-- : --
Зарегистрировано — 123 598Зрителей: 66 662
Авторов: 56 936
On-line — 4 644Зрителей: 895
Авторов: 3749
Загружено работ — 2 127 046
«Неизвестный Гений»
Тамбур (Ася Наумова, Антон Смычагин)
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
08 декабря ’2011 21:24
Просмотров: 23955
Тамбур поезда дальнего следования в последнем вагоне. Но мало что выдает его как обыкновенный тамбур: это пространство обустроено под жилую комнату. Стоит тахта, застеленная видавшим виды постельным бельем, все четыре окна – два боковых (т.е. двери), окно в вагон и окно с видами убегающей дороги занавешаны занавесками. В углу – чемодан, он полуоткрыт, из него торчат какие-то странные инструменты, нечто наподобие факелов, рядом с чемоданом валяются несколько шариков и игральные карты. Над тахтой – бра, хотя совершенно не понятно, каким образом оно туда пристроено, как и многое в этой «комнате», что не следует подвергать привычной логике. Напротив тахты – маленький журнальный столик, на нем – несколько книг. Над столиком прибито несколько гвоздей, исполняющих роли крючков. На одном висят плечики, на первых плечиках – смокинг серебристого цвета. На вторых плечиках (они скрываются за первыми)– причудливый костюм: белая полотняная рубашка с золотым позументом, широкий пояс, к которому прикреплены кинжал и кожаный кошелек. Причудливая шляпа с прицепленной к ней бородой лежит на столике рядом с книгами. Это костюм плута Бригеллы из итальянской комедии дель Арте., на третьих – клетчатый пиджак, длинный шарф. На остальных «крючках» висят куклы: Смеральдина, Труффальдино. В этой «квартире» имеется и уборная. Если открыть заднюю дверь тамбура, мы увидим, что на этой площадке, на открытом воздухе, закреплен унитаз.
У окна бокового вида стоит человек лет сорока. Длинные темные волосы с проседью, большие грустные карие глаза, худощавая фигура. Он смотрит в окно и курит. Пепельница расположена как в любом поезде: жестяная банка прикручена к боковой стенке, под стоп-краном. Человек одет в черные брюки и в черную футболку. Непрерывный звук едущего поезда. За окном проносятся огни городов, леса, поля, другие поезда. Человек тушит сигарету, ложится на тахту, выключает бра. Поезд замедляет ход, останавливается. Человек приподнимается со своего ложа, смотрит в окно, видит название остановочного пункта – Кострома. Некоторое время смотрит на эту надпись, думает о чем-то, улыбается своим мыслям. Потом откидывается на спину и не мигая смотрит в потолок. На несколько секунд тамбур освещается внешними мелькающими бликами. Потом – темнота. Человек засыпает.
Пространство тамбура исчезает. Перрон. На перроне стоит молодой человек. Темные волосы аккуратно подстрижены, большие карие глаза задорно светятся. Он в модной клетчатой рубашке, стильных брюках и длинном плаще. В руках – знакомый чемодан. Он с интересом оглядывается вокруг. В это время за кадром его голос:
«Итак, Кострома. Приехал я туда году этак в 68-ом, 37 лет назад. Собственно, и не приехал, а вернулся, поскольку раньше, в 64-ом, я проучился там 9-ый класс и оттуда уже уехал в Горький, в цирковое училище. Причин для моего возвращения тогда было две: первая: незадолго до этого я вернулся из армии, освободившись от нее раньше срока, поскольку военные психиатры пришли к выводу, что я и армия – понятия несовместимые. Вернулся какой-то надломленный, позади кошмар армейский с групповым казарменным бытием (это при моей-то врожденной тяге к одиночеству!), впереди – полная неизвестность. Ежик в тумане. И вот мама, со свойственной ей всегдашней проницательностью, решила, что мне какое-то время надо побыть одному, даже без родных, придти в себя, определиться. А тут как раз костромская квартира стоит, без пригляда к тому же. Квартиру эту отец получил за четыре года до этого, как раз, когда мы с ним вместе жили – он служил в военной части, а я учился в девятом классе. Потом и он, и я – уехали, он на другое место службы, а я – в Горький, но квартира осталась по тогдашним законам за ним, как за офицером. Вторая причина была более приземленной, нежели мое юношеское состояние неопределенности: за квартирой надо было присматривать, что ей пустой стоять. Таким манером мама, умница наша, убила сразу двух зайцев»
Во время текста идет видеоряд о том, как складывалась судьба молодого человека в этом городе. Вот он идет в редакцию газеты, устраивается корреспондентом, потом, как гуляет по центральным улицам, рядом с ним – компания таких же молодых и веселых людей. Он – всегда в центре внимания, сквозь текст слышны далекие голоса, в первую очередь – его, женский смех, шум фонтана. Площадь, на которой все происходит, круглая, со сквером и фонтаном посередине. По сторонам разбросаны: пожарная часть, здания дворянского собрания, генерал-губернатора, театра, различных присутственных мест.
Текст продолжается: «итак, значит, зажил я там тихо и спокойно, что мне в то время и было нужно. Кропал репортажи да очерки про славную нашу советскую молодежь – строителей коммунизма. Противно, конечно, было, поскольку ни я, ни эта самая молодежь ни в какой коммунизм и прочую дребедень давно не верили. Забегая вперед, и чтобы закончить об этом, скажу, что однажды, уже ближе к лету, я таки, не выдержал, и накропал большую статью о проблемах подростковой преступности. Неделю потратил: вечерами заводил знакомства на «сковородке» (так горожане называли между собой центральную площадь), разговаривал с ребятами и девчонками «за жизнь», а бывало и выпивал с ними «бормотуху». Днем ходил по кабинетам областного УВД, собирал статистику. Затем все это слепил, (картина вышла удручающая), и выдал в печать, да еще под названием «Остановите камень!». Удивительнее всего, что статью напечатали! Редакторша неделю перед тем ушла в отпуск, секретарь по такому случаю ушел «в запой», но как цензор проморгал – загадка. На следующий день редакторшу вызывают из отпуска, секретаря из запоя, и всех нас вызывают в бюро обкома комсомола. Что там началось! «Очернительство! Клевета на наш общественный строй! Да наша молодежь! Да героические подвиги!» И секретарь обкома с ехидной такой улыбочкой: «Придется вам, товарищ, положить на стол ваш комсомольский билет». Мне вся эта возня осточертела, терять, вижу, нечего, встаю и говорю: «А вот и хрен вам всем в одно место, я не из вашей банды!» «Как? Что? Почему? Да как вы смеете?» «А так, - говорю, что не член вашего долбанного комсомола!». И дверью хлопнул. В тот же день меня, конечно, выкинули, правда, «по собственному желанию», редакторше и секретарю – по «строгачу». И закончилась на этом моя журналистская карьера, к большому моему удовольствию. Делать в городе мне было уже нечего, и вновь решил сменить место жительства. Далекое и поэтическое место уже влекло меня в путь. Так отправился я в Тарханы…».
Темнота, слышен только стук колес. Вновь появляется знакомый тамбур. Человек просыпается, к размеренному такту поезда прибавляется гул голосов. Он поднимается с тахты, отодвигает занавеску, отделяющую его от вагона. Видит перед собой множество народа, ему кажется, что их тысячи. Кто-то разворачивает курицу, кто пропихивается сквозь потные тела и свисающие ноги с полотенцем на плече и зубной щеткой в руках, кто-то играет в карты, кто-то успокаивает ребенка. Гул начинает нарастать. Человек в ужасе задергивает занавеску. Поезд замедляется и останавливается. Двери «комнаты» открываются, человек снимает с вешалки свой первый наряд, облачается в него, хватает чемодан и выскакивает на перрон. На перроне он открывает свой чемодан, достает оттуда факелы, и другие различные причиндалы для шоу огня. Достав необходимый реквизит оставляет чемодан открытым, чтобы в него бросали деньги.
Человек: «многоуважаемые дамы и господа! Синьоры и синьориты! Короли и слуги! Мельники и мельницы! Чехлы и чешки! В конце концов, кавалергарды и их лошади! Кем бы вы ни были, остановитесь и насладитесь искусством бродячего комедианта! И не вините вашего покорного слугу за излишнюю говорливость, дело в том, что отец мой был нем и потому завещал мне неизрасходованный капитал речей! А теперь, достопочтенная публика, разрешите начать!»
Человек начинает искусно подбрасывать в воздух горящие факелы. Искрящиеся огненные колеса начинают вертеться у него в руках, деньги летят в его чемодан непрестанно. Представление длится около минуты. Толпа аплодирует. Вдруг человек замечает чуть поодаль от себя старика – нищего. У него седая борода, седые грязные волосы, он одет очень бедно, но аккуратно. Стоит в полном одиночестве, молча протянув кепку перед собой. Он смотрит в пустоту, взгляд его не выражает даже надежды, словно он давно уже ничего не просит, а стоит просто так, по инерции. Человек останавливает представление, хватает купюры из чемодана, сколько попадает в руку, пытается прорваться сквозь толпу своей же публики, но вдруг голос: «Внимание! С первого пути отправляется поезд «Москва - …». Провожающих просьба выйти из вагона». Человек оглядывается на свой поезд, потом на старика. Поезд подозрительно дергается, человек вздрагивает, разворачивается и снова начинает пробираться через толпу, только уже в направлении к своему поезду. У вагона он успевает закинуть свой хлам в чемодан, и уже на ходу заскакивает в свою комнату. Поезд отъезжает. Человек смотрит в окно: лицо старика проплывает мимо него, потом – дома, деревья, все быстрее и быстрее, и город скрывается из вида вовсе. Человек разоблачается, вешает свой костюм на прежнее место, садится на тахту, закуривает. Свет не включает, поэтому по темному тамбуру вновь начинают мелькать огни уличных фонарей. Огни вдруг сливаются в одну сплошную линию, потом этот свет расширяется, начинает заливать пространство тамбура. Человек щурится. Когда он проморгался, он уже сидит в качестве стандартного пассажира в вагоне поезда, он молод, как тогда в Костроме.
Его голос: «еще в поезде начали грызть меня сомнения. Ну в самом деле – куда еду, к кому, и кому я там нужен? Прошу покорно, приезжает Бог весть откуда мальчик, и заявляет, что он хочет здесь работать. Здравствуйте! Одним словом, извелся я за дорогу, да отступать было некуда. Плюнул я и положился по доброй русской традиции на «авось», или «была – не была». И в самом деле, это ли помогло, или что другое, только приняли меня. Экскурсоводом. В немалой степени помогло мне и то, что впереди был самый напряженный период в жизни музея – лето, стало быть, экскурсия за экскурсией, и народу, чтобы обслужить все эти ежедневные потоки, попросту не хватало. Так начался мой «тарханский» период. Недолгий, но какой же счастливый! Но, как ни странно, счастливым его сделал отнюдь не глубоко почитаемый мною Михаил Юрьевич Лермонтов, хотя, надо признаться, возможность хоть таким образом прикоснуться к сокровенному, доставляла мне изрядное удовольствие. И все же дело было в другом… Но – будем последовательны.
Примечательностью города было то, что вся основная торговля была размещена в торговых рядах, бывших купеческих лавках и лабазах. Был там в числе прочих большой книжный магазин. Как-то раз, уже осенью, после работы, зашел я туда, зная, что ничего достойного я не увижу, при тогдашнем-то книжном голоде. Но зато я увидел ЕЕ. Стоит себе в отделе иностранной литературы, скучает. Ни в отделе, ни вообще в магазине – никого. Тогдашние городские обыватели, надо заметить, не отличались излишней тягой к просвещению. Стало быть, стоит, высокая, почти с меня, длинноногая, худая. Французская модель, да и только. Но не это, не это! Грива. Грива рыжих волос! Нет, вру, не рыжих, медных, и опять не то – какого-то бронзового цвета, волнистых волос. И сразу видно – никакой краски, никакой завивки. Но поразило меня даже и не это, хотя это тоже. Глаза! Никогда, ни до, ни после, не видел я таких зеленых глаз, да еще с искорками. И еще одна их странность: на солнце, или когда она сердилась, они почему-то становились светло-серыми, как пепел от сгоревшего бумажного листка. И в первый миг нашей встречи поразило меня ощущение какой-то ее «нездешности», что ли, «чужеродности». Ну никак не к месту была она в этом полунищем магазине, и в полунищем этом городе. Это ощущение так и осталось во мне во все отпущенное нам с ней время. А я тогда оробел ужасно! Это я-то! И не нашел ничего лучшего, как спросить, нет ли у них в продаже двухтомника Хэмингуэя. Вопрос этот был совершенно идиотский, поскольку двухтомник этот незадолго был издан (впервые в Союзе!) малым тиражом и достать его можно было только по великому «блату», так что свободно стоять на полке книжного магазина он ну никак не мог. Она и посмотрела на меня как на идиота. На большее меня уже не хватило и я стал пялиться на полупустые полки с Ярославами Ивашкевичами, Юнусами Фуцеками и прочим сбродом. А видел только ее! Догадавшись, наконец, что дальнейшее такое стояние становится уже просто неприличным, я неловко откланялся и сбежал. Что же со мной началось! Я не мог есть, я не мог спать, не говоря уже о том, чтобы ежедневно рассказывать одно и тоже толпе безучастных школьников. Коллеги в музее (надо отметить, что это, в основном, были женщины) стали подходить и участливо спрашивать: «Что это с тобой, старик? Ты какой-то перевернутый, не заболел ли?» Хватило меня тогда на три дня. Конечно, каждый вечер я бродил около магазина, но войти не решался. Наконец, на третий вечер вошел. Она чуть не кинулась ко мне: «Почему вас так долго не было? Вы заболели? Или уезжали?». И все. Стена рухнула и нам обоим стало понятно и легко. Мы потом частенько вспоминали ту нашу первую встречу и смеялись. Она говорила, что я именно этой робостью деликатностью ей и понравился тогда, и сразу она догадалась, что я не местный, и по выговору, и по манере одеваться. Дальше? Ну что же дальше? Наверное, как и всех влюбленных: обязательные провожания ее после работы, долгие стояния в подъезде, и невозможность расстаться. Потом пришла зима, а с ней кино, единственный в городе театр, иногда ужины в ресторане. Стали чаще бывать у меня, чаевничали, и вместе пытались приготовить что-нибудь съедобное из тех продуктов, что могли нам предложить магазины в то время. Но никогда она не оставалась у меня на ночь, и надо было проводить ее до дома пешком, если везло – на такси, благо, было недалеко, да в этом городке все и от всего было недалеко.
Была ли она красива? Пожалуй, что и нет, в нашем обиходном понимании женской красоты. Была в ней еще какая то угловатость, незавершенность в походке, манере себя держать. Видели ли вы когда-нибудь жеребенка на весеннем лугу? Очень похоже. Но было в ней то, что всегда ценилось в России в женщинах и лошадях (да не обидятся на меня лошади!) – порода. Была в ней еще одна прекрасная странность – она прямо-таки болела Италией. Любовно собиралось все об этой стране: статьи из журналов, нечастые книжные издания, альбомы репродукций – ну все решительно. Часами могла рассказывать о дворце Дожей в Венеции и о гранд-канале, о галерее Уффици, о фресках в соборе Петра и Павла. Может быть, думалось мне, какой-нибудь итальянский солдат наполеоновской армии так и остался после плена в России и прижился где-нибудь в дворянской усадьбе гувернером или поваром, да и семейством со временем обзавелся, и потомством. Как знать? Но ведь могло такое быть?
Однако, привычка и обыденность – страшные вещи для любви, они то все и губят. Мы тогда настолько уже растворились друг в друге, что каждый знал, что в следующую минуту мог сказать другой, обсуждали ли мы премьеру в театре, или новую книгу, или фильм – неважно. Ушел тот первый момент удивления, а это уже начало скуки. Затем неизбежно пошли первые трещинки, поначалу чуть заметные, почти невидимые, но их становилось больше и больше. И все чаще и чаще, все больше и больше мелкие «разведки боем» переросли наконец в наступление по фронту: «Любимый! Нам по 21-му году, пора задуматься о будущем, пора определяться. Ведь ты же любишь меня, а я тебя». Со временем замужество превратилось для нее в идею-фикс. Начались первые размолвки, а затем и ссоры. Ей было невдомек, что для меня подобные разговоры были что красная тряпка для быка, а перспектива быть запряженным в брачный хомут, пусть и разукрашенный ленточками и бубенцами – смерти подобна. Мы оба измучили друг друга спорами и размолвками, пока я не предложил, как мне тогда казалось, компромиссный и спасительный вариант расстаться (о, конечно, только на время и самое непродолжительное!), чтобы спокойно все обдумать, да и, наконец, просто отдохнуть друг от друга.
Так отправился я в очередной свой путь.»
Рассвет ворвался в комнату-тамбур. Человек проснулся, сел на тахту, закурил. Подошел к куклам, висящим на так называемой стене, осмотрел каждую. Потом положил в чемодан Смеральдину и Труффальдино, надел костюм Бригеллы. Поезд останавливается. Человек берет чемодан и выходит на перрон.
Человек:
Мы сбиты с толку: что же вас прельщает?
Как угодить вам нашим ремеслом?
Сегодня свистом публика встречает
То, что вчера венчала торжеством.
Непостижимый ветер управляет
Общественного вкуса колесом.
Одно мы знаем: чем полнее сборы,
Тем лучше пьют и кушают актеры.
Мы все предпримем с нашей стороны,
Мы даже стать поэтами готовы.
Чтоб воротить успехи старины,
Решились мы искать венец лавровый.
Мы на чернила выменим штаны,
За десть бумаги плащ заложим новый,
Что нет таланта, это не беда:
Лишь были б вы довольны, господа.
Достает из чемодана куклы. Теперь он работает как кукловод. Надевает на руки кукол и разыгрывает кукольный театр.
Смеральдина: Бьюсь об заклад, если я отправлюсь в этом виде в
Венецию, то покорю всех венецианцев, обладающих хорошим вкусом. Законодатели мод украдут десять фасонов из этого наряда и в три дня опустошат кошельки всех венецианских женщин.
Труффальдино: О, моя подруга Смеральдина! Куда это ты отправилась в таком шутовском наряде? Бьюсь об заклад, ты решила стать королевским шутом, не меньше?
Смеральдина: О, мой недалекий друг! Куда тебе понять толк в истинной красоте? Я и вправду направляюсь во дворец, но чтобы стать не шутом, а женой короля. Наш король вот уже как пять лет ищет себе достойную супругу, и я решила завершить его поиски.
Труффальдино: Ты?! Женой короля?! Вряд ли король такой дурак, чтобы сделать своей супругой женщину, взглянув на которую за версту видно, что она служанка, и королевой никогда не будет!
Смеральдина: Предупреждаю тебя, несчастный, что ты будешь первым казнен, когда я стану королевой.
Труффальдино: Но, подожди, коварная, ты ведь, помнится, обещала стать моей женой?
Смеральдина: Королевское желание разрывает всякие обещания. Да и не пристало мне, невесте короля, разговаривать с таким ничтожеством, как ты.
(Труффальдино плачет).
Смеральдина, растроганная его чувствами: Ну, не реви. Обещаю, что когда стану королевой, осыплю тебя всевозможными почестями.
(Смеральдина уходит, т.е. человек снимает ее с руки, и отправляет в чемодан. Остается один с куклой Труффальдино на руке. Только его герой собирается что-то произнести, как человек вдруг видит в толпе зрителей девушку. Неподалеку от его «театра» старушка продает цветы. Человек бросает свою куклу в чемодан, хватает несколько купюр, наскоро прощается с публикой, и бежит к старушке. Он покупает букет цветов, и очень нелепо, по-клоунски бежит назад. На ходу у него расстегивается чемодан, куклы падают на асфальт, он хватает наскоро, уже без той осторожности, с какой он перед выступлением их осматривал и укладывал. Тут же падают цветы, он поднимает их, и снова бежит за предметом своей внезапной страсти. Все это зрелище очень комично, публика на перроне смеется, но они его не интересуют. Он видит ее удаляющуюся спину сквозь эти уже ненавистные смеющиеся рожи. Она невозмутимо уходит, и вдруг голос: «Со второго пути отправляется поезд Москва-… Провожающих просьба покинуть вагон». Человек останавливает свою гонку на секунду. Смотрит ей вслед, резко разворачивается и бежит к своему поезду. Букет на ходу засовывает в карман смокинга. В последнюю секунду он успевает забросить свой чемодан в «комнату», запрыгивает сам, но резко закрывшиеся двери захватывают часть букета. Поезд отъезжает, и вслед за ним летят несколько лепестков.
Человек достает то, что осталось от букета, выходит на открытую площадку, туда, где стоит унитаз, бросает туда цветы, спускает.
Возвращается в комнату, садится на тахту, закуривает. Дым от сигареты поднимается под потолок, дыма все больше и больше, он образует под потолком причудливые фигуры, и пока на экране картинка с извивающимся дымом, в котором постепенно пропадают и человек, и тамбур, начинается текст:
«Из Тархан я уезжал с одной стороны подавленный, с другой – абсолютно невозмутимый, потому что за последние несколько месяцев росло во мне, а под конец и вовсе окрепло, желание прекратить уже наконец свои мытарства, и заняться тем делом, успех в котором так мне пророчили в моем училище, которое я, по бесшабашности своего характера покинул, не доучившись всего какой-то несчастный год. Короче, решил я вновь заняться цирком.»
Туман, густо собравшийся под потолком, теперь становится дымом в прокуренной гримерке циркового артиста. Дверь в гримерку резко открывается, на пороге стоит инспектор манежа в черном фраке. Когда он резко открывает дверь, дым немного рассеивается, и за гримировальным столиком можно разглядеть человека в костюме клоуна. Узнать его почти невозможно, разве что по глазам – все еще огромные и карие, и все еще светятся задором, но уже с некоторой грустью.
- Как же у тебя накурено! Бросал бы ты курить, все-таки на детскую публику работаешь, а голос скоро будет как у ржавого ведра.
- Николаич, вот умный ты мужик, так растолкуй ты мне, идиоту, какой это такой голос у ржавого ведра?
- Не умничай, клоуну это не идет. Бегом давай на манеж, последний прогон перед вечерним начинается.
(Человек смотрит на него укоризненно)
Извини, не последний, конечно. Крайний.
Далее снова идет голос человека, картинка – он на манеже в роли клоуна. В его арсенале не только пантомима, но и жонглирование, и фокусы, в основном – карточные.
«Мама, умница наша, встретила меня с распростертыми объятиями, и как только я рассказал ей о своем желании закончить таки училище, она подала мне другую идею и, как всегда, оказалась права. Она порекомендовала мне просто придти в цирк и показаться, а если уж я придусь ко двору, то один то год моего незаконченного образования мне уж, наверняка, простят. Я не стал ей возражать. Вообще, мама наша была человеком особенным: с ярко выраженной цыганской кровью в характере, она одновременно была и взрывной (оттого то и поддерживала меня во всех моих авантюрных начинаниях. Не женщина – порох!), и необыкновенно мудрой. Так что все сказанное ею меня не только не заставляло усомниться в правильности, но даже как будто пленило, и я беспрекословно выполнял все, что она говорила. Так и пошел я показываться в цирк, ни на секунду не сомневаясь после маминых слов, что меня возьмут. И меня взяли. Причем, одного из восемнадцати кандидатов. Так началась моя бурная цирковая жизнь: ежедневные представления, постоянные гастроли, это непременное цирковое братство и, конечно, служебные романы. Однако, надо сказать, что будучи душой компании, когда попадал в нее, я не любил постоянного пребывания с людьми. Как-то они меня тяготили. Наверное, именно поэтому я и выбрал жанр клоунады, столь веселый, и столь независимый. Часто бывало, что после представления со мной хотели познакомиться женщины, и даже если им это удавалось, ни одно такое знакомство не переросло в серьезный роман. Причин было много: во-первых, даже если я и пребывал в городе, то бесконечная моя занятость не оставляла мне времени на свидания, а во-вторых – деятельность моя, будучи изначально толчком к желанию свести знакомство, впоследствии становилась тяжелым испытанием для отношений. Влюбиться в клоуна – это романтика, жить с ним – тяжелая реальность. Меня осуждали за безумство выбранной профессии, прочили солидную карьеру, если бы я только этого захотел, порицали за «распутство и пьянство в артистических кругах». Одна барышня, будучи сперва, как и многие из предыдущих и последующих, влюбленной в меня без памяти, однажды сказала мне: «Я не понимаю тебя. Ты же взрослый мужчина, а все это ребячество в голове. Давай я поговорю с отцом, он у меня главный инженер на заводе, он помог бы тебе устроиться, а там глядишь, через несколько лет и сам бы в начальники выбился». Я тогда рассказал ей историю про Юрия Никулина, который однажды поймал такси, таксист узнал его и говорит: «Юрий Владимирович, я смотрел столько фильмов с вашим участием, вы такой талантливый актер! Одного не пойму, зачем вы этим клоунством занимаетесь, это же несерьезно!» А Никулин ему ответил: «Вы просто не любите цирк!». Барышня моя не нашлась что ответить.
Но дело не в этом. Цирковая моя жизнь была мне полностью по душе, и я, наверное, и умер бы на манеже, если бы не одно обстоятельство, заставившее меня покинуть цирк. Наш тогдашний директор был прекрасным человеком, он понимал толк в деле, которым руководил, любил артистов как своих детей, и немудрено, что все звали его просто «папа». Георгий Вадимович Александров руководил цирком к моменту моего прихода уже около двадцати лет, и даже я, так редко находивший в людях, что называется, родственную душу, сразу проникся к нему теплыми чувствами. Он никогда не повышал голос, и даже когда инспектор манежа писал на меня докладные за «неявку на репетицию без уважительной причины» или за «работу в нетрезвом виде», «папа» для необходимости соблюдения правил, вызывал меня к себе, но вместо «разбора полетов» у нас всегда происходила душевная беседа. «Папа» скончался скоропостижно. Инфаркт. И хотя он был уже весьма преклонных лет, и теоретически никто не исключал его недалекой кончины, смерть его стала тяжелым ударом для всех сотрудников ГосЦирка – от артистов до гардеробщиц. Когда мы потом с ребятами собрались его помянуть, многие говорили, что вообще не могут воспринимать цирк без него, словно он в нем был вечен – никогда не меняющийся, не стареющий, со своей доброй отеческой улыбкой и веселыми глазами. На его место назначили «сверху». Человек, пришедший на смену «папе» до этого был руководителем Дома Культуры какого-то завода, и ясное дело, что в цирке понимал, как свинья в балете. Маленький человек, получивший сразу такую власть и безграничные возможности, стал тиранить артистов по поводу и без. На смену творческой атмосфере пришла попросту тупая диктатура. Решив сократить расходы цирка, он вздумал избавиться от некоторых жанров, которые, по его мнению, давали представлению немного, а затраты на эти номера, тем не менее, были немаленькие. Так он в первую очередь решил упразднить цирковой балет. Меня это задело не только тем, что такой вот паршивец, который не знает и не понимает цирк, принимает на себя роль творца (хотя какого творца! Еще ничего не создав, он уже принялся рушить!), но и тем, что в цирковом балете работала одна замечательная девушка, мой истинный друг. У нее на руках была маленькая дочка, которую она растила сама. И я знал, что если сейчас она лишиться цирка, она не просто потеряет смысл жизни, потому что кроме этого она ничего не умеет, и видит себя только на манеже, но и единственного источника дохода. Я, узнав о его планах, в сердцах врываюсь в его кабинет: Сергей Юрьевич, вам не кажется, что исключать номера из программы не только не профессионально, потому что вы не совсем понимаете специфику нашего дела, но и попросту бесчеловечно? Добрых полсотни танцовщиц завтра по вашей прихоти вынуждены будут пойти продавать сладкую вату в своем же цирке, и это в лучшем случае. А то и вовсе – за прилавок овощной палатки!» Слова мои вообще не произвели на этого удава никакого впечатления. Он уже был наслышан о моем бунтовском характере и невозможности кому-либо подчиняться. Именно поэтому, мне кажется, он решил выкинуть из программы и мои номера. Я знал, что если бы захотел, то мне ничего не стоило бы отстоять свою позицию, поскольку цирк без клоунады – не цирк, и правда была на моей стороне. Но я принял решение добровольно и без боя покинуть милое моему сердцу дело, потому что в таких условиях я бы быстро потерял интерес к делу, и попросту спился бы…»
Человек сидит в своей гримерке последний раз. Он за гримировальным столиком, но уже не в гриме. Гримерка пуста, рядом с ним стоит известный чемодан, лицо его отражается в зеркале. Видны первые морщинки и он уже больше похож на человека из тамбура, нежели на костромского юношу. Он курит. Из радиоприемника звучит песня «Кавалергарда век недолог…». Он всматривается в свое отражение, постепенно дым поглощает гримерку, звук песни плавно переходит в стук колес. В зеркале вместо его лица начинают мелькать пейзажи. Перед нами тот же человек, но уже явно старше, в знакомом тамбуре. Он сидит в точно такой же позе, как и перед зеркалом, но уже на тахте. Привычка курить осталась неизменной. Человек нехотя поднимается с кровати, снимает с вешалки третий наряд – клетчатый пиджак и длинный шарф, надевает все это, достает из чемодана колоду карт. Поезд останавливается, двери комнаты как всегда открываются, и человек через секунду оказывается на очередном перроне.
Здесь человек промышляет уже тем, что показывает карточные фокусы. Перед ним как всегда раскрытый чемодан для денег. Опять вокруг него собирается толпа. В этот раз он доводит представление до конца, ничто его не беспокоит. Когда представление окончено, человек демонстративно раскланивается, публика расходится. Человек садится подсчитать выручку, и огорченно обнаруживает, что в этот раз доход его значительно меньше. Он закрывает чемодан, кладет карты в карман, оглядывается по сторонам. Видит чуть поодаль бабушку, торгующую пирожками, направляется к ней.
- Почем пирожки, бабуля?
- С картошкой 20 рублей, с мясом – 35
- Не дороговато ли?
- Да ты что, сынок, у меня же пирожки домашние, вкусные. Где же дорого то? Это ведь и картошечку сварить, и фарш приготовить, и тесто замесить. Самому то, чай, лень было бы возиться, а я тебе вот, готовые продаю, а ты еще нос воротишь – дорого!
- Ладно, давай мне свои домашние. А то поезд мой уйдет, пока я тут с тобой разговоры разговариваю. (на последней фразе слышен стук уходящего поезда. Человек срывается и бежит за ним, но догнать уже не получается. В растерянности он стоит несколько секунд и смотрит вслед уходящему поезду. Последнее, что он видит – это исчезающий в неизвестной дали его унитаз. Он разворачивается, идет обратно, проходит мимо бабушки, уже не замечая ее, но она окликает его)
- Что, милый, ушел твой поезд? Не огорчайся, другой придет. На вот тебе пирожков, угощаю.
Бабушка протягивает ему пакетик с пирожками, денег не берет, и уходит. Он молча смотрит ей вслед. Она тяжело идет, переваливаясь с боку на бок, и катит за собой свою сумку с пирожками.
Человек садится на перроне, открывает пакет и достает пирожок. Начинает есть. Он обжигается, но ест с удовольствием и улыбается. Потом взгляд его застывает, словно перед ним нечто, чего он никогда не видел. Перед ним – закат. Красно – оранжевый, с лучами солнца, закатившегося за облака. Звук поезда умолкает. Тишина и закат. Впервые – статика. Человек достает из кармана карты, начинает их мешать. Звук перемешиваемой колоды похож на стук колес…
У окна бокового вида стоит человек лет сорока. Длинные темные волосы с проседью, большие грустные карие глаза, худощавая фигура. Он смотрит в окно и курит. Пепельница расположена как в любом поезде: жестяная банка прикручена к боковой стенке, под стоп-краном. Человек одет в черные брюки и в черную футболку. Непрерывный звук едущего поезда. За окном проносятся огни городов, леса, поля, другие поезда. Человек тушит сигарету, ложится на тахту, выключает бра. Поезд замедляет ход, останавливается. Человек приподнимается со своего ложа, смотрит в окно, видит название остановочного пункта – Кострома. Некоторое время смотрит на эту надпись, думает о чем-то, улыбается своим мыслям. Потом откидывается на спину и не мигая смотрит в потолок. На несколько секунд тамбур освещается внешними мелькающими бликами. Потом – темнота. Человек засыпает.
Пространство тамбура исчезает. Перрон. На перроне стоит молодой человек. Темные волосы аккуратно подстрижены, большие карие глаза задорно светятся. Он в модной клетчатой рубашке, стильных брюках и длинном плаще. В руках – знакомый чемодан. Он с интересом оглядывается вокруг. В это время за кадром его голос:
«Итак, Кострома. Приехал я туда году этак в 68-ом, 37 лет назад. Собственно, и не приехал, а вернулся, поскольку раньше, в 64-ом, я проучился там 9-ый класс и оттуда уже уехал в Горький, в цирковое училище. Причин для моего возвращения тогда было две: первая: незадолго до этого я вернулся из армии, освободившись от нее раньше срока, поскольку военные психиатры пришли к выводу, что я и армия – понятия несовместимые. Вернулся какой-то надломленный, позади кошмар армейский с групповым казарменным бытием (это при моей-то врожденной тяге к одиночеству!), впереди – полная неизвестность. Ежик в тумане. И вот мама, со свойственной ей всегдашней проницательностью, решила, что мне какое-то время надо побыть одному, даже без родных, придти в себя, определиться. А тут как раз костромская квартира стоит, без пригляда к тому же. Квартиру эту отец получил за четыре года до этого, как раз, когда мы с ним вместе жили – он служил в военной части, а я учился в девятом классе. Потом и он, и я – уехали, он на другое место службы, а я – в Горький, но квартира осталась по тогдашним законам за ним, как за офицером. Вторая причина была более приземленной, нежели мое юношеское состояние неопределенности: за квартирой надо было присматривать, что ей пустой стоять. Таким манером мама, умница наша, убила сразу двух зайцев»
Во время текста идет видеоряд о том, как складывалась судьба молодого человека в этом городе. Вот он идет в редакцию газеты, устраивается корреспондентом, потом, как гуляет по центральным улицам, рядом с ним – компания таких же молодых и веселых людей. Он – всегда в центре внимания, сквозь текст слышны далекие голоса, в первую очередь – его, женский смех, шум фонтана. Площадь, на которой все происходит, круглая, со сквером и фонтаном посередине. По сторонам разбросаны: пожарная часть, здания дворянского собрания, генерал-губернатора, театра, различных присутственных мест.
Текст продолжается: «итак, значит, зажил я там тихо и спокойно, что мне в то время и было нужно. Кропал репортажи да очерки про славную нашу советскую молодежь – строителей коммунизма. Противно, конечно, было, поскольку ни я, ни эта самая молодежь ни в какой коммунизм и прочую дребедень давно не верили. Забегая вперед, и чтобы закончить об этом, скажу, что однажды, уже ближе к лету, я таки, не выдержал, и накропал большую статью о проблемах подростковой преступности. Неделю потратил: вечерами заводил знакомства на «сковородке» (так горожане называли между собой центральную площадь), разговаривал с ребятами и девчонками «за жизнь», а бывало и выпивал с ними «бормотуху». Днем ходил по кабинетам областного УВД, собирал статистику. Затем все это слепил, (картина вышла удручающая), и выдал в печать, да еще под названием «Остановите камень!». Удивительнее всего, что статью напечатали! Редакторша неделю перед тем ушла в отпуск, секретарь по такому случаю ушел «в запой», но как цензор проморгал – загадка. На следующий день редакторшу вызывают из отпуска, секретаря из запоя, и всех нас вызывают в бюро обкома комсомола. Что там началось! «Очернительство! Клевета на наш общественный строй! Да наша молодежь! Да героические подвиги!» И секретарь обкома с ехидной такой улыбочкой: «Придется вам, товарищ, положить на стол ваш комсомольский билет». Мне вся эта возня осточертела, терять, вижу, нечего, встаю и говорю: «А вот и хрен вам всем в одно место, я не из вашей банды!» «Как? Что? Почему? Да как вы смеете?» «А так, - говорю, что не член вашего долбанного комсомола!». И дверью хлопнул. В тот же день меня, конечно, выкинули, правда, «по собственному желанию», редакторше и секретарю – по «строгачу». И закончилась на этом моя журналистская карьера, к большому моему удовольствию. Делать в городе мне было уже нечего, и вновь решил сменить место жительства. Далекое и поэтическое место уже влекло меня в путь. Так отправился я в Тарханы…».
Темнота, слышен только стук колес. Вновь появляется знакомый тамбур. Человек просыпается, к размеренному такту поезда прибавляется гул голосов. Он поднимается с тахты, отодвигает занавеску, отделяющую его от вагона. Видит перед собой множество народа, ему кажется, что их тысячи. Кто-то разворачивает курицу, кто пропихивается сквозь потные тела и свисающие ноги с полотенцем на плече и зубной щеткой в руках, кто-то играет в карты, кто-то успокаивает ребенка. Гул начинает нарастать. Человек в ужасе задергивает занавеску. Поезд замедляется и останавливается. Двери «комнаты» открываются, человек снимает с вешалки свой первый наряд, облачается в него, хватает чемодан и выскакивает на перрон. На перроне он открывает свой чемодан, достает оттуда факелы, и другие различные причиндалы для шоу огня. Достав необходимый реквизит оставляет чемодан открытым, чтобы в него бросали деньги.
Человек: «многоуважаемые дамы и господа! Синьоры и синьориты! Короли и слуги! Мельники и мельницы! Чехлы и чешки! В конце концов, кавалергарды и их лошади! Кем бы вы ни были, остановитесь и насладитесь искусством бродячего комедианта! И не вините вашего покорного слугу за излишнюю говорливость, дело в том, что отец мой был нем и потому завещал мне неизрасходованный капитал речей! А теперь, достопочтенная публика, разрешите начать!»
Человек начинает искусно подбрасывать в воздух горящие факелы. Искрящиеся огненные колеса начинают вертеться у него в руках, деньги летят в его чемодан непрестанно. Представление длится около минуты. Толпа аплодирует. Вдруг человек замечает чуть поодаль от себя старика – нищего. У него седая борода, седые грязные волосы, он одет очень бедно, но аккуратно. Стоит в полном одиночестве, молча протянув кепку перед собой. Он смотрит в пустоту, взгляд его не выражает даже надежды, словно он давно уже ничего не просит, а стоит просто так, по инерции. Человек останавливает представление, хватает купюры из чемодана, сколько попадает в руку, пытается прорваться сквозь толпу своей же публики, но вдруг голос: «Внимание! С первого пути отправляется поезд «Москва - …». Провожающих просьба выйти из вагона». Человек оглядывается на свой поезд, потом на старика. Поезд подозрительно дергается, человек вздрагивает, разворачивается и снова начинает пробираться через толпу, только уже в направлении к своему поезду. У вагона он успевает закинуть свой хлам в чемодан, и уже на ходу заскакивает в свою комнату. Поезд отъезжает. Человек смотрит в окно: лицо старика проплывает мимо него, потом – дома, деревья, все быстрее и быстрее, и город скрывается из вида вовсе. Человек разоблачается, вешает свой костюм на прежнее место, садится на тахту, закуривает. Свет не включает, поэтому по темному тамбуру вновь начинают мелькать огни уличных фонарей. Огни вдруг сливаются в одну сплошную линию, потом этот свет расширяется, начинает заливать пространство тамбура. Человек щурится. Когда он проморгался, он уже сидит в качестве стандартного пассажира в вагоне поезда, он молод, как тогда в Костроме.
Его голос: «еще в поезде начали грызть меня сомнения. Ну в самом деле – куда еду, к кому, и кому я там нужен? Прошу покорно, приезжает Бог весть откуда мальчик, и заявляет, что он хочет здесь работать. Здравствуйте! Одним словом, извелся я за дорогу, да отступать было некуда. Плюнул я и положился по доброй русской традиции на «авось», или «была – не была». И в самом деле, это ли помогло, или что другое, только приняли меня. Экскурсоводом. В немалой степени помогло мне и то, что впереди был самый напряженный период в жизни музея – лето, стало быть, экскурсия за экскурсией, и народу, чтобы обслужить все эти ежедневные потоки, попросту не хватало. Так начался мой «тарханский» период. Недолгий, но какой же счастливый! Но, как ни странно, счастливым его сделал отнюдь не глубоко почитаемый мною Михаил Юрьевич Лермонтов, хотя, надо признаться, возможность хоть таким образом прикоснуться к сокровенному, доставляла мне изрядное удовольствие. И все же дело было в другом… Но – будем последовательны.
Примечательностью города было то, что вся основная торговля была размещена в торговых рядах, бывших купеческих лавках и лабазах. Был там в числе прочих большой книжный магазин. Как-то раз, уже осенью, после работы, зашел я туда, зная, что ничего достойного я не увижу, при тогдашнем-то книжном голоде. Но зато я увидел ЕЕ. Стоит себе в отделе иностранной литературы, скучает. Ни в отделе, ни вообще в магазине – никого. Тогдашние городские обыватели, надо заметить, не отличались излишней тягой к просвещению. Стало быть, стоит, высокая, почти с меня, длинноногая, худая. Французская модель, да и только. Но не это, не это! Грива. Грива рыжих волос! Нет, вру, не рыжих, медных, и опять не то – какого-то бронзового цвета, волнистых волос. И сразу видно – никакой краски, никакой завивки. Но поразило меня даже и не это, хотя это тоже. Глаза! Никогда, ни до, ни после, не видел я таких зеленых глаз, да еще с искорками. И еще одна их странность: на солнце, или когда она сердилась, они почему-то становились светло-серыми, как пепел от сгоревшего бумажного листка. И в первый миг нашей встречи поразило меня ощущение какой-то ее «нездешности», что ли, «чужеродности». Ну никак не к месту была она в этом полунищем магазине, и в полунищем этом городе. Это ощущение так и осталось во мне во все отпущенное нам с ней время. А я тогда оробел ужасно! Это я-то! И не нашел ничего лучшего, как спросить, нет ли у них в продаже двухтомника Хэмингуэя. Вопрос этот был совершенно идиотский, поскольку двухтомник этот незадолго был издан (впервые в Союзе!) малым тиражом и достать его можно было только по великому «блату», так что свободно стоять на полке книжного магазина он ну никак не мог. Она и посмотрела на меня как на идиота. На большее меня уже не хватило и я стал пялиться на полупустые полки с Ярославами Ивашкевичами, Юнусами Фуцеками и прочим сбродом. А видел только ее! Догадавшись, наконец, что дальнейшее такое стояние становится уже просто неприличным, я неловко откланялся и сбежал. Что же со мной началось! Я не мог есть, я не мог спать, не говоря уже о том, чтобы ежедневно рассказывать одно и тоже толпе безучастных школьников. Коллеги в музее (надо отметить, что это, в основном, были женщины) стали подходить и участливо спрашивать: «Что это с тобой, старик? Ты какой-то перевернутый, не заболел ли?» Хватило меня тогда на три дня. Конечно, каждый вечер я бродил около магазина, но войти не решался. Наконец, на третий вечер вошел. Она чуть не кинулась ко мне: «Почему вас так долго не было? Вы заболели? Или уезжали?». И все. Стена рухнула и нам обоим стало понятно и легко. Мы потом частенько вспоминали ту нашу первую встречу и смеялись. Она говорила, что я именно этой робостью деликатностью ей и понравился тогда, и сразу она догадалась, что я не местный, и по выговору, и по манере одеваться. Дальше? Ну что же дальше? Наверное, как и всех влюбленных: обязательные провожания ее после работы, долгие стояния в подъезде, и невозможность расстаться. Потом пришла зима, а с ней кино, единственный в городе театр, иногда ужины в ресторане. Стали чаще бывать у меня, чаевничали, и вместе пытались приготовить что-нибудь съедобное из тех продуктов, что могли нам предложить магазины в то время. Но никогда она не оставалась у меня на ночь, и надо было проводить ее до дома пешком, если везло – на такси, благо, было недалеко, да в этом городке все и от всего было недалеко.
Была ли она красива? Пожалуй, что и нет, в нашем обиходном понимании женской красоты. Была в ней еще какая то угловатость, незавершенность в походке, манере себя держать. Видели ли вы когда-нибудь жеребенка на весеннем лугу? Очень похоже. Но было в ней то, что всегда ценилось в России в женщинах и лошадях (да не обидятся на меня лошади!) – порода. Была в ней еще одна прекрасная странность – она прямо-таки болела Италией. Любовно собиралось все об этой стране: статьи из журналов, нечастые книжные издания, альбомы репродукций – ну все решительно. Часами могла рассказывать о дворце Дожей в Венеции и о гранд-канале, о галерее Уффици, о фресках в соборе Петра и Павла. Может быть, думалось мне, какой-нибудь итальянский солдат наполеоновской армии так и остался после плена в России и прижился где-нибудь в дворянской усадьбе гувернером или поваром, да и семейством со временем обзавелся, и потомством. Как знать? Но ведь могло такое быть?
Однако, привычка и обыденность – страшные вещи для любви, они то все и губят. Мы тогда настолько уже растворились друг в друге, что каждый знал, что в следующую минуту мог сказать другой, обсуждали ли мы премьеру в театре, или новую книгу, или фильм – неважно. Ушел тот первый момент удивления, а это уже начало скуки. Затем неизбежно пошли первые трещинки, поначалу чуть заметные, почти невидимые, но их становилось больше и больше. И все чаще и чаще, все больше и больше мелкие «разведки боем» переросли наконец в наступление по фронту: «Любимый! Нам по 21-му году, пора задуматься о будущем, пора определяться. Ведь ты же любишь меня, а я тебя». Со временем замужество превратилось для нее в идею-фикс. Начались первые размолвки, а затем и ссоры. Ей было невдомек, что для меня подобные разговоры были что красная тряпка для быка, а перспектива быть запряженным в брачный хомут, пусть и разукрашенный ленточками и бубенцами – смерти подобна. Мы оба измучили друг друга спорами и размолвками, пока я не предложил, как мне тогда казалось, компромиссный и спасительный вариант расстаться (о, конечно, только на время и самое непродолжительное!), чтобы спокойно все обдумать, да и, наконец, просто отдохнуть друг от друга.
Так отправился я в очередной свой путь.»
Рассвет ворвался в комнату-тамбур. Человек проснулся, сел на тахту, закурил. Подошел к куклам, висящим на так называемой стене, осмотрел каждую. Потом положил в чемодан Смеральдину и Труффальдино, надел костюм Бригеллы. Поезд останавливается. Человек берет чемодан и выходит на перрон.
Человек:
Мы сбиты с толку: что же вас прельщает?
Как угодить вам нашим ремеслом?
Сегодня свистом публика встречает
То, что вчера венчала торжеством.
Непостижимый ветер управляет
Общественного вкуса колесом.
Одно мы знаем: чем полнее сборы,
Тем лучше пьют и кушают актеры.
Мы все предпримем с нашей стороны,
Мы даже стать поэтами готовы.
Чтоб воротить успехи старины,
Решились мы искать венец лавровый.
Мы на чернила выменим штаны,
За десть бумаги плащ заложим новый,
Что нет таланта, это не беда:
Лишь были б вы довольны, господа.
Достает из чемодана куклы. Теперь он работает как кукловод. Надевает на руки кукол и разыгрывает кукольный театр.
Смеральдина: Бьюсь об заклад, если я отправлюсь в этом виде в
Венецию, то покорю всех венецианцев, обладающих хорошим вкусом. Законодатели мод украдут десять фасонов из этого наряда и в три дня опустошат кошельки всех венецианских женщин.
Труффальдино: О, моя подруга Смеральдина! Куда это ты отправилась в таком шутовском наряде? Бьюсь об заклад, ты решила стать королевским шутом, не меньше?
Смеральдина: О, мой недалекий друг! Куда тебе понять толк в истинной красоте? Я и вправду направляюсь во дворец, но чтобы стать не шутом, а женой короля. Наш король вот уже как пять лет ищет себе достойную супругу, и я решила завершить его поиски.
Труффальдино: Ты?! Женой короля?! Вряд ли король такой дурак, чтобы сделать своей супругой женщину, взглянув на которую за версту видно, что она служанка, и королевой никогда не будет!
Смеральдина: Предупреждаю тебя, несчастный, что ты будешь первым казнен, когда я стану королевой.
Труффальдино: Но, подожди, коварная, ты ведь, помнится, обещала стать моей женой?
Смеральдина: Королевское желание разрывает всякие обещания. Да и не пристало мне, невесте короля, разговаривать с таким ничтожеством, как ты.
(Труффальдино плачет).
Смеральдина, растроганная его чувствами: Ну, не реви. Обещаю, что когда стану королевой, осыплю тебя всевозможными почестями.
(Смеральдина уходит, т.е. человек снимает ее с руки, и отправляет в чемодан. Остается один с куклой Труффальдино на руке. Только его герой собирается что-то произнести, как человек вдруг видит в толпе зрителей девушку. Неподалеку от его «театра» старушка продает цветы. Человек бросает свою куклу в чемодан, хватает несколько купюр, наскоро прощается с публикой, и бежит к старушке. Он покупает букет цветов, и очень нелепо, по-клоунски бежит назад. На ходу у него расстегивается чемодан, куклы падают на асфальт, он хватает наскоро, уже без той осторожности, с какой он перед выступлением их осматривал и укладывал. Тут же падают цветы, он поднимает их, и снова бежит за предметом своей внезапной страсти. Все это зрелище очень комично, публика на перроне смеется, но они его не интересуют. Он видит ее удаляющуюся спину сквозь эти уже ненавистные смеющиеся рожи. Она невозмутимо уходит, и вдруг голос: «Со второго пути отправляется поезд Москва-… Провожающих просьба покинуть вагон». Человек останавливает свою гонку на секунду. Смотрит ей вслед, резко разворачивается и бежит к своему поезду. Букет на ходу засовывает в карман смокинга. В последнюю секунду он успевает забросить свой чемодан в «комнату», запрыгивает сам, но резко закрывшиеся двери захватывают часть букета. Поезд отъезжает, и вслед за ним летят несколько лепестков.
Человек достает то, что осталось от букета, выходит на открытую площадку, туда, где стоит унитаз, бросает туда цветы, спускает.
Возвращается в комнату, садится на тахту, закуривает. Дым от сигареты поднимается под потолок, дыма все больше и больше, он образует под потолком причудливые фигуры, и пока на экране картинка с извивающимся дымом, в котором постепенно пропадают и человек, и тамбур, начинается текст:
«Из Тархан я уезжал с одной стороны подавленный, с другой – абсолютно невозмутимый, потому что за последние несколько месяцев росло во мне, а под конец и вовсе окрепло, желание прекратить уже наконец свои мытарства, и заняться тем делом, успех в котором так мне пророчили в моем училище, которое я, по бесшабашности своего характера покинул, не доучившись всего какой-то несчастный год. Короче, решил я вновь заняться цирком.»
Туман, густо собравшийся под потолком, теперь становится дымом в прокуренной гримерке циркового артиста. Дверь в гримерку резко открывается, на пороге стоит инспектор манежа в черном фраке. Когда он резко открывает дверь, дым немного рассеивается, и за гримировальным столиком можно разглядеть человека в костюме клоуна. Узнать его почти невозможно, разве что по глазам – все еще огромные и карие, и все еще светятся задором, но уже с некоторой грустью.
- Как же у тебя накурено! Бросал бы ты курить, все-таки на детскую публику работаешь, а голос скоро будет как у ржавого ведра.
- Николаич, вот умный ты мужик, так растолкуй ты мне, идиоту, какой это такой голос у ржавого ведра?
- Не умничай, клоуну это не идет. Бегом давай на манеж, последний прогон перед вечерним начинается.
(Человек смотрит на него укоризненно)
Извини, не последний, конечно. Крайний.
Далее снова идет голос человека, картинка – он на манеже в роли клоуна. В его арсенале не только пантомима, но и жонглирование, и фокусы, в основном – карточные.
«Мама, умница наша, встретила меня с распростертыми объятиями, и как только я рассказал ей о своем желании закончить таки училище, она подала мне другую идею и, как всегда, оказалась права. Она порекомендовала мне просто придти в цирк и показаться, а если уж я придусь ко двору, то один то год моего незаконченного образования мне уж, наверняка, простят. Я не стал ей возражать. Вообще, мама наша была человеком особенным: с ярко выраженной цыганской кровью в характере, она одновременно была и взрывной (оттого то и поддерживала меня во всех моих авантюрных начинаниях. Не женщина – порох!), и необыкновенно мудрой. Так что все сказанное ею меня не только не заставляло усомниться в правильности, но даже как будто пленило, и я беспрекословно выполнял все, что она говорила. Так и пошел я показываться в цирк, ни на секунду не сомневаясь после маминых слов, что меня возьмут. И меня взяли. Причем, одного из восемнадцати кандидатов. Так началась моя бурная цирковая жизнь: ежедневные представления, постоянные гастроли, это непременное цирковое братство и, конечно, служебные романы. Однако, надо сказать, что будучи душой компании, когда попадал в нее, я не любил постоянного пребывания с людьми. Как-то они меня тяготили. Наверное, именно поэтому я и выбрал жанр клоунады, столь веселый, и столь независимый. Часто бывало, что после представления со мной хотели познакомиться женщины, и даже если им это удавалось, ни одно такое знакомство не переросло в серьезный роман. Причин было много: во-первых, даже если я и пребывал в городе, то бесконечная моя занятость не оставляла мне времени на свидания, а во-вторых – деятельность моя, будучи изначально толчком к желанию свести знакомство, впоследствии становилась тяжелым испытанием для отношений. Влюбиться в клоуна – это романтика, жить с ним – тяжелая реальность. Меня осуждали за безумство выбранной профессии, прочили солидную карьеру, если бы я только этого захотел, порицали за «распутство и пьянство в артистических кругах». Одна барышня, будучи сперва, как и многие из предыдущих и последующих, влюбленной в меня без памяти, однажды сказала мне: «Я не понимаю тебя. Ты же взрослый мужчина, а все это ребячество в голове. Давай я поговорю с отцом, он у меня главный инженер на заводе, он помог бы тебе устроиться, а там глядишь, через несколько лет и сам бы в начальники выбился». Я тогда рассказал ей историю про Юрия Никулина, который однажды поймал такси, таксист узнал его и говорит: «Юрий Владимирович, я смотрел столько фильмов с вашим участием, вы такой талантливый актер! Одного не пойму, зачем вы этим клоунством занимаетесь, это же несерьезно!» А Никулин ему ответил: «Вы просто не любите цирк!». Барышня моя не нашлась что ответить.
Но дело не в этом. Цирковая моя жизнь была мне полностью по душе, и я, наверное, и умер бы на манеже, если бы не одно обстоятельство, заставившее меня покинуть цирк. Наш тогдашний директор был прекрасным человеком, он понимал толк в деле, которым руководил, любил артистов как своих детей, и немудрено, что все звали его просто «папа». Георгий Вадимович Александров руководил цирком к моменту моего прихода уже около двадцати лет, и даже я, так редко находивший в людях, что называется, родственную душу, сразу проникся к нему теплыми чувствами. Он никогда не повышал голос, и даже когда инспектор манежа писал на меня докладные за «неявку на репетицию без уважительной причины» или за «работу в нетрезвом виде», «папа» для необходимости соблюдения правил, вызывал меня к себе, но вместо «разбора полетов» у нас всегда происходила душевная беседа. «Папа» скончался скоропостижно. Инфаркт. И хотя он был уже весьма преклонных лет, и теоретически никто не исключал его недалекой кончины, смерть его стала тяжелым ударом для всех сотрудников ГосЦирка – от артистов до гардеробщиц. Когда мы потом с ребятами собрались его помянуть, многие говорили, что вообще не могут воспринимать цирк без него, словно он в нем был вечен – никогда не меняющийся, не стареющий, со своей доброй отеческой улыбкой и веселыми глазами. На его место назначили «сверху». Человек, пришедший на смену «папе» до этого был руководителем Дома Культуры какого-то завода, и ясное дело, что в цирке понимал, как свинья в балете. Маленький человек, получивший сразу такую власть и безграничные возможности, стал тиранить артистов по поводу и без. На смену творческой атмосфере пришла попросту тупая диктатура. Решив сократить расходы цирка, он вздумал избавиться от некоторых жанров, которые, по его мнению, давали представлению немного, а затраты на эти номера, тем не менее, были немаленькие. Так он в первую очередь решил упразднить цирковой балет. Меня это задело не только тем, что такой вот паршивец, который не знает и не понимает цирк, принимает на себя роль творца (хотя какого творца! Еще ничего не создав, он уже принялся рушить!), но и тем, что в цирковом балете работала одна замечательная девушка, мой истинный друг. У нее на руках была маленькая дочка, которую она растила сама. И я знал, что если сейчас она лишиться цирка, она не просто потеряет смысл жизни, потому что кроме этого она ничего не умеет, и видит себя только на манеже, но и единственного источника дохода. Я, узнав о его планах, в сердцах врываюсь в его кабинет: Сергей Юрьевич, вам не кажется, что исключать номера из программы не только не профессионально, потому что вы не совсем понимаете специфику нашего дела, но и попросту бесчеловечно? Добрых полсотни танцовщиц завтра по вашей прихоти вынуждены будут пойти продавать сладкую вату в своем же цирке, и это в лучшем случае. А то и вовсе – за прилавок овощной палатки!» Слова мои вообще не произвели на этого удава никакого впечатления. Он уже был наслышан о моем бунтовском характере и невозможности кому-либо подчиняться. Именно поэтому, мне кажется, он решил выкинуть из программы и мои номера. Я знал, что если бы захотел, то мне ничего не стоило бы отстоять свою позицию, поскольку цирк без клоунады – не цирк, и правда была на моей стороне. Но я принял решение добровольно и без боя покинуть милое моему сердцу дело, потому что в таких условиях я бы быстро потерял интерес к делу, и попросту спился бы…»
Человек сидит в своей гримерке последний раз. Он за гримировальным столиком, но уже не в гриме. Гримерка пуста, рядом с ним стоит известный чемодан, лицо его отражается в зеркале. Видны первые морщинки и он уже больше похож на человека из тамбура, нежели на костромского юношу. Он курит. Из радиоприемника звучит песня «Кавалергарда век недолог…». Он всматривается в свое отражение, постепенно дым поглощает гримерку, звук песни плавно переходит в стук колес. В зеркале вместо его лица начинают мелькать пейзажи. Перед нами тот же человек, но уже явно старше, в знакомом тамбуре. Он сидит в точно такой же позе, как и перед зеркалом, но уже на тахте. Привычка курить осталась неизменной. Человек нехотя поднимается с кровати, снимает с вешалки третий наряд – клетчатый пиджак и длинный шарф, надевает все это, достает из чемодана колоду карт. Поезд останавливается, двери комнаты как всегда открываются, и человек через секунду оказывается на очередном перроне.
Здесь человек промышляет уже тем, что показывает карточные фокусы. Перед ним как всегда раскрытый чемодан для денег. Опять вокруг него собирается толпа. В этот раз он доводит представление до конца, ничто его не беспокоит. Когда представление окончено, человек демонстративно раскланивается, публика расходится. Человек садится подсчитать выручку, и огорченно обнаруживает, что в этот раз доход его значительно меньше. Он закрывает чемодан, кладет карты в карман, оглядывается по сторонам. Видит чуть поодаль бабушку, торгующую пирожками, направляется к ней.
- Почем пирожки, бабуля?
- С картошкой 20 рублей, с мясом – 35
- Не дороговато ли?
- Да ты что, сынок, у меня же пирожки домашние, вкусные. Где же дорого то? Это ведь и картошечку сварить, и фарш приготовить, и тесто замесить. Самому то, чай, лень было бы возиться, а я тебе вот, готовые продаю, а ты еще нос воротишь – дорого!
- Ладно, давай мне свои домашние. А то поезд мой уйдет, пока я тут с тобой разговоры разговариваю. (на последней фразе слышен стук уходящего поезда. Человек срывается и бежит за ним, но догнать уже не получается. В растерянности он стоит несколько секунд и смотрит вслед уходящему поезду. Последнее, что он видит – это исчезающий в неизвестной дали его унитаз. Он разворачивается, идет обратно, проходит мимо бабушки, уже не замечая ее, но она окликает его)
- Что, милый, ушел твой поезд? Не огорчайся, другой придет. На вот тебе пирожков, угощаю.
Бабушка протягивает ему пакетик с пирожками, денег не берет, и уходит. Он молча смотрит ей вслед. Она тяжело идет, переваливаясь с боку на бок, и катит за собой свою сумку с пирожками.
Человек садится на перроне, открывает пакет и достает пирожок. Начинает есть. Он обжигается, но ест с удовольствием и улыбается. Потом взгляд его застывает, словно перед ним нечто, чего он никогда не видел. Перед ним – закат. Красно – оранжевый, с лучами солнца, закатившегося за облака. Звук поезда умолкает. Тишина и закат. Впервые – статика. Человек достает из кармана карты, начинает их мешать. Звук перемешиваемой колоды похож на стук колес…
Голосование:
Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Нет отзывов
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор