой не всегда есть вразумительный выход.
Некоторые полагают, что труднее всего найти вход, но это просто: стучи во все двери подряд, где-нибудь да откроют, а вот выход – тончайшая в своей опасности материя, именно на отходе иногда случается всё самое внезапно страшное…
Помню, помню, до чего меня доводили компромиссные полуторные кровати…
Один раз даже вешался, ей-богу… Про этот случай поэт записал:
Он раздал все долги. И повесился молча в сарае.
Он висел там и думал: зачем мне такая судьба?
Но не это главное, вот главное: третий предмет вообще не поддавался математическому анализу и вносил окончательный сумбур в мой расстроенный мозг: посередине стены на случайном гвоздике висела Дамская шляпа. Не дамская шляпка, не шляпища мадамы, а именно Дамская шляпа, и я настаиваю именно на этом определении. Такая шляпа могла принадлежать только истинной Даме, согласен, такие Дамы встречаются всё реже, но не извела ещё вконец цивилизация эту удивительную породу удивительных женщин. Конечно, конечно, многие женщины рядятся в дам, но получаются, то ма-дамами, то ма-дамками, уж больно рожи у них довольные, что выглядят «на все сто!», «ой – я умоляю!», «щас описяюсь!»…
Истинным Дамам незачем рядится в самих себя, абсолютной самодостаточностью они таковы и есть, не пыхаются и не скучают…
Истинная Дама не бывает так молода, чтоб волноваться случайным прыщиком, не бывает и так стара, чтобы приобрести взгляд брошенной собаки, это женщина всегда средних лет, уже с Прошлым, но ещё и с Будущим…
Придти в эту комнату Дама могла, она ведь тоже женщина и тоже нуждается в мужчине, а иногда именно в плохом мужчине. Но как она могла оставить здесь свою шляпу?
Забыть – никак, любая деталь туалета Дамы есть неотъемлемая часть её внутренней сущности, а как можно забыть где-то часть самого себя?
По всему выходило, либо Дама умерла в этой комнате, либо…
Нет! Думать об этом решительно не хотелось!
Сладкая надежда, что где-то рядом обитает всё понимающий друг – пьянчужка, по-прежнему ласкала моё затухающее сердце…
И наконец мой взгляд остановился на том, чего так долго избегал. На двух стопках книг лежащих (стоящих?) на столе.
Нет, многие пьяницы охотно читают книжки, а некоторые, упившись до полного бесстыдства, даже пишут их, но чтобы из книг разной толщины, формата и содержания выложить две такие ровные стопки, даже стопочки?
Нет, и не спорьте, уж на что я всю жизнь пытаюсь выложить из своих книг Фефелеву башню, а всё выходит полная Пиза…
И вот какая простая мысль посетила меня после столь многотрудных размышлений: скажи мне: кто ты? - и я скажу: что ты читаешь?
Конечно, сегодня в эпоху всевозрастающей феминизации и параллельно ей растущей инфантилизации по одной книге редко можно определить половую принадлежность владельца, но по двум стопкам, хранящимся дома, почти наверняка. Вряд ли читатель будет хранить в стопке технологических детективов опус «Мы шьём юбку», а читательница книженцию «Вьетнамская кухня в эпоху Российской демократизации».
……………И я немедленно встал…………………
По пути я выглянул в окно, мне хотелось опознать сезон, внутри которого я так болезненно проснулся. Отсутствие этих знаний дополнительно угнетало моё подсознание, ибо вот: легче всего я ухожу в запой поздней слякотной осенью, когда впереди ничего не ждёт, кроме остановившихся дней среди вечного снега, когда сама моя верная Муза сохнет на глазах и скучает, одевает немыслимо серое платье, натягивает чёрные налокотники, тяжело усаживается за письменный стол и начинает диктовать казённым голосом совсем невероятные строки:
«Он замахнулся ножом и со всего размаха всадил нож в грудь своей беззащитной жертвы.
Страшен был удар и неотвратим…»
Согласитесь, от такой фразы и нормальный человек сорвётся в запой, не то, что я.
Легко я запиваюсь и зимой, когда время бегает по кругу, а муза превращается в мумию с провалившимися глазёнками и окончательно высохшим голосом. С отвращением глядя на неё, я начинаю веселить себя сам: Рождество – Новый год – Рождество – Новый год – Крещенье… Но ближе к весне я начинаю вздрагивать и всё чаще выглядывать в окно: не запели ли капели?
Не вернулось ли солнышко? Не побежали ли ручьи вдоль навеки застывших дорог? И муза – Музычка вдруг молодеет на глазах, нежным ароматом наполняет меня её задушевный голос, хоть и полон ещё остывающих зимних грёз…
Ранняя весна и не менее ранняя осень – вот два сезона, когда мне совсем не хочется пить, два удивительных мига мироздания, начало и конец. Альфа и Омега, Алекс и Андр настоящих ощущений жизни, и не нужны тут никакие доказательства, да и Гедель, если разобраться, их не требует…
Ну а летом вы меня ни за что не отправите в запой, ни-ни, безо всяких. Нет, единожды напиться я могу и летом, но проснувшись в каких-нибудь лопухах, услышав гул Земли под чутким ухом и ярый шепот нарастающей травы, я исполняюсь столь великих помыслов, что похмелиться вы меня не уговорите, нет, нет, и не просите, ни под малосольненький огурчик, ни под картуз, полный спелой вишни, ни под салат из одуванчиков. Всё будет безполезно, оставьте, оставьте меня, друзья на несколько дней, а лучше – недель, пейте уж сами, без меня, и помоги вам Бог в столь беззащитно – благородном деле…
…Я отодвинул занавеску и поначалу испугался: да уж не пил ли я вчера денатурат? Всё как-то мутно мне предстало…
…Не сразу, нет, не сразу я сообразил, что между рамами стекла натянута целлофановая плёнка, видать, для сохранения тепла…
…Был первый этаж, и под окном просторно раскинулась верба без единого листика, и я опять перепугался: уж не засохла ли она, и не отменится ли теперь великий праздник – Воскресение? Шальная радость пониманья накрыла меня не сразу, потому что не сразу, нет не сразу я разглядел, что верба не засохла, а попросту спит, ведь за вербой лежит рыхловатый сплошняковый снег, и тянется он до дальнего и ветхого забора, а потом опять тянется долго и упирается в двухэтажный частный дом с плоской крышей, который сам по себе был хорош, но пейзаж был испорчен окружившими дом постройками, в одной из которых я без труда опознал гараж, в другой, если верить тонкой трубе, баню, назначение остальных мне осталось неизвестным…
…Ибо я тут же осознал, что тоже нахожусь в частном, и тоже кирпичном доме, и доме благоустроенном: под окном находилась батарея отопления, тёплая и центральная, так как над соседним домом я не увидел ни единой трубы…
…И сердце моё исполнилось благодатью, ибо, хотя запой мой пока продолжался, зима стояла на месте и не собиралась пускать сопли по поводу своей преждевременной кончины…
Я подошёл к столу и взял первую книжку, сверху и крупно: Москва – Петушки, ещё выше, но мельче: Венедикт Ерофеев. Я даже ошалел не сразу, а как-то медленно…
Никогда в жизни не читал я этой поэмы по двум причинам: в руках не держал, и держать не стремился. Во-первых, смущало слово «поэма», когда много в стихах, я как-то не очень…
Правда, повелась с одного хохла на Руси дурь: называть жеманным словечком «поэма» вполне прозаические произведения, да ведь и говорил я этому хохлу однажды за ужином: ни хрена, Мыкола, это не поэма, а роман обыкновенный, а он так расстроился, что сжёг второй том, ну да рукописи не горят, читал я этот второй том, и ничем, я вам не скажу, он не лучше и первого…
Во-вторых, поэму эту на моей памяти так обильно и хвалили, и ругали, что и читать-то её стало не престижно, а престижно стало – не читать…
…А ещё хвалили её люди не очень-то мне близкие по духу, отчего желание её читать отнюдь не усиливалось, но и ругали её люди, столь по духу мне далёкие, что окончательно оно рассосаться не смогло…
…А пока я всё это думал, то невольно для себя ещё раз медленно шалел…
Книженция в моих руках тянула страниц на девятьсот, а по моим представлениям «Москва – Петушки» умещалась в нескольких школьных тетрадках… А ведь эта штука будет потяжелее Пантагрюэля, - подумалось мне.
Зря, ох как зря, оказывается, я воображал, что со времён Рабле никто уж не способен намолотить пьяной околесицы на полноценный том убористого шрифта. Ан нет, переплюнул-таки наш надёжный русский пьяница тонконого французика – пьянчужку…
Великая гордость охватила меня за родные просторы, я немедленно открыл книгу и сразу впоролся в какую-то хрень…
Скучный человек трезвым голосом, заметно лингвистически хромая, пытался объяснить мне то, в чём сам он, без меня, не мог разобраться…
Перед этой филологически тупиковой фановой трубой я растерялся. У меня не было времени, чтобы его укорачивать.
Руки мои были всё ещё слабы, а книга толста, я положил её на стол и проморгался.
Не сразу, нет, не сразу, мои оплывшие мозги сообразили, что передо мной какие-то комментарии к поэме, а не сама поэма.
Как велика была несправедливость. Я захлопнул книгу. Надписи остались на месте. «Москва – Петушки». «Венедикт Ерофеев». Но только тут я осознал, что ниже, мельче и бледнее написано: с комментариями, объяснениями, дополнениями…
Значит, поэма где-то там, внутри!
Я быстро открыл книгу и, словно чего-то испугавшись, начал лихорадочно искать поэму, поэтому и нашёл её не сразу, хотя найти её было легко – она выделялась крупным шрифтом. Но как же мало места ей отводилось в этом толстом томе!
Так же жадно я кинулся читать первые строчки и немедленно понял, что автор – мой друг, товарищ и брат. Пусть – поневоле – но брат!
Ведь и мне, стоит попасть в Москву, как меня обязательно вынесет на Красную площадь. Уж и на Лубянке задержусь, посижу на скамеечке, обозревая опустевший пантеон, ан нет, не успел и обернуться, а снова – у Кремля!
Но так же, как и Венечка, я никогда в этом добровольно не сознавался.
Я внимательно прислушался к своему организму. Жить оставалось минут сорок – пятьдесят. Организм уже требовал водки, но пока тихо и наивно, как шахтёр, сидящий на рельсе и стукающий по ней своей каской. Мне тоже любопытно, что происходит с человеком, когда поезд разрезает его пополам. Но, всё-таки, эта жизненная подробность не интригует меня до такой степени, как Льва Николаевича.
Поэтому сорок минут следовало бы провести с большей пользой.
Но вот штука: я никогда не пытался препарировать понятие «загадочная русская душа». Во мне живёт опасение, что как только я прикоснусь к этому термину интеллектуальным скальпелем, так немедленно разучусь им пользоваться.
Поэтому я взял книгу и отправился обратно на кровать.
Но по пути к кровати я неожиданно отразился в высоком зеркале, стоящем у стены. Несоответствие внутреннего ощущения внешнему зеркальному отражению меня настолько поразило, что я невольно остановился. Тот жалкий труп, высасывающий из себя последние капельки жизни, которым я себя ощущал, отражался в зеркале рослым, крупным мужчиной с мощной, хорошо развитой мускулатурой. Несмотря на сезон, кожа ещё отливала слабо золотистым загаром. Плотные чёрные плавки с красными вставками дополнительно подчёркивали выдающуюся мужественность тела.
Я сразу вспомнил, сколько раз за мою жизнь мне предлагали, слегка подкачавшись, участвовать в различных культуристических шоу. Но я отказывался, потому что эту фигуру изрядно портило почти полное отсутствие шеи. В низко стоящем зеркале это отсутствие просматривалось ещё лучше, чем в жизни. Именно это отсутствие шеи не позволило мне однажды навсегда рассчитаться с долгами. Я вдоволь нависелся в сарае, но наделать новых долгов мне всё равно пришлось.
Впрочем, отсутствие шеи изрядно компенсировалось головой красивой формы и суровых, но тонких черт лица. Трёхдневная небритость и излишне короткая стрижка ничуть не портили это лицо, придавая ему дополнительную загадочность.
В общем, увидь это тело талантливая поэтесса, она бы непременно воскликнула: такое тело водкой не пропьёшь!
Что ж…
Не бывала она в трёхнедельных запоях…
Или, как однажды выразился мой покойный ныне друг: не спала она с нами в трёхметровых снегах!
Точку соприкосновения ощущения с отражением я нашёл только в глазах: безконечно больных и безнадёжно уставших…
Пол подо мной покачнулся, я быстро дошёл до кровати, лёг и стал читать. Даже не читать, а петь, внутренне вздрагивая от вновь обретённого родства душ…
Я настолько растворился в этой песне чужих слов, становящихся своими, что забыл про своё тело. Но тело не забыло про меня. Поэтому дочитать я смог только до главы:
…………И немедленно выпил…..
Дочитав её до конца, я немедленно встал. Шахтёр внутри меня отбросил каску, переоделся в строгий костюм и объявил себя президентом. Я понимал, что президентом ему быть недолго, минут двадцать – двадцать пять. А потом он объявит себя Богом.
Я растерянно осмотрел комнату в поисках штанов. Ничего напоминающее штаны на глаза мне не попалось, а медлить было нельзя. Я подошёл к двери и прыгнул в неизвестность.
Ничего особенного не произошло. Справа от меня было две двери, прямо по курсу ещё одна дверь, влево уходил просторный коридор…
И – тишина…
Первая дверь справа привела меня в ванную комнату без унитаза. Медлить было нельзя, но вторая дверь справа обернулась целью, маленькой комнаткой с унитазом. Предоставив организму все условия для облегчения его задачи, я внимательно осмотрелся. Снова – никаких половых признаков. Не считать же таким признаком рулон качественной туалетной бумаги, кое-как навешенный на стену.
Настораживало другое.
Запах, совершенно несвойственный подобным заведениям. Словно бы в открытую форточку доносились фитонциды цветущего сада.
Форточки не было. Сада тоже. И совершенно напрасно искал я какую-нибудь подвешенную на ниточку «пахучку» или хотя бы баллончик с анти - запахом. Девственная чистота настолько заполняла это место, что мне было немного стыдно за свой организм.
Мне ничего не оставалось, как вернуться в ванную комнату и, между делом, продолжить исследования. Порадовал бритвенный станок. Безполезно было найти на нём излишне длинные волосы, лезвия отсвечивали стальной безупречностью. Смутили меня две разные зубные щётки в одном стакане. А полную неясность вносили сразу три полотенца. Я всегда теряюсь, когда полотенец больше одного. А штанов, чтобы вытереть хотя бы руки, на мне не было. Поэтому я осторожно выбрал среди полотенец среднее по размеру и дисклокации.
Шампунь и гель для душа мне ни о чём не говорили, я плохо их различаю, поэтому стараюсь ими не пользоваться. Сантехника была вполне приличной. Но томила душу опять же чистота, какая-то излишне запредельная…
Немного соображая в строительных принципах, я догадывался, что дверь за туалетом приведёт меня в кухню. И она привела меня в кухню.
Кухня была большой, а по советским понятиям – огромной. Фактически, она зеркально отражала комнату, из которой я вышел. Но не это потрясло меня. Я стоял в дверях, поражённый незаполненностью гулкого пространства. Маленький столик с двумя табуретками ютился слева у стены, справа виднелась мойка с двумя шкафчиками, и отсвечивала нереальной белизной трёхкомфорочная электроплита.
И только в дальнем правом углу стоял холодильник, издалека напоминающий смущённого карлика. Но пока я шагал к нему, он увеличивался в размерах и оказался вполне средним, даже по советским понятиям, холодильником.
В такие минуты меня нельзя остановить, я решительно открыл дверцу.
Вот он – миг великой жизни!
Прямо на дверной полке слегка качнулась ко мне начатая бутылка водки. На глаз я легко определил, что в ней грамм триста, никак не меньше!
Смерть съёжилась и отбежала от меня часа на три – четыре.
Но окончательная победа жизни смотрела на меня с решётки холодильника своим нераспечатанным горлышком, обмотанным бумажкой, стилизованной под сургуч!
Я быстро подсчитал, что восемьсот грамм водки вполне достаточно, чтобы победить ещё один день своей жизни.
Я старался не думать о том, что этого не вполне достаточно, чтобы надёжно уснуть до завтрашнего дня, и уж совсем не достаточно, чтобы проснуться уверенным в завтрашнем дне, но это всё - откладывалось, почти как отменялось.
Моя рука уже тянулась к початой бутылке, как новая мысль хлестнула меня по спине.
Как же я мог забыть? Что эта водка, может быть, вообще мне не принадлежит? И где-то рядом умирает мой скорбящий друг?
Нет, мне не стало стыдно, но дело принципа. Я закрыл холодильник.
Мне предстояло выяснить реальность до конца.
А реальность эта мне уже смутно не нравилась. Потому что в холодильнике, кроме водки, не было никакой другой еды. На верхней решётке стояла большая тарелка с клюквой, чуть ниже, рядом с целой бутылкой водки лежало полкочана капусты и кусок чего-то вроде тыквы, ниже в ящиках покоились яблоки, апельсины, морковка, редька, а еды – не было. Я не поленился заглянуть в морозилку, но никакого облегчения не испытал: там было пусто! Только две тарелки, одна всё с той же клюквой, вторая с земляникой.
Ах, да, на столике стояла тарелка с орехами и какими-то сухофруктами.
Я не такой гурман, чтобы испугаться голодом, но моей тревожной психике стало ещё тревожнее.
И я выдвинулся в коридор – безшумно. Прямо по курсу виднелась входная дверь, это угадывалось по некоторому скоплению одежды и обуви, но происходящее там мне не нравилось, поэтому я старался туда не смотреть. Слева была полукруглая арка, я скользнул в неё и оказался в зале.
Зал был не велик, всё то же отражение 4,5 на 4,5. Но не это самое страшное: зал, предназначенный для зала, не мог служить залом!
Что сразу бросилось в глаза?
Камин в левом углу, аккуратно облицованный симпатичной оранжевой плиткой. Журнальный столик с двумя креслами, диван, полочка с магнитофоном, роскошный ковёр под ногами, и – всё!
Телевизора – не было!
Стоп! – сказал я себе и даже опёрся о спинку кресла, чтобы успокоиться. Успокоиться не удавалось, так как логические построения рассыпались сразу на глазах.
Например, что хозяин дома, находясь в алкогольно-финансовых затруднениях, обменял телевизор на деньги, или – на водку, что одно и то же.
Во-первых, даже в самой пропитой деревенской избе я всегда находил хоть какой-нибудь, да телевизор.
Во-вторых, ковёр и мебель делали такое предположение – нелепым.
Ковёр был роскошным и на ощупь ногами не синтетическим. Даже на глаз его стоимость легко вписывалась в цену нехилого телевизора с плоским экраном. А диван и два кресла, хоть и стояли отдельно, составляли собой единое целое, так называемый «мягкий угол», а при этом ещё и так нагло сияли новенькой отделочной позолотой, что становилось ясно: такой мягкий угол никак не добудешь возле дома, предназначенного на снос, а только в модном мебельном салоне.
Моя логика меня не спасала.
И я отдался логике чужой.
Ну, нет телевизора, и что?
Нет ни в зале, ни на кухне, ни в комнате, в которой я спал…
А зачем одинокому человеку столько телевизоров?
Ведь осталась ещё одна дверь в ещё одну комнату напротив арки. Может, там, у человека всё? И зал, и спальная, и кухня?
Немедленно успокоившись, я увидел ещё один предмет мебели и оторопел.
Напротив камина уютно стояло кресло качалка.
Ни креслом, ни качалкой моё воображение поразить нельзя, но вот штука: на спинке кресла аккуратно висел строгий мужской костюм, внутри белоснежная рубашка, сверху галстук в стильную полоску и чёрное трико системы «термокальсоны».
К своему ужасу я понял, что это – мой костюм!
Ещё бы не узнать!
Это был второй костюм в моей жизни. Первый мне купили родители, когда я пошёл в десятый класс. Тёмно-синий с блестящими пуговицами. Кто бы знал, как я его ненавидел! Даже дал себе смешную детскую клятву никогда добровольно не носить костюмов.
А этот костюм я купил недавно, буквально ??? дней назад.
Я хорошо помнил милую улыбчивую продавщицу, делающую вид, что снимает пылинку с моего плеча и напевающую про «прекрасный костюм на ладной фигуре». Помнил и себя, слегка смущённого и шутящего, что «будет теперь в чём положить, если что… Не стыдно, так сказать, и предстать…».
Но где? Когда? Зачем?
Впрочем, нет. Был в моей жизни ещё один, промежуточный костюм. Его я брал напрокат у товарища подходящей комплекции, чтобы сходить на …
Свадьбу!
Свадьба!
Ключевое слово золотым лучом осенило моё сознание и вернуло часть позаброшенной памяти!
Я был на свадьбе в Нижневартовске!
А началось всё в Сургуте!
Возле супермаркета с милым моему сердцу названием «Чеховский» я случайно встретил старого друга. Друзьями мы, собственно не были, а были когда-то партнёрами по трудному и тяжёлому делу. Но ни разу друг друга ни в чём не подвели. А это в наше время уже запоминается как дружба.
Он обрадовался мне больше, чем я ему. Потому что шёл я не в «Чеховский», а в стоматологию, которая находится за «Чеховским» во дворах. И по своей привычке уже придумал сотню причин, чтобы туда не дойти. Друг стал скоропалительно рассказывать, что живёт теперь в Нижневартовске, что у него «всё на мази», сын в прошлом году окончил университет (умница – мужчина!), а теперь вот решил жениться. Но невесту, вот беда, нашёл в Сургуте! Приходиться мотаться туда - сюда, но свадьба будет в Нижневартовске.
«Ты обязательно! Обязательно должен быть на этой свадьбе!».
Всё это могло быть формальным поводом для пущей радости, но друг на этом не остановился, полез в машину, достал открытку – приглашение, и без труда вписал меня в неё, чем поразил меня окончательно, я бы так не смог, я даже фамилию его помнил приблизительно.
Он лишь уточнил напоследок: а ты всё так же? Вечный холостяк?
А когда я кивнул, вручил мне приглашение и трогательно произнёс: жду! Обязательно!
И погрозил шутливо пальцем.
Я стоял возле «Чеховского», держал в руках розовую открыточку с трогательно пересечёнными кольцами в узорных венчиках и понимал, что поеду на эту свадьбу. Но поеду я не просто на свадьбу, я в очередной раз начну новый этап своей очередной жизни. Так мне думалось тогда…
Думалось так глубоко и сильно, что я даже не уворачивался от снующих возле «Чеховского» автомобилей, и они, обиженно завывая двигателями, уворачивались от меня.
………….И я немедленно принял решение……………………..
В Сургуте меня ничего не держало, кроме двух незаконченных романов.
Один роман был обыкновенный, литературный, который я писал, чтобы одолжить немного денег у благодарных читателей. Или редакторов – издателей, это как посмотреть. Поскольку все редакторы в наше время требуют одного и того же блюда, капризничая лишь при подборе соуса, то я особо не заморачивался.
Первый труп засадил в первый же абзац, предварительно выпустив из него кишки и отпилив голову тупой ножовкой. Через несколько страниц навалял целую гору живописных трупов, потом, чтобы смягчить ситуацию, растянул описание простого, возвратно – поступательного движения, основанного исключительно на эффекте трения, на столько страниц, что мне и писать стало скучно, не то, что читать. Между делом, понятно, воткнул главного героя, молодого, благородного человека, чемодан с пятью миллионами долларов, и роскошную, но молодую красавицу, которая подозрительно легко для своего возраста оперировала цитатами из Гомера, Фрейда и Циолковского.
Такой перегиб стал случаться у меня после того, как в питерском метро я увидел интеллигентного вида мужчину, увлечённо читавшего одну из моих книжек. А для благодарных читателей я всегда стараюсь быть благодарным писателем.
Я начал роман дней за пять до встречи у «Чеховского», поэтому он едва перевалил за середину. Главный герой как раз угодил в передрягу, из которой его могло спасти только чудо. Роскошную красавицу, которая должна была утешить героя на предпоследней странице, а на последней начать помогать ему тратить пять миллионов долларов, только – только должны были похитить подонки – импотенты. Пять миллионов долларов, которые должны были вознаградить героя за его многотрудные подвиги, ещё катались в багажнике машины такого злобного ублюдка, что у меня самого мозги чесались медленно прикончить его особо извращённым способом, но объём написанного пока не позволял приступить к этому приятному мероприятию.
А из той психоделической жути, которую я напустил вокруг секретной лаборатории и, особенно, родильного дома, я и сам ещё не знал, как выберусь. Подсказку, как обычно, надеялся подсмотреть в мелькнувшей телепередаче или сериале.
Тут всяко бывает. Иной раз смотришь как актёр, играющий профессионального слесаря, держит в руке молоток, и сразу понимаешь, в чём тут дело. Не в смысле актёра – слесаря, а в плане литературного уравнения. Если в детстве вам доводилось раскрашивать цветным карандашом специальные картинки – раскраски, вы и сами всё понимаете. Профессионализм тут в чём? Не пересекать цветным карандашом обозначенную чёрной графикой генеральную линию.
В общем, работы над романом, при кристальной чистоте интеллекта и суставной подвижности пальцев, оставалось ещё дня на три.
Стоя возле «Чеховского», среди рыкающих машин, и разглядывая приглашение на свадьбу, я понимал, что физически эти три дня у меня есть. А душевно – нет. Равновесие, в котором я пребывал, было в очередной раз нарушено.
И роман я уже не допишу…
Вряд ли я сколь-нибудь огорчился такой постановкой вопроса. Роман никакой ценности, кроме одноразово – финансовой, не представлял. И хотя мои финансы приближались к состоянию пения романсов, я, следуя своей необъяснимой логике, решил пойти другим путём.
Когда-то я прочитал рассуждения американского писателя о том, как выгодно быть писателем. Написал одну книгу – и живи спокойно два года. Уж не знаю, о чём писал этот писатель, и почему ему хватало написанного на два года. Но я его пожалел.
Потому что ещё раньше прочитал чьи-то рассуждения о том, что Лев Толстой совершенно напрасно накатал из чернильницы такую кучу произведений. В деньгах он не нуждался, а для мировой славы вполне хватило бы «Войны и мира».
Будучи человеком ленивым я сразу ухватился за эту мысль. Надо было найти такую литературную форму, воплотившись однажды в которую, можно было бы больше не заботиться ни о финансах, ни о мировой славе. То есть, воскликнуть вслед за поэтом:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный!
Всё остальное по хрену теперь!
Вышеупомянутый роман очевидно не вписывался в такую литературную форму. Поэтому я забыл о нём сразу и легко.
Оставался второй роман, обычный, человеческий. С женщиной, у которой я жил в Сургуте, и которая меня раздражала. Самое обидное, я не мог вычислить: чем именно?
Она была старше меня на пять лет, но хорошо сохранилась, к её физическим данным у меня претензий не было. Её профессия, бухгалтер – программист, могла меня тревожить, но никак не раздражать, я слишком мало в этом понимаю. Готовила она скверно, но под воздействием полуфабрикатной цивилизации, лет через десять все женщины, за исключением разве что одиозных консерваторш, будут готовить точно так же. Машину она водила аккуратно и старательно, словно хотела кому-то доказать, что женщина за рулём – тоже человек. Работала она так много, что виделись мы редко.
К раздражающим факторам можно было отнести две вещи: её привычку курить в туалете. Если сунуться в туалет сразу после этого, то – не продохнуть. Однако, будучи полновластной хозяйкой просторной трёхкомнатной квартиры, нигде, кроме туалета, она не курила.
Второй вещью была её привычка изредка брать работу на дом. И тогда, либо поздним вечером, либо в воскресный день, я был лишён доступа к компьютеру. Однако, надо признать, это был её компьютер.
В общем, ничто, взятое по отдельности, меня в неё раздражать не могло. Но если бы мне устроили допрос с пристрастием на тему, что меня в ней раздражает, я бы кричал: всё!
И это было бы правдой. Даже сама мысль о ней меня раздражала.
Вариантов у меня было сверх - достаточно, поэтому я и затеял возню с романом, чтобы, пополнившись финансово, спокойно отчалить к другим берегам.
А, может быть, меня раздражало то, что она слишком серьёзно ко мне относилась. Я даже подозревал, будь у меня местная прописка, она бы сделала мне официальное предложение и потащила в местный загс.
Тут надо сказать, как вообще начался наш роман, точнее, как я попал в Сургут. Я очень точно помню, как я попал в Сургут, но при этом – неясно.
Был какой-то очередной затяжной автомобильный перегон. И где-то в Пензенской области, после разговора с гаишником, меня охватила такая ненависть к самому себе и своей такой жизни, что успокоиться я уже не мог. Окончательно меня добила надменная польская таможня. Сразу после перегона я приехал в Москву, добрался до первого попавшегося аэропорта и улетел первым же рейсом, абы в Сибирь. Аэропорт был «Внуково», а самолёт летел в Сургут.
Я давно уже не заморачиваюсь: куда, зачем и к кому лететь. По крайней мере, с тех пор, когда понял, что в любом населённом пункте обязательно есть одинокая женщина с отдельной жилплощадью. Поэтому, в очередной раз расставаясь с очередным принтером я печатаю себе пачку объявлений. Раньше объявление звучало безыскусно: Сниму комнату у хозяйки. Со временем мой литературный стиль утончался, и объявление стало звучать так: Сниму хозяйку с квартирой. Окончательно обнаглев, я стал добавлять: и компьютером.
Не изменялась только подпись: Одинокий мужчина…
В Сургуте сразу всё пошло как-то не так. В самолёте я не выспался из-за похмельного соседа, который своим поведением три часа внушал мне ненависть ко всем пьяницам мира. В самом Сургуте оказалось не то, что холодно, но как-то зябко и мерзко, отчего Сургут казался неприветливым.
Может, поэтому первый женский голос в мобильнике сразу стал меня раздражать. Но у меня, как мне казалось под влиянием обстоятельств, не было выбора. Потом она два часа катала меня по Сургуту, показывая достопримечательности. Эти достопримечательности я бы и сам мог ей показать, да и рассказать о них побольше, поэтому я сильно притомился.
Потом она заявила, что незнакомых мужчин (это после трёх часов общения!) в свою квартиру не пускает и предложила отвезти меня в гостиницу.
И этим она добила меня окончательно. Я в очередной раз восхитился своей тупостью. Ведь если что-то не так, то что? надо поехать в гостиницу, помыться, отоспаться, осмотреться…
Я слишком легко, и слишком охотно согласился на гостиницу…
Тогда ей потребовалось немедленно заехать домой, а там уж, само собой, потребовалась и моя какая-то помощь…
В общем, в Сургуте меня ничего не держало, кроме двух незаконченных романов. С литературным я расстался легко, с человеческим была одна техническая подробность, которую я вначале не заметил.
Есть проверенный веками и личным опытом способ – прощаться без прощания. Некоторые считают его жестоким, ведь женщина остаётся в неведении. Но именно это неведение оставляет ей право на надежду. Что тут более правильно, мне неизвестно.
Но, заканчивая очередной роман, я предпочитаю не кричать на всю страну: Ты меня никогда не увидишь! И уж тем более подкреплять этот крик анти – амнезическим лозунгом: Ты меня никогда не забудешь! Зачем лишать человека надежды на лучшую болезнь этого мира – склероз? Ничего не болит, чистая совесть, и постоянно – новости…
Мгновенно решив эти проблемы, я сунул пригласительный на свадьбу в карман и, увернувшись от какой-то «тойёты», отправился покупать костюм, рубашку и новые зимние ботинки на прочной подошве.
Но потом, разглядывая покупки и детально продумывая план отхода, я вдруг заподозрил себя в трусости. Уходя, не прощаясь, я оставлял себе лазейку вернуться и объясниться.
Если разобраться, это была моя очередная глупость. Я прожил в Сургуте уже несколько месяцев, и у меня было куда вернуться и без всяких объяснений. Но позже я понял, что роман, начавшийся в результате моей тупости, ничем другим и не мог закончиться.
Объяснение вышло настолько скандальным, что нет нужды приводить здесь подробности. В результате я вылетел на лестничную площадку, лишённый квартирных благ, и сопровождаемый всеми проклятиями, на какие только способна сорокашестилетняя женщина с высшим образованием и большим жизненным опытом.
Моя проблема заключалась в другом, я вылетел на лестничную площадку в неподходящее время. Утренний автобус на Нижневартовск в 08.30 уже ушёл, а до первой «Газели» в 13.00 было ещё далеко.
Гулять по Сургуту мне уже не хотелось, но тупо сидеть на автостанции было ещё глупее. Гуляя в окрестностях автостанции, я решил зайти в «Золотого льва». Не потому, что люблю золото, а просто погреться. На ступеньках этого самого «Золотого льва» я и встретил своего старого друга. Мы на самом деле были друзьями, у нас было, что вспомнить, а ещё больше было того, чего вспомнить – нет. Последние года три мы не виделись, общались только по телефону, на наши дни рождения и Новый год.
Поэтому мы искренне обрадовались встрече, долго обнимались и молодецки хлопали друг друга по плечам. Я в своём предсвадебном наряде выглядел прилично, а мой друг в своей повседневной одежде – ещё приличнее.
Мы не могли не разговориться, и друг, узнав, что я еду на свадьбу в Вартовск, сразу предложил подбросить меня до Мегиона. Мысленно перебрав развлечения на весь предсвадебный день, я легко согласился. К тому же я никогда ещё не ездил на шестисотом «Мерседесе» на такие расстояния. За рулём сидел водитель, из чего я сделал вывод, что «сивки» способны укатать даже очень крутые «горки». Всю дорогу друг охотно со мной общался, чем навёл на меня тоску. Тема его разговора выглядела просто: никакое количество денег не способно решить самых простых, но жизненных проблем. А я всегда предпочитал считать иначе.
От этой тоски я ощутил острое желание напиться. И впервые задумался: чем может закончиться для меня эта свадьба?
Безуспешно побродив по мегионской автостанции в поисках общественного туалета, я справил нужду на ядовито – жёлтый снег и на первой же маршрутке уехал в Нижневартовск…
Я оттолкнулся от кресла, подошёл к креслу – качалке и погладил плечо своего пиджака.
Первый день свадьбы я помнил хорошо. Всё было очень прилично с моей стороны. И закончился этот день славно: я сидел с гитарой в руках на чьей-то кухне, на столе стояла почти целая литровая бутылка водки…
Там, где клён шумит…
Над речной волной…
Очень в тему тогда пришлась мне эта песня…
Второй день свадьбы начался неожиданно рано. В девять утра, на той же самой кухне, без гитары, и уже с другой бутылкой водки. До ресторана мы, конечно, добрались. И весело опрокидывали рюмки на входе…
Дальше шли провалы, периодически взрываемые дикими плясками…
Чем закончилась свадьба, как прощались, как расходились, я уже не помнил совершенно…
Я только помнил, как долго куда-то ехал на каком-то автобусе. Один на заднем сиденье, потому что – лёжа. И запомнил я это только потому, что несколько раз падал с него на пол. А запомнилось долго, потому что автобус пару раз останавливался, и я выходил из него справить мелкую нужду. Неизменно сжимая в руке бутылку водки.
Было ещё одно неотчётливое воспоминание: я сижу на высоком снежном отвале на обочине узкой заснеженной дороги…
Но это – неточно.
И то, что я оказался в незнакомом доме на неизвестной местности, было далеко не худшим вариантом. Учитывая восемьсот граммов водки внутри холодильника…
Моё тело в очередной раз выручило меня…
Дело в том, что когда моё сознание под воздействием водки отключается, моё тело берёт на себя функции самоуправления. По мнению свидетелей процесса в этот момент я мгновенно и абсолютно трезвею. Они часто обижаются: как это я ничего не помню? Мгновенно протрезвел, речь стала внятной и по делу, движения скупы, сдержанны, но точны? Как можно не помнить?
В том-то всё и дело.
Моё тело от водки вообще не пьянеет, а только управляющее им сознание. А как только сознание отключается, тело возвращается в своё естественное трезвое состояние. А как можно что-то помнить при отключенном сознании?
По всему выходило, что к концу второго дня свадьбы я отключился. Тогда тело оделось, вежливо со всеми попрощалось и покинуло ресторан. В ближайшем магазине тело купило водки. Я даже догадываюсь, зачем оно это сделало. Чтобы подавлять вспышки мешающего ей сознания. Потом тело отправилось на одну ему известную автобусную остановку, село в один ему известный автобус и отправилось по одному ему известному маршруту. Пользуясь полу - пустотой автобуса, оно расположилось на заднем сиденье, отдыхая от двух дней свистоплясок.
Вышло на какой-то остановке, пришло в этот дом, аккуратно разделось, затарило холодильник водкой для завтрашнего сознания и улеглось спать в свободной комнате.
Оставался вопрос: что такое тело могло сказать, что его не только пустили в дом, но и позволили остаться ночевать? Или оно прикинулось замерзающим у калитки?
Последнее – вряд ли. Моё тело не любит просыпаться в специальных казённых учреждениях. Я, кстати, тоже…
Ответить на этот вопрос могла помочь последняя неопознанная дверь. Времени тормозить у меня не было. Внутренний президент уже сменил чёрный фрак на сияющий ореол категорического императива. Но я понимал, что и богом ему быть не долго, минут пять – десять. И этот императив сменится на другой, не менее категорический. А шутить с дьяволом в такой ситуации – не в моих правилах.
Поэтому я отбросил вопрос: что в данный момент страдает с похмелья? Я или моё тело? По всему выходило, что тело. Правый глаз слезился и почти ничего не видел, на губах выступил белый липкий налёт, внутренние органы молили о пощаде, мышцы корёжило, а стук сердца по ассоциативной цепочке выводил на крик продавщицы: мы закрываемся! Закрываемся, я сказала же!
Я решительно вышел в коридор и смело, потому что боялся, посмотрел налево. Мои худшие опасения немедленно сбылись. Коридор венчался входной дверью, она отличалась от других толстым слоем черного дерматина. Слева была вешалка, на которой аккуратно висело моё черное полупальто. С плеча как-то кокетливо свисал мой белый шарфик. На полке сверху лежала моя норковая шапка, внизу стояли мои новые прочные зимние ботинки. Рядом с ними стояло две пары женских сапог и валенки подозрительно маленького размера. Рядом с полупальто висело два пуховика, их легкомысленная расцветка смутно подсказывала мне, что пуховики эти – женские. Две шапки рядом с моей вообще не оставляли никаких сомнений…
Одна из них была ещё одним вариантом Дамской шляпы…
Я очень надеялся, что последняя дверь будет заперта. Я тихо обнял круглую ручку ладонью, плавно повернул против часовой стрелки и… снова шагнул в неизвестность.
Впрочем, эту неизвестность, я уже легко предугадывал.
Это была обычная спальная комната. Такая уютная, какую не увидишь в семейных сериалах. Обычный спальный гарнитур смотрелся как-то необычно мило. Солнце напрасно пыталось пробиться сквозь плотную портьеру, и жёлтые стрелы лучей, пронзив немыслимое расстояние, плавно стекали по обратной стороне…
И сладкий запах нежного дыханья…
Такая глупая строчка пришла мне в голову, когда я разглядел в полутьме спящую женщину. Густая волна светлых волос скрывала её лицо, лишь носик, в поисках воздуха, трогательно виднелся из-под них…
Но меня смутило другое. Правое колено с частью бедра спящей женщины, в поисках системы охлаждения, было свободно от одеяла. И по этой части ноги я понял, что женщина нестерпимо молода для меня. Хотя это всё и объясняло…
Высокая сильная девчонка мирно спала себе, ничуть не смущаясь ни случайным постояльцем, ни тем, что электронные часы показывали 11.17…
Я плавно удалился обратно в коридор.
Он постучался…
Ему открыли!
Потом убили…
Больше я не медлил ни секунды, процесс трансформации категорического императива шёл с нарастающей скоростью, распятие уже началось. Только ржавыми гвоздями к шершавому кресту небытия прибивали не мои руки-ноги, а всё моё тело, каждую его клеточку. Оставалось несколько мгновений до того, как добрый дяденька-солдат засадит под левое моё подреберье давно не чищеное лезвие копья…
Но я знал! Знал рецепт спасенья. И меня было не остановить!
На ходу, открыв шкафчик над мойкой, я не увидел рюмок, но уже и не ждал их, родненьких, увидеть. На моё счастье мне под руку подвернулся надёжный гранёный стакан! Я выдернул из холодильника бутылку и лишь на мгновенье задумался над выбором закуски. Мне приходилось закусывать и клюквой, и яблоком, и даже грушей, не говоря уж о капусте. Как символ подходящего момента я выбрал яблоко и немедленно устремился к столу.
Без всяких замеров, на глаз, я налил в стакан ровно сто граммов водки – самая надёжная доза в такой ситуации. Со стаканом в левой руке и яблоком в правом я ещё на мгновение замер, весело глядя в глаза наступающего дьявола.
Врёшь, гад! Не возьмёшь! Ты думаешь мне сделать плохо? А я сейчас сделаю себе ХОРОШО!
……….И я немедленно выпил…………..
Прижимая яблоко к лицу, медленно пошёл к окну. Между чёрной погибелью и светлым воскрешением должны были пройти ровно три минуты, о глупой необходимости которых так нудно говорят материалисты…
Я откусил яблоко, выглянул в окно и чуть не поперхнулся…
Менее всего я ожидал увидеть столь привычную моим мозгам картину. Перед кухней был огород, длиною метров в двадцать, за ним дорога, через дорогу несколько частных домов, а над ними возвышался купол христианско-православной церкви…
Купол сиял на солнце позолотой, но не это главное, я внутренне угадал, что слева от этой картины течёт река…
Это видение под тенью сна преследовало меня едва ли не с самого детства. Сон снился редко, два-три раза в год, но всегда отчётливо и в подробностях. Правый берег над излучиной реки…
То днём, под светом солнца, то вечером, в сумерках, то утром, на восходе…
Но – всегда летом. Никогда в этом сне не бывало снега.
А сейчас всё за окном было плотно засыпано снегом.
Тут голова моя невольно закружилась, я вдруг вспомнил, что в зале сквозь окно через застеклённую террасу я тоже видел что-то вроде берега реки. Получалось, что река сзади меня, а мне чудилось, что слева…
И мне подумалось, что мне опять всё придумалось…
Да и откуда бы взяться в моих снах христианской архитектуре? Сроду не бывал в религиозных людях. Стыдно и сказать, что именно мне напоминают христианские купола с выплеснувшимися наружу крестами…
А между тем, извечный процесс круговорота смерти – воскрешения, который Бог своей кистью максимально красиво запечатлел в листопадных деревьях, а разные народы под разными символами отразили в своих сочинениях, неотвратимо свершался внутри меня самого.
Я уже был, скорее, жив, чем мёртв.
Огоньки жизни ярко вспыхивали по всему пространству внутреннего тела, обещая вот-вот обернуться горячей огненной жилой. Поэтому и мысль моя от плоских вершин бесплодных созерцаний, обернулась в реальность.
Оставалось два всё ещё тревожных вопроса. Цела ли карточка, на которой хранился мой финансовый НЗ? А если цела, то где она? Если цела, второй вопрос был менее тревожным, сколько у меня осталось наличности?
Мысль пойти и пошариться по собственным карманам ещё не приходила мне в голову. Для этого нужно было ещё сто грамм. Понятно, что между первой и второй – перерывчик небольшой, но ради математической справедливости девять минут всё-таки выждать надо. Пережить их довольно просто, ведь ты уже жив, хоть и не все в это верят, норовят сунуть палец в твои открытые раны.
Но мне другое было странно. Судя по инею на ветках черёмухи, мороз на улице стоял неслабый, никак не меньше двадцати градусов. В своих новых тёплых зимних ботинках такой мороз мне был не страшен. Но я старательно придумывал, что страшен.
Потому что мне сегодня совершенно не хотелось никуда ехать. А хотелось сидеть у камина, неспешно пить водку, глядя в огонь и думая о вечном. Перечитать перед сном «Москва – Петушки»…
В свете этих странных желаний меня стал волновать не вопрос, как я попал в этот дом, а вопрос: в каком именно качестве?
Как я сюда попал, было более-менее ясно: моё тело пришло сюда своими ногами. Но что такого оно наговорило в моё отсутствие, что его пустили ночевать и не чинят никаких препятствий?
И кто пустил?
Девчонка, что спит в соседней комнате?
Пустить в дом пьяного, безобидного дядьку ей показалось забавным развлечением?
Я не стал задумываться, похож ли я на пьяного, я уже становился на него похож, жизнь, возвращаясь в меня, невольно тянула за собой и все свои проблемы.
Веки слегка набухли, правый глаз перестал отчётливо слезиться, но наверняка предательски покраснел, в низу спины возникла тяжесть. Я знал, что после третьей рюмки это всё заживёт, но заживёт изнутри, а снаружи проявится ещё сильнее.
Похож ли я на безобидного?
Вопрос настолько диалектический, что объективного ответа на него существовать не может.
А, может, девчонки вовсе не было дома? Пришла под утро, теперь отсыпается. А в дом меня пустила её мама.
Но само слово «мама» в здешних обстоятельствах смотрелось настолько нелепо, что выглядело чужеродным. За «маму» голосовали только две зубные щётки в ванной комнате. Против – целый снежный ком. Достаточно было кухни.
Даже у самой бестолковой мамы не может быть такой бестолковой кухни.
Впрочем, когда собственная жизнь – потёмки, то, как понять чужую?
Как я могу знать, что здесь происходило, происходит, и будет происходить? Внезапный развод, подготовка к ремонту, недопереезд?
А история моего пребывания в этом доме может закончиться очень быстро и просто. Хлопнет какая-нибудь дверь, раздадутся шаги, и сразу получится как в песне Высоцкого, я буду говорить «ошибка тут!», ну а мне «не шибко тут! Выйди вон из дверей!».
Я не стал медлить.
Вернулся к столу, прихватил водку со стаканом, прошёл в зал и уселся в кресло качалку. Оно оказалось удобнее, чем смотрелось со стороны. Мне даже не мешала моя одежда, развешенная на спинке. Я с удовольствием покачался, налил самому себе водки и уставился в чёрную пасть камина.
И тут мне подумалось, что камин в этом состоянии такой же мёртвый, каким был я несколько минут назад. Мне показалось, что это несправедливо.
Я отставил временно водку, поднялся, открыл заслонку, послюнявил палец и сунул его под дымоход. Похоже, камин был рабочим. Это подтверждали и дрова, сложенные в нише под камином, и коробок спичек на портале, и набор красивых, стилизованных под старину, каминных приспособлений, висевших на стене.
Я осмотрелся и задумался. В доме было отчётливо тепло и без камина. Но разве камин вообще, и этот в частности, предназначен для обогрева помещения? Из всех теплоёмких сооружений, камин, пожалуй, самое бесполезное. Поэтому главная задача камина – обогрев человеческой души.
И я немедленно понял, почему в этой комнате нет телевизора. Камин и телевизор – взаимно исключают друг друга. Это антагонисты.
Как просто оказалось победить человечество! Достаточно было заменить живой огонь камина на мерцающий экран телевизора! Глядя на живой огонь, человек ещё помнит себя человеком, глядя в экран телевизора, человек неизбежно становится частью телепрограммы!
Не скажу, что я был потрясён этим открытием. Я к нему не стремился. Я стремился оправдать своё желание воскресить камин к жизни. Как всякому воскресшему, мне хотелось немедленно воскресить ещё кого-нибудь. Людей поблизости не было, телевизора тоже, а камин – был.
Выбирая полешки потоньше, я сложил из них подобие хантыйского чума. Потом накрошил под него берёзовой коры и поднёс горящую спичку. Дым, несколько раз неуверенно качнувшись, потыкался в закопчённые кирпичи отбойника, а потом, словно поймав цель, весело потянулся в дымоход. А снизу, волной набегая на сухие рёбра поленьев, уже играла огненная жизнь.
Я взял в руки стакан с водкой, отошёл на несколько шагов, и замер в слегка картинной позе. Камин, томившийся в кругах небытия, воскрес, открыл глаза и задышал. Я подумал, что камин намного совершенней человека, ведь у него глаза и сердце – суть одно.
И ещё подумал, что уже никогда не забуду себя такого: стоящего в картинной позе напротив воскрешённого камина…
И только потом выпил…
Утверждающие, что «рюмка с утра – прыжок в неизвестность», редко задумываются: почему? А только потому, что за ней последует вторая. А цифра 2 – самая неустойчивая позиция в мире чисел. Как заметил один человек, наблюдающий жизнь в её цифровом формате: чувства новизны уже нет, а привычка ещё не возникла.
Вторые полстакана пролились в мой организм труднее, я даже зажмурился и сморщился, зато волна от водки случилась быстрее и гораздо ярче.
Захорошело окончательно…
Я полез в карманы своего пиджака, уже не опасаясь невротических последствий. В правом внутреннем кармане сразу обнаружился паспорт. Я обрадовался такой сохранённой доступности документа.
Женщины, при своём невероятном коварстве, так же невероятно, даже болезненно любопытны. Одиноких женщин мой паспорт всегда почему-то радовал девственной чистотой страниц о всяких там семейных положениях.
Хотя, если честно, я хорошо понимаю, почему люди встречаются, знакомятся, влюбляются, женятся. Я только не понимаю, почему до сих пор они стремятся поставить об этом в известность государство, лишая себя тем самым вполне отчётливых материальных благ? Советская власть тщательно следила, чтобы одинокому человеку жилось в обществе предельно неуютно. Нынешняя власть, название которой станет известно лет через двадцать, настолько уверовала в собственную непогрешимость, что ей вообще на всё наплевать. И на чём сегодня держится формальный институт брака, мне было абсолютно непонятно. Возможно, потому, что я никогда не был коварным. И, конечно же, женщиной.
Впрочем, на всё это мне стало тоже наплевать, как только я обнаружил под обложкой паспорта свою кредитную карточку. Карточка на фоне девственного паспорта смотрелась очень солидно. Эту солидность подкрепляли несколько тысячерублёвых купюр, сложенных вдвое и засунутых рядом. Жизнь налаживалась сама собой, безо всяких усилий с моей стороны.
Тем более, что рядом красовались мои водительские права, со всеми подряд открытыми категориями. Я немного полюбовался вновь обретённым социальным статусом. Всё выглядело красиво и очень полиграфично, с точки зрения этих бумажек я смотрелся тем самым солидным человеком, которым я никогда не был, но часто являлся.
В том же кармане обнаружилась ещё одна унизительная подробность нашей сегодняшней жизни – мой загранпаспорт.
Я похвалил себя за грамотную подборку документов, и во втором внутреннем кармане пиджака обнаружил свой бумажник. Я даже не стал его доставать, на ощупь понял, что деньги там есть, хотя и вряд ли много.
Я не стал огорчаться единственным недостатком своих карманов – отсутствием ключей от квартиры, машины, дачи, и впал в такое блаженное состояние духа, что чуть было не принялся насвистывать, но вовремя спохватился.
Жизнь продолжалась, и не стоило ей перечить.
Я расслаблено покачивался в кресле качалке, любовался огнём, набирающим силу, и удивлялся тому, что мои мысли совершенно самостоятельно текут в приятном для меня направлении.
Отчётливо сознавая, что любой путь логических построений неизбежно приводит в Ленинград, я, тем не менее, предался именно этому пути.
Вот, например, от чего это я решил, что в соседней комнате спит совсем юная девчонка? По одной только коленке, высунутой из-под одеяла?
Я понимал, что рассуждаю неправильно. Дело было не в коленке, а в моём ощущении от увиденного. Но на пути логических размышлений не стоит впадать в метафизику.
Поэтому я стал думать, что там спит не девчонка, а молодая женщина. Лет двадцати пяти. Я зафиксировал цифру 25 и обернулся на себя. Мне было без малого сорок два года. Впрочем, «без малого сорок два» можно было обыграть как «сорок один с хвостиком». А формально, вообще, сорок один.
Срок один! – моя мысль поплелась в сторону. – И эти факты подтверждаются.
Сочетание английского глагола и русского местоимения в слове «факты», вернуло меня на прежнюю колею.
ФакТы! – громко, но мысленно крикнул я сам себе и продолжил размышления.
Сопоставил цифры 25 и 41. Не самая большая разница в возрасте между супругами, но эта разница мне не нравилась. Поэтому я сделал логический вывод, что на самом деле ей 30 лет. Получилось совсем другое дело. Самостоятельная тридцатилетняя женщина, неплохо зарабатывает, владеет домом, одинока, ждёт своего счастья…
…И какого хрена она его до сих пор не дождалась? В 30 лет ни мужа, ни детей!
Эта скрипучая мысль мне уже совершенно не понравилась, мне даже стало от неё нервозно…
…И почему этой ей 30 лет? Вряд ли. Ей лет 25-30. Самое то. Во! Уже самостоятельная, но пока одинокая. Немножко капризна, излишне уверенна в себе, верит в судьбу, ждёт принца…
…А знает ли она, что когда самый распрекрасный принц слезет со своего самого белоснежного коня и снимет свои сапоги, его носки будут вонять всё тем же потом?
…Ну, в таком возрасте об этом не знают только круглые дуры. А круглая дура не может владеть прямоугольным домом, построенным в жанре типового кубизма…
И так…
Одинокая самостоятельная женщина живёт в ожидании своего счастья. А ожидание счастья – это такой магнит, который испускает лучи. Вчера моё тело поймало такой луч и пришло сюда. Женщина увидела меня и полюбила с первого взгляда.
Эта мысль мне сразу понравилась.
Я слегка повернул кресло и положил ноги на журнальный столик.
Что ж. Всё логично.
Увидела хорошо одетого мужчину, приятной наружности, подходящего возраста и, особенно, роста…
Это ведь только телевизором думают, чем выше женщина, тем больше у неё шансов. Оно понятно, стране нужны гренадёры. Но в жизни всё с точностью до наоборот. Благодаря телевизору, многие мужчины хотят переспать с женщиной выше их ростом, но редкий муж захочет такую дылду в качестве жены.
А росту в женщине, спящей в соседней комнате, было никак не меньше 180 сантиметров. К тому же она любит ходить на каблуках. На зимних сапогах в прихожей их ещё сантиметров по пять…
И мои, такие злосчастные для российских видов транспорта, 193 см как раз попали в тему…
Я сладко потянулся в кресле, слегка забыв, что оно – качалка. Впрочем, благодаря натренированной координации движений, ни я, ни мебель не пострадали.
А не пора ли и мне? – подумал я.
Прибиться в последнюю гавань?
Слово «последняя» мне не понравилось, я его заменил:
Прибиться в надёжную гавань?
Успокоиться, влюбиться и жениться?
Я покосился на остатки водки. После третьей порции, желание влюбиться и жениться, должно было усилиться. Но я не хотел торопить события.
…Жениться, обзавестись детьми, играть с ними, нянчить, гулять в лесу, учить их алфавиту…
…Ага! Когда у тебя родиться первый ребёнок, тебе, дяденька, будет, минимум, сорок два! А когда ребёнку исполнится восемнадцать, тебе уж брякнет шестьдесят!
Я разозлился. Ненавижу, когда моей логике мешают пантеистические подробности.
…И что? Мой дед погиб в 96 лет! Правда, он не был пьяницей…
На любых мероприятиях отказывался от любых алкогольных предложений. Лишь раз в неделю, придя после бани, он доставал бутылку водки, выливал её в огромную жестяную кружку, выпивал одним залпом, потом уходил под открытое небо и долго-долго думал о чём-то в таинственном одиночестве…
Моему отцу сейчас 78, а из нынешнего десятка молодых разве что трое за ним угоняться! Да и то, если бегать. А если драться, максимум – один.
Укрепившись духом в родовой памяти, я вернулся к приятным логическим размышлениям.
Интересно, кто она по профессии? Слишком умную бы не надо. Когда я слышу фразу «парадигма перестройки была безальтернативным вариантом гласности» я, конечно, понимаю, о чём речь. Дело в том, что я не люблю слушать такие фразы слишком часто.
Если ей 25-30 лет, и она владеет домом, у неё наверняка есть высшее образование.
Ну и ладно, пусть будет. Совсем дуру тоже не хочется. Когда я слышу фразу «Вовочка! Не щегольнуть ли нам по местному бомонду, а то как-то стало не престижно» я, конечно, понимаю, о чём речь. Дело в том, что я не люблю слушать такие фразы слишком часто.
Ну и кто она по образованию? Юрист? Экономист? Программист? А… лишь бы не училка…
Но мысль о том, что спящая женщина вполне может быть и училкой, уже прорвалась в моё сознание. Мне стало так противно, что я даже убрал ноги с журнального столика.
Целых десять лет это мрачное племя людей методично, по тщательно разработанной программе, уничтожало мою природную любознательность. Пыталось заменить мою живую мысль мёртвыми формулировками чужих псевдонаучных откровений.
Я посмотрел на свои ладони – они превратились в кулаки – и мысленно рассмеялся.
…Ну откуда у училки такой дом? От благодарных учеников, что ли?
Я расслабился, покачался в кресле, снова закинул ноги на столик. Картины, одна приятнее другой, торжественно проплывали перед моим сознанием…
…Пока меня не посетила совсем простая мысль….
Если женщина полюбила меня с первого взгляда, то почему мы спали в разных комнатах?
От этой мысли рухнуло всё. Я снял ноги со столика и тупо уставился на остатки водки. Облик ближайшей автостанции вновь материализовался из небытия…
Во сне уснувшего, ты сном и разбуди.
И тут заиграла музыка.
«Солнышко моё, вставай!» весело призывал задорный женский голос.
Я сразу понял, что это будильник, и слегка напрягся. У меня в мобильном телефоне на одном из будильников тоже установлена такая мелодия. Музыка играла не то, чтобы громко, но как-то отчётливо. И я не сразу понял, что это и поёт мой мобильный телефон в правом боковом кармане пиджака. Я выхватил его оттуда, мгновенно отключил, и только потом убедился, что это действительно был будильник, а не вызов. Вопреки ожиданиям, батарея не была разряжена, а часы показывали 12.00.
…………И дверь открылась…………..
Занятый мобильником, я никак не успел к этому подготовиться.
Она вышла из спальной комнаты в очень коротеньком, каком-то детском халатике. Теперь ноги были открыты полностью, а стоило ей поднять руки вверх…
Её лицо было скрыто волосами, она откинула их движением головы, и я увидел то юное существо, которое уже видел спящим. Её лицо, только что со сна, неумытое и без макияжа, дышало такой чистотой и свежестью, что моя философия второй рюмки сразу попала в разряд классической.
Она меня увидела, но не задержалась даже взглядом, бросила «привет!» и легко прошла в туалет.
Я попытался ответить, но у меня вышло хрипло и неуверенно. Я был совершенно уничтожен равнодушным «приветом». Ничего подобного я не умел даже предположить. Она сказала это так, словно мы были знакомы тысячу лет, а расстались пару часов назад. Её «привет» прозвучал примерно так: а… это опять ты… ну… привет…
По её «привету» выходило, что мы действительно знакомы давным-давно…
Я не могу похвастаться памятью на лица. Иногда в упор не узнаю людей, которые считают меня своими знакомыми. Но здесь было что-то не так. Я сразу решил, что девчонка необычайно хороша собой. Даже если сейчас я оденусь и уйду, то и через несколько лет легко узнаю её в московской толпе.
Но я её не помнил совершенно…
И это смятение вновь ввергло меня в тупиковость логических мышлений.
Я редко вспоминаю о друзьях, но это не значит, что их у меня нет. Вчера, когда я сидел на обочине дороги, меня и увидел такой друг, о котором я вспоминаю редко, чтобы не сказать хуже. Привёл домой, обогрел, уложил спать, поставил водку в холодильник. У всех моих друзей есть дети, в том числе, и взрослые, некоторые уже и внуков нянчат. Друг, понятное дело, сейчас на работе, а это его дочь.
И эта дочь знает меня с детства как дядю Вовочку. Который когда-то катал её на спине, качал на ноге, или вообще, строил ей «козу». И если в моей памяти и бегает где-то тонконогая девчонка с торчащими косичками, как я узнаю её в этой взрослой девушке?
Всё получалось правильно, и очень логично.
В следующее мгновение я понял, что если бы в мире была одна-единственная логика, человечество давно бы умерло от скуки. Поэтому логик в человечестве – великое множество.
И совсем другая логика немедленно предстала пред моим сознанием.
Никто из моих друзей не допустил бы такой ситуации из-за моей репутации. Репутация эта была во многом надуманна, как и всякая легенда, оттолкнувшись от каких-то, иногда побочных фактов, она стала обрастать виртуальными подробностями, которые, к тому же, каждый начал трактовать в свою собственную развлекательную пользу.
Я был до сих пор не женат по довольно грустной для меня причине. Мой жизненный опыт давно доказал мне, что все разговоры про полигамность мужчин – обыкновенное враньё. Идеологически это враньё объяснялось тем, что женщин в стране количественно больше, чем мужчин. И этот разрыв медленно, но постоянно увеличивается. В одной только Москве больше миллиона женских единиц, на которых нет ни одной мужской единицы. За женщин врать не буду – не знаю. Знаю другое: мужчина – существо моногамное. А если его поведение и выглядит полигамным, то причина одна: он ищет ту самую, одну – единственную. Надо сказать, что в сегодняшнем мире найти её совсем не просто. Поэтому я был холостяком по двум причинам. Я не нашёл ЁЕ. И не научился смиряться с компромиссами.
Проблема была в другом: я давно внутренне смирился со своим одиночеством.
Тем не менее, будучи человеком живым, относительно здоровым и сравнительно энергичным, я, что называется, влюблялся постоянно. Но мою застывшую форму тепла уже не хранил огонь простыней.
Как бы это лучше объяснить?
Представьте, что вы приехали в чужой город и проголодались. Вы же зайдёте в какую-нибудь чужую столовую, буфет, ресторан и покушаете. Вы даже можете получить удовольствие от тамошней еды. Но вам же не придёт в голову, остаться там навсегда и питаться всю жизнь? А теперь представьте, что вы постоянно мотаетесь по чужим городам и питаетесь в чужих столовых. Как это будет выглядеть со стороны?
Поэтому в глазах своих друзей я был чем-то вроде сексуального террориста.
И никто из моих друзей ни за что не оставил бы меня в пустом доме наедине с беззащитно спящей в незапертой комнате дочерью, и, уж тем более, любовницей.
Или наоборот?
Наедине с любовницей, и, уж тем более, дочерью?
Поскольку у меня не было дочерей, я не знал, как правильно.
Девчонка вышла из туалета и зашла в ванную.
Впрочем, в этом сюжете мог быть ещё один вариант. Девчонка действительно дочь моего друга и знает меня с детства. Но живёт отдельно от родителей. Вчера, гуляя с молодым человеком, она увидела на обочине невменяемого дядю Вовочку. Вместе с молодым человеком они меня привели, раздели, уложили спать…
В этом случае мои желания не имели никакого значения.
Стоптанный снег на улице ждал отпечатков моих ног.
Я понял, что я сделаю: доберусь до ближайшего аэропорта и улечу в Питер. Пусть неизбежно попаду всё в тот же Ленинград, пусть… Не важно…
Судя по звукам из ванной, девчонка принимала душ.
Я немедленно вспомнил, что ванная изнутри не запирается. На круглой ручке в туалете была кнопка, которая фиксировала защёлку, в ванной такой кнопки не было. Одиноко живущему человеку нет нужды волноваться такими проблемами, но девчонка, ничуть не смущаясь моим близким присутствием, спокойно принимала душ в незапертой ванной.
Мои мысли сразу приняли другое направление. Я ничего не понимаю в женщинах, а, уж тем более, в сегодняшней молодёжи, чья юность пришлась на кровавый передел девяностых. Моя привычка усложнять простое и упрощать сложное далеко не всегда выручала меня в жизни. Это для меня в сексе всё ещё есть что-то сокровенное, некий ключ к разгадке некоей тайны, а для девчонки, может статься, секс не более чем физиологический вид спорта. И секс во взрослым мужчиной не более, чем забавное приключение, о котором потом со смехом можно будет рассказать подругам.
Она принимала душ в незапертой ванной и что-то напевала при этом. Такое поведение смахивало на манящую провокацию. Её длинные сильные ноги, мелькнувшие в коридоре, у-порно мелькали в моём сознании.
Я пробарабанил твёрдыми пальцами по подлокотнику кресла качалки. У меня нет привычки ломиться в чужие двери, даже если они открыты. Надо будет – позовёт. Спинку там потереть, поднять упавший на пол кусочек мыла, у женщин задумок всяких много.
Философия второй рюмки, как, впрочем, и любая другая философия, имеет свой временной отрезок. В моём случае он равнялся тридцати одной минуте. Этот срок уже прошёл. Невыносимая шершавость бытия уже вторгалась в область гортани.
Я вылил остатки водки в стакан, порадовался точности своего глазомера и немедленно выпил. Вставило меня практически сразу.
…Философия первой рюмки – трансформация, отчётливая метаморфоза перехода из одной жизни в другую…
…Философия второй рюмки – неустойчивая рефлексия на запутанно – происходящее внутри – снаружи…
Философия третьей рюмки, по сути своей, пустота.
И если действительно «бог троицу любит», то прав был всё-таки Будда, а не Конфуций. Впрочем, об этом любой желающий может прочитать в знаменитом трактате «О чём не сказал Заратустра».
Впав в философию третьей рюмки, нет никакого смысла пытаться прыгнуть выше головы. Во-первых, в пустоте совершенно непонятно, где находится это самое «выше». Во-вторых, поскольку рюмка эта – третья, не очень понятно, имеется ли и эта самая «голова».
Многие люди пугаются пустоты. Именно после третьей рюмки они начинают громко и много говорить, не слушая друг друга, на любом мероприятии после третьей рюмки мужчины бросаются покурить, женщины танцевать, каждый стремится заполнить пустоту хоть чем-нибудь…
Я давно осознал само ценность пустоты. Поскольку в ней нет ничего по отдельности, лишь она одна способна вместить в себя сразу всё.
Поэтому я не стал мутить поверхность пустоты случайно мелькающими мыслями. Подкинул в камин несколько полешков, откинулся в кресле, расслабился и погрузился в созерцательность, которую не следует путать с ожиданием чего-либо.
Философия третьей рюмки особенно замечательна тем, что, находясь в её состоянии, можно делать, что угодно, общаться с кем угодно на какие угодно темы, ничуть не теряясь при этом в границах между внутренним стержнем и внешним горизонтом.
Девчонка закончила свою песню, вышла из ванной и прошла на кухню. Я отметил, что при крупной фигуре, у неё легкая, почти невесомая походка.
Именно философия третьей рюмки помогла мне однажды проникнуться фразой «свято место пусто не бывает». Из обиженной тональности фразы следовало, что «свято место» должно быть именно «пусто». Становилось понятно, что Виктор Цой и Константин Кинчев, различно трактуя термин «в месте», каждый по-своему оказывался не прав, и только «вместе» - правы. Что убедительно и доказал третий рокер, позабытой мною фамилии, сумев разорвать цепи, пусть осенним, но всё-таки ветром. Впав в стационарный мистицизм, третий рокер объявил эту осень – последней, ну да не будем вмешиваться в чуждые нам разговоры.
Пустота это то, где вообще ничего нет, такой пустотой может быть только окончательно ослепительный свет, любая тьма мгновенно рождает призраков. Аккордно играя смысловыми транскрипциями, я бы спел: самое светлое место – есть пустота!
Но люди, пугаясь такой абсолютной свободы отсутствия выбора, стремятся закрыть хотя бы часть этого света каким-нибудь предметом, будь то архитектурное сооружение или вообще, придуманный образ идола.
И доселе доподлинно известно, кто и когда впервые горько произнёс фразу «свято место пусто не бывает». Интереснее другое – фраза не осталась незамеченной. Любители писать чужие мысли, уже многие миллионы лет непременно стремятся засадить эту фразу, как к месту, так и не к месту, в свои сочинения.
Девчонка, вопреки надуманным ожиданиям, недолго задержалась на кухне и вошла в зал. Быстрым и точным взглядом оценила картину: меня, сидящего в кресле, пустую бутылку из-под водки на полу, пустой стакан на журнальном столике и огрызок яблока, который я задумчиво крутил в руке.
Села в кресло, отчего её вопиюще открытые ноги сделались ещё более открытыми, и стала смотреть на меня.
Вблизи она не выглядела юной и даже особенно молодой. Её выдавали глаза. Серые, почти стальные, и заметно уставшие, хотя она только что проснулась.
Бывают такие сморщенные лица, на которых яркими огнями играют очень живые, весёлые, почти детские глаза.
У неё же лицо было безупречно юным, почти детским, а вот глаза словно бы в морщинах.
В состоянии философии третьей рюмки нет никакого смысла прикидываться кем-то. К тому же, забыв часть игры, я потерял представление о всех её правилах. Моим жизненным опытом проверено, что в таких ситуациях лучше всего оставаться самим собой. Как говорил один мой друг: пыли меньше.
- Знаешь, - сказал я, и слегка театральным жестом приложил руку к голове, - не помню ни хрена…
- Знаю, - спокойно ответила она, и её голос накрыл меня целиком, заполнил изнутри без остатка и швырнул в бездну.
Со мной такое уже было. Однажды я купался в семибальный шторм, с восторгом взлетая в небо на огромных и мощных потоках воды. В какой-то момент меня вкрутило в глубину, и уши заложило, как будто в них вставили пробки. Когда я вынырнул на поверхность, то видел высокие волны с белыми бегущими бурунами, но ничего не слышал. Потом пробки вылетели, и радостный гул танцующей стихии ворвался в меня, заполнил меня целиком, и я, взлетая на очередной волне, от восторга орал своё любимоё: ура!
- Знаю, - спокойно ответила она. – Только я это не сразу поняла. Ты вёл себя так подчёркнуто вежливо, что для идеализации твоего образа мне не хватало всего одной детали.
- Какой? – без всякой осторожности спросил я.
- Букета цветов в руке. Или, хотя бы, одинокой розы…
- Тюльпана, - подсказал я, - или – гладиолуса.
- Это важно?
- Иногда да. Роза – символ женщины, прекрасный цветок на колючем стебле, гладиолус – символ мужчины. Сильный, мощный, медленно цветущий снизу вверх, и в то же время трогательно беззащитный в своих нежных клубнях. Дарить женщине символ женщины признак плохого вкуса, но не в этом суть. Если я дарю женщине цветы – можешь считать это формальной уступкой мещанству.
- Пытаюсь понять, - улыбнулась она, - это ты сделал комплимент, или попросту нахамил?
Её улыбка так заворожила меня ассоциативными связями, что я ничего не ответил, лишь пожал плечами.
- Интересная способность, - снова улыбнулась она, но уже другой улыбкой. – Ты ходил по дому, очень внятно разговаривал, демонстрируя навыки образованности, и я не сразу поняла, что ты пьян, и не просто пьян, а беспробудно, абсолютно пьян. Твоя душа спит мёртвым сном, а тело занято спасением себя…
- Меня это тоже иногда пугает, - признался я. – Проснувшись таким утром, я невольно начинаю подозревать, что на самом деле я уже умер. А всё, что мне кажется, это посмертные судороги блуждания. Я изучил достаточно теорий на эту тему, чтобы понять: внятно и убедительно рассказать, что происходит с человеком после смерти, может только конченый дебил.
- Ты уже щипал себя сегодня утром? – серьёзно спросила она.
Я отрицательно покачал головой. В неё никогда бы не пришёл такой способ осознания реальности.
- Хочешь, я тебя ущипну? – игриво предложила она и, не дожидаясь ответа, приподнялась, потянулась ко мне и чувствительно ущипнула за руку. На коже руки проступили два красных пятнышка. Ногти у неё были коротко острижены, очень аккуратны и почему-то не накрашены.
- Здорово, - соврал я, - больному стало легче. А почему ты меня не выгнала?
Напрасно я искал в её глазах недоумение, они засмеялись.
- Твоё тело было так же трогательно беззащитно, как гладиолус. Клубни которого, не способны перезимовать даже под толстым слоем снега и требуют дополнительного ухода. К тому же твоё тело было очень смирным и послушным. Обнаружив свободную кровать, оно тут же разделось, завалилось на неё и захрапело.
Я по достоинству оценил её ответное хамство, и подумал, если хочу продолжить знакомство, не стоит вдаваться в излишнее подробности. Её сильное молодое тело волновало меня, а стальные глаза настораживали. Я бы мог поклясться, что такого со мной ещё не было. Немедленно уйти и немедленно остаться слились во мне в одном, неизрекаемом порыве.
- Ты, наверное, знаешь, как меня зовут,- сказал я. – Но, на всякий случай, представлюсь ещё раз. Обычно, все зовут меня Вовочка.
Она даже не улыбнулась, она как-то странно и внимательно изучала меня.
- Извини, - я попытался разрядить ситуацию, - но моё тело не запомнило твоего имени. Как тебя зовут?
Лёгкая тень лишь на самое краткое мгновение коснулась её глаз. Так реагируют люди, профессионально привыкшие оперировать своими именами. Но она не стала играть дальше.
- Обычно, - спокойно ответила она. – Все зовут меня Анна.
Я сразу обрадовался. Имя Анна, как одно из самых безсмысленных имён русскому уху, так и одно из самых универсальных. Вы можете читать и говорить его, хоть слева направо, хоть справа налево, всё равно получится – Анна. Даже если ваш пьяный язык произнёсет его как Ан-ан, всё равно будет слышаться - Аня. Правда, один попс-пупс-бизнесмен, желая отомстить которой-то Анне, прочитал его как На-На, но это пусть останется на его совести.
Другое дело, что в русских деревнях, безсмысленное с виду имя Анна неизбежно трансформируется в очень символичное имя Нюра. Механизм этой трансформации всегда был далёк от моего понимания.
Ню Ра в низовом понимании можно было перевести как «обнажённое солнце» или «голый свет», в верховом, как «дневное солнце».
Солнце само по себе невозможно представить одетым, но по вечерам, в часы заката, нам часто кажется, что оно медленно укрывается одеялом горизонта…
- Анна, - эхом повторил я, и ещё раз повторил, - Анна…
Я не стал говорить банальностей о превосходности этого имени над другими, либо о необычайном соответствии это имени этой женщине. Мне мешали серые глаза Анны. Тем более, что имя Анна ей не шло, оно не отражало в себе её всю…
Поэтому, желая оставаться самим собой, я не стал врать, что мне «очень приятно»…
- Вот видишь, - вздохнула Анна, - какие разные у нас имена…
- Нормально, - сказал я, но получилось хрипловато, и я прокашлялся. – Ань, ты извини, что я в таком виде. В этом костюме я смотрелся бы нелепо, а подходящей одежды у меня… Я чуть было не сказал «уже», вспомнив про любимые джинсы и рубашку… Пока нет.
Она засмеялась одними губами, глаза остались холодными.
- Ни за что не поверю, что твоё тело способно комплексовать по поводу самого себя.
- Да я не про себя… - выразился я ещё более неудачно.
Она посмотрела на свои обнажённые гладкие ноги и удивилась:
- Ты хочешь, чтоб комплексовала я?
Она встала, подошла к арке, положила левую ладонь на стену. Стояла ко мне спиной, её, незащищённые глазами ноги были передо мной во всей красе…
Я подумал, что мне ничего не стоит встать, подойти к Анне, и взять эти ноги в свои руки…
Стыдно и признаться, почему я этого тогда не сделал. Я совершенно неожиданно испугался, что не смогу сотворить с этими ногами ничего путного. Дело было не в возрасте. Насмотревшись по телевизору разных ужасов про простату, я, к своему счастью, до сих пор не знаю точно, где она находится.
Дело было в другом.
Тело Анны излучало такую долгожданную теплоту, что мне даже хотелось заплакать…
А глаза такой истребительный холод, что хотелось встать и немедленно уйти…
И я, впервые в жизни, потерял не только физическую, но и моральную уверенность в себе…
- Знаешь, - Анна обернулась, - в нашем с тобой случае это такая, на самом деле, ерунда… Ты согласен? Не стоит ехать вокруг света, чтобы ещё раз пересчитать кошек в Занзибаре.
- Просто пересчитать кошек, - по дурной привычке поправил я.
- Нет, - она покачала головой. – В наших с тобой случаях – именно пересчитать их ещё один раз…
Я хмуро молчал.
- Извини, - Анна так легко поменяла тональность, что я встрепенулся, мне показалось, в комнату вошла ещё одна женщина. – Сегодня хоть и понедельник, выходной, но у меня дела. Вынуждена оставить тебя одного, мне пора собираться.
Она ушла в спальную, плотно закрыв дверь. Я помнил, что замок спальной комнаты не запирался изнутри, но меня это уже не смущало.
Вращаясь в безконечности пустоты, я медленно осмысливал её последнюю фразу.
И так, меня не выгоняют из этого дома. Более того, Анна уходит и оставляет меня одного. Единственное, что меня смущало: в каком, собственно, статусе? Но уточняющих вопросов на эту тему я больше задавать не собирался.
Второе, это – понедельник. Сегодня – понедельник. Значит, второй день свадьбы был всё-таки вчера. Мне казалось, что между вторым днём свадьбы и сегодняшним утром было несколько дней абсолютно безумной пьянки. Но их – не было. Это и радовало, и настораживало одновременно.
В третьем моменте понедельник был выходным днём.
Как говаривал один мой старый друг: по понедельникам отдыхают только музыканты и проститутки. Музыкальных инструментов я в доме не наблюдал.
Я встал, и, разминая спину, посмотрел в окно. Вид открывался заснежено – сказочный. Участок тянулся метров на тридцать и уходил в обрыв. Но противоположный низкий берег, густо поросший тальником и осинником, был виден. Я подумал о великой архитектурной несправедливости. Почему окно комнаты, в которой я спал, выходит не на эту природную завершённость красоты, а на соседний дом? Да ещё и, судя по солнцу, прямо на север? Целлофановая плёнка, натянутая в раме окна могла служить как защитой от посторонних глаз, так и от холода.
Разминая ноги, я вышел в коридор. Анна одевалась так же безшумно, как и ходила. Лишь единожды хлопнула дверца шкафа.
Я не понимал, чего я жду, но понимал, что ждать мне осталось недолго. Анна вышла из спальной почти одетой, шуба была накинута на плечи, а сапоги и шапку она держала в руках. В этой одежде она менее всего походила на проститутку, скорее, на железную бизнес-леди.
Строгий серый брючный костюм в стальную полоску, белоснежная блузка с широким отворотом воротника. Шуба была очень дорогой, но насколько – я не знал, слишком мало в этом разбираюсь. Такими же дорогими смотрелись и сапоги с шапкой.
Я понял, если Анна и проститутка, то клиент у неё всего один. Генеральный директор какой-нибудь «тык-мык-нефти». Я чуть было не позавидовал такому социальному статусу, но спохватился, вовремя вспомнив о принципиальной разнице между Атосом и графом де ла Фер.
Анна посмотрела на меня излишне спокойно и чуточку насмешливо. Одела сапоги, поправила перед зеркалом шапку.
- У тебя компьютер есть? – спросил я.
- Ноутбук, если устроит. Он подключен в спальной, на трельяже. Можешь перенести его к любой удобной для тебя розетке. Не устроит розетка, батарея заряжена, часа на два хватит, - она деловито осмотрела в зеркале свои подкрашенные губы. – Интернет подключен через спутник. Можешь заглянуть в почтовый ящик.
- Не хочу, - сказал я, - там слишком много спама.
- Поменяй адрес, - она иронично подмигнула подкрашенным глазом, и, никак не обозначив свой уход словами, скрылась за дверью.
Я быстро прошёл на кухню, пригнувшись, спрятался за холодильником и стал наблюдать.
Манера Анны идти по улице меня насторожила. Она шла уверенно, сильно, но вот что странно. Никакого ветра на улице не было, а она шла, слегка наклонив голову, словно февральская метель секла ей лицо пронзительной крупой.
По этому наклону головы я внезапно понял, почему она ушла. Никаких особенных дел у неё не было, но, почувствовав опасность, она технично захлопнула ловушку. Внутри которой я и оказался. Пока она была здесь, я мог спокойно одеться и уйти. Теперь я понятия не имел, где и как запирается дом, куда прятать ключ, и есть ли такой ключ у Анны.
Чувствуя невнятную опасность, я и собрался уходить, споткнулся лишь на фразе про понедельник. Пока я тупо размышлял, почему все понедельники неизбежно начинаются в субботу, она опередила меня буквально на полшага.
Я довольно гнусный человечек и вполне мог уйти, наплевав на незапертый дом. Но я понимал, что этого не сделаю. Несуразность происходящего, отразившись в моих ощущениях, уже поставила меня в загадочный тупик.
Долгожданная теплота её тела гнала меня прочь, замахиваясь обеими ногами…
Ледяная пронзительность глаз брала меня на детское фу-фу: что, мальчик? Стра-а-шно?..
- Ничего, - громко сказал я, уже не скрываясь, глядя в окно. – Мне давно прививки сделаны. От слёз и грёз тяжёлых…
И я медленно пошёл по дому, старательно впитывая в себя детали, ускользнувшие от первоначального внимания…
Абсолютно сухой электрический чайник в кухонном шкафчике, такой чистенький, как будто им никогда не пользовались. Там же нераспечатанная жестянка растворимого кофе, и две трёхлитровых банки с мёдом, одна початая, другая целая…
Две мочалки в ванной комнате, одна системы «варежка», другая «две петли»,для самообслуживания спины. Там же стиральная машинка-автомат, с тремя женскими трусиками классического покроя внутри…
Табуретку в изголовье кровати, где я спал. На табуретке аккуратно лежал незнакомый спортивный костюм подходящего мне размера. Ношеный, но чистый.
Над костюмом я застрял.
Потом взял штаны, закинул их на плечо и отправился принимать душ.
Только после этого, я решительно прошёл на кухню и немедленно открыл холодильник…
…Лично я склонен считать, что вне философии трёх рюмок ничего существовать, в принципе, не может. Эти три философии настолько взаимно само достаточны, что описывают собою всё. Философия первой рюмки символизирует изменение в движении, философия второй - попытку осмысления изнутри – снаружи этих изменений, философия третьей рюмки – всепобеждающее объединение всего во всём.
…Однако есть мнение, что существует и философия четвёртой рюмки, так называемый материализм или «добро пожаловать в реальность!».
Будучи абсолютным материалистом, я не готов с этим мнением спорить.
Я только не согласен, когда утончённый материализм пытаются подменить какой-нибудь марксистко - ленинской теорией. Уверяю вас, что четвёртая рюмка не способна порождать такие теории. Такие теории рождаются только после восьмой рюмки в четырнадцатом поколении…
Никак не раньше…
Я догадывался, что Анна быстро не вернётся, а, скорее всего, придёт поздно вечером. Поэтому до 20.00 не волновался. Но и в 20.00 я не разволновался, в этот момент мне пришла в голову мысль, над которой я размышлял почти три часа.
Первый укол, то ли беспокойства, то ревности, я ощутил в 22.42. Ничего глупее, чем волноваться за чужую женщину, в мою голову придти не могло, поэтому и не пришло.
- Ну и где ты шляешься? – громко спросил я тишину не хуже ворчливого мужа.
К этому времени я довольно подробно изучил дом. Никаких особенных тайн он мне не открыл, лишь подтвердил некоторые предположения. Например, бюстгальтер, висевший в спальной на спинке стула оказался именно пятого размера, о чём визуально я уже знал, но всё-таки надеялся, что окажется четвёртый. Пятый размер для моей утончённой натуры был великоват, но ничего поделать с этим я уже не мог. Обувь в чистоте Анна носила 39 размера, зимнюю, соответственно, 40.
Остальные предположения не получили таких детальных подтверждений, поэтому их следует употреблять со словами «вряд ли» и «скорее всего».
Вряд ли Анна была когда-нибудь замужем.
Скорее всего, у неё никогда не было детей.
Впрочем, я не особенно и стремился к открытию тайн. Я слишком ленив и нелюбопытен к чужим секретам, поэтому мне нечего делать во внутренних органах.
Я так и не включил ноутбук. Просто посидел возле него и вспомнил, что в своём незаконченном литературном романе я поначалу спрятал пять миллионов долларов в ноутбуке с севшей батареей и отсутствующим проводом. И никому не приходило в голову воскресить ноутбук и открыть нужный файл. Но потом я подумал, что для массового читателя это будет пока сложно, и вернул на привычное место чемодан, набитый наличностью.
Я не открывал шкафов, и не изучал содержимое ящиков…
Моя проблема была в другом.
Последнюю водку я выпил в 22.30.
Понимая, что Анна быстро не вернётся, я сознательно растягивал бутылку водку на длительный временной период, не получая никакого удовольствия, а только избегая нуднейшего астенического синдрома. Мне это удалось. Более того, через десять-пятнадцать минут после последнего глотка последней водки мне следовало лечь в постель. Я вполне мог бы уснуть, и проснуться утром с легчайшего похмельца, который легко можно было разогнать даже простым душем, не говоря о пиве.
Мне никто не мешал лечь в кровать и уснуть. Но я понимал, пока Анна не вернётся, уснуть я не смогу.
В 22.42 мне оставалось минут двадцать, чтобы уснуть, а потом мне опять должна была потребоваться водка.
Входная дверь открылась в 23.11.
Я немедленно понял, что пусть слегка, но пьян. Пьяному человеку трудно отличать свои фантазии от окружающей действительности. Я действительно ждал некую женщину по имени Анна, а не эту чужую и малознакомую, с раскрасневшимся от мороза юным лицом и застарело уставшими глазами.
Я стоял в коридоре, по наполеоновски сложив руки на груди, и молчал. Говорить «привет» было глупо. Спрашивать «как дела» - ещё глупее. Я понятий не имел про эти «дела», чтобы интересоваться «как?».
Анна тоже молчала, лишь бросила быстрый взгляд на свои спортивные штаны, которые красовались теперь на мне. Напрасно я ожидал от неё пакетов, набитых едой и напитками, её руки были пусты, как зимний сад, ещё напраснее я ждал от неё фразы «как я сегодня устала!». Анна явно не нуждалась в моём сочувствии и жалости.
Она молча сняла сапоги, взяла их в руки и ушла в спальную, плотно прикрыв дверь.
Я медленно пошёл на кухню.
И без того грустный Трофим сделался в моей голове ещё грустнее.
Я опять не ночевал…
С женщиной любимою…
Сорок с лишним лет живу…
Вовсе без неё…
Я включил на кухне свет, подошёл к окну и стал смотреть ночь.
Ночь, испуганно отшатнувшись от света, удалилась в даль, и вымораживалась оттуда низкими звёздами.
Грустного Трофима в моей голове неожиданно допел Высоцкий.
Но я! не жалею!
Я всегда во всё светлое верю!
Например, в наш советский народ…
Я сразу успокоился и понял, что мне надо делать.
Анна громко зашла на кухню. Зачем-то она одела красные босоножки на высоком каблуке. Кроме них на ней были чёрные, в обтяжку, лосины, и длинная, почти до колен оранжевая футболка, на спине которой имелась глупая надпись на английском, в переводе означавшая: Я знаю, что ты на меня смотришь.
Она взяла стакан, наполнила его водой из-под крана, и стала пить.
Я даже залюбовался, с каким наслаждением она пьёт простую водопроводную воду.
Хотя, если честно, я любовался её шеей. Увидев эту шею, Высоцкий в моей голове немедленно спел:
Дальше видно!
Но недальновидно!
Жить с такой вот шеей меж людей!
- Аня, - сказал я, дождавшись окончания процедуры. – где здесь поблизости суточный магазин? Мне нужно купить водки.
- Там, - легко откликнулась она, махнув рукою в сторону окна, – ты видел церковь?
- Да.
- Пойдёшь на неё, перейдёшь дорогу, там будет трёхэтажный дом. Обойдёшь слева или справа, без разницы, во дворе есть небольшой магазинчик. Он круглосуточный. Подожди!
Анна вышла, а когда вернулась, в её руках были валенки подходящего мне размера, толстый свитер ручной вязки и армейский пуховик в маскировочных разводах с капюшоном.
- Вот, - сказала она тоном, не терпящим возражений, - тебе должно подойти.
- Нормально, - сказал я, быстро оделся, вышел на крыльцо и тут же зашёл обратно.
У меня довольно сложные отношения с собаками. Не могу сказать, что я их как-то особенно боюсь, однако и примеру Есенина я до конца не следую, не умею каждую собаку в переулках считать своим личным другом.
А первое, что я увидел, выйдя на крыльцо, это глаза. И только потом понял, что эти глаза принадлежат огромному, лохматому псу. Таких псов обычно обзывают «кавказскими овчарками». Но мне показалось, что это ещё что-то более солидное, какая-то смесь кавказской овчарки с сенбернаром. Пёс, спокойно сидевший у крыльца, при виде меня поднялся на все четыре лапы и тряхнул могучей шеей.
- Что-то забыл? – невинно спросила Анна.
- Там это, - сказал я, на всякий случай, придерживая рукой входную дверь. – Собака…
- Напо? – удивилась Анна и вдруг расхохоталась. – Вы же вчера с ним подружились!
Она тут же стала серьёзной.
- Я не пускала тебя в дом, как ты, наверное, себе представляешь. Напо семь лет, и уже лет шесть спокойно зайти и выйти из дома могут только два человека. Я так к этому привыкла, что редко запираю дом. Ты оказался третьим. Когда ты вошёл, я растерялась и сразу выскочила на крыльцо. Но Напо спокойно сидел у крыльца с самым умным видом. Он даже не гавкнул, пока ты шёл! Потом, когда я поняла, что ты безпробудно пьян, я вывела тебя на свежий воздух. – Анна пожала плечами и улыбнулась. – Ты катался на Напо верхом, потом вы в обнимку сидели на снегу, и ты восхищался его мужественным сердцем. Я поняла, что протрезвить тебя не удастся, и хотя ты постоянно цитировал ненавистного мне Есенина, я решила, что отпускать тебя в такой мороз нельзя…
Сергей Есенин в моей голове хмуро пожал плечами. Никогда не знаешь, как слова твои тебе откликнутся. Например, такие: мне бы лучше вон ту, сисястую! Она глупей!
- А я порывался?
- Да, - кивнула Анна. – Ты пару раз вежливо прощался, но почему-то не уходил…
- Напо, говоришь, ну-ну… Может, всё-таки выйдешь со мной на минутку?
Вообще-то, я считаю, что смерть на миру краснее обычной смерти только потому, что палачи, на потеху миру, пускают побольше кровей. Но было уже поздно.
- Хорошо, - легко откликнулась Анна, накинула на плечи пуховик и спохватилась, - ой! Я же забыла там свет включить.
Она щелкнула выключателем, и мы вышли на крыльцо.
Напо по-прежнему стоял на четырёх лапах, свесив чуть набок лобастую голову. Мороз давил уже под минус тридцать, и я не стал жалостливо разглядывать Анины босоножки. Спустился с крыльца, насчитав семь ступенек, и остановился возле Напо. Я понимал, что легко уйду, но мне предстояло вернуться. При чём, без Анны, одиноко зябнущей на крыльце.
И я дружески погладил Напо по голове. Он не воспротивился и даже подвернул мне своё левое ухо. Я почесал ему за ухом. От удовольствия он рыкнул. Я сразу понял, почему нет никакой надобности, запирать дом хоть изнутри, хоть снаружи. Если бы «Коламбия пикчерс» представляла, какой у Напо голос, то её деятели круглосуточно дежурили бы возле Напо с магнитофоном.
Напо рыкнул от удовольствия, и меня прошил холодок, от затылка в пятки, особенно сгустившись в коленях.
- Вот так и живём, дружище, - миролюбиво сказал я, намекая Анне на наше с Напо холостяцкое состояние.
Напо проводил меня до калитки, дальше не пошёл. Калитка была сработана добротно и с претензией на творческий поиск. В прутья арматуры были вварены старые подшипники.
Я отошёл от калитки шагов на двадцать и обернулся. Мне хотелось запечатлеть в памяти оставленный мною дом. Это оказалось легко: дом стоял в стороне от других и выглядел торжественно красивым в своём мужественном одиночестве. Жёлтый свет окон на фоне чернеющего леса отразился в моих глазах уютом и покоем. Я вдруг понял своё тело, которое в исходном рывке выбрало именно этот последний рубеж. И невольно подумал: собирайся я вернуться в этот дом, я вряд ли смог бы заблудиться.
Идти в сторону церкви оказалось ещё легче – туда вела всего одна узкая дорога. Я скрипел по ней стоптанным снегом и думал над одним из вечных вопросов: мы уходим, чтобы вернуться, или возвращаемся, чтобы уйти?
Но не это главное, вот главное: что есть промежуток между нашим возвращением и уходом? Или между уходом и возвращением? Пробелы в комментариях к этому таинственному вопросу поражали меня девственной белизной.
Узкая дорога вывела меня на более широкую, но тоже узкую, заснеженную дорогу. За ней стоял трёхэтажный дом, кое-где светившийся тусклыми окнами, а церковь оказалась слева. Она стояла на небольшом возвышении, окружённая геометрически правильным чугунным заборчиком, и вблизи оказалась ещё меньше, чем казалась издалека.
И вот странно: тысячи раз в своей жизни я проходил мимо храмов, будь то церкви, синагоги, мечети, но мне и в голову не приходило зайти в один из них. Простая мысль пресекала моё любопытство на корню: если Бог действительно заседает в этих причудливых архитектурных сооружениях и решает свои вышние проблемы, то, как я, Вовочка, смею отвлекать его и мешать ему? А если Бог действительно настоящий Бог, то невозможно и представить, сколько у него миров, вселенных и галактик, нуждающихся в его попечении. С такой высоты полёта я много раз пытался найти самого себя и совершенно не мог найти. Напрасно я пытался представить себя песчинкой в огромной пустыне, одной лишь хвоинкой на кедре в безкрайней сибирской тайге, из безконечности обителей Бога, терялась не только песчинка, но и пустыня, мало того, терялся и материк вместе с пустыней и тайгой, да и планета растворялась в песчинке, становилась невидимой её частью…
А когда всё-таки возникала острейшая необходимость найти меня, Вовочку, я впадал в безумный эгоцентризм, и помещал Бога внутри себя. Тогда всё сразу вставало на свои места, всё миры и галактики начинали послушно вращаться вокруг меня в приятно-гармоничном равновесии.
Но Бог, оказавшись внутри меня, никогда не звал меня в храмы, а звал в такое неодолимое счастье, что невозможно описать язычно произносимыми словами, любой термин окажется упаковочной бумажкой, внутри которой…
Нет, не объяснить!
Уставившись на церковь, я понял, что нахожусь в состоянии, от описания которого лучше всего отмахнуться термином «недоперепил». Дескать, объяснить это невозможно, можно только понять изнутри. В этом состоянии, как известно, в голову приходят такие разные мысли, что в любом другом состоянии невольно возникает вопрос: да почему же они такие – разные? И отчего это они вдруг стали – мысли?
А поскольку полночь явственно приблизилась выпуклыми звёздами, я решил зайти в церковь. Поднявшись на возвышение по четырём ступенькам (две нижние были укрыты затоптанным снегом) я решительно пошёл к дверям. Замка на них не оказалось, да я его и не искал, взялся за ручку и потянул дверь на себя. Массивная дверь поддалась легко, безо всяких усилий. Но удивиться я не успел, изнутри церкви на меня так дохнуло удушливой вонью, что я и сам не понял, как оказался метрах в трёх от дверей.
Дверь осталась полуоткрытой, и от неё донёсся тихий смех.
Я не сразу разглядел, что внутри церкви мерцает огонёк, а в дверях стоит фигура человека в чёрной одежде.
- Не бойся, - ещё раз засмеялась фигура. - Заходи. Я ждал тебя.
- Душно там у тебя, - мягким голосом в тон фигуре сказал я. – Я уж лучше здесь.
- Хорошо, - не стала перечить фигура. – Подожди, я сейчас выйду.
Дверь закрылась, а я осмотрелся. Площадка вокруг церкви была обнесена забором в виде правильного шестиугольника. Со всех шести сторон на площадку вели небольшие лестницы. А в промежутках между входами стояли добротные чугунные скамейки. Я подошёл к одной из них и сел. Ледяная поверхность скамейки слегка отрезвила, но морозный воздух по-прежнему пьянил.
Поп вышел из церкви в длинном чёрном пальто, проскрипел ботинками по снегу и сел рядом.
- Ну, здравствуй, - сказал он.
- Здравствуй, служитель, - отозвался я, чтобы избежать дальнейших недоразумений.
Поп слегка, но упрямо, наклонил голову.
- Зови меня батюшкой, - попросил он.
- Извини, друг. Батюшку моего зовут Георгий Максимович, дай Бог ему ясного ума, крепкого здоровья и долгих лет жизни. Других батюшек мне знать не довелось. Бог миловал.
Мы сидели и молчали. Странное это было молчание под звёздами. Поп разглядывал меня, словно изучал. А я первый раз в жизни сидел рядом с попом, и знать не знал, о чём надо говорить в таких случаях. Поэтому я думал вот о чём: на мне были валенки, но промороженная поверхность Земли проникала предупреждающим холодом сквозь неподшитую подошву. И я невольно периодически шевелил пальцами. Поп был обут в какие-то несерьёзные ботиночки, которые с виду даже и зимними не казались, однако, сидел спокойно и ногами не елозил. Может, у попов действительно есть секреты, неведомые обывательскому разуму? Ещё я думал, что у меня осталось минут сорок-пятьдесят, а потом мне так поплохеет, что я решительно не смогу поддерживать мирную беседу…
- Ты меня совсем не помнишь? – прервал поп мои многотрудные размышления.
Я ещё раз всмотрелся в его лицо. Трудно сказать, какая у меня память на лица, хорошая или плохая. Есть люди, с которыми я общаюсь недолго, но и спустя многие годы легко узнаю их. С другими общаюсь на протяжении немалого времени, но через год-два практически не узнаю их, и с трудом вспоминаю, кто они.
Лицо попа было незнакомо – абсолютно. Кабы не запрет ихнего Господа, я бы мог поклясться, что никогда в жизни не видел этого лица. Нечего было и пытаться полунамёками выводить попа на добровольные признания.
- Совсем не помню, - честно признался я.
- Странно,- мягко и как-то мечтательно улыбнулся поп. – Я тебя даже издалека никогда ни с кем не спутаю, а ты, старлей, меня совсем не помнишь.
- Капитан, - машинально поправил я, и так же машинально добавил. – Капитан в отставке.
- Тогда ты был старлеем, и для меня навсегда остался старлеем. А я был прапорщиком, и в той жизни навсегда остался прапорщиком…
Я понял, почему лицо попа мне абсолютно незнакомо. Капитаны – старлеи – прапорщики обитали в той части моего сознания, которую я безжалостно вырезал, как подгнивший кусок фрукта, из памяти, поместил в глухой сейф, закрыл сейф на ключ, а ключ выбросил. И уже лет пять мне не встречались люди, имеющие о тех событиях свои собственные воспоминания. Впрочем, это не помогло. Лицо попа-прапорщика оставалось незнакомым. Да и как бы я смог узнать в служителе чужого, нерусского бога бравого советского прапорщика?
Звёзды над нами растерянно молчали.
- Однажды ты спас мне жизнь, - сказал поп.
Начало мне сразу не понравилось. Прозвучало излишне торжественно. Некоторые люди проклинают человеческую неблагодарность. Но назойливая благодарность ничем не лучше. Да и что означает «спасти чью-то жизнь» на войне? Ты успел выстрелить на мгновение раньше противника? Но если ты и думал о чём-то в этот момент, то уж никак не о спасении чьей-то жизни. Разве что о своей собственной. И не стоит попрекать меня пехотным училищем имени А. Матросова. Меня учили уничтожать цель более рационально.
Звёзды молчали, задумавшись о своём. С их точки зрения сам вопрос «мог ли я спасти когда-то жизнь какого-нибудь прапорщика?» не имел никакого смысла. Хоть «да», хоть «нет», но Солнце утром встанет неизменно.
Поп напрасно всматривался в меня не моргающими глазами. Давнее событие, которое ему казалось важным, не представляло для меня никакого интереса.
- Меня тяжело ранили, и ты вынес меня из боя, - тихо напомнил поп.
Я прикрыл глаза и затосковал. Наплевав на всех богов, я мог поклясться ими всеми, что никогда не выносил раненых из боя, потому что не служил санитаром. О гнусность, воспетая то ли трусливым подонком, то ли классическим недоумком – вынести раненого друга из боя – и трогательно осевшая в сердцах сентиментальных домохозяек и неоперившихся юнцов, только ещё мечтающих о будущих подвигах.
В любом бою любой солдат является огневой точкой, гипотетически способной поражать противника. Редчайший бой, в котором мне так и не случилось побывать, обходится без убитых и раненых. Я не знаю, как это выглядит, когда огневая точка вдруг превращается в грузчика. Среди моих сослуживцев не нашлось такой сволочи. Поэтому я могу только представить: боец бросает бой, грузит раненого друга себе на спину и, повернувшись к бою спиною этого друга, отходит в безопасное место.
О, сколько тут нюансов героизма!
А после окончания боя я перетаскал за свою жизнь столько убитых и раненых, что мне и в голову не приходило считать их, а, уж тем более, запоминать.
Я открыл глаза и внимательно посмотрел на попа. Наверное, в моём пьяном, небритом лице отразилось нечто, от чего поп вдруг побледнел и безпомощно моргнул.
И я мгновенно его вспомнил, так ярко и объёмно, словно помнил всегда, да только не хотел в этом признаться. И сразу понял, что нет у попов никаких хитростей в ботиночках.
Хотя тот день был обычным, солнечным, с высоким, тёмно-синим небом…
В тот день нам дали неверные координаты, и мы оказались примерно в километре от места предполагаемых разведкой событий. Трудно сказать, было ли это обычным предательством (служба службой, а денежки – врозь), или не менее обычным разгильдяйством: кто-то, в романтических раздумьях, поставил запятую не в том месте или приписал лишний нолик. Так или иначе, но события начались без нас, мы узнали о них по звукам. И нам потребовалось семь минут (согласно рапорта), чтобы преодолеть пересечённое местностью расстояние.
Нельзя сказать, что мы успели вовремя. Колонна была практически разгромлена, а около половины её личного состава преждевременно искало аудиенции у бога.
Нельзя сказать, что мы окончательно опоздали. Другая половина личного состава, вжимаясь в камни обочины вплоть до растворения, всё ещё пыталась отстоять своё право на физическую жизнь.
Одно можно сказать точно: мы делали то, что умели, и сделали так, как смогли.
В тот день нам повезло чуточку больше обычного, противник словно бы не ждал нашего появления у себя за спиной, а осознать его вряд ли успел, слишком быстро превратился в живописную впоследствии кучу раскоряченных трупов.
А, может, это так запомнилось…
Адреналиновые волны всегда вымывают из меня цельность полотна воспоминаний, оставляя только яркие фрагменты, и нет смысла заполнять пробелы между фрагментами, выдуманными впоследствии подробностями.
Горят машины, где-то рванул бензобак, бойцы добивают одних раненых и пытаются оказать помощь другим.
Кто-то, разрывая последние эмоции, вызывает «вертушки», упирая на слово «раненые». Не хватит одной! Раненых до хуя! Повторяю: до хуя! И, не веря в действенность собственных слов, уточняет: до хуища, говорю, раненых, жопа полная!
Взрыв бензобака лишь на мгновенье заглушает человеческий вой, мне хочется оглохнуть…
Я разбиваю чей-то шевельнувшийся череп прикладом, делаю это равнодушно, механически, и так же резко отдёргиваю приклад, чтобы не запачкать его брызнувшей жижей…
Рядом раздаётся сухой выстрел, я приседаю, поворачиваюсь и вижу снайпера - Морковку. Его марийская рожа расплывается от удовольствия.
- Кого он хотел наебать? – философски спрашивает Морковка и тычет пальцем куда-то в гору, но мне не до него…
Фрагменты наползают друг на друга, превращаясь в одну мелькающую калейдоскопную картинку, при виде которой хочется закрыть глаза.
Из вертящихся картинок выплывает лицо нашего медика. Никакой он, на хрен, не медик, просто фельдшер по образованию, к тому же давно сошёл с ума и по праву считается «ебанутым». Впрочем, не сойди он так удачно с ума, его бы давно поглотила мрачная пропасть полного безумия.
За медиком развороченная кабина «шестьдесят шестого газона» на вывернутых влево колёсах. Недалеко от правого колеса лежит бледный прапорщик и безпомощно моргает глазами, пытаясь через раз то ли вздохнуть, то ли выдохнуть.
Медик достаёт «беломорину» и закуривает. Мне бы надо выбить изо рта у него эту «беломорину», хотя бы от злости на то, что эти «беломорины» не производят на меня никакого впечатления, кроме мёртвого сна, после которого иссохшее горло безжалостно требует влаги. Медик курит их постоянно, и ему ничего не делается, только глаза становятся и глубже и печальней, вот вопрос: где он их берёт в таком количестве?
Вместо этого я выхватываю «беломорину», делаю пару затяжек, возвращаю и спрашиваю, показывая глазами на бледного прапора: с этим что?
Медик глубоко затягивается, закатывает глаза, произносит тихо: и пёс Пиздец… Таинственный мой друг…
«Таинственный мой друг» звучит в его исполнении особенно похабно. Впрочем, мне самому понятно, что пёс в этот раз не стал подкрадываться незаметно. Ноги прапорщика сразу под коленями перевязаны тугим жгутом, а ниже – грубо смолотый фарш, из которого торчит безстыже белая перебитая кость.
- Укол делал? – для проформы спрашиваю я .
- Му-гу, - кивает медик, играя в гортани дымом «беломорины».
- Чего он в сознании?
Медик обречённо пожимает плечами.
- Сделай ещё один!
- Да я бы сделал, - он нежно выдыхает дым. – Да провизор нынче далеко…
Гул «вертушек», я поднимаю бледного прапорщика на руки и несу его, как ребёнка. Он всё ещё в сознании, что-то пытается сказать, хватаясь жилистой рукой за мой воротник. Мне не до него, с «вертушек» передают плохие новости по признакам «периметра»…
- Я вспомнил тебя, прапорщик. И, честно, рад, что ты жив, - я посмотрел на его ботиночки и вздохнул.
- И я рад, что Господь сохранил твою жизнь. И уж как рад, что Господь сподобил нам встретиться. Я ведь как тебя вчера сначала услышал, а потом увидел, пусть издалека, веришь, и ночь не спал. Всё молился и ждал тебя, знал, что не разминуться нам теперь, раз уж воля Господа…
Я смущенно пошевелил внутри валенок босыми пальцами. Всегда считал, что Господь, известный как Иисус Христос, занят сугубо внутренними еврейскими разборками, а на роль самаритянина я очевидно не годился.
- Я ведь искал тебя, - продолжал прапорщик, - пытался даже справки наводить. Да кто ж в вашем ведомстве какие справки даст… М-да. А слухи про тебя разные ходили. То ли ты погиб геройски, то ли получил Героя и окончательно засекретился, то ли смутная вышла история… Почему ты в отставке и всего лишь капитан? Это – легенда? Или что-то случилось?
Я понятия не имел, кого он искал, и о ком пытался наводить справки. Я знать не знал, что ему сказали в вертолёте ли, в госпитале ли, о старлее - гоблине с дочерна загорелым лицом, в навсегда разорванном на груди камуфляже и с наспех перебинтованной рукой. Я и сам уже не мог сказать: был ли я когда-то таким старлеем или каким-то другим, поэтому не стал терзать свой утомлённый разум, и пошёл проторенным путём.
- Да я теперь уже и сам не знаю, - сказал я, с интересом наблюдая за лицом прапорщика. Внешнее содержание новой должности иногда исчезало с него, и проглядывал всё тот же бледный прапорщик, безпомощно вздрагивающий ресницами, но, словно спохватившись, прапорщик исчезал, наполняясь изнутри чужим и незнакомым человеком. – Иногда мне кажется, что меня давно убили, и я мирно сплю в цинковом гробу, а всё, происходящее со мной – посмертный тяжкий сон. А иногда, наоборот, что вся эта воинская небыль мне приснилась в похмельном бреду, и надо бы от неё избавиться раз и навсегда. А помнится мне примерно так: сначала я досрочно получил капитана. Потом, за одну фигню, был представлен к званию Героя Советского Союза. А потом мой сержант выстрелил крайне неудачно, но очень, признаться, метко. Что мне было делать? отдать сержанта на съедение волкам? Срок не срок, но дисбат ему был бы обеспечен. К тому сержант мой, по сути, выстрелил очень точно, знай я, сколько и он, с удовольствием выстрелил бы так же. Ну и написал я, что сержант не вполне правильно, но выполнил мой приказ. Думал, раз уж я почти Герой, мне и не будет ничего. Героя мне не дали, срок, впрочем, тоже. Помурыжили с полгода, вытянули последние жилы, да и отправили в непочётную отставку. Вот так, примерно…
- А потом?
- А что – потом? Живу…
Мы снова помолчали.
- Я ведь почему тебя хотел увидеть? Ты ведь жизнь мне спас по-настоящему. Тело ты вытащил, это да, но не главное, другое главное. Ты помнишь наш тот разговор?
Я молчал, опустив голову. Я не только не помнил того разговора, но и представить не умел, о чём он мог быть.
Прапорщик вдруг тихо рассмеялся и несильно хлопнул меня по плечу.
- Да ты не бойся, старлей, обидеть меня. Чего уж теперь-то? Я ведь этот разговор всю свою жизнь помню. А, может, и жизнь моя началась только с этого разговора. Вот ведь, был я целым и здоровым, а разве жил? Ел, пил, спал, служил Родине. Блуждал во тьме, одним словом. А тут как вспышка света, как будто обруч с головы слетел, и мир передо мной открылся. Ты просто меня обидеть не хочешь, верно? Нельзя такой разговор не помнить. Такое раз в жизни бывает. Я же добить тебя просил, жить я не хотел. Точно знал, что не буду жить калекой. А ты и не слышал меня. Огромный, загорелый, шрам ещё этот. Осколок?
- Нет, ерунда. В детстве дрались лыжными палками, вот и угодило…
- А я за этот шрам больше всего тебя ненавидел. Тебе, красавцу, шрам, а мне… Ты меня нёс, как ребёнка, к груди прижимая, а я тебя ненавидел. Дёргать тебя стал, царапать, разозлить хотел, чтоб бросил меня. Мне много и не надо было, ниточка тонюсенькая в этот мир на мне держалась, брось меня, да и всё. Отлетела б душонка от тела. А ты как кремень, как скала. Вот и крикнул я тебе напоследок: зря стараешься, Петруха! Я всё равно жить не буду, понял?!
- Меня Вовочкой зовут.
- Странно. А мне тогда послышалось, тебя Петрухой окликали.
- Это так, вроде прозвища. Дразнили меня иногда: Восток – тело тонкое, Петруха…
- Владимир, значит. Тоже знак немалый. Но ты же помнишь, что ты мне ответил?
Я молчал. Сколько раз меня просили об этой последней услуге. Болевой шок плюс невыносимое жжение сознания от персонально проигранного боя. В такие мгновения проигранный бой ассоциируется с проигранной жизнью. «Жить не хочу – не буду!» - сколько раз я это слышал от истекающих кровью бойцов? Разве упомнишь, кому и чего отвечаешь, кого и куда посылаешь, в такие моменты? Я посмотрел на купол церкви и ещё раз вспомнил, почему уже никогда не смогу принять христианство, как господствующую над моим сознанием религию. Не моё это. Не могу я своих бойцов бросить. Ведь если Христос действительно заявится спасать этот мир, девять из десяти моих бойцов крикнут ему: да пошёл ты во звезду, спасатель хренов! Лохам черепа протирай, а мы сами с усами! И я не могу себе представить, какая иудейская логика поможет ему оправдаться перед ними, объяснить: зачем всё это было?
Прапорщик мой взгляд истолковал по-своему.
- Да, - кивнул он головой. – Вот ты и сказал тогда: а это уж не тебе решать, сучий потрох! Это уж Бог решит: жить тебе или нет! Ему видней: кто - куда и что - почём! Словно небо надо мной распахнулось! Огненными буквами прописались в небе твои слова. И затих я от восторга и ужаса. Мне жить-то, может, осталось два-три вздоха, а я? куда смотрю, о чём думаю? в тот же миг я понял, что Он – есть, и предался Ему целиком. И вот, все думали, что не буду я – жилец, а я стал – жилец! Веришь, мне даже ног своих не стало жалко, такая жизнь мне открылась! Лежу в госпитале, кровью воняет, потом, гноем, лекарствами, люди стонут, лежу один, в темноте, а мне не одиноко! Бог лучше всякой лампочки в душе мне светит, лучше всякого телевизора мир мне показывает, то плачу я тихонько, то смеюсь, а жить так хочется, как никогда раньше не хотелось! В одном я слаб оказался. Когда на протезах ходить учился, твёрдо решил в монастырь уйти, монахом стать. Не успел. Слаб оказался духом против плоти. Ну, ничего. Живём с матушкой в добре, детишки растут. Господь милостив…
Мы снова помолчали. Прапорщик остывал от воспоминаний, а я от мороза. Странный был этот мороз, он холодил изнутри, но не ощущался снаружи. Прапорщик вдруг вздрогнул головой, словно вспомнил что-то тревожное.
- А скажи, старлей. Ты когда меня нёс, я тебя за воротник дёргал. И была там у тебя цепочка, серебряная. И всю жизнь мне казалось, что висел там крестик православный. Неужто…
- Нет, прапорщик,- успокоил я его. – Никогда не носил я крестов, ни своих, ни чужих. А висел там медальон. Круглый, с крышечкой. Внутри фотография девушки, о которой я тогда думал, что она моя любимая и единственная. Хотя, если разобраться, никакой там фотографии не было. Там хранились расписные, стеклянные, детские замки. Которые я однажды разбил об асфальт…
Мы снова молчали, на этот раз долго.
- Не такой я ожидал увидеть нашу встречу, - признался, наконец, прапорщик. – Ты ведь всю жизнь мне перевернул, словно за плечи взял и развернул лицом к свету, а сам… В Господа не веруешь?
- Ни разу, - согласился я.
- И как нам быть с тобой теперь? – тоскливо спросил прапорщик.
- А ты не забивай себе голову. От многая дума – немало печали. Посмотри на это с другой стороны. Если ты в Господа веруешь, так что тебе до меня? Это Господь тебя спас к жизни вечной и настоящей, а не я. Вот прикинь: видишь ты, как человек в болоте тонет, одна рука торчит. Хватаешь первую попавшуюся палку, протягиваешь, вытаскиваешь человека. А он, вместо того, чтобы благодарить тебя, начинает благодарить эту палку? И здесь всё так же. Увидел Господь в тебе огонёк жизни настоящей, подвернулся я ему, он и протянул меня тебя, неужто в том есть моя заслуга?
- Но ты-то не палка! Ты душа живая, страдающая в блужданиях!
- Да Бог с ней, с душой, подождёт, ей не привыкать, - я встал и потянулся. – А вот тело моё омрачено невзгодами, и если не помочь ему скорейше, впадёт в великая печали. Слушай, а как ты понял, что я мимо пойду? Интуиция?
- Да какая интуиция? Разум людской, да ум человеческий. Ты же вчера пьян был насквозь, и вели тебя бесы, - в лице прапорщика на миг вспыхнуло что-то неприятное, даже злобное, но тут же исчезло. – Я же понимаю, так просто из такого состояния не выйти, непременно тебе надо будет опохмелиться. А тут, - он неопределённо махнул рукой. – Как ни ходи за водкой, а всё пойдёшь мимо церкви, - он тоже поднялся, тяжело опираясь рукой о скамейку.
- Слушай, прапорщик. Раз уж мы так встретились. Может, возьмём водочки, закусить, да посидим? Поговорить нам есть о чём, а служба Господу не знает часов человеческих?
- Опомнись, Владимир, - прапорщик укоризненно покачал головой. – Великий пост ныне. Обратись к Господу, и Он избавит тебя от всякой зависимости…
- Послушай, брат, - миролюбиво предложил я. – Продав своего Бога, сколько я буду стоить в глазах твоего? А если Господь твой способен избавить от всякой зависимости, может, он избавит тебя на один вечерок от зависимости на трезвость?
- Не блуди словами, Владимир, - строго сказал прапорщик. – Лучше, пошли, провожу тебя. Там нынче Зоя, женщина она одинокая, а потому вздорная. Обматерит в такое время, да и водку подсунет неладную, а при мне не посмеет.
Я мысленно улыбнулся. Прапорщик, пусть и в своём новом церковном звании, всё-таки оставался прапорщиком. А я был, хоть и бывший, но – капитан.
- Спасибо, брат, не надо. Ругнуть, может, и ругнёт, да и правильно, не дело в такое время по магазинам шастать. А водку палёную не подсунет, не посмеет.
- А ты её уже знаешь, Зою-то?
- Считай, что уже – да. Спасибо за беседу, даст Бог, свидимся…
- Подожди, - прапорщик шагнул ко мне близко, взялся за рукав. – Вот чего тебе не сказал я, а надо сказать. Ты не задерживайся там, - он повернул лицо в сторону Аниного дома, и злобность вновь проявившись в лице, уже не исчезала. – Плохо место, гиблое, и женщина эта – нехорошая… Беги, Владимир, быстрей от этого…
Глухая ревность неожиданно кольнула моё сердце. Что вдруг за забота от попа ко мне? уж не та ли сила плоти, о которой он обмолвился? Откуда эти злобность, гнев и раздражение? Я вдруг понял, что обязательно вернусь в этот дом. В этот чужой дом, где живёт чужая мне женщина. До этого я и не думал туда возвращаться, ничто там не тронуло душу мою, кроме, разве что, глаз Напо. Глаз, исполненных жизни, а не знаний о ней.
- Ведьма, что ли? – спросил я.
- Считай и так, коли понятней. Беги от неё, беги, пока не поздно!
- А что случится-то?
- Ты не поймёшь сейчас, а мне не объяснить. Только, когда поймёшь – уже поздно будет. Беги, пока не поздно, просто поверь мне! Темны места здесь, две реки сошлись в одну, старая и новая, две силы здесь – светлая и погань! Ты ведь вчера в церковь шёл, да бесы тебя повернули… Беги, Володь, беги, потом и я тебе не помогу…
- Ладно, прапорщик, разберёмся, не впервой, - я отстранился.
- Просто поверь мне… - попросил он уже тихо, без пафоса.
- Я давно уже никому не верю, - так же тихо ответил я, - доверяю изредка, да и то – с оглядкой, – я повернулся и пошёл в сторону трёхэтажки. Обернулся, - не переживай. Поживём – увидим!
- Не смей! – он даже взвизгнул, а не вскрикнул.
- Что? – я остановился.
- Извини, - он вдруг потух, - это ничего, это я так, - и пошёл к церкви сильно, нелепо хромая. Шёл по прямой, но поднимал ноги, как будто взбирался по лестнице.
Надпись на заведении, означенном, как магазин «Алия», порадовала: круглосуточно, без перерыва, без выходных. Отсутствие в наше время такой надписи на мавзолее, меня сильно озадачивает: какой бизнес пропадает на корню! Ленин! Круглосуточно! Только у нас!
Однако, вопреки надписи, дверь в магазин была заперта наглухо. Я сориентировался на окошечко, врезанное в дверь.
- Чтоб ты сдох, паскуда алкогольная! – не сразу, но отозвался на мой стук задорный женский голос. – Если опять за спичками пришёл, пьянь подзаборная, я тебя убью! Не поленюсь, выйду и убью! Чего опять надо, алкаш недоделанный?
- Водки! – громко и твёрдо ответствовал я.
Чужой голос чуть убавил тональных пируэтов, но не остановил бойкую женщину.
- Водки им! Водки! – продолжала ворчать она, отпирая окошко. – И когда уже напьются-то? когда позаливают свои зенки окончательно! Шастают и шастают!
- Ты уж извини, хозяюшка, за беспокойство, - попросил я, заглядывая в окошко. – Тут такое дело: только прилетели, а ещё не сели. Ты уж уважь нас бутылочкой водки, грамм на семьсот. Только – хорошей!
На слово «хорошей» она напряглась и вгляделась в меня воспалёнными от общей усталости жизнью глазами. Она ещё не понимала, что происходит, но её руки уже машинально поправляли фартучек.
- Ну, к водочке баночку огурчиков солёненьких, которые с помидорчиками и с перчиками, колбаски хорошей, палочку там или кружок, баночку кофе, хлеба булку и – пакет!
Её движения стали плавными, округлыми и слегка обиженными, дескать, вот я какая вся ладная, а пропадаю здесь ни за грош, и нервы мои вымотала алкашня проклятущая.
Когда я шёл назад, вокруг церкви неожиданно ярко горели фонари. Я сразу понял, что поп наврал про интуицию, есть она у него, точно есть. Если бы я шёл за водкой, и вокруг церкви так же ярко горели огни, мне бы и в голову не пришло в неё зайти. Это уж всегда так, по-другому не бывает.
Напо поднялся на ноги, едва я подошёл к калитке. И я сразу испытал к нему очень тёплое чувство. Достал из пакета колбасу, разломил надвое, протяну Напо. Он деликатно взял её из моей руки, положил на снег, обнюхал и посмотрел на меня. Тогда я достал буханку чёрного хлеба, отломил треть и снова протянул ему. Он снова осторожно взял её огромными зубами, положил на снег, обнюхал и посмотрел на меня, словно стеснялся есть в моём присутствии.
- Вот так и живём, брат Напо, - тихо сказал я ему.
Он ничего не ответил. Понятие «так» не имело для него значения, для него имело значение только – живём.
Дом был насквозь пропитан плотной тишиной, на кухне и в зале горел свет. Стараясь не шуметь, я разделся и быстро соорудил на журнальном столике рядом с камином натюрморт под вечным названием «Тайный ужин бродяги». Скинул спортивный костюм, сел в кресло, налил в стакан водку и вздрогнул. Анна стояла в проёме арки, прислонившись к стене. Увлёкшись составлением после праздничного меню, я не слышал, как она вышла, и не знал, как долго она за мной наблюдает.
В общем, я сидел в одних плавках в кресле со стаканом в руке и выглядел дурак дураком, чтобы не сказать хуже.
- Что так долго? – спокойно, даже равнодушно, спросила Анна. Судя по чуть припухшим векам, успела вздремнуть. Она была босиком, без гетр, в оранжевой футболке. Я почему-то знал, что под футболкой ничего нет, кроме её крепкого тела, но не знал, как к этому относиться.
- С попом разговаривал,- ответил я, удивляясь собственному объяснению.
Анна тоже удивилась.
- С батюшкой нашим? А что он там делал в такое время?
- Не знаю. Я шёл, он там стоял, слово за слово, поболтали о всяком…
- Ну и как тебе наш батюшка?
- А я откуда знаю? Я в попах не разбираюсь. Поп как поп, по-моему. Мелкий чиновник около христианской администрации…
- И о чём беседу вели? – Анна старалась говорить равнодушно, но у неё уже не вполне получалось, на периферии голоса вздрагивал тоненький нерв.
- Да так, о ерунде всякой. Хотя меня такие ночные беседы погружают в окончательный фатализм.
- Это ещё как?
Я посмотрел на водку, потом на Анну, но не стал глубоко вздыхать.
- Если воспринимать теорию Бога – Творца как действующий информационный механизм, то на рабочей шкале этого механизма есть две точки отсчёта. Согласно одной точки, Бог создал этот мир и предоставил его самому себе. Дескать, я дал вам игрушку, и делайте с ней, что хотите, у меня других дел полно. На другой точке зафиксировано, что раз уж Бог всемогущий, всевидящий и прочая всё – вся, то он изначально сотворил мир целиком и полностью, со всеми временами, движениями и прочими всё – вся. Впадая в эту точку, я начинаю томиться вопросом: могу ли я за свою жизнь или жизни, сказать хоть одно слово, которое не сказал Бог в момент творения, или сделать хоть одно движение, которого изначально не сделал мною Бог?
- А если эта шкала – безконечна? – задумчиво спросила Анна.
- Она и есть безконечность. Вписанная между этими двумя точками.
- И надолго ты застрял в этой точке?
- Пока не знаю.
- А ты сам-то крещёный?
- Нет, Бог миловал.
- Тебе-то чем Христос не угодил?
- А при чём тут Христос? И о каком, собственно, Христе речь?
- То есть тебя раздражает христианство как таковое?
- Послушай, мне нет никакого дела до христианства, хоть какового. Если бы не поп, я бы и не вспомнил о нём. Всё, что меня раздражает – это глупость. Моё собственное непонимание, вырождающееся в безсилие поступков. Мне объяснить это на примере христианства или…
- На примере христианства, - быстро сказала Анна. – Хотя у меня появилось странное желание. Набрать стакан воды и плеснуть тебе в лицо.
- Ты уверена, что мы достаточно близко знакомы для такого поступка?
- Именно это меня и удерживает. Но ты не отвлекайся, объясняй.
- Ну, хорошо. Допустим, вся эта история с Христом действительно имела место быть. Сначала надо сказать пару слов о евреях. Народ они скучноватый, в силу своей предсказуемости, но в целом неглупый. Особенно, что касается оголтелого прагматизма. Тут у них неудобно становится лишь одно – спать на потолке. Когда дело касалось моей выгоды, я им никогда не доверял, и они старательно оправдывали моё недоверие. Но когда дело касалось ихней выгоды, я в них никогда не сомневался, и они меня ни разу не подвели. Но если француз видит только деньги, то еврей способен сквозь деньги разглядеть и сделку. Ну, так вот, две тысячи лет назад среди этого умного в практичности народа появляется человек, объявивший себя Мессией. Заметь, он живёт и проповедует меж них целых три года. Три года они могут видеть его, слышать его слова, могут разговаривать с ним, трогать его, сидеть с ним за одним столом и так далее. За три года наблюдений евреи решили, что это очередной Лжедмитрий и казнили его довольно непристойным способом. И как могут сегодняшние люди, которые никогда его не видели - не слышали, верить в него как в Мессию? Это ж, до какого предела надо быть виртуальным человеком? Евреям, как, впрочем, и другим, не стоит доверять, но нельзя же им не верить до такой степени? А если уж не верить до такой степени, как же можно всерьёз воспринимать еврейскую же писанину обо всей этой истории? Ну не идиоты же они, на самом деле, чтобы за три года не разобраться что к чему? А ваш поп…
- Ты батюшку-то нашего особо не трогай! – неожиданно строго сказала Анна.- Он, между прочим, боевой офицер, служил в Среднеазиатском военном округе, воевал геройски. Без ног остался, на протезах ходит. Так что пальцы-то особо не растопыривай! – она повернулась, ушла в спальную и плотно прикрыла дверь.
Я сразу понял: никакая она не ведьма. Понты одни.
……….И немедленно выпил………….
Анна ушла, но плавные очертания её ног стояли в моих глазах, как застрявшее средь вечности виденье. Я откинулся в кресле и задумался. Картина происшедшего прорисовывалась очень ясно, но не имела под собой никаких объяснений. Я хорошо представлял, что делала Анна, но абсолютно не понимал: зачем?
Впрочем, соврала Анна лишь однажды, сказав, что я сам зашёл в дом. Никак я не мог зайти в этот дом. Нет у меня привычки ломиться даже в отдалённо стоящие дома. И шёл я, скорее всего, в церковь. Но она была освещена огнями, и я в неё не пошёл, свернул налево. Глупо идти в церковь, вокруг которой горят фонари. Узкая дорога заканчивалась у Аниной калитки, дальше шёл только след снегохода. И никогда бы я не отказал себе в удовольствии прогуляться по этому следу. Но в последнем дворе увидел пса. Бывает в человеке такое состояние, когда лучший друг ему – собака. Я и зашёл пообщаться. Вполне возможно, мы сидели с Напо в обнимку на снегу, и я читал ему Есенина. Только вот что читал? «На бору со звонами» или что похуже? В этом положении нас и застала Анна. То ли пришла откуда-то, то ли вышла из дома. Как поступит одиноко живущая женщина, обнаружив незнакомого пьяного мужчину в обнимку с верным стражем, мне трудно сказать. Анна каким-то образом заманила меня в дом. Вряд ли я согласился с первого раза, идея идти по снегоходному следу к одиноко горящей звезде наверняка томила моё романтическое сознание. Заманила в дом, помогла раздеться, уложила спать. Очень милосердный поступок. Не очень понятно, как этот поступок будет выглядеть с точки зрения того второго, который спокойно ходит мимо Напо? Я получаюсь третьим. Хочу ли я быть третьим? Вряд ли. Третий, как известно, лишний. Впрочем, всё это можно свалить на женскую логику. Нам, мужчинам, недоступную.
Но дальнейшее у меня не получалось свалить даже и на женскую логику.
У меня с собой была початая бутылка водки. Уложив меня спать, Анна поставила её в холодильник. Она совсем не разбирается в водке. Может, и вообще в спиртном. Поэтому она старательно переписала название водки на бумажку, сходила в магазин, купила ещё бутылку и положила её в холодильник. Если такой поступок диктуется женской логикой, мне пора на приём к психиатру.
Ну, хорошо. Когда я днём зашёл в спальную и впервые обнаружил Анну, она, конечно, не спала. Слишком старательно сохраняла позу, в которой я её невольно застал. У неё действительно был выходной, поэтому никаких особых дел не было. Но наш разговор с самого начала пошёл как-то не так, а потом в нём произошло нечто неуловимое, после чего Анна резко собралась и ушла. И где-то отсиживалась до самой ночи. А на её трюмо совершенно спокойно лежало тридцать семь тысяч рублей, прижатые какой-то пудреницей.
Я перестал усложнять простое и немедленно встал. Посмотрел на водку, но отрицательно покачал головой и даже погрозил себе пальцем. Решительно прошёл в спальную и тупо остановился в дверях.
Анна лежала ко мне спиной, плавные линии ног были надёжно укрыты одеялом, а на оранжевой футболке я читал надпись: я знаю, что ты смотришь на меня. Я не понимал, как я её читаю, то ли свет церковных фонарей достигал спальной и проникал портьеры, то ли свет из открытых дверей падал необычно, под углом, то ли я просто знал, что там должна быть эта надпись. Анна не спала, но старательно сохраняла неподвижность. Прочитав английскую надпись сто восемь раз, я сдался, осторожно подался назад и тихонько закрыл дверь.
……….И немедленно выпил………….
……………………………………………………………………………….
Я проснулся поздно, среди звенящей тишины. Лежал, смотрел на дамскую шляпу и понимал, что Анны нет дома. Живя в отдельном доме, такие вещи знаешь позвоночником. Тут такое дело, всю жизнь я жадно, даже страстно мечтаю жить в своём доме, миллионы раз я представлял, каким будет этот дом, сотни раз я подпевал Андрею Макаревичу «как хорошо иметь свой дом!», и думал, как хорошо мне будет в своём доме, где жизнь не будет проходить между унитазом «семнадцатой» квартиры и орущим телевизором «двадцать первой», где я не буду делить родимое крылечко с десятками таких же несчастных по подъезду, о, как я мечтал всегда о собственном доме! Ненависть к муравейникам и стадному образу жизни лишь подстёгивала эту мечту, и вот моя мечта сбылась на целых две ночи, но сбылась не полностью. Дом был чужой, а мой статус в этом доме был невнятен даже мне самому.
Но когда я проснулся, я не думал о статусе, другое поразило моё воображение, я не чувствовал себя с похмелья. Я знал, что должен быть с похмелья, но не ощущал его признаков. Напрасно я искал сухость во рту, тупую боль в затылке и желание немедленно выпить. Мир поменял свои законы, и всё это покинуло меня.
Я бодро встал и осмотрел комнату. Предметы повторяли вчерашнюю дисклокацию, но комната уже не казалась страшно неуютной, а просто неуютной. Я внимательно осмотрел пол, стены потолок и поразился масштабностью предстоящего ремонта, даже заскучал, но ненадолго, вовремя вспомнил о своём статусе.
Я не удержался и проверил свои позвоночные знания на ощупь, прошёлся по дому в поисках Анны. Анны дома не было, а широченная кровать в спальной была застелена пушистым пледом, жёлтым с черными пятнами, напоминавшим шкуру тигра. Я вспомнил, что родился в год Тигра и немного застрял на аллюзии.
Но опять удивился другому: я не смог найти ни остатков вчерашней колбасы, ни купленной вчера баночки кофе. Если с колбасой было понятно, она могла быть использована на завтрак, то куда делась целая банка кофе?
Я не хуже вас знаю, что кофейные деревья давным-давно не растут на нашей планете, а те из них, что ещё чахнут под свирепым южным солнцем, не способны давать урожай, но нам так хочется обманываться. Поэтому растворимый порошок неизвестного происхождения мы по-прежнему называем «кофе».
Нераспечатанная банка кофе, которую я обнаружил вчера днём, стояла на месте, а той, которую купил я – не было. Я покрутил эту баночку в руке, понял, что не в силах разгадать тайну этого тончайшего символизма, и поставил её на место.
На улице заметно потеплело, солнце заливало окна светом, а изморозь на деревьях исчезала буквально на глазах.
Я попил водички, кинул в рот какой-то урюк и стал думать, как жить дальше. Поскольку жизнь, несмотря ни на что, продолжалась, думать об этом вопросе казалось мне предметом первой необходимости.
Но думал я недолго, часа полтора, потом залаял Напо.
Залаял громко, грозно, но не злобно.
Сначала я не обратил на этот лай внимания, мало ли отчего лает собака.
Но когда Напо пролаял второй раз, я понял, что он лает и мне тоже.
Он ведь служит здесь не только сторожем, но и звуковым сигналом.
Я растерялся лишь на миг: надо ли мне обнаруживать своё присутствие, объясняя случайным посетителям, что хозяйки нет дома?
Потом обул валенки, накинул камуфляжную фуфайку и вышел на крыльцо. Напо сидел на снегу, глядя в сторону калитки. А за калиткой стояли два легко опознаваемых персонажа.
В той части страны, которая однажды зачем-то решила отделиться от Сибири Уральским хребтом, да так и не смогла, таких людей называют бомж, что в корне расплывчато.
Бомж расшифровывается как человек Без Определённого Места Жительства. Однако под этот термин попадают абсолютно все живые граждане России. Государство, гарантируя жизнь, никак не гарантирует никакого пространства для осуществления жизненных функций. Поэтому граждане России живут, где придётся, часто вообще не живут, а только собираются жить, но никакое место жительства от помойки до Кремля нельзя считать определённым, поскольку оно в любой момент может оказаться временным, и потому – вчерашним.
В Сибири таких людей называют бич. Некоторые умники, потешая грамотную публику, пытаются доказать, что сибирское слово «бич» происходит от английского – берег, пляж, на котором списанный с корабля моряк тоскует от невозможности жить дальше. Но Сибирь это не какой-то там островок, это целостная платформа, абсолютно самостоятельная и самодостаточная, поэтому здесь на всё есть своё собственное мнение.
А поскольку в Сибири, как и везде, живёт только два типа людей, то пессимисты расшифровывают бич, как бывший интеллигентный человек, оптимисты, как будущий.
Два бича стояли за калиткой в томительном и скорбном ожидании. При виде меня они так обрадовались и призывно замахали руками, что у меня не осталось сомнений: они пришли ко мне, а не к Анне.
Я пошёл к калитке, с интересом изучая этих двух представителей жизнестойкого народа, который размножается совершенно независимо от общей демографической ситуации.
Один был пониже ростом, выглядел помоложе и побойчей. На нём была почти новая куртка нефтяника, которую от «Аляски» отличал только цвет и светоотражающие полоски. Из-под приличной мохнатой шапки выглядывало смуглое, жилистое лицо с сильными скулами и дерзкими чёрными глазами. Второй был повыше, гораздо крупнее, но весь какой-то оплывший и бесформенный. Модное некогда пальто смотрелось излишне поношенным, бывшая норковая шапка удивляла облезлостью, но на распухшем круглом лице красовались очки в дорогой оправе. Впрочем, я никогда не разбирался в очках, тем более, в оправах, просто передаю своё впечатление. Очень трогательно смотрелись на нём пуховые варежки ручной вязки.
По мере того, как я приближался, их радость становилась как бы натянутой и всё более фальшивой. Мои габариты иногда производят именно такое впечатление на людей, неуверенных в себе и завтрашнем дне.
- Здорово, братан! – безо всякого, однако, заискивания сказал жилистый. – Меня Григорий зовут.
- Константин Станиславович, - церемонно склонил голову оплывший. Несмотря на внешнюю засаленность, он всем видом подчёркивал, что внутри у него сохранилось ещё очень много всяких достоинств.
- С бодуна хрен выговоришь, - тут же прокомментировал Григорий, - Костян, короче, или Стаканыч.
Стаканыч смиренно вздохнул, и всепрощающе покачал головой.
- Здорово! – весело сказал я. – Вовочка. Чем обязан?
В принципе, я мог бы и не спрашивать, но мне была интересна их реакция.
Стаканыч растерялся от такой прямолинейности вопроса и ушёл в себя. Гриша тоже удивился вопросу, но ненадолго.
- Да мы тут… - бойко начал он, но ткнулся взглядом в снежный отвал сразу за калиткой. «Проходить мимо» было явно некуда, Григорий потерял нить своей речи и замолчал.
- Мы, собственно, зашли познакомиться, - неожиданно прорезался Стаканыч хорошо поставленным голосом. - Здесь, на окраине, мы живём довольно дружно, все друг друга знаем, и вот… Ваше появление здесь и вызвало наш интерес. Наш визит, собственно, продиктован интересом нового знакомства. И не угодно ли Вам, так сказать, составить нам компанию в честь этого знакомства?
Я молчал, переваривая импровизацию Стаканыча.
- Да ты не думай! – по-своему истолковал моё молчание Григорий. – Деньги у нас есть, - он немедленно продемонстрировал пятидесятирублёвую купюру и две смятых бумажки, в которых я не сразу признал десятки. – Чуть добавить, и – полный ажур!
Северное солнце ласково светило с нежного прозрачного неба, снег мягко оплывал под этими стрелами света, тепло наступало широким фронтом, а я думал о странном поведении судьбы. Мне не было нужды опохмеляться, и не хотелось впадать в эту нужду, но мне уже хотелось пообщаться с людьми, которые многим кажутся никчёмными, но именно они зачастую являются носителями уникальной информации, которой никогда не бывает у нормальных людей. Нормальные люди, живя в нормальном круговом ритме, часто вообще лишены доступа к информации, их новости заранее предсказаны телевизионной сеткой вещания. Мне оставалось уточнить лишь одну деталь.
- Где базируемся? – деловито спросил я.
- Можно у нас зашхериться, - сказал Гриша и переглянулся со Стаканычем, - но там сам понимаешь, никакого куража. Погода наладилась, может, на воздухе? Там, - он махнул рукой в сторону леса, - беседка есть с лавочками и столиком. Но топать далеко, да и снег. А там, - он махнул рукой в другую сторону, - в сараях есть местечко. Душевно и натоптано.
- Ты иди, затаривайся, - протянул я Грише денег, - а мы с Константином в сараях осмотримся.
Стаканыч благодарно моргнул ресницами на «Константина», а Гриша сосредоточился, быстро пошевелил губами, сдвинул шапку на затылок и вынес резюме:
- Нормальный ход!
Метрах в ста от Аниного дома, на другой стороне дороги имелось скопление разномастных сараев, в глубине которых стояла старая, обшарпанная двухэтажная деревяшка. Издалека она казалась нежилой, чему противоречили шторы на всех окнах, и цветы в некоторых. Внутри сараев имелось место для будущего сарая, построить который у хозяина так и не дошли руки. Место давно уже было обжито в других целях. У стены стоял ржавый самодельный мангал, судя по помятым бокам, не однажды побывавшим в боях, посередине стоял грубо сколоченный стол, две скамейки и несколько чурбаков. В противоположном от мангала углу росла невысокая, но разлапистая рябина.
- Хорошо здесь, правда? – заискивающе сказал Стаканыч. – Главное ветра нет, посуда не летает.
Я сел на лавочку, подставил лицо солнцу и закрыл глаза. С закрытыми глазами казалось, что зима уже кончилась, и тепло никогда уже не покинет этот прекраснейший из миров.
Однако Стаканыч воспринял мою задумчивость как скуку и принялся развеивать её рассказом о двух жизнях, своей и Гришиной.
Гриша приехал на север сразу после армии и очень много лет работал помбуром. Потом так же долго трудился бурильщиком. В промежутках между вахтами он женился и вырастил двоих детей. А когда младший сын поступил в институт, Гриша вдруг спохватился: почему это он в семье получается самый необразованный? И тоже поступил в нефтяной техникум. Это его, по мнению Стаканыча, и сгубило. Техникум Гриша закончил в должности бурового мастера. А график работы мастера по техническим причинам сильно отличался от графика бурильщика. И через год Григорий невольно выяснил, что его супруга хранит ему верность по строго заведённому для бурильщиков графику. И так же строго – не хранит. Это открытие оказалось настолько несовместимым с его представлениями о семейной жизни, что Гриша взял участок под строительство, притащил туда буровой вагончик, подключил электричество и стал жить самостоятельно. Разрушение семейной жизни положительно сказалось на производственной деятельности, Гриша ушёл в работу с головой. И попал на такой хороший счёт, что всерьёз рассчитывал на карьерный рост. И когда Гришин начальник уходил на повышение, Гриша очень органично видел себя на его месте. Каково же было его удивление, когда на этом месте он обнаружил постороннего молодого человека, с высшим образованием, слабыми практическими знаниями, но высоким градусом апломба. Нравственное противостояние продолжалось полгода и закончилось банальной дракой, в которой победил сначала Гриша, а потом начальник, вынудивший его уволиться по собственному желанию. Впрочем, Гриша не отчаивался, он был уверен, что со своим опытом работу в каком-нибудь бурении он всё равно найдёт. А своё нынешнее положение воспринимал как заслуженный промежуток между очередными вахтами.
Стаканыча с Гришей сближало старинное обстоятельство, со времён Евы выражаемое во мнении «все бабы – суки!», однако, у Стаканыча это мнение смотрелось чуть иначе.
Талантливый мальчик со школьной скамьи поступал во МГИМО, но злобностью опускаемых обстоятельств, оказался в Саранском пединституте. Там он женился на третьем курсе, а потом всю жизнь проработал учителем. Преподаваемый предмет Стаканыч высказал невнятно, и я не стал уточнять. Как он оказался на севере, было тоже невнятно, но и не важно. Важно другое: всю жизнь Стаканыч страдал слабостью к женскому полу. А работа в женских коллективах способствовала успеху на этом поприще. Но, будучи человеком талантливо – креативным, Стаканыч головы не терял, и не собирался исследовать «Закон качественного ухудшения жён в их линейной последовательности» на самом себе. Семейная жизнь шла у Стаканыча своим чередом, не семейная – своим. Поскольку никакая седина в голову не помогала Стаканычу вытащить беса из ребра, после сорока пяти лет ему стало казаться, что жена всё знает, понимает, и, если и не одобряет, то и не осуждает. Исходя из этих представлений, Стаканыч обнаглел окончательно, и даже перестал выдумывать разумные объяснения своим отсутствиям. Каково же было его удивление, когда однажды жена надела на него спортивную сумку с нажитым гардеробом, отобрала ключи от квартиры и ногами вытолкала в подъезд. Это последнее обстоятельство так искренне возмущало Стаканыча, что я не мог не сочувствовать.
- Это же? – он вопрошающе поднимал к мирозданию вязаную варежку. – Как?
Мироздание, задохнувшись от возмущения, молчало.
От остальных подробностей меня избавило появление Григория. Он явился с голыми руками, и этими же руками стал демонстрировать достоинства куртки нефтяника. Из её безконечно – огромных карманов на столе появилась литровая бутылка водки, четыре бутылки пива, буханка хлеба, кружок колбасы, две банки консервов, пакет с набором одноразовой посуды и грейпфрут. Этот грейпфрут поразил меня почему-то больше всего…
……………………………
- Ну! – сказал Григорий, вызывающе глядя перед собой.
Мы стояли, держа пластиковые стаканы с водкой в одной руке, и по открытой бутылке пива в другой. Я думал о том, что таким способом мы гораздо быстрее покинем реальность. Но куда попадаем мы, покинув реальность – вот ещё один чудовищный пробел в комментариях!
Стаканыч смотрел в небо и шевелил губами. Когда он снял варежки, они у него действительно оказались на резинке и теперь болтались внизу рукавов.
- Будем! – решительно закончил Григорий, и мы немедленно выпили.
- Пока мы тебя ждали, Гриша, - мирно сказал Стаканыч, аккуратно подцепляя вилочкой содержимое банки с консервами, - я Владимиру про нашу жизнь рассказывал.
- Я тут сам недавно охренел, - поддержал его Гриша. Он не закусывал, лишь жадно втянул в себя запах разрезанного грейпфрута. – Анкету заполнял, этот как его? Прайс – лист? Коммюнике? Резюме? Короче, когда увидел, во сколько слов вся жизнь моя вместилась, аж не поверил, раза три перечитывал. И добавить – то нечего.
- Жизнь… - мечтательно протянул Стаканыч. – О как печально сознавать, что ты проходишь, словно стороною…
- А ты бы лучше заткнулся, - миролюбиво посоветовал ему Григорий. – Я-то хоть пахал всю жизнь, меня и сейчас хоть куда возьмут, пусть помбуром, да возьмут. А ты всю жизнь детишкам уши тёр, да баб чужих топтал! Дармоедина мракобесная…
- Совок ты, Гриша, был, совок ты и остался, - ничуть не смутился Стаканыч. – Внушили вам, пролетариям, что вы – соль земли и кость общества, а вы, дураки, и поверили! Чем ныне гордиться-то своей пахотой? Что всю жизнь горбатился неизвестно на кого? Тридцать лет ты отработал в нефтяном-то бизнесе! Ни хуя не заработал, и фуфайку – спиздили!
- Так это старую – спиздили, - чуть смутился Гриша и стал наливать по второй. – Да и то, может, не спиздили, а со своей попутали, они же все одинаковые. А новая-то вот она! Ну? За нас?
Мы немедленно выпили.
- В чём сила жизни, Гриша? – победоносно продолжил Стаканыч, аппетитно откушав колбасы. – В знании! А передача знания – самая таинственная и самая могущественная по своим последствиям цепная реакция!
- А ты, Стаканыч, не подумал, что я из-за такого мудака, как ты, пролетарием на всю жизнь заделался? Это ведь вы мне десять лет вдалбливали, что такое жизнь, и как ей пользоваться! И тебе-то, реактору хренову, чем гордиться? Ты детей уродовал, я из-под таких, как ты, уродом вышел, а сидим вместе, и пьём сейчас вместе! Да я-то ладно, сам от бабы ушёл, и то, пока работал, обратно звала, а тебя-то пинком под зад! Кто на сумке своей сидел и сопли пускал? Побежал было к бляди, а та оказалась с дядей! – Гриша злобно, но как-то необидно хохотнул. – И рухнула вся твоя жизнь от одного пиночка! Я же тебе два месяца больничный делал, чтоб от директорши отмазать, дак ты же этот! Как его? Идиот инфантильный! Ах, жизнь прошла и больше не вернётся! А всё – лишь бы водку жрать, да ни хрена не делать! Выпьем!
Мы решительно выпили, каждый за своё.
- Детей он учил, - продолжал ворчать Гриша, - историю преподавал, историк хренов. А сам-то чего про историю знаешь? В каких книжках начитался? Писаки понапишут, читаки обчитаются и другим ещё головы морочат!
- Я не думаю, что Владимиру будет интересен наш давний спор о природе знания, - миролюбиво предположил Стаканыч.
- Отчего же? – возразил я. – Было бы интересно рассмотреть этот вопрос в исторической перспективе.
- Переспи актива, - передразнил меня Гриша. – И где она? В чём заключается? Возьми сто книжек по одной истории! Всё будет по-разному, от стиля до интерпретации фактов! Да и сами факты будут разными! И где правда? в каком авторитете? Или, как везде? Кто начальник, тот и прав?
- Академический подход в проблеме заключается в том… - начал было Стаканыч, но Гриша его перебил:
- Да ни хрена он ни в чём не заключается, кроме себя самого, заключённого! Вот птица! – он, не глядя, ткнул пальцем вверх.
Мы со Стаканычем подняли головы, но птицы в небе не было. Низкая прозрачная лазурь ласкала наши взоры.
- Её полёт неизъясним словами! – продолжал Григорий. – И суть полёта неизвестна нам! И как отразить полёт этой птицы, - Гриша снова ткнул пальцем в небо, мы со Стаканычем опять подняли головы, но птицы не увидели, - в учебнике истории? И как понять теперешним умом, что важнее для сегодняшнего дня? Полёт этой птицы или встреча каких-нибудь президентов? Президенты уже тысячи лет встречаются друг с другом, и ничего, кроме этих встреч, не происходит. А что случится с этим миром, если вдруг птица изменит свой маршрут? – он снова ткнул пальцем в небо, но мы не стали смотреть, мы уже догадались, о какой примерно птице идёт речь.
- Как хорошо стало, - мечтательно зажмурился Стаканыч. – Какой сегодня, право, славный день…
- А мне кажется, - вмешался я в развитие событий. – Что до тех пор, пока на планете живёт хоть один человек, который борется за место под солнцем, потому что ему, дебилу, не объяснили, что нет никакой такой борьбы, вот оно, солнце, - я широко махнул рукою, - светит правым и неправым, существование исторической науки как объективного процесса визуализации событийного ряда понятий, невозможно. История мгновенно превращается в идеологию, а идеология лжива по сути своей. Ей неинтересна естественная мотивация поступков человека, ей нужно его воплощение в заданном социальном квадратике.
- А ты тоже умный, - похвалил меня Гриша. – А я поначалу тебя за тупого бычару принял.
- Это из-за стрижки и цепочки? Так она не платиновая, серебряная. Мне её в Болгарии на память подарили, а пропить пока не успел.
- Нет, - возразил Гриша. – Это из-за Аньки. Я думал, ты такой смелый, потому что тупой. Сила есть, ума не надо. Знаешь, бывают такие бронетанковые лбы, которые не знают о кумулятивных снарядах?
- Согласен, - кивнул я. – А в чём тут смелость? Ухажёр у неё крутой сильно?
- Тут всё сложнее, на пальцах не объяснишь. История слишком давняя и тёмная. А ухажёр у неё так себе обсосок, крендель, одним словом, но упёртый до последнего. Анька уж больно ему в жилу. Его жена-то выгнала, третий год в общаге живёт, а тут отдельная хата, престиж – матиж. Такого разбитой мордой не возьмёшь. Но его смелость от тупости душевной, а твоя – в чём?
- Не знаю. Тут как получилось…
- Да знаю я, как получилось, - отмахнулся Гриша, - вход – рубль, а выход – пять. Только тут не до шуток. И мозги твои тебе не помогут, ты уж мне поверь.
- А позвольте с вами не согласиться! – Стаканыч торжественно поднял палец. – Если идеология – лжива, то общество, построенное по идеологической схеме, можно считать не существующим! Ведь его структура реализована фальшивыми образами! – его заметно развезло.
- Под словом «общество» ты подразумеваешь социальную пирамиду? – осведомился я.
- Слышь, умник, - обратился к Стаканычу Гриша. – Значит, тебе водки можно не наливать? Раз уж она всё равно не существует в свете лживости своего образа?
- А можно и не наливать! – гордо вскинулся Стаканыч и закинул нога на ногу, едва не рухнув со скамейки. – Может, мне и не надо больше водки! Мне сейчас хорошо! Мне сейчас так необычно хорошо, как ещё никогда не было в жизни! И я осознаю, что это – плохо. Потому что это неправильное хорошо! И после обязательно будет плохо! А я с такой юрисдикцией постановки вопроса не могу согласиться! Никогда я с этим не буду согласен! – последняя фраза прозвучала особенно торжественно.
- Нельзя ему водку пивом запивать, - объяснил Гриша. – Я хотел отобрать, да не стал ради компании.
- Ты мне лучше про Анну объясни, а то ничего не пойму. Поп вчера…
- Ты попа не трогай, - отмахнулся Гриша. – Сам подумай, куда мужику было деваться? Ноги отрезали, из армии отчислили, пенсия – кукиш в задницу, да и тот без масла, а так он себя хоть человеком чувствует…
- А я тоже в попы пойду! – вдруг развеселился Стаканыч и хлопнул ладонью по столу. – Я тоже себя человеком хочу чувствовать! Отпущу себе бороду, и пойду в попы! А? хорош буду поп? – его веселье вдруг сменилось суровостью, он сдвинул брови и погрозил в пространство. – Я вам, блядям, всё припомню! Будете у меня грешить и каяться, грешить и ик – каяться, ик - каяться, ик.. – и вдруг взревел басом. – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!!!
- Анька – баба правильная, но ведьма, - продолжил Гриша, - не знаю, как это объяснить. Ведьма не в смысле стерва, а просто ведьма. Натуральная ведьма. Я тут сам многого не понимаю, только опасное это дело. Виталик, что к ней шастает, хоть и тупой, но всё равно, либо свихнётся, либо сопьётся враз и вусмерть, либо побежит, куда глаза глядят. Не впервой…
- А почему он – тупой?
- Потому что к ней ходит, - удивился Григорий. – Он так-то с высшим образованием, технологом работает, но ведь ходит к ней? Ходит! Значит, тупой!
Стаканыч встал и начал ходить вокруг, то и дело, замирая в торжественных позах, напоминающих различные статуи Ленина.
- А, может, он к ней ходит, потому что она – красивая женщина?
- Да брось ты, - Гриша даже поморщился. – Вся ихняя красота у нас в яйцах находится. Нет её там – и хоть чего, а если в избытке, так опять – хоть чего. Да и не уверен я, что Анька – женщина. Не в смысле ориентации, и не в том, что её ведьминская сила исключительно в девственности, это, я думаю, брехня, когда это у баб в том сила была? А по сути её сомневаюсь. Или – сущности, как правильно?
- А хорошо, братцы, в попах! – радостно сообщил Стаканыч. – Ты, Гриш, когда к Аньке зашиваться пойдёшь, меня возьми, а то я один сробею. Зашьюсь и подамся в попы!
- Тебя в попы не возьмут, - сурово сказал Гриша. – У тебя обрезать уже нечего.
- А здесь разве обрезают? – удивился Стаканыч. – Обрезают же у этих, как его?
- У этих там поголовно обрезают, а здесь только избранных. Поп – избранный, понятно тебе?
- А я и не знал, - Стаканыч присел к столу и плотно сдвинул ноги.
- Знай теперь, - сказал Гриша, как отрезал, и налил ещё по единой.
Мы немедленно выпили.
- А я вот о чём сейчас подумал… - начал было Стаканыч, но Гриша его перебил. – Подожди! – он резко встал. – Тебе говорю, подожди!
Я повернул голову и увидел хорошо одетого мужчину средних лет, с кейсом в руке и печатью меланхолии на утомлённом лице.
- Здравствуйте! – громко сказал мужчина, натянуто улыбнулся и сделал шаг в сторону.
- Иди сюда! – не согласился с таким маневром Гриша. – Сюда иди, я сказал!
Мужчина, томясь ситуацией, посмотрел по сторонам.
- Да ты чё, как не родной? – удивился Григорий. – Подойди, разговор есть!
Мужчина нерешительно подошёл и остановился, держа кейс обеими руками.
- Да ты присядь, - ласково попросил Григорий и сел. Мужчина неохотно примостился на краешек скамейки.
- Ну, как у вас там? – бодро, но фальшиво спросил Григорий. – Чего говорят, какие новости?
Мужчина опечалился ещё сильнее. Я глянул на Стаканыча, тот смотрел в сторону и задумчиво гладил доски стола.
- Значит, не хочешь поделиться сокровенным, - вздохнул Гриша. – Не хочешь рассказать, что наука пришла к тем же выводам, что и ты, точнее, твоё начальство. В смысле, что сначала была всё-таки курица, а не яйцо. Ведь если бы сначала было яйцо, то кто бы его высидел? Ну, не хочешь и ладно, слушай, чего я тебя позвал. Снится мне сегодня сон: трон какой-то огромный, а вокруг отряд бугаёв с мигалками. Рожи у всех откормленные, сытые, довольные жизнью, всё, как положено. И раздаётся с трона голос: пришёл я открыть тебе имя своё! Имя моё – Иегова!
Мужчина вздрогнул, по лицу пробежал блик дальнего ужаса.
- Очень приятно, говорю, - продолжил Григорий. – Мне, надеюсь, представляться не надо? Тебе, говорит, не надо. Ладно, говорю, раз пришёл, докладывай, жалуйся, какие у тебя проблемы. А вот, говорит, встретишь нынче свидетеля моего Анатолия, скажи, пусть непременно даст тебе пятьсот рублей, чтоб укрепились заслуги его, и не дрогнул бы камень под пяткой его, и не обратилась бы в песок скала его жизни.
- Григорий, - мучительно сморщился Анатолий и быстро-быстро заморгал ресницами. – Вы совершенно напрасно шутите такими вещами!
- Интересный ты человек, Толян, - задумчиво сказал Гриша. – Ну откуда тебе знать: шучу я или нет? Кому принадлежит мой сон? Если мне, то мне и снится, чего захочу. А если Богу, так с меня и спросу нет. Так что с тебя пятихатка по любому.
- Я не дам вам денег! – обиделся мужчина и упрямо поджал губы.
- Ладно,- легко согласился Гриша, сжал руку в кулак и стал его изучать, - так я Иегове и передам, значит…
- В библии сказано… - начал было мужчина, но осёкся под Гришиным взглядом и вдруг сказал. – У меня нет таких денег…
- А сколько есть? – по-деловому осведомился Гриша.
Мне стало неприятно, но я не знал всех нюансов, поэтому не вмешивался.
- Д.. двести…
- Давай двести, - опять легко согласился Григорий.
Мужчина достал кошелёк, старательно пряча от нас его содержимое, достал две сторублёвые купюры, положил на стол. Вид у него был жалкий.
- Вот, - равнодушно сказал Григорий, - два билета в Большой театр. Там возле него лавочки удобные. Мы с женой как-то отсыпались на них перед самолётом. Я лежал на коленях жены, а сам щурился и подглядывал. Вот, думаю, идёт и задницей подпрыгивает, значит, балерина. А если задница по земле волочится, значит, бывшая балерина. Хочешь получить свои деньги обратно?
Мужчина сглотнул.
- Тогда объясни вот ему, - Гриша показал на меня. – Почему вы к Анне никогда не ходите?
- В каком смысле? – мужчина осторожно посмотрел на меня.
- Вы тут уже всех задолбали своими проповедями, а к Анне ни разу не заходили. Почему?
- Там собака… - неуверенно сказал мужчина.
- Да не гунди ты, - лениво попросил Григорий. – Собака там грозная, но вменяемая. За калитку не пустит, это да. Но, если за калиткой остановиться, всегда гавкнет. А хозяйка выйдет. Или – хозяин, - неуверенно добавил он и глянул на меня искоса.
- Мы… я не знаю… - потупился мужчина.
- Вот и я не знаю, - хмуро сказал Гриша. – У вас тут, что ни неделя, обход по графику. А к Анне – ни ногой. Начальство не велит? Или – сами?
- Не знаю,- упрямо повторил мужчина. – Я её боюсь. Даже не её, а всего вот этого, - он неопределенно повёл рукой.
- Испортил ты нам настроение, парниша, - сказал Григорий. – забирай свои деньги и вали отсюда, без тебя веселей.
- И всё-таки, Толик, - вмешался Стаканыч. – Тебе-то чем так по душе пришлась теория Чарльза Рассела?
- Оставь, Константин, - вмешался и я. – Ничем так славно не торгуется, как хорошо упакованным и корректно отредактированным бунтом против мира и общества. Разве может человеческое сердце смириться с заданной структурой бытия, опущенного на уровень быта?
- Об-ба на! – раздался безшабашный голос, принадлежащий крепкому мужчине среднего роста, в сбитой набок пыжиковой шапке. – Братва гуляет!
Он и сам понимал, что с «братвой» слегка преувеличил, но ему хотелось оказаться не только полезным, но и приятным. Его сильно качнуло к столу, и он сразу протянул широченную ладонь Григорию:
- Лексеич! Уважуха! – пожав Григорию руку, повернулся к Стаканычу. – Дядя Костя! И ты здесь? Уважаю! – потом посмотрел на меня.
- Вовочка, - без церемоний представился я.
- Вообще-то, - его опять качнуло. – Я Александр Сергеевич Чёрный, но если понты – понятие нам чуждое, просто Санёк!
- Будем знакомы, - кивнул я.
- Обязательно будем! – Санёк сел на лавку, достал из внутреннего кармана литровую бутылку водки, широким жестом поставил на стол и оглядел нас прозрачными голубыми глазами. - Бузим? Наливай!
Одет он был хорошо и добротно, но поскольку одевался с неделю назад, то выглядел помятым и слегка неопрятным.
- Давно гудишь, Санёк? – деловито осведомился Гриша, разливая остатки водки из первой бутылки.
- Лексеич! – засмеялся Санек. – Ты ж меня знаешь! Это у баб – месячные, а у меня – годовые! Новый год – всухую, все праздники – насухо, а двадцать третьего февраля думаю, я чё? Родину не защищал, что ли? И – бздынь! – он сильно ткнул мощным пальцем в твёрдую шею. – Ещё два дня и – баста! За нас, братва!
Водка Саньку не пошла, его сильно передёрнуло, лицо исказилось, губы неприятно увлажнились, а глаза подёрнулись страданием. Целую минуту он боролся с организмом и победил.
- Вот, зараза, - выдохнул, наконец, он. – И как её коммунисты пили?
- Обыкновенно, - мирно сказал Стаканыч.
- Ты, дядя Костя, не умничай! – грозно нахмурился Санек. – Просрали страну, а теперь гавкаете! Чего у вас не было? Денег не было? КГБ не было? Армии не было? Всё у вас было, засранцы! Кроме – мозгов! – и Санек захохотал собственной шутке.
- Интересно, а у демократов есть мозги? – задумчиво спросил я мироздание.
- Ты тоже не умничай, - отрезал Санек. – Были бы мозги, не было бы столько охраны! Ментов всяких развелось уже больше, чем людей!
- А честных людей под охраной не возят, - добавил Гриша.
- Во! – Санек многозначительно поднял указательный палец. – Голова! – тут его взгляд упал на Анатолия, который забрал деньги, и даже спрятал их, но почему-то не ушёл, а ещё сильнее сдвинулся на краешек скамейки. – О-па! И ты тут, Гваделупа? – Санёк осёкся и недоумённо посмотрел на нас васильковыми глазами, вновь ставшими прозрачными. – Чего это я ляпнул? А! – вспомнил он и повернулся к Анатолию. – Залупа ты конская! Я тебе сколь раз говорил, чтоб дверь мою запомнил и навсегда забыл! Прикиньте, мужики, - он снова повернулся к нам. – Воскресенье, часов десять утра, отдыхаю, звонок в дверь. Открываю, там Толяша с бабой. Главное, не со своей, а с другой. Ничего так, симпатичная… Ага! И спрашивают, значит, скажите, если все люди станут, типа, вежливыми, мир станет лучше или хуже? Типа того. Я сразу охренел при таком раскладе! Ну и я им и отвечаю! Конечно, мир станет лучше! Гораздо! Если люди не будут ломиться в гости с утра без приглашения! Да мало – без приглашения! Ещё и – без пузыря!
- Дак я пойду? – тихо спросил у Григория Анатолий и поднялся.
- Иди, иди, да и – иди ты! – махнул рукой Санек. – Только вот что мне скажи! Чем тебя русский бог-то не устраивает?
- А ты веришь в русского бога? – удивился я.
- Само собой! – Санёк удивился ещё больше меня. – Вот! – он пошарил рукой за пазухой и вытащил золотой крестик на золотой цепочке. – Нормальный русский бог! Чего ещё надо?
Анатолий смотрел на крестик и шевелил губами, словно что-то хотел сказать, и не решался.
- И чего ещё надо? – опять спросил Санек, теперь, наверное, мироздание. – Есть русский бог, русская церковь, - он безошибочно махнул рукой, - вот и верь в них, так нет, наслушаются всякой жидятины…
Анатолий ещё сильнее зашевелил губами, но по-прежнему молчал.
- Давай, вали – не тормози! – прикрикнул на него Санек. – Наливай! – скомандовал он красиво, даже как-то празднично.
Анатолий ушёл, а мы выпили. Водка снова не пошла Саньку, теперь он боролся с нею дольше и мучительней. Я старался на него не смотреть.
- Саш, а ты правда в Христа веришь? – спросил Стаканыч, когда Санек окончательно откашлялся и отслезился.
- Кому, какое собачье дело, во что я верю, во что нет, - высказался Санек и похлопал себя по груди. – Вот, зараза…
- А я к чему спросил? – Стаканыч задумчиво разглядывал синее небо. – В новом завете есть такое правило, я сам читал, если тебя ударили по левой щеке, подставь правую…
- Стаканыч! – оборвал его Санек, - ты читать-то читай, но и мозгами шевели маленько! Где бог говорил, а где чего жиды ему приписали! Бог же не дурак, чтоб такую хрень сморозить! Ну, дали тебе по зубам, а ты ручки поднял, бейте дальше! Забили тебя, ты душою только распрямился, а другая душа тебе опять – хрясь! Ты опять ручки поднял, ну и где ты, в конце концов, окажешься? Ведь три секунды думать, где правда, где жидятина…
- Да это я так спросил, - вздохнул Стаканыч. – Из-за этого вон…
- Да всегда он был уродом! – отрезал Гриша. – Где только ни работал, ни хрена из него не получилось! Вот и ходит с портфельчиком, повышает самооценку… Ингредиент тупорылый…
Мы помолчали, каждый о своём.
- А ты кто? – вдруг спросил Санек, в упор глядя на меня. – Не в смысле Вовочки, это я помню, а – кто ты?
- Лётчик он, - сразу отозвался Гриша. – Совершил вынужденную посадку на запасном аэродроме.
- Это у Родионовны, что ли? – испугался Санек и посмотрел на меня как-то странно.
- Во-во, - усмехнулся Гриша.
- Дела, - протянул Санек. – А как ты попал-то туда?
- Если честно, не помню…
- Де – ла - а, - снова протянул Санек. – А что делать-то будем?
- А ты хочешь что-то сделать? – как-то недобро спросил Гриша.
- Не, - Санек покрутил головой. – Я – пас, тут я не помощник, даже если протрезвею…
- А ещё есть мудаки, - вдруг прорезался Стаканыч. – Которые упрекают русский народ, что он не родил из себя великих философов и не создал великую философию!
- С такими мудаками у нас разговор короткий! – отрезал Санек. – Мордой об стену и ту-ту! Чемодан – вокзал – Израиль!
- А при чём тут евреи? – удивился Григорий.
- Да ты что, Лексеич? – ухмыльнулся Санек. – Я же русский человек, поэтому очень люблю евреев! А они меня – нет! И за это я их всех ненавижу!
- Да я не про это! – отмахнулся Гриша. – Что вообще считать философией? Да ещё и великой? Где грань между мудростью и её филоложеством? Удачно тиражированный брэнд?
- А я горжусь своим народом, - сказал я, - что он не придумывал бога. Если бог есть, то зачем его придумывать, он же и так есть? А если его нет, зачем его придумывать, если его всё равно нету?
- Так мы далеко зайдём, - задумался Гриша.
- А давайте туда не пойдём! – весело предложил Санек.
- А инструкции? – не согласился Стаканыч. – Инструкции по правильному использованию этого мира?
- А ты чего собрался с этим миром делать? – подозрительно прищурился Санек. – В какое место его использовать?
- Да просто – жить! – недоумённо пожал плечами Стаканыч.
- Ну, так и живи, кто тебе мешает! – удивился Санек. – Вон, солнце светит, весна скоро, комарики – вжик! На хрен ты голову себе забиваешь? Радость тебе от этого, что ли какая?
- Вы оба не правы,- неожиданно серьёзно сказал Григорий. – Мы живём, а землю нашу грабят. Вот она у нас под ногами, а мы на ней – никто! Туда шагни, сюда, везде ты чужой, временный и ненужный.
- Сволочи, - вздохнул Санек.
- Хуже, - в тон ему отозвался Стаканыч.
……………………………..
- Ну! – мы решительно сдвинули пластиковые стаканы. – Чтоб они все сдохли!
- Я вот раньше думал, - заговорил Григорий,- что время – это такая видеоплёнка, на которую записываются происходящие события. Потом эту плёнку можно прокручивать и смотреть, сколько хочешь. А когда столкнулся с цифровой записью, где можно перепрыгивать хоть куда без всякой перемотки, окончательно запутался.
- А, может, тут вообще по-другому вопрос стоит, - Санек мечтательно положил подбородок на схваченные в замок кисти рук. – Вот не пью я целый год, и всё вроде нормально. На работе уважают, жена – умница, красавица, пацаны в школе учатся не то, что я учился, а в душе всё равно что-то копится, копится… Вроде и молчит душа, а как губка всё в себя впитывает, впитывает… Потом – бац! Десять дней на стакане и – полный туман! И стыдно-то как, батюшки! И как я сам себя ненавижу! У-у, как ненавижу! И не пью потом от этого стыда и год, и больше. А в душе опять что-то копится, копится… А, может, вовсе не в душе? А где?
- Да неужто Гегель великий философ? – удивился вдруг Стаканыч. – А какое-то гегильянство – великая философия? В чём тут смысл?
- Ты Гегеля не трожь! – сурово отрезал Санек. – Мужик тоже маялся, и тоже выход искал, как и мы! Пусть не по нашему, не по-русски, но старался же! Знал бы он истину, стал бы он книжку писать, чтобы кого-то в этом убедить? Во!
- Да если бы он истину знал! – поддержал Гриша. – Он бы сразу стал счастливым человеком! Встал бы средь людей и сказал: вот оно, люди, счастье! И все бы сразу увидели, без всяких книжек!
- Во! – обрадовался Санек. – Во! – он раскинул руки и свалился со скамейки.
- А Шопенгауэр с Кантом тоже, что ли, великие философы? – продолжал удивляться Стаканыч. – Ну, ни хуя себе, я вам доложу!
Мы с Гришей подняли Санька, усадили на скамейку, отряхнули, как сумели, от снега.
- Чего он на немцах застрял? – спросил я Гришу, кивнув на Стаканыча.
- А ты хочешь, чтобы он в Элладу подался? – усмехнулся Гриша. – Так у него там давно путаница. Аристофана с Анаксагором путает, а Демосфена вообще с демократами.
- И таким людям мы доверяем учить наших детей.
- И не говори,- вздохнул Григорий.
Мы выпили вдвоём. Стаканыч всё ещё ползал по Германии, иногда цепляя Францию, Санек сидел неподвижно и изучал широко распахнутыми глазами свой внутренний мир.
Время вдруг утратило свой тикающий ход и сделалось плавной рекой, внутри которой сознание перестало детально фиксировать происходящее. Я лишь помню, что Санек вышел из внутреннего ступора, но остался тих и печален, Стаканыч от философии перекинулся на символические аллюзии и сравнивал жизнь с ярко накрашенной старухой. Из Гришиных рассказов несколько раз в моё сознание врывалось слово «Сургут», но в Гришином исполнении оно казалось каким-то ненастоящим.
А мгновение, когда все вдруг замолчали и замерли, запомнилось лишь своей устрашающей внезапностью. Анна стояла у стола, и никто не знал, как и откуда она тут взялась, в чёрной шубе и с белым пакетом. Стаканыч замер в неудобной позе и боялся шевельнуться, Санек прятал ошалевшие глаза и, кажется, крестился под столом, Гриша снял шапку и сразу оказался старше, чем казался. Его густая шевелюра была насквозь прошита сединой, а из-под этой седины на висок выкатывались крупные капли пота.
Невольно следуя друзьям, я тоже замер и не знал, как поступить.
- Ты иди с ней, Вовочка, а? – заискивающе попросил меня Григорий. – Иди, а?
- Ну, хорошо, - я стал вставать и понял, что невыносимо пьян. Я совершенно не помнил, откуда взялась на столе ещё одна почти полная бутылка водки и оранжевый шар апельсина. Я пошёл к Анне, желая объяснений, но не успел их получить.
Бутылка водки на столе вдруг упала, покатилась и рухнула на снег. Она падала на снег с небольшой высоты, но лопнула так, словно принеслась издалека и врезалась в острый гранит. И всё исчезло, потому что в этот же момент в моей голове раздался выстрел. Или более точное ощущение: над моей головой висела люстра, и кто-то выстрелил в неё из дробовика, взорвав все лампочки одновременно…
Уж очень получилось ярко…
Я проснулся в непроницаемой тишине и в темноте, которою прорезали электронные цифры часов 2.22. Ужаснувшись сочетанию чисел, я вскочил и торопливо нашарил выключатель на стене. Трёхроговая люстра горела под потолком, раскрытый том «Москва- Петушки» лежал на столе, дамская шляпа по-прежнему висела на случайном гвоздике, а я никак не мог успокоиться, не мог избавиться от ощущения, что всё это однажды уже было. Я так же проснулся в 2.22, так же не помнил, как я сюда попал, и Анна спала в соседней комнате. В этом построении было что-то неправильное, и я никак не мог поймать, откуда это наваждение.
Я тихо вышел в коридор. Дверь в спальную была закрыта, а в арке зала мерцал свет. Я вошёл в зал, но Анны там не было, лишь одинокая свеча, стройно вздрагивая пламенем, горела на портале камина.
Строчки чужих стихов запутались в моей голове:
Свеча горела на столе, свеча горела…
Пока не меркнет свет, пока горит свеча…
И мотылёк, вонзившись в жар своей мечты…
Гори, гори, моя свеча…
Я тихо вошёл с спальную, присел на краешек кровати и протянул руку. Рука попала на плечо с тоненькой бретелькой над ключицей.
- Плохо тебе, Вовочка? – спокойно спросила Анна.
- Не знаю, - честно признался я. – Что-то не так, а что – не пойму.
- В холодильнике есть водка. Поправь здоровье, Вовочка, и отдыхай.
- Ань, я не хочу водки. Я хочу понять…
- Нет, Вовочка, - Анна повернулась на спину, моя рука скользнула ей на грудь, и я поспешно отдёрнул руку. – В том-то всё и дело, что не хочешь. Если бы ты хотел, ты бы понял всё давным –давно. Но тебе слаще жить в непонимании.
В её словах слышалась какая-то правота, которая упорно выскальзывала из моего сознания. Я вышел из спальни, аккуратно закрыл дверь, зашёл на кухню.
И долго сидел на табуретке, вглядываясь в церковные фонари. Я очень хорошо понимал, что надо сделать. Надо выпить сразу грамм сто – сто пятьдесят водки, одеться и уйти. Неважно куда, главное, уйти.
Поэтому я ушёл в свою комнату, лёг на одноместный орд и мгновенно уснул.
А глухари! На токовище!
Бьются грудью! До крови!
А. Розенбаум
Когда я проснулся, Анны дома не было. Я понял это по ощущениям, но всё-таки прошёлся по дому и проверил. В свете нового дня вчерашние и ночные события казались какими-то ненастоящими, словно они мне приснились. Мне показалось, что всё было проще. Мы напились с мужиками до упора, потом я пришёл домой и рухнул. Может, я и просыпался в 2.22, но вряд ли вставал. Единственным реальным воспоминанием было Анино плечо под рукой. Вероятно, из-за тоненькой бретельки.
День за окнами выдался пасмурным и набухал тяжёлой оттепелью.
Но вот что странно: я не чувствовал никаких признаков похмелья. Более того, сама мысль о возможном похмелье казалась какой-то чужеродной.
Я сразу понял, что мне надо делать. Надо одеться, пойти и выяснить, в каком именно населённом пункте я нахожусь. А потом разобраться со строением, стоящим за домом. Судя по всему, это баня. Тропинка к ней была запорошена снегом, но было видно, что в течение зимы её неоднократно чистили и протаптывали. Возможно, баня была не рабочей, но это меня не смущало. Нерабочая баня одинокой женщины в умелых руках мужчины вполне могла стать рабочей. Я даже предвкушал, как буду колоть дрова, натоплю баню докрасна, вдоволь напарюсь и накупаюсь в горячем снегу. Неужели этой зимой сбудется хотя бы одна моя мечта?
Но сначала я собирался провести разведку местности.
Я стоял и разглядывал свой свадебный костюм, когда залаял Напо. Я сразу оценил его преимущество перед механическим звонком. По звонку довольно трудно определить, кто его нажимает. Напо лаял не так, как вчера. Сегодня в его рыке слышалась злобность.
Я сунул ноги в валенки и вышел на крыльцо.
Небо было низким и сырым, а за калиткой стоял мужчина.
Он сразу стал мне неприятен. Бывают такие невероятно опрятные люди, которые хоть издалека, хоть вблизи выглядят такими аккуратными, каким я вообще не умею выглядеть. Мужчина стоял за калиткой и смотрелся очень аккуратным, даже целлофановый пакет в его руке был таким ровненьким и гладеньким, что становилось непонятно: где такие люди хранят эти пакеты?
- Анны нет дома! – громко сказал я с крыльца, но мужчина поднял ладошку в тоненькой перчатке и протестующе помахал рукой.
Напо неожиданно и очень злобно рыкнул.
Я спустился с крыльца и пошёл к калитке. Вблизи мужчина выглядел таким аккуратным, словно его всё утро пылесосили, утюжили и гладили.
- Здравствуйте, Анны нет дома, - снова повторил я. Напо тяжело дышал мне в спину.
- Здравствуйте, я знаю.
В его манере произносить слова мне послышалось что-то ущербное.
- Я, собственно, к вам.
- Чем обязан?
- Меня зовут Виталий, - он сказал это с претензией на значительность, но мне по-прежнему слышалась ущербность.
- Это должно мне о чём-то сказать? – озадачился я.
Он не смутился, лишь на лице проступила скука. Такая скука появляется на лицах умных людей, когда им приходится общаться с дураками.
- Имя Виталий часто трактуется как Витёк, - доходчиво объяснил он. – Жанна наверняка вам говорила обо мне.
«Обычно, - мелькнуло в моей голове,- все зовут меня Анна…»
- Извините, - развёл я руками, - впервые слышу, полностью не в курсе.
Он мне не поверил. Скука на бледном, чисто выбритом лице, сделалась гуще.
- Хорошо, пусть так. Позвольте представиться ещё раз: Виталий, близкий друг Жанны. Я считаю, нам с вами необходимо серьёзно поговорить.
- Владимир, - представился я, - просто так знакомый…
Руки друг другу мы жать не стали. Скука Виталия невольно передалась и мне. Я сразу, ещё на крыльце, понял, что это за крендель, но понял и другое: он в этой истории очень поверхностный и второстепенный персонаж. Анна чётко говорила о двух людях, спокойно проходящих мимо Напо, это она и ещё кто-то. Я оказался третьим. А Виталий вообще выпадал из этой категории. У меня было чувство, зайди Виталий за калитку, Напо бы разорвал его на части. А вот есть бы не стал. Не знаю, но мне так казалось. Есть бы он Виталия не стал, а части тела старательно перетаскал бы на помойку. Наверное, я приписывал Напо свои собственные ощущения. Томило другое, этот второй, спокойно проходящий мимо Напо сделался таинственным и загадочным. Каким-то уж излишне самостоятельным. Перед глазами даже мелькнула картинка, как Анна радостно бросается на шею этому незнакомцу. Всё это не радовало.
- О чём вы хотели поговорить? – хмуро спросил я.
- Давайте пройдём в дом? – по-хозяйски предложил Виталий.
- Извините, но я не уверен, что в отсутствии Жанны имею право принимать здесь гостей.
Теперь в его холодных, карих глазах плеснулась хорошо скрытая ненависть.
- Хорошо, - кивнул он и достал мобильный телефон. – Алло? Жанна? Привет ещё раз, это Виталий. Секундочку, - он передал мне трубку.
- Да, слушаю, - я вдруг зевнул.
- Что у тебя, Вовочка? – ничуть не удивилась Жанна.
- Тут Виталий пришёл, поговорить хочет, а я не уверен…
- Делай, как знаешь, мне некогда, - равнодушно отрезала Жанна, и связь оборвалась.
Мне стало ещё тоскливее. Стройные утренние планы рушились на глазах. В идеально гладком пакете я давно уже разглядел бутылку коньяка и оранжевые бока апельсинов. Однако, прогнать Виталия и заняться своими делами мне казалось неловким. Словно признаться себе в том, что ты чего-то побаиваешься.
- Хорошо, - я вернул ему телефон и взялся за калитку.
- Нет! – он отшатнулся. – Подержите пса за ошейник! – эта жалкая просьба прозвучала как спасительный вызов.
Я посмотрел на Напо с сомнением. Он грозно щетинился, играя мощными мышцами спины.
- Я не вполне уверен…
- Вы можете, - перебил меня Виталий, - запереть его в кладовке, там, слева от входа?
- Не знаю, - честно признался я. – Ни разу не пробовал…
- Хорошо! – глаза Виталия загорелись мрачной решимостью. – Просто держите его крепко, я успею!
- Ну, ладно, - я осторожно взял Напо за ошейник. Он напрягся, посмотрел на меня с недоумением, но рваться не стал. Лишь глухо и недовольно рыкнул.
Виталий быстро открыл калитку и быстро прошёл в дом. Мы с Напо посмотрели друг на друга.
- Вот не люблю таких людей,- сказал я Напо. Мне показалось, он меня понял.
Виталий быстро, но очень аккуратно снял обувь и верхнюю одежду. От такой аккуратности мне сразу захотелось раскидать валенки по всей прихожей. Потом он старательно причесал волосы перед зеркалом, прошёл в зал, поставил на журнальный столик бутылку коньяка, посмотрев при этом на меня со значением, и прошёл на кухню.
Я, не зная чем себя занять, последовал за ним. Он уверенно достал из шкафчика два стакана и две тарелки. На одну тарелку выложил апельсины.
- Это для Жанны, - сказал он опять со значением, достал два лимона и стал их резать на очень ровные кружочки. – Вы предпочитаете с солью и сахаром?
- Я не видел в этом доме сахара.
- Можно использовать мёд, необычно, но оригинально.
- Лучше соль.
- Хорошо, - послушно кивнул Виталий.
Я же пытался понять, как человек за несколько минут общения мог мне надоесть до такой степени? Или во мне играет инстинкт самца, почуявшего соперника?
Я взял стаканы, Виталий тарелку с лимонами, мы вернулись в зал, и тут Виталий растерялся. Я понял, он привык сидеть в кресле – качалке, но теперь на нём красовался мой костюм, с которого особенно нагло свисали мои термокальсоны.
На этот раз Виталий смирился с явным раздражением. Он сел в простое кресло, старательно унимая в себе это чувство. Я не отказал себе в удовольствии развалиться на кресле – качалке.
Так мы и сидели напротив друг друга: худощавый, тонкострунный мужчина с бледным лицом, слегка прилизанной причёской, в аккуратно наглаженных стрелочками брючках и чистеньком сером пуловере, и бычара, ставший классическим, благодаря стараниям малобюджетных боевиков, с короткой стрижкой, отсутствием шеи, в спортивном костюме с чужого плеча и с толстой цепью на шее. Искажал образ только металл, из которого состояла цепочка. Впрочем, общеизвестно, что в своё время мода на красные пиджаки и золотые цепи диктовалась вовлечением в представление о жизненном успехе, и замещала отсутствие красного диплома и золотой медали. С тех пор, как красные дипломы стали продаваться в подземных переходах, прошла и мода на красные пиджаки, а золотые цепи, стараниями имиджмейкеров постепенно замещаются платиновыми, где белый цвет, не ассоциируясь с мамоной, символизирует безгрешность помыслов.
Для завершения сюжета мне надо было произнести фразу «что, комерс? Колись самостоятельно, целее будешь!», но я молчал. Виталий панически боялся Напо и явно опасался меня, но всё равно пришёл с разговором. Оценить его смелость по достоинству мне мешало замечание Григория, что эта смелость – от тупости. Виталий не выглядел тупым, скорее, очень правильным. Есть люди, которые настолько уважают правила, что даже не догадываются: из любого правила всегда есть исключения.
Виталий осторожно плеснул коньяка на донышки стаканов, выжидающе посмотрел на меня.
- За знакомство? – предложил он безо всякой радости.
Я не стал перечить, тем более, что не люблю коньяк. Я могу по достоинству оценить вкус хорошего коньяка, но он производит на мой организм какое-то странное, даже угнетающее впечатление. Не то, чтобы мне хочется от него спать, но я становлюсь отчётливо занудным.
- И так? – Виталий вопросительно посмотрел на меня.
Я пожал плечами.
- Хотелось бы понять причину нашего разговора… Или вы пришли исключительно ради знакомства со мной?
- Не совсем, - Виталий искусственно прокашлялся. – Я работаю начальником смены ЦИТС.
Я старательно вспомнил всё, что знал, о разнице между технологом и начальником смены. Если Виталик привирает, это хорошо, значит, он не уверен в себе, раз пытается повысить свою значимость за счёт социального напряжения.
- С Жанной мы старые и добрые знакомые, - продолжил Виталий. – А с год назад началась наша близкая дружба, которая непременно закончится свадьбой.
Мне показалось, что Виталий не верит самому себе, но не стал фиксироваться на этой спорной мысли.
- Это замечательно,- сказал я. – Семейные ценности для меня всегда – ценности первого ряда. Остальные ценности по сравнению с ними начинаются сразу за десятым рядом. И это, заметьте,
как минимум!
- Хорошо, что вы понимаете, - сказал Виталий, хотя ничего хорошего в его глазах я не видел. – Потому что мне тоже хочется понять: кто вы? Как вы попали в дом к Жанне? И почему продолжаете здесь оставаться?
- Согласитесь, что любое моё объяснение будет выглядеть нелогично. К тому же, как выражаются на одном из многочисленных островов, не вполне джентельменски. Я думаю, вам лучше всё узнать у Жанны.
- Жанна очень необычная женщина, - не согласился Виталий.
- Это я заметил.
- А кем вы работаете? – Виталий зашёл с другой стороны.
- В данный момент – безработный.
Виталий облегчённо вздохнул. Разница в социальном статусе была для него очевидна.
- А кто вы по профессии?
- У меня много профессий, слишком долго перечислять…
- Но всё-таки? Какое у вас образование?
- Высшее, если это имеет значение.
- А почему вы не работаете?
- Вы не поверите, но я терпеть не могу работать. Как говорил один австрийский товарищ, при слове работа, я хватаюсь за пистолет…
- Шутите? – уныло, но строго предположил Виталий и снова плеснул коньяка на донышки стаканов. Я прикинул, что при таком раскладе, бутылки нам хватит часов на шесть разговора.
- Ну, хорошо, - Виталий дожевал лимон, достал носовой платок, аккуратно вытер губы. – Вы понимаете, что своим пребыванием в доме, вы компрометируете Жанну?
- В чьих глазах, позвольте уточнить?
Виталий напрягся, потемнел лицом, но сдержался.
- Меня этот вопрос тоже занимал, - сказал я, задумчиво дожёвывая лимон. – Жанна очень спокойно относится к моему пребыванию в своём доме. Из чего я сделал два вывода. Либо у неё такая безупречная репутация, что я никак не смогу на неё повлиять. Либо…
- Что? – нетерпеливо спросил Виталий.
- Либо ей наплевать на эту репутацию, - пожал я плечами.
- Вы собираетесь жениться на Жанне? – вопрос Виталия прозвучал как обвинение.
- Это сложный вопрос, - зевнул я. – Для ответа на него, у меня слишком мало вводных данных. Вы не поверите, но мы с Жанной практически не знакомы.
- Так не бывает! – Виталий действительно не поверил.
- Я тоже так раньше думал. Но Жанна очень необычная женщина…
- По-вашему, это всё объясняет?
- Видите ли, всё, что существует в этом мире, всё, что когда либо существовало или будет существовать, и даже то, что никогда не существовало и не будет – всё это не более, чем вопрос интерпретации. А состояние любого человека не более, чем личное позиционирование на возможные варианты интерпретаций.
Озвучив русский вариант одного из буддизмов, я надеялся, что Виталий будет долго его переваривать. Но он не стал его переваривать.
- Я люблю Жанну, и мы собираемся пожениться, - твёрдо сказал он. – Поэтому вам необходимо как можно скорее покинуть этот дом. Во избежание возможных недоразумений.
- Не вижу никаких причин для недоразумений, - в своей развязной манере высказался я. – Во-первых, я вам не верю. Не верю, что вы любите Жанну. Вы ведь уже были женаты, и у вас, кажется, есть дети?
- Какое это имеет значение?
- Для меня – принципиальное. Вы впадаете в древнейшую ошибку, навеянную в вашем случае видеорядом, старательно смонтированном по принципам, давно, подробно и весело изложенным в трактате «Органикус медиа», в русском первоисточнике известном под названием «Экскремент эксперимента». Несмотря на безошибочно – предупреждающую точность русского названия, именно этот сценарий старательно воплощается в России последние лет двадцать. Мужчины, попавшие под обаяние модифицированного на корректный бунт видеоряда, начинают думать, что все женщины – разные. А женщины, в свою очередь, начинают воображать, что все мужики – одинаковые, но с разными кошельками. Наложение этих двух векторов приводит к окончательному разрушению структурного равновесия общества, так как семейные ценности из пространства личного сознательного вымываются в зону коллективного бессознательного. Впрочем, вы правы, - я побарабанил пальцами по подлокотнику кресла. – Те, кто могут точно объяснить, что такое «коллективное бессознательное» уже лет десять как торгуют сигаретами в московских и питерских ларьках. И торгуют, что характерно, пачками и блоками, а не фурами и вагонами.
- Я не понял, - честно сказал Виталий.
- Немудрено, - согласился я. – Вы же не копирайтер, чья жёсткая финансовая позиция вынуждает его убеждать криэйтора. Но именно из этого следует, что вы не можете любить Жанну. Этого не позволяет ваша социальная адаптация. Говоря проще, вы повторяете ситуацию библейского бога, который сначала чего-то делает, а потом с удивлением смотрит, что из этого получается.
- Может быть, выпьем ещё? – осторожно предложил Виталий.
- Пожалуй, - кивнул я. – Извините, но коньяк всегда оказывает на меня такое воздействие. Как бы это лучше объяснить? Запой любого копирайтера начинается с коньяка, а заканчивается осетинской водкой.
- А вы по образованию – копирайтер?
- Если подробно разбирать вопрос, все мы по образованию – копирайтеры. Мне вообще кажется, что главная задача образования – заместить в человеке криэйтора на копирайтера.
- У вас нет денег, чтобы уехать? – догадался Виталий.
- Почему вы так решили?
- Потому что у всяких там гуманитариев, - слово «гуманитарии» он произнёс особенно брезгливо, словно в надуманном споре физиков – лириков, окончательно и безоговорочно победили физики, - особенно, из числа непризнанных гениев, - здесь у него получилось ехидно, - очень часто нет денег даже на простейшие вещи. У вас нет денег, и вы стесняетесь сказать об этом Жанне?
Я молчал, мысленно взвешивая предполагаемую ситуацию.
- Хорошо, - истолковал моё молчание Виталий. – Я скажу Жанне, и она займёт вам денег на дорогу.
Такая постановка вопроса меня настолько удивила, что даже не покоробила.
- Вы полагаете, Жанна даст мне денег?
- Если я попрошу, она не откажет, - решительно сказал Виталий. Встал, прошёлся по комнате, вышел в коридор, потоптался там, вернулся. – Я готов простить Жанне ваше пребывание в этом доме, - гордо произнёс он. – Но этому следует положить немедленный конец, вы понимаете?
- Понимаю. Посторонний мужчина живёт в доме невесты. А вас не смущает, что невеста вас не любит?
- Послушайте! – воскликнул он с жаром захолустного актёра провинциального драмкружка. – Мы взрослые люди! Причём тут эти фантики – ромашки: любит, не любит? Да и какое ваше дело? Вы! Вы какая-то нелепость! Нелепая случайность! – его лицо пошло пятнами.
- Увы, - я развёл руками, - я ничем не могу вам помочь. Я легко покину этот дом, но только в двух случаях. Если мне в голову взбредёт такое желание или…
- Послушайте, вы! Вы что, невменяемый? Ваше желание в вашу голову! – он передразнил меня почти визгливо. – Да кто вы такой? Мы с Жанной собираемся пожениться, а вы!
- Или Жанна скажет, что моё пребывание в этом доме несовместимо с её представлениями об этом пребывании, - спокойно закончил я. – Дальнейший спор я считаю безсмысленным. Вам следует придти вечером, когда Жанна будет дома, и обсудить с ней все смущающие вас вопросы. А я вам тут не помощник…
- Я работаю сутки через трое, у меня есть время дождаться Жанну здесь, - он опустился в кресло, плеснул себе коньяка и выпил.
- Не думаю, что это правильное решение.
- Увы, но без Жанны я всё равно не смогу покинуть дом. Пёс меня не выпустит, и вы не сможете помочь.
- Именно для этого вы положили шарфик Жанны в карман своей дублёнки?
- Что?
- Напо почувствует запах хозяйской вещи и действительно вас не выпустит. Во всяком случае, приложит все свои немалые силы.
- Этот шарфик подарил Жанне я!
- Конечно, конечно. Но с этим шарфиком в кармане не только Напо, но и я не могу вас выпустить из дома. Согласитесь, это будет некрасиво…
- Послушайте! – он наклонился в кресле. – Вы можете отобрать у меня шарфик и выбросить из дома. Но я вам так просто не дамся! Вам придётся меня избить. А милиция, уж поверьте мне, работает у нас очень оперативно, и у меня там – связи. В вашем положении вообще не стоит попадать на глаза милиции!
- Печально, - кивнул я, налил себе полстакана коньяка, выпил и занюхал лимоном.
Виталий с недоумением смотрел то на бутылку коньяка, то на меня. Я не стал развеивать его недоумение, налил себе ещё полстакана и опять выпил.
- Вот так, значит? – прошипел Виталий.
- Да бросьте, - отмахнулся я, - вам коньяка, что ли, жалко? – хотя и так видел, что жалко.
- А как ваша фамилия?
- Не понял?
- Ваше лицо мне незнакомо, но голос, манера говорить, жесты. Как будто я вас давно знаю…
- А при чём тут – фамилия?
- Не знаю, что-то крутится, не могу ухватить…
- Ратников – моя фамилия.
- Позвольте! А Ратников Виктор Георгиевич, он вам кто?
- Старший брат…
- Понятно… - прошипел Виталий, побледнел сильнее обычного и посмотрел на меня с тихой ненавистью. – Теперь – понятно…
- Что именно?
- А чего тут теперь непонятного? Брат – олигарх, президент холдинга, личный друг Путина…
С олигархом Виталий явно преувеличил, а насчёт личной дружбы с Путиным, Витька, думаю, сам приврал, точнее, пустил такой слушок. С президентом встречался, есть фотографии, а кто побежит проверять такой слух? Впрочем, если сам себе я казался тигром, заблудившимся в клетке, то Витька всегда казался мне хитрым лисом, который делает вид, что живёт в клетке, а сам давно уже нарыл ходов в самые разные стороны.
- Вы и сами, поди, член какого-нибудь совета директоров?
- Вряд ли, - удивился я такой постановке вопроса. – Хотя не исключаю…
С Виктором у нас были простые братские отношения, я никогда у него ничего не просил, а он не предлагал.
- А Ратников Родион Георгиевич тогда?
- Мой младший брат, - вздохнул я, налил ещё полстакана коньяка и выпил. – У меня вообще богатая родословная, но нет никакого желания обсуждать её с вами.
Коньяк сделал своё дело, депрессия накрыла меня с головой.
- Вы, кажется, собирались ждать Жанну? Воля ваша.
Я встал, надел валенки, накинул пуховик и вышел на улицу.
«Какое мне дело до Жанны и её жениха? Точнее, женихов, потому что этот дурачок – не настоящий?» - вот какая простая мысль крутилась у меня в голове. – «Ну, какое мне дело?». Самое стыдное, что какое-то дело было, но я не мог его сформулировать.
Я взял широкую лопату и стал расчищать дорожку к бане. Небо сделалось ещё ниже, лёгкая позёмка освежающе бросалась мне в лицо, а Напо с неподдельным интересом наблюдал за моими действиями.
Хотя баня и смотрелась невостребованной, но в ближайшем рассмотрении оказалась вполне добротным и рабочим сооружением. В неё было даже проведено отопление и вода. Парилка была небольшой и отдельной. Модная печка со стеклянной дверцей топилась из раздевалки. В пристройке было полно берёзовых дров, а на стенах обильными гроздьями висели веники.
Я присел на ступеньках бани и загрустил об испорченном утреннем настроении и о том, как легко, оказывается, мне испортить настроение.
- Послушай, Напо, - заглянул я в глаза псу. – А ведь ты хорошо знаешь этого второго? Скажи, а?
Напо виновато отвёл глаза в сторону. Он понял вопрос, но не хотел на него отвечать.
- Одобряю, - я потрепал его по лохматой башке и отправился изучать лыжи, обнаруженные в углу пристройки и кучу рабочей одежды, висевшую рядом. Из пяти пар лыж целыми оказались только «быстрицы», источенные до такого предела, словно на них прошли вокруг света, а потом вернулись обратно. Но стёртые почти на ноль изгибы всё ещё упруго пружинили. Самое главное, что на них были установлены крепления, а в них висели старые, но крепкие ботинки подходящего мне размера. Из одежды я выбрал выцветший на солнце энцефалитный костюм ещё советского образца из плотной армейской ткани и подумал, зря меня постоянно обвиняют в незавершенности моих дел. Я собирался пойти по следу «Бурана» к одиноко горящей звезде, и пойду. Неважно, что сегодня пасмурно, и не видно ни одиночной, ни коллективных звёзд. Даже неважно, есть ли там вообще звезда, которая светит именно мне, важно лишь, чтобы я знал про неё. Энцефалитный костюм оказался мне коротковат, лыжные палки тоже, но я не смущался своим видом. Вышел за калитку, застегнул крепления, похлопал лыжами по снегу, проверяя их на прочность. И пошёл по снегоходному следу.
Напо неожиданно легко, без разбега, перемахнул калитку и побежал за мной. Я остановился, Напо тоже.
- Напо! – строго сказал я. – А дом? Там же всё открыто и чужой человек! Дом!
Напо виновато отвёл глаза, подошёл ко мне и ткнулся носом в бедро.
- Ничего, Напо, - я погладил его по голове. – Мы с тобой ещё обязательно встретимся. Не бывает так, чтобы друзья расстались навсегда. Домой!
Напо неохотно побежал к дому, так же легко перемахнул калитку и уставился на меня сквозь её арматурные прутья. Я помахал ему рукой и пошёл.
След вывел к реке, на берегу которой стояла церковь. Сейчас она была ниже по течению, и её скрывал подступающий лес. Река, на берегу которой стоял дом Жанны, впадала где-то выше. Я немного постоял, но ничего не ощутил. Впрочем, у меня могли быть другие причины ничего не ощущать. Река оказалась средней, метров пятьдесят в ширину, с другого берега хорошо просматривалась церковь и торец трёхэтажного дома.
Я стоял на высоком левом берегу и долго смотрел, словно прощался. Есть правила, которые безполезно нарушать. Например, такое: не лезь в чужую жизнь, если не хочешь, чтобы она залезла в твою…
Поначалу идти было трудно, снег влажно цеплялся за лыжи, я весь взмок, спина онемела в этом однообразном движении преодоления, но чем дальше в тайгу, тем становилось словно бы холоднее. Бураний след сделался оледенелым, и лыжи легко скользили по нему, тело, преодолев первый рубеж неповиновения, втянулось и привычно совершало отработанные движения.
Я не знал, сколько времени я шёл, глупо считать шаги, когда идёшь к цели, ещё глупее их считать, когда цель невнятна и тебе самому.
Прозрачный вечер долго висел над тайгой, а потом, вместе с тайгой, медленно растворился во тьме, а я всё шёл и шёл, легко угадывая след перед собой.
Ночь уже сгустилась совершенно, когда я вышел на огромное озеро. Думаю, и при дневном свете нельзя было бы увидеть другого берега, а в темноте мне предстала вязко-серая безкрайняя пустыня. Я прошёл по озеру километра два, когда вдруг почувствовал ужас. Он не рождался внутри меня, но стремительно уплотнялся вокруг, делаясь жгучим и явственным. Сердце, не подчиняясь больше мне, забилось сильнее, заставляя напряжённо вслушиваться в непролазную тьму, нарушаемую лишь скрипом лыж по снегу. Я сопротивлялся страху, но в тот момент, когда я почти вырвался из объятий нагнетаемого ужаса, за моей спиной и как бы чуть выше раздался резкий треск, как будто кто-то сломал толстую и сухую жердину.
Сердце ухнуло в бездну. Я остановился и трясущейся рукой попытался вытереть набегающий на лоб пот.
- Твою мать! – сверкали в голове скоростные мысли. – Это лёд треснул, просто треснул лёд! Весной так бывает, он проседает и трескается, проседает и трескается!
В следующий миг я осознал, что стою в круге ослепительно яркого света. Круг был ровным и небольшим. Я видел свои руки на лыжных палках, ясно читал поцарапанные надписи «быстрица» на лыжах, но концов лыж не видел, они выпадали из круга.
Луна! – моё сознание всё ещё сопротивлялось. – В разрыве туч проглянула луна! – и в то де время я отчётливо понимал, что у луны не бывает такого яркого света в таких ровных кругах.
Страх проник в кости, мою голову нестерпимо тянуло вверх, чтобы увидеть источник света. Но я чувствовал, как только я увижу этот источник – тут же ослепну, потеряю сознание, растворюсь среди света и перестану быть.
- Да пошли вы все! – заорал я во всю мощь своей глотки, пытаясь заглушить страх дурной и бешеной силой. – Пошли вы все к своим матерям! Пошли, я сказал! Порву, как вчерашний билет!
И среди крика во мне на миг мелькнула убеждённость, что я действительно смогу порвать кого угодно. Эта убеждённость помогла мне преодолеть свинцовое оцепенение тела, я оттолкнулся палками, рванулся вперёд и выпрыгнул из круга света. В тот же миг за спиной снова раздался треск, но выше и глуше, как будто сломанную жердину сложили обратно. Лёгкая позёмка качнула меня снегом, и снова стало тихо.
Я стоял среди непроглядной тьмы и пытался отдышаться.
Вот! – мозг бился в такт сердцу. – Вот вам, козлы!
Горячий пот на спине тихо остывал, становясь ледяным…
До другого берега озера я шёл около часа. И лишь войдя в чёрную ленту тайги, остановился, чтобы успокоиться окончательно. Мне упорно казалось, что кто-то невидимый продолжает преследовать меня.
Ну и где ты, сучёнок? – я внимательно изучал темноту, укрывшись под кроною кедра.
Самих дальних веток я не видел, но маленькая звёздочка, перемещаясь, то и дело мерцала, скрываясь за ними.
Самолёт идёт на посадку? Странная, однако, траектория…
Я впился в звёздочку взглядом, и она вдруг замерла, словно подчиняясь моей воле. Я потащил её взглядом к себе, сначала она поддалась, потянулась, потом упёрлась, рванулась вверх и исчезла.
Вот так-то! – я снова вытер пот со лба. – Как ни крути, а в этой гостинице человек – директор. Даже если он такое дерьмо, как я…
След снегохода уже не проглядывался, но лишь нащупывался. Иногда лыжа слетала с него и начинала валиться в рыхлый снег, я уже привычно возвращал её на след и продолжал идти. Усталость вместе с ночью пропитала меня насквозь, но у меня не было выбора. Порой начинало казаться, что никакой цели нет, и никуда я придти не смогу, но я не обращал внимания на такие настроения. Тело то наливалось каменной тяжестью и начинало тянуть на землю, то вдруг, расправившись, продолжало механически скользить вперёд.
Я уже не понимал, сколько времени я иду, звенящая тишина заложила уши, исключив понятие время. Взбираясь на очередной склон, я решил, что затея изначально не имела смысла, над пропастью натянули слишком тонкий канат…
Но уже на склоне я почуял слабый запах дыма, а ещё через полчаса впереди тускло мелькнул огонёк.
Две лохматых собаки прибежали мне навстречу, они почему-то не лаяли, а лишь обнюхивали с неподдельным любопытством.
Воткнув лыжи в снег, я, пошатываясь, вошёл в избушку, врытую, по здешнему обычаю, наполовину в землю.
Дрова тихо потрескивали в приглушенной печке, на дощатом столе стояла большая бутылка и миска, напоминающая тазик. За столом сидели двое мужчин, которые сначала, в свете керосиновой лампы показались мне одинаковыми. Лишь когда снял ботинки и рухнул за стол, блаженно шевеля давно онемевшими пальцами ног, я понял, что спутать их довольно трудно. Один зарос густой бородой, другой был чисто выбрит. На бритом был стильный спортивный костюм, на бородатом меховая безрукавка, одетая на голое тело, точнее, чудовищно мощный мускулистый торс. Они молчали, я очевидно помешал какому-то их разговору. Наверное, мне следовало поздороваться, но не было на это сил.
Бородатый придвинул ко мне гранёный стакан и наполнил его по поясок. Уровень жидкости в бутылке почти не убыл, я понял, это не литровая бутылка, а что-то вроде четверти. В избушке терпко запахло травами. Потом придвинул ко мне миску, в которой лежали крупно нарезанные куски варёного мяса.
- Подкрепись перед сном, - сказал он дружелюбно, но я всё равно вздрогнул. По металлической жёсткости голоса он вполне мог конкурировать с Напо. Рваный шрам начинался у него от левого виска и скрывался в густой бороде.
«Это не он», - подумал я и посмотрел на бритого.
Внезапно, я опять вздрогнул, сработала рация: четыреста пятнадцатый, я база, ответьте!
Бритый поднял мобильник – раскладушку, мельком глянул на определитель и щелчком пальца открыл телефон: да! Немного послушал и улыбнулся: да-да! А потом вдруг засмеялся, как смеются спокойные, уверенные в себе и очень добродушные люди: хорошо – хорошо! Продолжая смеяться, закрыл телефон, а на вопросительный вид бородатого лишь незаметно дёрнул бровью. Взял со стола горсть орешков и принялся их щелкать, явно скучая. Голос у него был грубый, но не до такой степени, как у бородатого.
Это тоже не он, - подумал я и залпом выпил настойку. Развезло меня практически сразу. Я еле осилил небольшой кусочек мяса, глаза у меня слипались конкретно.
- Луч света и страх, - успел спросить я, - это были глюки или?...
- Ложись-ка спать, - попросил бородатый. Он приподнялся, подвеска на его груди качнулась, и я понял, что никакая это не подвеска, а просто деревяшка на шнурке…
Сон накрывал меня плотными, сладкими волнами, а в разрыве волн мне продолжали слышаться чьи-то голоса…
Времена изменились, Рейнджер, - тихо говорил бритый. – Ты можешь этого не признавать, но не можешь с этим не считаться…
Времена никогда не меняются, - гудел бородатый. – Люди мельчают, оправдываясь временами. Но солнце всходит и заходит, и тайга просыпается весной, а засыпает осенью. Раньше люди рисковали своим добрым именем, честью, совестью, жизнью, наконец, а сейчас только деньгами. И это – времена?
Для многих сейчас жизнь – это и есть деньги…
Они же – ум, честь и совесть эпохи… Разве ты не заметил, что чёрная зона сменилась красной, и деньги – ничто по сравнению с корочкой?
Если корочки не конвертируются в деньги, они ныне тоже – ничто…
Если красная зона взяла контроль над чёрной и породнилась с ней, мир неизбежно станет коричневым…
Он уже коричневый. Знакомые жесты, знакомая мимика…
А ты их охраняешь… Глава службы безопасности… самому-то не стыдно?
Нет. Это они думают, что я их охраняю, а мне плевать на их безопасность. Пусть почаще вздрагивают от древней загадки: а кто будет охранять охранников?
Тихий смех лопался в далёком небе серебристыми пузырьками…
За тысячу лет мы так и не нашли дорогу…
Это не дорога, это ключ… ключ к сейфу…
Они применили старый фокус: закрыли человеческое сознание на ключ, а этот ключ спрятали внутри…
Тогда почему не спрятали шифр?
А это вообще возможно? Световой код…
Рожанна…
Имя Рожанна захлестнуло меня и с такой силой понесло в детство, что я уже не смог вернуться…