Расплескается Земун молоко,
под окошком зарябит резеда -
я уеду далеко-далеко,
я уеду навсегда-навсегда.
Там не будет ни коварства, ни лжи,
только думы в облака, в облака,
только в бережном саду миражи,
только лёгкий ветерок у виска.
Ближние
Что, мой нежный попутчик, мой добрый прохожий?
А давай-ка с тобою возлюбим друг друга,
не покажем, как нас друг от друга корёжит,
станем ближе, теснее, - подмогой, подпругой.
Перекинемся словом и жестом, и взглядом.
Как легко быть с тобою – случайным! – терпимой,
одноразово-милой, любезно-отрадной,
понимая, что вскоре – прошествуем – мимо
и вернёмся в квартиры, хрущёвские клетки,
где от ближних – ни деться, ни смыться, ни скрыться,
где извечные будни, а праздники – редко,
и родные, «до боли знакомые», лица…
Эти лица едят – и не моют посуду,
и теряют носки, и бросают одёжки,
и терпеть это счастье порою так трудно.
Но они-то и ближние. Не понарошку.
И, наверное, Бог всё придумал нарочно
(как давно мне его заморочки знакомы) –
мол, работай душою до боли подвздошной
и твори великанов из боговых гномов.
Утро. Час пик... (песенка)
Утро. Час пик. Эскалаторы длинные.
Жизни в часах и минутах просчитаны.
Я тут - живая! - за вашими спинами,
то ли забытая, то ли прикрытая.
Спины - как лица... Вот эта - сутулая,
Согнута будущим, сгорблена нынешним.
Эти лопатки - сведёнными скулами.
Тыл прикрываю ей, видишь ли... Видишь ли?
Глаз бы и лиц! Да куда, дозовёшься ли...
Спины стеной предо мной возвышаются.
Кто там за мной? Мы прорвёмся, хороший мой!
Движемся к выходу. Дверь открывается.
С «Московского», по-скорому
глаза ладонью вытерев,
с пустыми разговорами
я ехала из Питера
и «Бонд» курила в тамбуре,
а рядом люди спорили
о пользе топинамбура
и о вреде цикория,
и пили за провинцию
и за житьё столичное,
за поводы и принципы,
загадки счастья личного,
за долю нашу гадскую,
что будет трудно вытерпеть,
приехав к «Ленинградскому»
с «Московского» из Питера…
Постпитерское
Петербург за мои плечом –
арки, дворики подворотные,
но в Москву хочу горячо
в колокольное, подноготное,
где по-сокольному пройду,
сочно цокая по асфальту,
обрамляя беду во лбу
полевыми цветами Фалька.
Вспоминая Аничков
Там бликует волна и блефует дневное светило,
а юнец укрощает четыре моих ипостаси.
Растекусь, как река, по всему, что знакомо и мило,
и поймаю мгновенье московские будни украсить.
Этот город мне память по капле вливал внутривенно,
на наречии невском со мною вода говорила.
Я на крымском мосту возвращаюсь к Москве постепенно
и смотрю по-язычески в белые очи Ярила.
Ночной синдром
На мокром асфальте звёзды лежат, не подобраны,
и в луже, как в ванне, луна, забавляясь, плещется.
Сегодня со мною ночь - словно фея, добрая,
сегодня она - не истица, я - не ответчица.
И нынче мы с ней - бесшабашные - по-приятельски,
возьмём - да и спрыгнем вдвоём со всего завсегдашнего,
соскочим с привычек, сойдём с колеи - обязательно! -
слетим с колокольной пустой скособоченной башенки.
Смахнём - да и бог с ней: не кости слоновой, - дощатая...
А дальше – заря пересушит луну из лужицы,
ударит в висок, по-рассветному распечатанный, -
и снова - на день, как на боль, на потугу, - тужиться,
держаться, держать! – ну, взгляд там, улыбочка, прочее...
И башенки - нет, и звёзды с дорог - разворованы.
Одну и успела за пазуху: долго до ночи-то,
погрею пока, приласкаю её, бестолковую...
«Я-не-такая-я-жду-трамвая»
Катаюсь на оранжевом трамвае,
качаюсь до Строгинского бульвара,
холодное сиденье согреваю,
ворчу на ренегата Боливара,
который никого из нас не вынес
и ускакал, пыля, в разгулье прерий,
а я в свою наивную невинность
и в прерии далёкие не верю.
Что Боливар… Коняка бессловесный.
Мой друг Пегас – и тот меня не понял.
Когда разруха в личном королевстве,
то из него сбегают даже кони.
Моя зарплата, кстати, много ниже,
чем у возницы этой дребезжалки,
да и трамвай какой-то грязно-рыжий,
как пони, предсказуемый и жалкий.
Я, не сходя с ума, схожу с трамвая
и, растворясь в густых народных массах,
текущих по Строгинскому бульвару,
иду пешком, такая-растакая,
не ожидая верности пегасов,
не сетуя на бегство боливаров.
Грёзы о волнорезе
В августе шум поездов так отчётливо слышен.
Люди куда-то стремятся, наверное, к морю.
Сны их под стрёкот колёсный надеждами дышат.
Слышишь, промчался в полуночи с посвистом скорый?
Мне бы туда, в Джемете, на охряные пляжи,
где на солёном, прогретом жарой волнорезе
можно затихнуть и слиться с анапским пейзажем,
можно, забывшись, о чём-нибудь солнечном грезить
и, до разреза восточного очи сощурив,
вымести мусор из мыслей своих захолустья,
тело подкрасить непрочным загаром каурым
и – соскользнуть с волнореза, предсердьями хрустнув,
томно и тихо улечься на дно не отпетой
и завести с глубиною морскую беседу.
Думаешь, мысли о смерти? Возможно, и это.
Но в Джемете этим летом я точно не еду.
Вагонное
Откуда мы едем,
во что мы ворвёмся
гудком паровозным?
Купейные леди
в колготках от OMSA
стройны, как берёзы,
мужчины им шёлково
смотрят на ноги
во снах крепдешинных.
Верстами отщёлкав,
дорогам дороги
мечты искрошили.
Путей перекрёстки,
бесед передряги,
гудков переклички,
зажатые в горстку
обрывки сермяги
признаний привычных.
Снега полустанков
и станций далёких –
за бежевой шторкой.
Меня – наизнанку
дорог подоплёки,
путей оговорки.
Куда мы спешим
и откуда нас гонит,
я точно не знаю,
ан анну души
под идущим вагоном
мне вновь разрезает.