назойливая прядь,
спасённая с повешенья
заколкой.
как ты, злополучная блядь,
копалась внутри не секирой,
а тонкой иголкой.
ломала, шалевшая, пальцы,
что названы с хмеля ромашкой.
баюкала в рваных руках мои стансы,
рождённые всё же в рубашке.
ты казалась святым божеством,
но казалась ли?
тогда, как под розовым кайфом, ломало.
ты ежечасно срывала меня из муляжной петли,
и “пальцев,
-кричала-
на руках всегда мало”.
я нежно их брал
(хоть нутро и своё доводило)
и штопал, безумный, на швейной
щербатую кожу.
ты ласково скалилась,
впору любому светилу.
а после вцеплялась усмешкой в измятую рожу.
я отплевался, зарёкся, причислился к атеистам.
мол: не видеть тебя ни в иконах,
не слышать в молитвах.
а ты не кончалась всё так же,
как праведность гуманиста,
как аксиомность потерь
в этих праведных битвах.
где мне воздавалось с лихвой
за разыгранный всплеск святотатства
ты кричала: «пойдём же,
пойдём же скорее домой!»,
а я напоказ вытворял ещё пуще бунтарства.
в момент здравомыслия,
спрятав себя у какой-нибудь будки,
сжавшись, скулил
и отмаливал всепрощение.
метадон делал сальто
на стенках в прогнившем желудке.
и это было последнее в том
утешенье.