16+
Графическая версия сайта
Зарегистрировано –  123 572Зрителей: 66 636
Авторов: 56 936

On-line4 700Зрителей: 909
Авторов: 3791

Загружено работ – 2 126 328
Социальная сеть для творческих людей
  

Сны Ильхома(мы вместе?!)

Литература / Романы / Сны Ильхома(мы вместе?!)
Просмотр работы:
10 декабря ’2009   00:59
Просмотров: 27100

Анатолий Заболотников
СНЫ ИЛЬХОМА
(Мы вместе?)

Плотник, выбрав дерево,... выделывает из него образ человека красивого вида, чтобы поставить его в доме.
...садит ясень, а дождь возвращает его.
Часть дерева сжигает в огне... А из остатков от того делает бога, идола своего, поклоняется ему... и говорит: "спаси меня, ибо ты бог мой".
Исайя, гл. 44, 13-17.

И говорил старик: куда идешь? и откуда ты пришел?
... и говорил старику, хозяину дома: выведи человека, вошедшего в дом твой...
Книга Судей, гл. 19, 17-22.


ПРОЛОГ

-- Надо вставать, надо... - фонило в голове почему то по-русски с различимым даже для него, неприятно жестким, твердым акцентом. Мерные, упрямые звуки эти вплетались в тонкую вязь сна, видимого им на родном языке, будто бы железной, пятнисто-ржавой нитью, неуклюже рвущей его тонкие, белоснежные паутинки, из которых Ильхом силился соткать хоть какое-то подобие далекой родины... Всегда ему не хватало нескольких стежков, даже если он и овладевал видениями. Но сегодня он был полностью во власти сна, безвольным, зачарованным зрителем, едва ощущающим свое тело, не владеющим даже его мыслями. И ведь как раз перед пробуждением ему снился его отчий дом, едва проглядывающий сквозь расцветающий на глазах сад, в котором он силился узнать хотя бы одно деревце, но они все снились единым, словно растущим из одного корня садом. Этот мощный, почти живой корень он чувствовал шевелящимся под ногами, вздыбливающим резкими движениями хлипкую, тонкую, как кожицу сливы, почву. Земля шевелилась судорожно под ногами почти как тогда, в тот страшный день, когда она, устав от каменной ноши города, вдруг решила вырваться, убежать из-под него словно табуретка из-под ног ничего не подозревающего еще висельника, думающего, что он залез на нее, только чтобы примерить новую модель галстука... Да-да, он-то пытался разглядеть деревья, дом, а в спящую голову лезли словно шершавые змейки именно эти мысли... И он во сне именно мысленно, а не зримо видел, как город опадал на эту взбунтовавшуюся землю, которой все же некуда было сбежать, она вернулась, но уже под развалины... Все это он как бы представлял, видел этаким едва различимым миражом сквозь быстро распускающийся на его глазах сад. На всех веточках, даже на стволах из взрывающихся почек выплескивались маленькие белые, розовые огоньки цветков, лепестки которых, будто язычки пламени, росли и трепетали в струях усиливающегося ветра... Но это было не просто сравнение, образ - ветки и сад в самом деле вдруг заполыхали этим живым, прохладным огнем, состоящим из мириадов цветков пламени, каждый из которых он мог различить по отдельности, даже мог сорвать, если бы владел сейчас своим телом, безвольно замершим среди вешнего огня, опаляющего ему лицо, веки... В какой-то миг он словно бы овладел телом, мыслями, бросился со сложенными ладошками к арыку, чтобы зачерпнуть воды, погасить это пламя, уже застилающее собою видение дома, а также едва различимый, чуть сгорбленный силуэт его отца, стоящего в дверях, облокотившись на посох. Даже спеша к арыку он спиной видел его глаза, светящиеся или укоризной, или же раскаянием, слышал будто бы, как в его губах шелестят слова какого-то совета, а, может, простого ответа на все те сотни вопросов, которые Ильхом хотел бы задать ему, пока стена огня совсем не разделила их... Но в арыке он с ужасом увидел лениво ворочающуюся, огромную, толстую змею, похожую на полупрозрачную, голубоватую живую сосульку, внутри которой словно кровь вилась тонкими струйками еще не замерзшая вода... А сквозь шелест или шум вешнего пламени, набирающего силу, холодно и мерно гудел этот занудный, менторский, чужой голос, требующий бросить все и проснуться, из-за которого он и не мог различить ни слова, сказанного ему отцом...
- Но куда, зачем? - пытался закричать он сквозь тающую пелену сна, стекающую сквозь непослушные, одеревеневшие пальцы, словно вода. Крик не получился, и он недовольно заворчал, - меня, что, жена ждет с пиалой чая? Может, дочки мои будят меня, щекоча перышками своих косичек, зовя посмотреть, как расцвел наш сад? Может...
Из-за этого, нахлынувшего уже извне, недовольства последние видения того сна испарились, оставив в пробуждающейся душе только тревогу и чувство неисполненного долга: он не спас сад, не оградил дом от разгорающегося все сильнее огня, не переломил хребет той змее, чтобы выпустить наружу струйки прохладной, живительной воды, так и не сумел спросить отца о чем-то очень важном...
Как ему не хотелось расставаться с этим ужасным, кошмарным сном, но в котором он из всех видимых до этого наиболее отчетливо представил себе образ родины, отчего дома, а, главное, любимого им сада... Дом-то они после землетрясения заново перестраивали, а вот сад остался невредимым, деревья лишь пометались в стороны вместе с землей, в которую они крепко вросли своими корнями, и вернулись на свое место. Погибли лишь попавшие под обломки стен. Сад был для них тогда всем, что осталось от былого хозяйства, от всего, десятилетиями накапливаемого тяжким трудом. Даже тогда, когда им помогало государство, все помогали, всем миром отстраивали и город, восстанавливать разрушенное было не просто. Ему тогда было слишком мало лет, чтобы хоть чем-то помочь отцу. Тот работал от зари до темна, уже при луне садясь без сил на землю, облокотившись на какое-нибудь деревце потной спиной и начиная мечтать вслух, каким будет лет через десять, двадцать, их сад, его сын, как будут смеяться радостно внуки, лазая по толстым стволам этих деревьев за зелеными еще плодами, от которых их рожицы будут смешно морщиться, словно у него, ставшего к тому времени совсем уже старым. Ильхом смеялся тогда над его последними словами, не веря, что отец может стать когда-нибудь старым, но тот уже засыпал, ворча на сына сквозь сон. И так было каждую следующую ночь, перед которой отец работал на своем доме, пока они наконец не въехали в обновленный, но все же не достроенный до конца, дом, после чего отец уже по привычке долго ходил спать в сад, оправдываясь перед ними, что не может заснуть среди стен... Поэтому, наверное, Ильхом с таким ужасом и смотрел во сне на сжигающий сад живой огонь, словно в нем сгорала и его жизнь, последнее, что от нее осталось...
- А что осталось? - горько спросил он себя, со страшным нежеланием приподымая тяжелые, припухшие веки. - Дом так и не достроен... Даже сад сейчас далеко, не со мной. Сгори он, и что для меня изменится? Есть разница, куда ты не вернешься?...
От этих мыслей взгляд его увлажнился, и мрачные, еще серые очертания помещения, где он просыпался, слегка расплылись, подернулись радужной оболочкой, словно бы расцвечиваемые лучиками еще не взошедшего солнца, лишь слегка подкрасившего изморось на стеклах единственного окна, розоватым полотном экрана светлеющего почти под самым потолком. Как он не хотел особенно сегодня просыпаться сюда, здесь, в этой просторной клетке с прокопченными стенами, когда-то давным-давно крашенными в ядовито-зеленый цвет прямо по шершавой штукатурке. Словно бы и впрямь вернувшись со свежего воздуха вешнего сада, он вдруг почувствовал тошнотворный запах рыбы, которую здесь же разделывал, вялил, коптил. А он ведь почти не замечал его, привык, хотя и сам уже весь пропах насквозь так, что все, с кем доводилось встречаться, тут же начинали морщить носы и отступали на несколько шагов от него, а то и прямо бросали ему в лицо оскорбительные замечания или незлобные насмешки. Да, тут мало кто с ним считался, как с... нормальным человеком, на равных. Даже хозяева, на кого он работал, для кого готовил эту противную рыбу, и те воротили от него презрительно носы, хотя их-то вклад в это дело был еще с более мерзким душком. Он это знал, но ему было все равно...
Но вставать надо было, хотя даже из-под этого грязного, вонючего одеяла - точнее, тряпки, большого куска какой-то ветоши - вылезать в холодный, промозглый воздух помещения совсем не хотелось. Под этой тряпкой сейчас было даже уютно, даже хотелось немного понежиться, потянуться сладко, размять затекшие бока. Но к приходу хозяина - опять хозяина, сколько же их тут! - он должен был растопить печь, нагреть помещение, чтобы показать, что не всю ночь он беспробудно спал, а лишь дремал урывками между работой. Сегодня был день давно обещаемой зарплаты, и ему надо было показать себя сполна ее заслуживающим. Наверняка этот скупердяй начнет пенять ему, обвинять его в лености, придумывать всякие другие причины и придирки, чтобы только поменьше заплатить. Да и какой хозяин, если и ему те другие хозяева - производства - тоже будут сбивать цену, накручивая разные отговорки, оправдания спадом спроса и прочего? Но все же он был хозяином, исполнял, то есть, роль хозяина и этого помещения, и всей территории бывшей военной автобазы, где теперь почти все, кроме его кабинета и будки охраны, было нелегально сдано в аренду всяким дельцам, вроде этих. Ильхому было даже жаль иногда этого старика, бывшего полковника, который все еще пыжился, изображал из себя этакого вояку, чуждого всему ныне его окружающему и творимому им самим же. Ильхом понимал, что тому некуда деваться с этой новой службы, но на старых командиров... Однако, в дни зарплаты - а это растягивалось на дни - он ненавидел его больше всего на свете. Да тот и сам давал для этого повод, становясь каким-то скользким, мелочным, жадным. И как это все - даже не само грязное и вонючее помещение цеха - контрастировало с ужасными, но красивыми видениями того сна! Какого было сюда просыпаться?! Ему страшно хотелось плакать, но кто бы его утешил. Жена, дочки и даже, наверно, отец вряд ли подозревают, в какой обстановке и как он сейчас живет. Они его еще и проклинают, возможно, за то, что он забыл про них, не шлет ни только денег, но и даже вестей о себе. А о чем писать?...
Он вдруг ужасно разобиделся на всех, особенно на старика отца и будто назло всем скинул с себя поднявшую столб пыли тряпку и соскочил с лежанки, чуть не рассыпавшейся из-за этого. Он даже не задрожал на зло промозглому холоду, тут же хлынувшему ему под одежку волной колючек. Зло и обида горячей волной крови бросились ему в лицо, в руки, пробежали по всему телу, смывая с него остатки сна, наполняя его какой-то суетливой и бессмысленной энергией. От этого он стал не просто колоть, а начал крушить дрова в щепки, заталкивать их в мрачную глотку печки, чтобы спалить их, уничтожить, обратить в пепел. Он даже не обратил внимания на то, как топор ударил его по коленке, соскользнув с промерзлого полена при очередном яростном ударе. Если бы боль через какое-то время не напомнила об этом, разломив вдруг ногу пополам, он бы, наверно, и все доски лежанки разрубил в щепки, так ему захотелось все порушить... А тут он уже не сдерживал слезы, им было теперь оправдание. Сев на грязный, ледяной пол возле печки, выгибаясь со стоном от саднящей боли, он, дрожащими, непослушными пальцами ломая спички, поджег наконец клочок газеты и засунул его в двоящуюся перед глазами пасть печки. Огонь словно сжалился над ним и на этот раз мгновенно вцепился в щепки, разрастаясь в жаркое пламя, весело затрещавшее в железном брюхе чугунного чудища, слегка даже опалив ему брови и мокрые, к счастью, ресницы. От неожиданности Ильхом чуть испугался и отпрянул от этого словно живого огня, забыв даже про боль. Но от него на лицо хлынула волна тепла, стекая вниз под одежду, и он вновь подвинулся к печке, заворожено уже глядя на растекающееся по ее недрам горячее золото, словно там разгоралось само солнце. Как он по нему соскучился! Здесь, в этом далеком приморском краю оно было совсем другим, тоже каким-то сыроватым, не щедрым. Оно не согревало, а лишь опаляло в столь редкие жаркие дни. Последнее лето было вовсе холодным, словно специально издеваясь над ним, приехавшим сюда из солнечного края в поисках счастья. Постоянные туманы и нездоровые, промозглые дожди смыли остатки его сперва радужных надежд, обратив их в слякоть и плесень тупой обреченности, в которой он все больше погрязал, не видя уже никакого просвета. Холодная же, с редким, быстро грязнеющим снегом зима вовсе вогнала его в некое оцепенение безысходности. Он уже и не пытался что-нибудь предпринять. После всех неудач, обманов Ильхом безвольно согласился на последнее, совсем не долгожданное предложение и вот уже три месяца торчал в этом грязном и холодном цеху, получая копейки за такую же грязную и холодную работу. Руки его уже привыкли к ледяной воде, в которой он размораживал, промывал рыбу, разделывая потом ее холодные, словно сосульки тушки. Ее гнилостного запаха он тоже не замечал, реагируя рефлекторно только на якобы аромат уже готовой копченой продукции, как на сигнал к действиям. Да и этот вечный обман с зарплатой его уже почти не трогал, а лишь чуть обижал, вгонял в еще больший транс. Он даже свой здоровый, прежде веселый какой-то аппетит потерял, наверно, потому что и питался теперь почти одной рыбой: копченой, вяленой, вареной, жареной. Иногда ему начинало казаться, что и сам он весь теперь из рыбьего мяса, наросшего неким студнем вокруг тонких и гибких рыбьих же костей, пронизанного тонкими жилками, по которым текла холодная кровь. Вначале он убеждал себя, что это, наоборот, самая здоровая пища, от которой японцы, к примеру, так долго живут. Но это быстро прошло вместе с аппетитом и воспоминаниями о солнечных фруктах, о сочной баранине. Теперь деликатесом для него были эти искуроченные, синюшные окорочка и чай, которые ему привозили в счет части зарплаты те хозяева, а в последний месяц вообще только сигареты, от горького дыма которых сводило желудок, но становилось не так горько на душе.
Подумав об этом, он достал из мятой пачки сигарету, прикурил ее от раскалившейся уже печки и, с трудом встав из-за боли в коленке, пошел к выходу. Кожа пальцев едва не прилипла к ручке железной двери, по которой уже стекали первые капли талой измороси, но он не обратил на эту мелочь внимания и распахнул дверь настежь.
С берега застылого моря на него хлынул морозный, но сыроватый опять же воздух, словно море пыталось прорваться сквозь ледяной панцирь и хотя бы волной холода окатить, смыть его, увлечь в свою пучину. Именно таким он теперь только и представлял море после первой встречи, когда его, умевшего неплохо плавать и без всякой опаски, доверчиво ступившего в полосу прибоя, вдруг сбило высокой волной и потащило в пучину вдоль острых рифовых глыб. Мгновенно он потерял всякую ориентацию в пространстве. Стоило ему только прорваться к поверхности, к воздуху, который стал казаться большим, ускользающим от него пузырем, как его тут же накрывало волной горькой воды, переворачивало, увлекало в бездну, где он вновь лишь на миг сталкивался с пузырем воздуха, становившимся все меньше и меньше... Ему даже не стало смешно после того, как оказалось, что море здесь едва лишь скрывало его мужское достоинство, оголенное после потери в этой схватке его совсем не пляжных трусов. С того дня ему постоянно казалось, что море только и норовит смыть его, ухватив хотя бы за пятку обволакивающей волной, кажущейся живой совсем иначе, чем живительная вода арыков или фонтанов его города. Он боялся моря, хотя до этого страстно мечтал его увидеть. Теперь он с усмешкой вспоминал, как собирался когда-то стать моряком, даже капитаном, думал поехать в этот приморский город поступать в мореходку. Жизнь поломала не только эти мечтания, хотя об этих он теперь совсем не жалел: море его мечты было иным. Зимой подо льдом оно его даже больше устраивало, как и дикий тигр в клетке зоопарка. Но лед казался ему не очень надежной клеткой, почему он и сейчас не ходил на берег, который здесь был совсем близко...
Но вот и солнце показалось. Он еще ни разу не пропустил этого момента, не лишил себя последней радости. Даже в пасмурные дни он встречал восход солнца, угадывая его появление интуитивно, по ведомым лишь душе признакам. Сегодня оно было добрым и приветливым, щедро рассыпав свое живое золото по сопкам, по сотням окон серых многоэтажек, высящихся в отдалении. До этого момента они казались пустыми коробками, ящиками тары, совсем не похожими на белоснежных красавцев родного Ташкента, но тут сразу ожили, заискрились живым светом.
Сегодня он не один встречал восход. На углу соседнего здания стоял старик, работавший сторожем или кочегаром на мебельной фабрике, арендовавшей здесь бывший ангар. Да, скорее, кочегаром, потому что лицо старика, улыбающееся солнцу, было темным от налета копоти, как и его одежда и, особенно, руки, которые он протирал снегом, отчего тот сразу становился черным. Старик словно умывался солнечным светом, поворачивая лицо из стороны в сторону, подставляя его лучам то одну щеку, то другую. Потом, кивнув Ильхому, он развернулся и поплелся нехотя за угол. Ильхом тоже попробовал умыться солнечным светом, ворочая головой, и почувствовал вдруг на щеках ласковые прикосновения разливающегося по всему миру живительного тепла. Оно втекало в него сквозь все поры, сквозь закрытые глаза, разбегаясь по жилкам настоящей горячей кровью, от которой его мышцы становились крепче, упруже, наливались силой...


Глава 1

Вдруг резко завизжали тормоза. Нехотя открыв глаза, Ильхом увидел, как юзя по ледяной корке к невысокому крылечку подкатил джип хозяина, едва не задев его бампером.
- Черт побери! - чертыхаясь и матерясь из двери машины вывалился хозяин, чуть не поскользнувшись на льду. - Какого черта ты лед не соскреб?! Напоминать надо? Что, не твоя вахта, но чья? Сегодня чтобы сделал! Бездельники! Вымой машину!
Бросив последнее, как приказ, он не стал на этот раз заходить в цех, а размашистым шагом, как мог только ходить полковник в отставке, направился к будке сторожей, цедя вслух ругательства, заготовленные уже для них. В первый месяц он просил Ильхома помыть машину, если та была сильно грязной, и даже приплачивал ему рублей по двадцать, потом по червонцу. Теперь это стало ежеутренней его обязанностью. Но деваться было некуда: за проходной автобазы его ждала только милиция, которой платить ему было нечем. А за то, что ты не зарегистрированный, те брали кто сто, кто требовал и пятьсот рублей. А нет, так продержат в холодильнике, побьют, но не предложат выслать на родину, а просто выгонят на улицу до следующего раза. Он пытался даже специально в начале зимы нарваться на закон, но над ним только посмеялись: "Размечтался, чурка! Ты нам здесь нужен, кормилец. Иди-иди, зарабатывай на штраф." Денег он все равно худо-бедно скопил немного, но лишиться хотя бы части их для него было трагедией. И на билет надо было немало, да и возвратиться домой без денег он бы не смог. Жена бы и простила все, и поняла, может, а вот отец...
Думая на этот раз почему-то о том старике, он машинально взял ведро, налил в него уже слегка согревшейся воды и начал отмывать с машины налет дорожной грязи, так же машинально удивляясь, где же полковник нашел ее среди зимы. Не выходя в город уже месяца два, он почти забыл, какие там дороги и улицы. Город теперь казался ему чем-то недосягаемым, чуть ли не сказкой из другой жизни. Конечно, даже эти представления нельзя было сравнить с его городом, но по сравнению с грязным цехом...
А ведь он сейчас мог спокойно сесть в машину, - ключи были на месте, - включить зажигание, дать газу, и пусть бы его ловили, пока бензин не кончится. В армии он служил водителем бронемашины, и уж на таком почти танке его вряд бы до того момента догнали менты. А там... А какая разница, что было бы потом? Вряд ли хуже, чем сейчас...
Видение улыбки старика сбило его с этих дурных мыслей, и к тому же к проходной в это время подкатил микроавтобус тех, других хозяев. В этот раз только один из них вышел к полковнику, и они начали что-то бурно обсуждать, размахивая руками. Потом тот сунул полковнику что-то в руки и быстро сел в автобус, тут же давший газу. Этот хозяин, похоже, даже растерялся и топтался на месте, разводя руками. Ильхом почувствовал, что ничего хорошего это не сулит ему, и, бросив тряпку в ведро, сел на приступок джипа и попытался прикурить мокрыми, красными от холода руками. Ничего не получалось. Все происходило как-то слишком быстро, словно в старом кино...
- Сволочи! Скоты! - орал полковник, подходя к нему со все еще разведенными руками, в которых держал несколько купюр. - Как надули! Нас надули, ты понимаешь? Получается, что даром им цех отдал, а ты... ты даром работал! Их, видишь ли, прикрыли... Но я тоже не меценат, сам понимаешь, даром тебя здесь тоже держать не могу. Поэтому, дорогой, извини, но за проживание с тебя я тоже вычту... Я же еще отдать наверх должен, сам понимаешь... Поэтому, вот, только пару сотен и могу тебе дать... Только не обижайся, меня тоже надули.
- А где я теперь буду жить? - только и спросил Ильхом.
- Ты не думай, что я тоже сволочь, - вдруг даже с теплотой какой-то сказал старый полковник, сникнув и чуть сгорбившись, виновато глядя ему в глаза. - Да, мне жить надо, мне надо наверх платить, но из-за копейки я не удавлюсь! Больше я тебе дать не могу, но... ты можешь тут пожить пока. Найдешь работу, будешь платить... Да не мне в карман, не смотри так, как овечка на волка! За свет хотя бы... Не сволочь я, понимаешь, чтобы нищего грабить!
Сунув Ильхому две хрустящие, словно обледеневшие на морозе, купюры, он суетливо засунул остальные в карманы, сел в недомытый джип и, опять с юзом взяв с места, уехал, оставив за собой лишь сизое облачко, которое в отличие от всего стремительно произошедшего, наоборот, замерло на месте и лишь слегка таяло в лучах такого же неспешного солнца...
Ильхом сунул машинально купюры в карман ватника и оторопело поплелся в цех. Все произошло быстро, чересчур быстро, чтобы он реально осознал, что лишился вмиг и работы, и заработка, с которым ему должно было хватить уже не только на билет домой. Прикрыв за собой дверь, он подбросил в печку дров, проверил сушильный и коптильный шкафы, где еще висели остатки рыбы, потом, закатив рукава, потрогал рыбу, которую с вечера положил размораживаться в ванну. Надо было отодрать хотя бы пару рыбин для завтрака. Сегодня он собирался сделать рыбу под маринадом. Вчера земляки с мебельной фабрики принесли ему полкило морковки, один помидор, луковицу, головку чеснока. Забыли купить лишь рис, но это он отложит на потом, когда сделает плов пусть даже с рыбой. А что, попросит у них немного кунжутного масла, еще как получится... Рыба же, название которой он так и не запомнил, все еще лежала одним мерзлым куском льда, холод из которого мигом вцепился ему в пальцы. Они словно бы примерзли к скользкой глыбе, смотрящей на него десятками глупо округленных изюминок глаз, подернутых тонкой пеленой льда. Все головы с полураскрытыми, зубастыми ртами смотрели в одну сторону, словно рыбы плыли куда-то сплошной стайкой и вмиг замерзли вместе с водой моря. С другой стороны глыбы так же замерли десятки хвостов, скованных своей же родной стихией, предательски обратившейся в их темницу. Поэтому, наверно, глазенки рыб и были такими глупо изумленными, до сих пор не верящими в возможность случившегося. Видимо, они думали, что это лишь временное наваждение, иллюзия, почему и не выглядели испуганными, огорченными реальностью смерти, а даже, наоборот, с каким-то интересом, чуть ли не насмешливо поглядывали на Ильхома, который оказался в более плачевной ситуации, чего тоже не осознавал, наверное. Одна из рыбин, голова которой была свернута и торчала из глыбы, вообще была с искривленным в усмешке ртом, скалящим остренькие, ехидные зубки, готовые вцепиться ему в руку. Эти мертвяки буквально смеялись над ним, давно смеялись, когда еще только попали сюда, а он их небрежно сунул в ванну, даже не взглянув. Но разве ему было до этого? С чего бы он разглядывал рты этих трупов, как они там кривятся? Его вдруг зло взяло на них, смеющих в их-то положении насмехаться над ним! Кто бы смеялся?! Ильхом крепко вцепился в торчащую из глыбы голову той рыбины и с остервенением начал отдирать ее, не обращая внимания на острые сосульки ее зубов. Она не поддавалась, еще и норовила цапнуть его покрепче за пальцы. Вся эта стайка-глыба ополчилась на него и уже в открытую насмехалась над его беспомощными попытками разорвать их предсмертные объятия. Они словно стали вдруг одной большой рыбиной с десятками насмешливых глазенок и язвительно оскаленных ртов. Тогда он поднял ее, пытающуюся выскользнуть из рук, высоко над головой и с размаху швырнул на бетонный пол. Глыба шмякалась с противным хрустом о бетон и ускользнула под ванну, с той же издевкой поглядывая оттуда на его жалкие попытки вытащить ее. Даже когда он взял багор с пожарного щита, та лишь крутилась на месте, как бы он ни пытался ее зацепить острым крюком. Но и достав наконец оттуда, сколько бы он ни бил ее об пол, она все так же ускользала от него, оставаясь единым целым, пусть с основательно помятыми боками, размазанными от удара глазенками, искореженными, но все же смеющимися ртами. Он гонялся за ней по всему цеху, уже ничего не чувствующими пальцами с трудом хватал ее, поднимал над головой и швырял со всего размаху от пол, если та сама не выскальзывала из окоченевших рук. Он даже не заметил, как в цех вошел старик, и, лишь пытаясь схватить глыбу в последний раз, вдруг заметил, что та лежала, уткнувшись доверчиво в чьи-то ноги, словно нашла себе защитника...

- Что-то случилось? - спросил старик, с тревогой поглядывая на него. - Я тут решил у тебя водички позаимствовать. Сегодня выходной в цеху, и мне воды не оставили. Ни чай не поставить, ничего... Можем пойти ко мне чаю попить, кстати. Тебе все равно передохнуть надо.
Старик говорил это серьезно, глаза его под лохматыми бровями были тоже серьезно серыми, но с голубым отливом, что делало взгляд добрым, открытым, словно небо в конце ненастья. Сморщенное, изможденное лицо его было вроде не таким уж старым, если вглядеться, но все равно он был старик. Космы русых, с легкой проседью волос торчали в разные стороны из-под замызганной вязанной шапки, напоминая времена хипповской вольницы, годы молчаливого протеста, которые Ильхом слабо помнил, да у них это было и не так распространено. Может, еще этим старик казался намного старше нынешней бритоголовой молодежи. Он был из другого, забываемого уже века. Одежда его даже для рабочей смотрелась чересчур неряшливо, словно он нацепил на себя первые попавшиеся под руку тряпки и забыл про них. Единственно, он был гладко выбрит, видимо, использовал сегодня для этого последнюю воду.
- Да-да, давайте, я наберу вам воды, - с готовностью откликнулся Ильхом и взялся за пластмассовую бутыль.
- Да я и сам бы набрал, а ты лучше бы кровь с рук смыл с мылом, а то попадет какая зараза, - заметил ему старик, не выпуская бутыль из своих рук, - рыба - вещь опасная в этом отношении. Сколько ее до тебя везли, хранили, размораживали, замораживали - кто знает?
- Не-е, у нас хорошая рыба! - уверенно ответил Ильхом, но все же отдал бутыль и, показав старику кран, стал тщательно мыть руки со стиральным порошком. Мыла у него не было, он на нем экономил, не заказывал хозяевам.
- Даже из штатов с их-то санитарией к нам везли дерьмо, - с насмешкой заметил старик, - поэтому то, что у вас, и что было до вас - это две большие разницы, как говорится.
- Я знаю, в Одессе так говорится, - радостно добавил Ильхом, вытирая руки о футболку под фуфайкой.
- Пошли? - кивнул старик ему головой и направился к двери. - Так, что у тебя случилось?
Он это спросил так просто, без какого-либо любопытства, с которым многие докапываются до ваших бед, словно бы пытаясь сдобрить свою корку хлеба вашей горчицей, поэтому Ильхом так же просто пересказал ему и случившееся сегодня, так, будто бы и сам видел это со стороны, хотя... так оно и было: даже вмешаться у него не было прав.
Кочегарка у старика оказалась просторной, к тому же прокопченные стены как бы терялись из виду, создавая некую иллюзию беспредельности. Помимо большого, гудящего пламенем котла с топкой, здесь стояли два верстака с какими-то машинками, кучками деревяшек, жестяной сейф, а за кривым стеллажом с заготовками приютились неказистый диванчик и такое же самодельное кресло, покрытые почерневшим уже, но мягким поролоном. Вдоль стен высились стопки аккуратно сложенных досок. Пол был покрыт щепками, угольной крошкой и мелкими опилками.
- Да, я тут еще столярничаю попутно, - бросил старик, наливая воду в жестянку с кипятильником. - Кочегаром много не заработаешь, хотя для жизни и это лишнее, но куда деваться...
Ильхом ухватился за его слова, как за какой-то выход, лазейку из безысходности.
- Да, разве мне в Ташкенте много было бы надо? Мне бы этого вот так хватило! - он размашисто чиркнул себя по горлу и продолжал, - но как я туда доберусь? Билет немало тысяч стоит, и домой надо ну, хотя бы столько же. Как я домой приду с пустыми карманами? Там-то не заработаешь, там нет такой работы, как здесь. Там жить дешево, но платят очень мало. Там не обманывают, но платят совсем мало, если работу найдешь...
- Но и богатые тоже есть? - с интересом спросил старик, раскрывая новую пачку чая.
- Да, есть, - презрительно заметил Ильхом, - бои по-нашему, или беки. Но богатые - это голодные люди, не заботятся о пище бедного. Они не счастливые. Думаешь, счастливые те, кто меня обманул? Они не наедятся теми деньгами...
Хотя всюду была копоть, и древесная пыль лежала на всем тонким слоем, в кочегарке было очень уютно. Ильхом с наслаждением развалился на сколоченном грубо диванчике и впервые за последнее время расслабился. В его цеху было всегда прохладно. А здесь чуть пахло лаком, деревом и топкой. К этому вскоре примешался аромат свежезаваренного чая, и он почти почувствовал себя счастливым, словно попал домой, к отцу на чаепитие. Тот, правда, пил только зеленый, но сам Ильхом пока любил черный, крепкий. Зеленый чай он начнет пить дома...
- И многие тебя обманывали? - спросил старик, разливая темный янтарь по кружкам.
- Все обманывали, - со злостью, вдруг вспыхнувшей где-то под сердцем, сказал Ильхом, обнимая ладонями горячую кружку. - Первым друг обманул. Позвал сюда, наобещал работу, квартиру и бросил тут. Сам ушел в море, а меня бросил, даже деньги не отдал. Ему надо было на взятку. Потом в деревне работал, арбузы сажал, собирал. Нет, это не арбузы. У нас - вот такие! Теперь их сажают, правда, вместе с хлопком. Представляешь, растет хлопок, настоящее золото, а под ним - арбузы? Но что делать, крестьянам не платят вообще, но арбузы разрешают садить. Продадут - заработают. А за хлопок им не платят. Тут хозяин обещал хорошо заплатить, аванс давал, но потом сбежал. Это не его поле было, оказывается. Пустой человек. Последние арбузы продали - копейки получили: их уже горы везде лежали. А потом опять - берут на работу, а в конце месяца выгоняют - регистрации, видишь ли, у меня нет. Или просто не платят, только кормят и крышу дают, когда работаешь. Этот хозяин, полковник, тоже обманывал, но платил. Мало, но платил. Ему тоже потом обещали все отдать, тоже обманули. Он несчастный человек, деньги для него несчастье. Он их любит, а зарабатывать не умеет, привык раньше, что ему обязательно заплатят. Мне его жалко, он ведь добрый в основном-то...
- Да, мы все были добрые, хорошие, не любили деньги, но вдруг... - старик горько усмехнулся и пошел к топке подбросить угля. Из раскрытой дверцы в кочегарку хлынул поток густого жара. Печь с удовольствием заурчала, проглотив несколько лопат черного, блестящего шоколада, рассыпав вокруг себя облачко искр. - Теперь же только о деньгах и речь. Знаешь, чему теперь больше всего удивляется комсомольская газета? Тому, что одна бабка нашла сумку с миллионами и отнесла ее без сомнений и сожалений в милицию. Их это поразило! А то, что бывшие комсомольцы воруют миллиарды - это не удивительно, это даже поучительно. А, ладно. Это я уже в старой газете прочел, которой стол застелил. Чай пил и прочел. Я их не читаю теперь. Не интересно мне, о чем и о ком они теперь пишут в своих светских якобы новостях, но все еще с совковым задором, лексиконом, в расчете на нового совка... Даже говорить об этом не интересно...
- Но ты ведь тоже много работаешь и много получаешь? - спросил Ильхом, легко как-то перейдя на ты. Старик держался совсем запросто, не по возрасту.
- Я всегда много работал, - спокойно отвечал он, - и сейчас мне не стыдно, что я могу своими руками много заработать, хотя это и не много на самом деле, а лишь больше, чем просто кочегаром. И тут дело в другом: я должен сделать столько, сколько надо цеху... каждый день. Кто-то из них может расслабиться, а мне нельзя...
- И тебе нравится эта работа? - с недоверием спросил Ильхом, разглядывая старика, который почему-то напоминал ему отца, хотя тот держался совсем иначе, гордился своими годами, даже важничал.
- У меня другой нет, - как-то категорично отрезал старик, но смягчился, взглянув на Ильхома. Большие, карие глаза того как-то испуганно, словно у лани замерли. - Мне нравится просто работа, а тут я еще и с солнцем работаю. В печке его сжигаю, а также из него поделки для мебели делаю. Дерево и уголь - это ведь почти чистое солнце. В чистом дереве совсем немного земного, что лишь кучкой золы потом остается. Остальное возвращается к солнцу. Знаешь, в английском ясень и зола, пепел - это одно слово. А я с ясенем как раз и работаю. Красивое дерево, живое. Вот, его срубили, убили как бы, а оно все живет, дышит, пьет влагу из воздуха... Так что, теперь мы, наоборот, и кочегары, и плотники, но гораздо ближе к солнцу тех верхолазов, кого из нас пытались сделать, заставив строить новую башню...
- Мой отец тоже работал плотником, делал деревянные... решетки, то есть, украшения в зданиях, - с трудом подбирал Ильхом слова. - Он мне говорил, что раньше плотников после работы казнили, чтобы секрет свой другим баям не передали.
- А ты не работал с ним? - спросил старик с интересом.
- Нет, я учился, а потом... моя работа стала не нужна, - с неохотой ответил Ильхом. - И у нас очень мало дерева, оно дорогое. Нет дерева и железа, а все остальное есть. Поэтому плотник - редкая профессия.
- Столяр, - поправил старик с некоторым сомнением. - Плотники дома делают, дерево слегка лишь обрабатывают, а столяр уже доделывает их, уже в глубину древесины проникает. По-английски столяр - это соединитель, объединитель, джойнер. Тут большой смысл. Плотники, столяры были у нас гораздо раньше каменщиков, у них была совсем иная философия - солнечная, не земная, не приземленная. Они не прирастали к Земле, к мирскому, не обустраивались тут навечно. Они уже здесь делали солнечный дом. Вольные каменщики мыслили совсем иначе, строили дома уже как могилы, из самой земли, из глины, почему от них и беда, а не просто из-за их лож всяких разных. Они тоже, вроде бы, добра желают, да не то оно. У плотников тоже были свои великие мастера. Один из них был как раз отцом Христа, а тут некоторые этого даже стесняются, скромно замалчивают. Один мыслитель договорился, что Иосиф подрабатывал лишь на жизнь плотником, потому что, мол, учителю, кем он был на самом деле, тогда нельзя было плату брать. Тупица! Но то, друг мой, великая тайна, которую, к счастью, сами каменщики помогают ныне скрывать.
- У вас было много плотников, раз дерева много, - заметил Ильхом, увлеченный такой необычной беседой, хотя глаза его предательски слипались.
- Да, в Великом Новгороде самой большой была плотницкая слобода, правда, она еще звалась прусской. Пруссаки, русаки... Тут, брат, тоже тайна. Не зря вокруг Пруссии столько заморочек в истории. Она ведь ближе всех к нашей солнечной прародине, как считается, где больше всего на свете солнечного камня...
- Откуда ты это все знаешь? - спросил с некоторым восхищением Ильхом.
- Эта тайна, брат, опасная, - рассеянно отвечал тот, - лучше ее не знать. Она ведь древнее многих империй. Мы теперь якобы христиане, хотя вместе с отцом Христа те замяли и главную суть его учения. Оно в чистом виде страшно вредно для государей, для государств, так как оно их напрочь отвергает, лишает их божественности. Понимаешь теперь, в чем здесь опасность для них? Понимаешь, зачем они вдруг деревянную Русь одним махом в каменные могилы, в хрущебы эти переселили? Этот геноцид был помасштабнее сталинского, он уничтожал дух нации, а не тела... Но узнать все это можно, лишь став плотником, кочегаром, печником. Это знание дается самим деревом, которое не снаружи, а внутри является моделью нашей Вселенной. Каменщикам эта тайна не открывается...
Но Ильхом уже не слышал этого. Жар от печи разморил его, и он сладко спал, во сне видя продолжение разговора, но в совсем иных образах и лицах, которые были уже неведомы старику...

Старик же было направился к одной из своих машинок, но вдруг передумал, не стал ее включать, взглянув сочувственно на гостя. Достав из сейфа толстую тетрадь, он начал в ней что-то писать, иногда подолгу глядя в бездну черного, закопченного потолка...
Занятие его прервал невысокий крепыш, одетый, вроде бы, в рабочий комбинезон, но с черной, кожаной жилеткой сверху, выдававшей его претензии на более высокий статус. Он как волчок ворвался в дверь, ведущую в цех, прошелся кругом по кочегарке, заглянув во все углы, и чуть задержался возле дивана.
- Я тут поработать пришел... А этот чурка что тут делает? - спросил он строго, но с некоторой предупредительностью у старика, тыча пальцем в сторону Ильхома, но косясь на его тетрадку и так, словно та его укусить собиралась.
- Работы парень лишился вместе с зарплатой... - спокойно начал старик, не удивляясь даже появлению того.
- Нет! - категорично отрезал тот, упреждая его, - у нас для него работы нет. Он ко мне уже подкатывал. Ты со своей философией мало что замечаешь вокруг, а они со своим братцем тут себя уже проявили. Толкнули налево бочку нашей солярки, но валят все на своих хозяев. Те тоже не подарок, но сперли эти, это известно. Поэтому, смотри, одного его в цеху не оставляй, потом с тебя спросим ведь.
- Я вам давно говорил, что надо инструменты принимать и закрывать каждый вечер... - наставительно заметил старик, уходя от неприятной темы.
- Ты это хозяину говори, - с усмешкой оборвал его крепыш. - Это его деньги - пусть думает. Даст команду - будем закрывать. А, если ему до фонаря, то мне-то, скажи, с чего страдать? Это теперь не народное, не общее.
- Тут ты, вроде, прав, - задумчиво покачал головой старик, - новые хозяева пока не просто плохие управленцы, они еще - совсем никакие собственники, не понимают даже, что это такое. Но, ты знаешь, это не от болезни роста, это национальная особенность наша, и...
- Может быть, - равнодушно отрезал тот, - но мне это пока по барабану. У меня даже хата не своя, пока долг за нее не выплачу, - вот, только штаны собственные, да что в них, и то этим новая жена распоряжается теперь... Я ведь второй раз женат.
- А первый раз что? - спросил старик.
- Та, не понятно, чего хотела: то сделаешь - не нравится другое, другое сделаешь - еще что-нибудь откопает, - охотно делился с ним Виктор. - Надоело, оставил им с дочкой квартиру, - она, правда, ее как бы, - и больше ни ногой... Она ведь и сейчас все недовольна. А я не хочу быть вечно должным, не занимая...
- И ты, Вить, совсем не хочешь стать хозяином? Ну, хотя бы полухозяином, - с улыбкой спросил старик, покачивая недоверчиво головой.
- Знаю, что никто не поверит мне, но не хочу! - резко ответил тот. - Я пришел сюда заработать, отдать долг за квартиру, машину купить, а потом нормально жить... Мне нужны деньги, на которые я могу покупать, а не над которыми трястись буду ночами.
- У старых немцев еще говорили: или хочешь хорошо есть, или спокойно спать. Это Вебер писал, докапываясь до корней капитализма, - с той же улыбкой говорил старик.
- Я хочу и то, и другое! - без улыбки сказал крепыш. - Когда нервничаешь, и еда не впрок. Ладно, я тут все проверил и поехал домой... Строгану несколько досок только. Хозяин, если приедет, то скажешь, что был.
Сказав это, он также волчком исчез за дверью, бросив попутно строгий взгляд на Ильхома, который даже заворочался во сне...
- Тут кто-то был? - растерянно спросил он, открывая глаза и озираясь вокруг.
- Да, начальник цеха заходил, - машинально отвечал старик, не поднимая головы от тетрадки.
- Витя - не хороший человек, - с некоторой обидой сказал Ильхом, ежась на диване и бросая на старика настойчивые взгляды. - Жадный. Не хочет дать мне работу. А я же не денег прошу - дай мне работу только, и я сам заработаю...
- Так, ты уже подходил к нему? - спросил старик, не поднимая головы.
- Да, подходил, - неохотно отвечал Ильхом, позевывая. - У вас хорошая работа, лучше. Тут сам зарабатываешь, а там везде тебе платят, сколько захотят. Тут, говорят, платят каждый месяц. Я сюда за такой работой ехал...
- И он тебя не взял? - вскользь как-то спросил старик, взглянув на него искоса.
- Нет, говорит, что я пилорамы боюсь! - с возмущением отвечал тот. - А как я могу ее бояться, если я два года на пилораме работал? Просто, он не дал мне попробовать, а сразу говорит - пили! А я же на такой не работал? Нет, нехороший он человек - ребята говорят.
- Начальников хороших не бывает, - заметил старик, зачеркнув что-то в тетрадке и опять упорно не глядя на Ильхома. - Начальник заставляет работать, а не отдыхать.
- Почему? Работа - это хорошее дело, - эмоционально не согласился Ильхом, повысив голос и настойчиво глядя на собеседника. - Без работы тут жить не интересно. Мужчина должен работать, кормить семью, растить дочерей, выдать их замуж...
- Ильхом, - спросил вдруг со смехом старик, - у тебя ведь их три? Ты же можешь получить за них калым и не работать вообще?
- Не-е, у нас калым не платят теперь, - расстроено как-то ответил тот. - Теперь надо еще квартиру им сделать или еще что-то дать, когда они женятся. У таджиков калым есть - у нас нет теперь. Трудно дочь замуж отдать...
- Сочувствую. Читал я, что ранее обычай даже требовал убивать лишних дочерей, - заметил старик и развернулся к нему, закрыв тетрадь. - Ну, ладно, ты посиди, можешь чай заварить, а я поработаю. У меня ведь не выходной сегодня.
Сказав это, он взял стопку заготовок и подошел к другому верстаку, немного огорчив Ильхома, который приготовился уже к беседе. Но огорчение сменилось на интерес, когда старик включил одну из машинок и начал обрабатывать на ней заготовки - фигурные брусочки дерева. Машинка резко визжала, вгрызаясь в дерево и веером рассыпая вокруг мелкие стружки.
- Это как называется? - спросил Ильхом, подойдя к старику и заглядывая через плечо.
- Это фреза, самый опасный инструмент и, если ты не хочешь меня оставить без пальцев, то отойди и не отвлекай, когда я на ней работаю, - сухо ответил старик, прервав работу. - Хочешь попробовать?
- Вот здесь надо поставить... брусочек надо сверху прибить, чтобы рука не смогла попасть, подвинуться к этой... фрезе. Тогда будет не опасно, - заметил Ильхом, осторожно показывая пальцем и гордо улыбаясь.
- Ладно, потом попробуешь, мне некогда, - сказал старик и отвернулся.
Ильхом же слегка огорченный сел вновь на диван и с обиженной улыбкой наблюдал за работой старика. Тот же, обработав заготовку на фрезе, включал зеленую шлифовальную машинку, визжащую более тонким, но тоже резким голоском, наполняющим уши звоном, потом брался за другую заготовку, ни разу не обернувшись к нему, не проронив ни слова, хотя Ильхому даже сзади было видно, что он о чем-то напряженно думает, но про себя. Он казался таким увлеченным своей работой, что Ильхому тоже захотелось вот так же склониться над верстаком, что-то делать руками, думать о чем-нибудь и не видеть ничего вокруг. Можно было думать о доме, о саде, как будто ты сейчас там. Такая работа чем-то похожа на сон, только здесь ты сам выдумываешь видения...
Старик, похоже, решил обработать все свои заготовки, и, не дождавшись его взгляда, Ильхом с натянутой улыбкой встал и тихо вышел из кочегарки, неуверенно оглядываясь. За эти месяцы работы в цеху он привык к одиночеству, но сейчас ему очень хотелось поговорить с этим много знающим стариком, хоть тот был всего лишь кочегаром. Полковник тоже иногда, подвыпив, приходил поговорить, но Ильхом тогда с трудом разбирал его слова и лишь делал вид, что внимательно слушает. А тот совсем переставал понимать Ильхома. Старик же говорит странные вещи, но понятно. Да, отец тоже редко, но много интересного рассказывал ему. Наверно, эта работа плотника и впрямь сама делает человека много знающим, интересным.
На улице было холодно. Засунув руки в карманы, втянув голову в плечи, он побродил около зданий, попинывая льдышки, взялся было за ломик, но тут же швырнул его в сугроб. Тот скользнул по обледенелой корке и откатился на дорогу, но Ильхом, презрительно плюнув в его сторону, поплелся в свой цех, бросив через плечо несколько взглядов в сторону кочегарки с закоптелыми окнами, по которым ее сразу можно было найти.
В его цеху было почти тепло. Глыбина-рыба так и лежала недалеко от двери, но уже в лужице талой воды, и несколько искореженных рыбин готовы были вот-вот отвалиться от стайки. Но Ильхому не хотелось ничего делать. Носком сапога он толкнул глыбину, и та заскользила в сторону, но на этот раз вдруг остановилась посреди цеха. Он еще раз ее поддел, но не очень удачно, чуть не упал, а та, крутанувшись вокруг оси, опять упрямо замерла метрах в двух от него, потеряв при этом пару рыбин. Ильхом плюнул и в ее сторону и пошел к своей лежанке. По пути он все же подбросил в печь несколько поленьев и лег, закинув руки за голову. Нет, у него и раньше было немало свободного времени, но таким свободным он чувствовал себя впервые. Его и тогда никто особо не регламентировал, но то, что и его сон возле коптильных шкафов считался как бы работой, не позволяло ему расслабиться, как он мог это сделать сейчас. Обида на старика изгладилась из головы, и он впервые за последние месяцы почувствовал себя чуть ли ни счастливым.
Поэтому неожиданное появление брата его не просто насторожило, - тот просто так никогда не приходил, - а страшно расстроило. Брат со своими вечными проблемами был ему здесь в тягость, хотя и напоминал о доме. Больше всего Ильхома расстраивало то, что именно брат походил на отца, а не он, старший. Ему обидно было, что тот при этом был таким непутевым, как бы даже позоря этим отца.



Глава 2

- Брат, выручай! - с порога заныл тот, оправдав все предчувствия Ильхома и обдав, к тому же, волной перегара. - Понимаешь, я совсем не виноват, я уснул, а ларек взял и загорелся, и сгорел. Нет, я успел выскочить, но там все сгорело: видик, товары... Меня теперь убьют. Не говори никому, что я здесь, я незаметно пришел, через овраг...
У Ильхома даже сердце заныло от негодования. Тот не просто испортил ему минуты счастья, но еще и принес с собой новую беду, мороку. Резко вскочив, Ильхом дал брату подзатыльник, замахнулся было еще, но, махнув рукой, поплелся ставить чай.
- Я тут поесть принес... - жалобно промямлит брат, доставая из-за пазухи какие-то кульки, бутылку водки. - Как у тебя дела?
- У меня дела? - злобно, но тихо переспросил Ильхом, наливая воду в чайник. - У меня никаких дел больше нет, работы нет, денег тоже. А ты опять за свое. Сколько обещал не пить? Дай это сюда!
Взяв резко у брата бутылку, он свернул пробку и вылил содержимое в ванну, отчего в цехе неприятно запахло, но не водкой, а протухшей рыбой. Ильхом заткнул слив тряпкой и вернулся к чаю.
- На что я тебя буду содержать, кормить? Рыбы осталось мало... - рассуждал он уже спокойнее. - Чем я буду платить за тебя полковнику?
- У меня немного осталось... - ныл тот, показывая ему тощую пачку денег. - Касса бы все равно сгорела...
- Дурак! - резко оборвал его Ильхом. - Они же увидят, что ее вскрыли!
- Она была не закрыта... - с довольной ноткой поправил его тот.
- А то, что она пустая, никто не поймет... - заметил с издевкой Ильхом.
- Я туда бумажек же насовал! - почти уже хвастался своей сообразительностью брат.
- Когда же ты все это успел? - ехидно спросил Ильхом, уже совсем без зла.
- В армии и не такое успевал! - гордо протянул тот, раскладывая закуски на столике и достав из кармана чекушку водки. - Только не выливай это, а! Давай отметим, что я жив остался? Я ведь мог и не проснуться...
- Скотина ты, - уже с усмешкой бросил Ильхом, взяв со столика большой кусок колбасы и с наслаждением отправляя его в рот. - И почему только тебе с работой везет, а мне нет. Я бы на твоем месте давно и на билеты, и даже на машину заработал, а ты...
- А я, может, давно уже и больше заработал, - с довольной усмешкой заметил брат, открывая чекушку.
- И где это? - насмешливо спросил Ильхом, бросив на него оценивающий взгляд.
- Ты, брат, просто неправильно живешь, - поучительно отвечал тот, не замечая его взглядов. - Ты, как все совки, да-да, совки, все время будущим живете. Дома ждал, когда сюда поедешь, заработаешь, тут ждешь, когда заработаешь и домой поедешь. Ну, а какая там жизнь может быть? Опять нищета? Даже дом достроишь, машину купишь, и что? Будешь голодным из угла в угол ходить и голым стенам радоваться? На бензин где деньги через месяц возьмешь? А я тут хочу жить, сейчас! Там дешевле, да! Но что дешевле? Нищета дешевле. Баи там живут не по дешевке. Через год ты опять сюда захочешь, придется захотеть.
- Нет, я сюда больше не захочу, - неуверенно заметил Ильхом, все же не зная, чем тому возразить.
- Ну, тогда в Америку захочешь! - усмехнулся тот. - Но через год ты уже и сюда не приедешь, все, лафа кончилась, на визу тебе денег не хватит...
- Зачем виза? - недоуменно спросил тот.
- А затем, что теперь визу и сюда, в эту дыру надо, - злобно процедил брат, выпив из кружки, и пододвигая ее Ильхому. - Будешь?
Ильхом хотел было ее отодвинуть, но вдруг передумал, поднес к бутылке, из которой брат довольно плеснул ему водки.
- Вот, а я здесь поживу, а потом рвану в Америку, там поживу, - продолжал брат. - Так не получится, так через Китай рвану. Нет, так и здесь поживу. Понимаешь, и в тюрьме можно сидеть, а можно и жить, раз все равно сидишь. А можно и на свободе срок отбывать, поджидая освобождения. А сейчас какая жизнь пошла? Заработал, украл - прожил! Украл - еще прожил. Никто надолго не рассчитывает, даже богатые, кто ворует по крупняку. Да они и тем более. У них смерть всегда - за порогом. Вот так, братишка. Поскольку же ты не живешь, то к тебе деньги и не идут. Зачем? Они же тебе не нужны... сейчас. А мне нужны, вот и идут. И так же уходят, но оплатив мою жизнь. А ты все еще там, в прошлом, которого уже нет и не будет. Никогда. Посмотри, какие люди стали - разве с такими прошлое вернешь? С такими оно уже другим было бы. Даже на меня посмотри, я не обижусь, сам знаю, что совсем другой стал. Хуже, согласен, но мне так лучше.
- Нет, мне так не надо, - огорченно произнес Ильхом, взяв снова кружку, но решительно отодвинув ее к брату. - Больше не хочу.
- Зря, - сочувственно сказал брат и, сморщась, выпил. - От нее все же легче как-то... Мне, может, тоже плохо, но я знаю, что и везде будет так же. Я много чего перепробовал, и везде одинаково...
- Нет, жить я могу только дома, - твердо продолжал Ильхом. - Там я кому-то нужен, а больше я нигде никому не нужен. Как раб, как лох нужен, а как человек - нет. А дочкам я нужен, отцу тоже... Может, и жене сильно нужен, сильнее всех... Ты это не поймешь.
- Куда уж мне! - протянул брат, пьянея на глазах, как-то свысока поглядывая на Ильхома, хотя был ниже его на голову. - Ты всегда все лучше понимал, больше знал! Всегда учил меня! Ну, и что? Оба сегодня ни с чем! Но я вчера жил, а ты тут рабом вкалывал, перед полкашом унижался...
- Не смей! - крикнул Ильхом и ударил брата по щеке.
- И ты не смей меня больше бить! - закричал со злобой тот и схватился за нож, но неуверенно замер на месте. - Хватит! Ты мне - не авторитет, понял! Ты - никто! И не надо строить из себя старшего... брата. Я умнее и лучше тебя! Ты же неудачник, почему и злишься...
- Я тебя ударил за раба, а не так... - смущенно оправдывался Ильхом.
- Нет, так! Потому что думаешь, что я не дам сдачи! - злобно продолжал тот, отодвигаясь от столика и пошатываясь. - Ишь ты, старшие нашлись, старые! Не тронь их! А за что вас уважать? За то, что ни хрена не сделали, и последнее просмотрели? Чего ж ты свое прошлое не защищал? А теперь нюнишь по нему. За это вас уважать? На, пососи!
- Иди спать, - вяло сказал Ильхом, пытаясь замять разговор.
- Ага, хочешь списать на то, что я пьян? - язвительно захихикал тот. - Так это я давно тебе хотел сказать, да жалел тебя. Тебе ж всегда тут плохо было - чего ж добивать лежачего? Я тебе всю правду говорю, которую тут выстрадал с первого дня, когда ты еще там гадал: ехать или под юбкой отсидеться. Я знаю, что я пьян уже, но поэтому не такой и пьяный, чтобы чушь нести. Поэтому не делай такие овечьи глазки, а признай правду, как есть! Из-за вас с отцом и я сейчас такой. Я-то ничего не мог тогда сделать, малолетка был, но я все за вас расхлебываю на полную катушку, а не нюню, как вы. Живу тем, что досталось, борюсь за свою поганую жизнь, за каждый день, а не жду, когда Аллах мне удачу подкинет...
- Не говори так! - резко пытался его оборвать Ильхом, вдруг выпрямившись.
- У-тю-тю, какие мы правоверные вдруг стали! В последние десять лет... Аллаха тут нет, тут и Христа ихнего нет, поэтому не сверкай очами - он не услышит, не наградит! - смеялся над ним брат. - Тут нечисть одна вокруг и она тут всем заправляет. Аллах далеко, поэтому самому приходится выкручиваться. Пускай потом накажет - хуже, чем здесь, все равно не будет...
Но силы покидали его, и, сказав последнее, брат выронил нож и рухнул на пол, мигом свернувшись калачиком, и засопел.
Ильхом с трудом поднял его с пола, затащил на лежанку и, укрыв ветошью, сел на стул и опустил низко голову. Он пытался чем-нибудь возразить брату, но даже мысленно не мог ничего придумать, кроме каких-то обрывков фраз и безответных вопросов. Голова к тому же слегка гудела от водки, которую он страшно не любил и не пил почти никогда. И курить он начал лишь в последний месяц, чтобы заглушать порою невероятно острое чувство голода, голода к настоящей еде, настоящей жизни. Не найдя ответов, он вдруг вновь почувствовал сосущую боль под ложечкой и начал быстро доедать то, что осталось на столе. Увы, этого было слишком мало, чтобы утолить тот голод, которым он жил последние полгода. Всего лишь полгода, но тянулись они для него дольше всей предыдущей жизни. Он был уже согласен с братом во всем, кроме одного: он не чувствовал себя виновным в произошедшем в конце прошлого века. Он не мог быть виновным, если от этого он лишь потерял, ничего не приобретя. Он ведь все то воспринял необдуманно, как происходящее не с ним, не в его доме, не в его стране, а где-то там, в той столице, которая была слишком далеко, от которой, может, из-за этого и хотелось скорей избавиться, ожидая оттуда лишь угрозу и прошлому, и происходящему ныне по ее вроде инициативе. Дома, на родине он видел как бы лишь неизбежные следствия далеких событий, хотя воспринимал их вначале вполне оптимистично. Но тогда он был на двенадцать лет моложе, тогда его больше занимала любовь, сквозь туман которой все видишь в иных красках... Он не считал себя виновным, но доказать это брату не мог - тот его не слышал. Это огорчало Ильхома, та как ему и так хватало вины: перед женой, дочерьми... Перед братом и то он чувствовал себя виноватым: отпустил его одного, не смог здесь удержать, да и не пытался особо, это было ему в тягость, или он просто уже не знал, как помочь тому, когда сам в безвыходной ситуации. Но с той виной он был категорически не согласен - она не его! Что вообще он, маленький человек, один из сотен миллионов, мог сделать? Кто его спрашивал? Кто брал его в расчет? Почему вообще он должен чувствовать себя виноватым, когда настоящие виновники, не покраснев, грабят и добивают его? А он, нищий и обворованный, должен не только страдать, но еще и каяться вместо них? Но, если уж делить вину, то и...
Ильхом даже испугался продолжения этих мыслей. Они заводили его в ужасные дебри, откуда он бы не только домой не вернулся, но и...
- Нет, не сметь! Замолчи! - кричал он про себя, а, может, даже вслух, пытаясь заглушить чей-то въедливый, рассудительный голосок, раскручивающий в голове жесткую логическую спираль. Не получалось, он был менее разговорчив, чем тот, трещавший без умолку. С огорчением взглянув на пустую чекушку, Ильхом быстро лег рядом с братом, заткнул уши и попытался уснуть, что, к счастью, ему опять удалось - теперь сказалось неожиданное изобилие, в первую очередь, мясной пищи, которой он не видел с прошлого посещения брата. Сквозь навалившуюся дремоту он еще попытался шугануть крыс, которые со всех углов накинулись вдруг, учуяв, что хозяин уже не опасен, на несколько отвалившихся от глыбы рыбин или же с возмущенным писком, толкаясь, бестолково ползали по самой глыбе, то и дело скатываясь с нее в лужицу. Он не подозревал, что их столько много...
Но расстаться с наплывающими на него сладкими видениями дневного сна он уже и не хотел, не то чтобы был не в силах...


Глава 3

Проснулся он как раз в тот момент, когда сад наполнился дымом, даже притушившим чуть всполохи вешнего цвета. От этого и он стал задыхаться, попытался бросить вырывающуюся, ворочающуюся в руках ледяную змею, и убежать, но та вдруг обвила его горло хвостом и начала сдавливать...
Он с усилием оторвал ее холодный, скользкий хвост от шеи и понял..., что это была рука брата, который как в детстве обнял его и прижался к нему, посапывая в ухо. Но теперь его рука была тяжелой, объятие крепким, и Ильхом, чуть лишь ослабив его, оставил руку брата на себе. От того даже сквозь одежду, ветошь шел поток какого-то живого, чуть щекочущего тепла, растекающегося по всему телу мягкими, воздушными волнами. Ильхом даже вспомнил, что в детстве, в холодные зимние ночи он так грелся от своего всегда маленького, но очень горячего, словно печка, братца. Нет, Ильхом не мерз, но он чувствовал, что его тело остывало и было само словно ледяное, которое и не может замерзнуть. Он чувствовал тогда, что и сердце его медленнее бьется, а один раз даже замерил себе температуру, испугавшись. Градусник еще больше испугал его, хотя подтвердил опасения лишь на пару градусов, но реальных, не воображаемых. Горячий же его братец, наоборот, замерзал, почему и жался всегда к нему. Ильхому были приятны эти воспоминания. Он замер, словно боялся их вспугнуть, чуть съежился даже, словно хотел стать меньше... Он даже не заметил, как сопение брата вдруг прервалось, а потом сразу стало каким-то другим, а рука полегчала, но напряглась. Его отвлек шорох разбегающихся по углам с недовольным писком крыс...
- Я так давно хотел с тобой поспать, - услышал он вдруг голос брата и почему-то покраснел. - Так, как в детстве мы с тобой спали. В это время я больше всего ощущал, что ты мой брат, старший брат...
Брат его умел просто выражать и высказывать свои чувства, никогда не видя в своих словах никакой двусмыслицы, не пытаясь что-то замолчать, недоговорить. Но сейчас он не договаривал, и Ильхом это чувствовал.
- Да, я тоже об этом сейчас вспоминал, - сказал он, повернувшись резко на спину, но так, чтобы не сбросить с себя руку брата.
- Я был не прав, не совсем прав: в детстве было хорошо, лучше, чем сейчас. Тогда я был младшим и ощущал это, - не очень ровным голосом продолжал брат. - Я, наверно, хотел бы чувствовать себя младшим, как сейчас, вот, почувствовал немножко... Я ведь могу все, но не умею лишь сам себя контролировать, останавливать, вот и залетаю как-то совсем незаметно для себя.
- А я, наоборот, постоянно себя самого контролирую, все время останавливаю, поэтому вообще никуда и никогда не залетаю, почему, может, ничего вообще не делаю, даже хорошего для себя, - с некоторой горечью, даже осуждением продолжил его слова Ильхом, - хотя не хотел бы этого совсем делать... Ну, сдерживать, то есть...
- Я понимаю, - подхватил брат, тоже повернувшись на спину и сняв с его шеи руку. - Ты контролируешь в себе меня, а меня-то нет. По настоящему мы можем жить только вместе...
Ильхом как-то сразу вздрогнул, напрягся, и, стараясь не показывать это, не спеша встал с лежанки и как-то чересчур хлопотливо заспешил к чайнику.
- А, ничего! - чересчур громко воскликнул он, как будто соглашался с чем-то. - На двоих тут хватит воды - не буду доливать. Ты же будешь чай?
- Дай мне лучше кипяченой водички попить, - сухо сказал брат, - а сам налей новой. Опохмелиться-то ведь нечем. Хоть и мало выпил, но жажда!...
- А у меня, вот, нет, - удивленно даже сказал Ильхом, с каким-то сожалением протягивая тому чайник.
- А ты, что, пил что ли! - с некоторой насмешкой воскликнул брат, отнимая носик пустого уже чайника ото рта.
- Для меня и это много, - самокритично, но важно произнес тот. - Я же вообще почти не пью.
- В этом-то и есть твоя главная беда, - опять вернулся к менторскому тону брат, произнося слова чуть ли не с наслаждением, - как и всех трезвенников. Они себя считают этакими праведниками, чуть ли не за одно это достойными рая. Но скажи-ка, разве Магомет не выпивал в свое время?... Хотя не знаю, он, кажется, женщин сильно любил. Но их Христос не отказывался от вина за обедом, а Ной их вообще был пьяницей, как я понял. Ты смотришь на мир, как засохший урюк, как сухофрукт, который так и не стал сладким компотом. И весь остальной мир: зеленый, цветущий - тебе, наоборот, кажется гнилым, сырым. Ты чужой ему. Но лишь промочи горло, и он становится тебе понятнее, ближе, роднее, ты ему многое, даже все прощаешь. Не он уже перед тобой виноват во всех грехах, а ты сам немножко с винцой, стараешься загладить ее, стать лучше на завтра, едва лишь похмелишься и оживешь. Но, если не пить, то ты вскоре вообще его возненавидишь, всех вокруг себя невзлюбишь, будешь считать не достойными тебя, а себя - одиноким таким отличником, никем не понятым. Понимаешь, брат, без чувства вины человек не стремится к совершенству, он деградирует. Она смазывает несколько его переоцениваемые достоинства и достижения, толкая вперед, дальше. И не даром у русских вино и вина одного корня, одно слово, лишь с разными окончаниями. Без вина человек не осознает этой вины, побудительной причины, стимула. Все-таки, в раю их Адам с Евой вкусили плод с винного дерева, который и дал им познать то, что их нынешнее якобы совершенство - это ничто, это зло, потому что оно мертво. А вино заставило их познать вину, дать оценку сделанному, что побудило их исправить это, искать нечто более совершенное, добро...
- Ты их Библию, смотрю, лучше Корана знаешь! - заметил с некоторым укором Ильхом, удивляясь все же, как брат стал гладко и умно даже говорить, хотя он и раньше был не из молчунов.
- Коран, Корана! - недовольно воскликнул брат. - Ты хотя бы знаешь, про них у нас в Коране есть, про их Ноя, Иисуса есть, про их Марию целая Сура хвалебная написана, а у них про нас, про Магомета? Ни слова!
- Так он позже, вроде, появился? - озадаченно спросил Ильхом.
- Ну, и что?! Разве в пророчествах нельзя было написать? Или, может, скажешь, что это про нас написано, где о двурогом звере говорится? То-то! А Магомет даже их Авраама нашим общим пророком признал, это я помню из Корана , и в Библии его встретил. Вот где несправедливость начинается! К тому же, в ларьке больше не было книг, вот, я за эти ночи и прочел ее всю, а потом начал разбирать то, что мне понравилось. Больше всего мне понравился их Ветхий Завет. Понимаешь, эта книга - не для рабов... - глубокомысленно резюмировал брат. - Эта книга для избранных, которым их бог во всем помогает и многое дозволяет. Врагов же их он сам готов покарать и карал. Я же совсем не против быть избранным...
- Этого надо добиваться своим трудом, своими достоинствами, - попытался взять верх Ильхом, чувствуя, однако, какую-то неуверенность.
- Это уже для рабов! - отмахнулся тот. - Даже трудиться и совершенствовать свои достоинства можно как избранный, а можно, как раб, вкалывая и совершенствуясь для кого-то. Вот, они сейчас и вкалывают на кучку избранных и живут как скот, а те плевали на них, набивают карманы, да еще и нос задирают. Те, кто по Ветхому Завету живет - не по Новому. Молятся одному богу, но быдлу читают из Библии отдельные цитаты, а самой сути ее не раскрывают, и те даже не пытаются понять. Меня же эта книга навела на интересные мысли...
- То ты говоришь про вину, а то про избранность, - попытался уколоть его Ильхом.
- Э, нет! - свысока парировал тот. - Вина после вина - это вина перед собой, перед богом, а не перед этими жалкими людишками. Перед ними вино еще и оправдывает тебя, тобою содеянное под хмельком. Вино как бы позволяет тебе натворить то, что остальным не дозволено по трезвости, делает тебя опять как бы неким избранным, которому многое чего прощается, списывается. Да, и ты совершенствуешься, заглаживаешь вину, но добровольно, на свободе, а не в тюрьме чужой воли, их норм и установок. Виноватым невольником себя как раз чувствуют трезвенники. А я-то ведь осознаю свою вину еще и с некоторой усмешкой, как некую шалость, которую я мог бы сделать более изящно, хотя и без того отличился. Я ее осознаю, но не перед ними, кому это не дозволено, кто до такого не дорос, не достоин этого - почудить.
- Ты еще, поди, в церковь их ходил... - с укором начал было Ильхом.
- Ну, уж нет! Никогда! - возмутился даже брат. - Там все вывернут наизнанку! Например, их Христос учил вообще не работать, а они его же учением людей заставляют пахать в поту на дядю. Нет, стоять среди стада баранов перед волком я не хочу.
- Послушай меня! - сделал усилие Ильхом и над собой, чтобы привлечь внимание брата, прервать его размышления, которые ему почему-то не показались новыми. - Быть таким избранным, считать ли просто себя таким среди чужого народа, когда ты один, когда ты слаб, беззащитен, - разве это возможно?! Это лишь самообман, который обернется...
- Не продолжай! - прервал его брат, словно ожидал такого поворота беседы. - Считать себя рабом, униженным среди чужого народа - вдвойне хуже, чем быть им. Я не собираюсь их завоевывать, убеждать ли их в этом - мне это нужно лишь для себя. К тому же, Аллах не любит нападающих, но и отступничество считает хуже убийства. Я же просто хочу чувствовать себя среди них не чуркой, не нацменом, как они свысока презрительно нас называют за глаза, и не просто достойным их в чем-то, доказывая это трудом, собачьей преданностью, а осознавать себя выше их в ихнем же! Если я так буду думать по Корану, то это и есть самообман. Я-то считаю их неверными, себя считаю выше, а они даже не понимают, не знают - в чем же, и наш Коран знать не хотят. Так любая кучка может придумать себе религию, по которой она выше всех... кучек. Так я могу себя называть царем, стоя в мусорной яме. Я могу себя считать им по настоящему, стоя только в их храме, говоря это на их языке, а не пользуясь тем, что моего они не знают и знать не хотят, особенно теперь, когда мы и писать стали разными буквами. Понимаешь, им всем теперь глубоко наплевать, а кем же стали мы и что же мы теперь, их бывшие соотечественники. Они нас не замечают так же, как и не написали про нас ничего в своей Библии. Посмотри, как они отзываются о кавказцах - как о чем-то примитивном, безликом, хуже, чем о неграх. О нас же вообще даже не отзываются никак, словно нас не стало. Они нас за людей уже не считают. Но мы сами в этом виноваты тоже, мы как и они тоже теперь глазеем на американцев, считая их мерилом, пупом земли, а себя сами забыли возвысить. Ислам, говорим, Ислам, но ни слова о той же Авесте, которая куда раньше их Библии появилась из наших краев! Не мы ли себя сами унизили? Да, нам приходится ехать сюда, а не в Америку, за работой, но как за подачкой. Для них мы и тут никакого интереса не представляем, мы и тут как бельмо в глазу, помеха, как, в принципе, и сами они для своих богатеев и властей. Даже на ихних русских у нас им здесь глубоко наплевать, будто те - бедные родственники из Тьмутаракани. Они тоже как нечто чужеродное, кому тоже нужна подачка - родина. Мне плевать, как они думают про меня, они не стоят моего внимания в этом, но мне не плевать, как я о себе думаю среди них, кем я себя тут считаю. Здесь я в чем-то согласен с тобой по отношению к прошлому: я себя хочу ощущать, по крайней мере, таким же, как они, гражданином бывшего Союза, в чем мы на равных, в чем они ничуть не были выше меня, союзнее меня. Но это в прошлом. Эта же книга позволяет мне осознать это сейчас, но на основании очень древней религии, на основе слова божьего. Это ведь и не их бог, он и по Магомету наш тоже, к тому же, он вещал это слово в местах, которые гораздо ближе к нам, когда их народа еще нигде и в помине не было. Мало ли что они к христианству прислюнились! Мой народ стал великим гораздо раньше их, а теперь он будто и права не имеет перед ними....
- Понимаешь, меня пугают не твои взгляд, а твои возможные выводы из этого, - прервал наконец его Ильхом, который все сильнее поражался тому, как сильно повзрослел и развился его брат, как он грамотно рассуждает о таких высоких вещах. Он даже немного ревновал его к этому, что для него самого было не доступно, о чем он даже не пытался думать, хотя некоторые выводы и возникали в его голове, но он бежал от них. - Мы в школе учили Достоевского, где подобную тему слегка затрагивали...
- Мне плевать на то, кем там возомнил себя ихний среди них же, начитавшись книжек! - резко оборвал его брат, сплюнув многозначительно. - Тот был среди своих унижен лишь деньгами, а выводы сделал куда тебе! Мы здесь унижены даже перед нищими, как народ унижены, вот в чем разница. Их народец, который втоптан в грязь кучкой выскочек, сволочей, еще нос задирает передо мной, даже не зная меня, а так, огульно, как перед любым из узбеков. Ну, ладно, я, может, и не стою чего-то, но они так ко всем нам относятся, как к зверям, зверями даже и называют, хотя у нас-то мировых имен поболее, да они и подревнее их. И чем они гордятся-то? А тем, что не знают их, темнотой своей и горды! Ишь, как они тут воют про свои права, про право личности: имеет оно право или нет! А то, что целый народ огульно права лишили, даже знать не хотят! Чем они лучше Буша, которому плевать на право чужого народа? Но тот хоть словечками красивыми прикрывается, что, мол народ хочет от тирана освободить, дать ему право выбора и прочее. Я не очень в это верю, но эти-то нас просто вычеркивают из реальности, будто нас нет. Будто все узбеки - это мы, кучка бесправных, бездомных, безработных, над кем их закон может издеваться, как ему захочется. Да, их закон - менты, то есть, чинуши. Они ведь тебя вылавливают не как преступника, а как узбека, который лишь этим для них преступник. Разве это Достоевский? Да мне плевать на терзания ихнего современного Раскольникова, этого несостоятельного человечишки из такого же обанкротившегося народца, но который вдруг возомнил о себе невесть что: мол, как народец-то, как долька его он уже имеет право. Понимаешь, какой теперь стал Раскольников? Он не думает: имею я право или нет, - он думает, что как народец, в прошлом великий, я его имею! Последняя шваль так думает. Посмотрел бы ты, кто у них среди нацистов. Но он тут же считает, что другие народы этого напрочь лишены, ничто, чурки, звери. Если честно, то я даже рад, что их американцы в Афгане обставили, показали свое место, хотя те еще меньше права имеют, и Ислам им отомстит, искупается в их крови, как Аллах завещал. Но этого, брат, мало, вот в чем дело... Конечно, я не сам все это выдумал, это я еще и от одного умного человека слыхал, не от нашего, кстати. Мне бы знаний не хватило, хотя их Библия многое дала понять. Я сейчас одно жалею, что в школе не думал об этом и не придавал этому особого внимания. Тут лично я принижен, согласен, но не мой же народ! Ишь ты, они нас к Союзу присоединили, отчего его своим и считали! Но с какой стати они присвоили себе права на наше общее прошлое?! И если они сейчас в свою историю углубились, то почему и в нашу не заглянут для сравнения? Или просто дальше Америки и не видят? Так у той вообще права голоса здесь нет! С чем они полезли сейчас в Ирак? Со своими гамбургерами и ножками? Думают, там от их жратвы все счастливее станут? Да меня блевать тянет от этого! Нет, братец, я не домой поеду, а в Америку, но для того, чтобы учиться...
- Там это совсем дорого, - заметил как бы знающе, но подавленно Ильхом. - у нас это в баксах дешевле, чем и здесь. Это я знаю.
- Ну, тогда и домой даже вернусь, но не жить, а учиться, наверстывать. Я знаю, чему учиться, - упрямо, но не очень уверенно парировал брат. - Но до этого я поживу здесь, утвержусь в своих взглядах, а, если будет возможно, и поучусь здесь.
- У тебя нет регистрации, - промолвил Ильхом сокрушенно.
- Женюсь! - отрезал категорично тот.
- Это правильно, - поддержал его Ильхом.
- Нет, не по-твоему, - рассмеялся брат, - не ради юбки, чтоб под нее залезть. Ради своей цели. Я теперь все ради нее буду делать,... когда трезвый.
- Но пить ради этого не бросишь? - огорченно спросил Ильхом и так искренне, что еще больше рассмешил брата.
- Тогда я перестану совершенствоваться и... буду с ними не на равных, - пояснил он.
- Я, кстати, был сегодня у ихнего кочегара, который тоже... очень умный, - сказал Ильхом и смутился своему комплименту, высказанному брату. После этого он вкратце рассказал ему о старике, что того очень заинтересовало.
- Может, сходим к нему? - спросил он нетерпеливо.
- Не знаю, он почему-то холодно меня проводил, не стал больше разговаривать, - добавил Ильхом к рассказу и последние подробности, которые вначале замолчал.
- Значит, не очень умный, - заключил брат, но интереса не потерял. - Но мне наплевать на его отношение - я не такое встречал. Пойдем, а?
- Ты меня как в зоопарк зовешь, - рассмеялся Ильхом. - Но надо повод...
- Давай ему рыбки отнесем! - нашелся тот. - Выбери получше - не жадничай! Окупится...
Ильхом не понял смысла его последнего слова, но с удовольствием подобрал для старика рыбу пожирнее, посвежее видом - ему хотелось все же отплатить тому за гостеприимство. Он даже пожалел, что съел всю колбасу. Брат наблюдал за ним с усмешкой, снисходительно поджав губы и покачивая головой...


Глава 4

- Это мой брат! - громко и с гордостью сказал Ильхом, подавая старику рыбу, едва тот с отрешенным видом открыл им дверь. Взглянув на него, Ильхом все же поправился, - младший.
Старик молча пропустил их, поглядывая то на брата, то на рыбу в своих руках, и, кивнув им в сторону диванчика, подошел к верстаку, закрыл свою тетрадь, прежде сделав там какую-то пометку.
- Ну, рассказывайте, - так же отрешенно сказал он, продолжая еще о чем-то думать. - Что-то вы совсем не похожи друг на друга.
- А разве все узбеки должны быть на одно лицо? - с вызовом спросил брат, отчего Ильхом незаметно толкнул его локтем.
- У нас на фабрике узбеков человек пять работает, - взглянув на того прищуренными глазами, спокойно отвечал старик, - так они совсем друг на друга не похожи. Я вначале даже не понял, что все они - узбеки. Хотя, например, русских, мордвинов, хохлов я лишь по речи иногда могу различить. К тому же, бог всех создал из одного человека, не так ли? Но я говорю, как о братьях, о вас...
- Да, Ильхом у нас всегда мало на узбека походил, даже ростом, это не только вы подметили, - уже дружелюбнее сказал брат. - А вы ребят этих хорошо уже знаете?
- Да, неплохо, хотя в основном по работе: за проходной мы расстаемся, - отвечал старик, ставя кипятить чай и, наконец-то, пристроив рыбу на полочку. - Они очень интересные ребята, все разные, но с одним общим - они все в чем-то еще дети, даже самые взрослые из них.
- Наверно, они недавно здесь, - с печалью подметил брат, закуривая сигарету. - Кстати, я могу закурить?
- Кури, - добродушно сказал старик, также закуривая. - В кочегарке дыма не добавится. Наши ребята их возраста - намного старше, даже самих себя.
- Да, вы очень правы, если падение считать взрослением. Я здесь сам чересчур быстро повзрослел, стал намного старше Ильхома, который недавно сюда приехал. Он теперь, как младший, словно в космос куда-то слетал. У нас все это не поощряется, отчего многим у вас вначале кажется лучше, веселее - все есть... Потом они это все узнают на себе. Но вы, наверно, сами в таком коллективе, среди таких ребят не так давно, - понимающе сказал брат, пуская дым к потолку. - Вы ведь не из их среды?
- Родом - оттуда, но по жизни - из иной, - согласился с ним старик, чуть погрустнев. - Если припомнить, то в моем детстве какое-то время тоже было нечто подобное, но среди молодежи - на взрослых провинции оттепель заметно не подействовала. Для них ничего привлекательного, соответствующего их возрасту не появилось: ни взрослых дудочек с мылом, ни клешей с колокольчиками попозже, ни своих Битлз. Только исчезло: строй, страх...Но, как написано в притчах, именно страх Господний научает мудрости. Да и кто сочтет приобретением пропажу, пусть даже такую?... Я с детства помню, что взрослые сильно отличались от старших ребят, они больше были похожи на детей. В науке, кстати, люди тоже долго детьми остаются, знание не старит...
- Хотя от многой мудрости много печали! - с расстановкой продекламировал брат, перебив того с некоторым нетерпением.
- Вы это слышали или читали? - с интересом спросил старик.
- Читал, - не скрывая гордости, ответил брат, аккуратно бросив бычок в поддувало. - И это не самая примечательная фраза из Библии, хотя я с ней согласен: на мир проще смотреть наивными глазами, взглядом, то есть. Но Соломон говорил, что, если ты нашел мудрость, то есть, будущность, то надежда твоя не потеряна. Понимаете, мудрость - это не просто будущее, а будущность. Будущее для нас - это старость, смерть, а будущность - совсем иное, то, что за смертью, так ведь? Почему же народ лишают ее, не учат мудрости у вас, да и не только у вас - везде? Почему учат зубрить из Библии кое-что, как цитатники Мао?
- Вы почти ответили своим же вопросом, - усмехнулся старик. - Именно как цитатники Мао, а точнее, те учили, как зубрят молитвы, тантры, суры. Кстати, забавно, что сур по-вашему - это пошел вон, да? И раньше у нас учили не мудрости, а лишь тем знаниям, которые процеживали через свои сита корысти якобы мудрецы. И разве Коран открывает высшие тайны человеку, а не обучает обыденным нормам? Э, они давно уже поняли, что мудрый народ превзойдет их хотя бы числом, почему предусмотрительно лишали его качества, оставив ему лишь бесформенное, неорганизованное, неосмысленное количество, кучу материальных единиц без нулей неземного знания, что и стали называть народом, народившимся именно здесь, на этом месте, на Земле. Поэтому мне немного странными казались слова Бога, святых ли о моем, их, то есть, народе в отношении всего того сброда, который собрался, народился ли на определенной территории, а потом еще и распял сына божьего. Но уже Павел в обращении к римлянам говорит, что не все те Израильтяне, которые от Израиля, не все дети Авраама, которые от семени его, что не плотские дети суть дети Божии, но дети обетования. Далее он вообще говорит, что не Мой народ назовет Тот моим народом; язычники, мол, не искавшие праведности, получил праведность, а Израиль, искавший закона праведности, не достиг его, потому что, де, искал не в вере, а в законе и так далее, что ты тоже мог прочесть. И в Новом завете словосочетания "мой народ" почти нет.
- Я это заметил, - насуплено согласился брат.
- Да? - слегка удивился старик и продолжил, - тогда ты мог понять, что кое-кому нужен именно тот, ветхозаветный народ, блуждающий сплошной толпой за земными пророками, поводырями ли, но распинающий сынов Божиих, не верящий, но боящийся, молящийся тельцу ли золотому, Мамоне ли - не важно, лишь бы шел, куда ведут по земным тропам, мимо земных даже вершин...
- И что, для него нет теперь выхода: где народился, там и помрет, и всего-то? - взволнованно спросил брат. - Что, народ этой будущности лишен вообще? Для кого же она - только для человека, да еще мудрого?
- Увы, и в Библии именно от сына рабыни произведен был народ великий, ваш Измаил ведь был рожден служанкой от Авраама, - резко изменил интонацию старик и стал заваривать чай, разговаривая словно с самим собой отрывочными фразами, - поэтому она для меня не является отправным пунктом всей истории. Меня больше интересует то время, когда рабынь не было, когда женщины не прислушивались особо к мужам, имеющим более абстрактный ум, грешащим высокомерными обобщениями, аналогиями. Тогда и народов не было, поскольку это было время чистой любви, а любить народ невозможно, это ложь. Не алчущие богатства, власти мудрецы, творцы ли не нуждались в народах, в рабах. Им не надо было возводить на земле пирамид, прославляя свой бренный прах, придавливая его к земле горами камня. Эти люди строили дома из солнечного древа, как готовые солнечные корабли. Да, и Ковчег был еще из древа, но он-то вновь прибился к земле, где и остался. Так вот, именно в том, какие дома строились людьми: деревянные или каменные - и заключается коренное отличие их мировоззрений. Каменное, земное пришло, как представляется, из Атлантиды, наиболее значимые следы его - пирамиды Египта, стены и та же башня Вавилона. Однако Дельфийский храм бога искусств Аполлона в Элладе воздвигли посланники уже Гипербореи, не оставившей после себя никаких развалин, заметьте. От древа, которым они пользовались, праха, пепла остается столько же, как и от человека. И совершенно абсурдно называть эру Гиперборейцев золотым веком - там культа золота, как и его самого не было и в помине...
- Разве такое время было? - недоверчиво, но с надеждой спросил Ильхом, неуютно чувствовавший себя до этого среди них, в тени брата, заслонившего от него свет лампы над верстаком.
- Если бы не было, то не было бы и мудрых - были бы лишь вожди, мытари, воины и стадо, - продолжал старик, разливая всем чай. - Вожди не терпят возле себя умных, подчеркивающих их собственную ущербность хотя бы в этом. К счастью, мудрые появились раньше них, но не смогли упредить их появление, земная Природа оказалась сильнее, она заботилась о себе, не очень, правда, осмотрительно, но в этом и суть ее, в отличие от небесной. Да и сами мудрецы уступили время дележа оскудевшей резко природы воинам, вождям, уйдя в тень, благодаря чему и выжили до сих пор. Вот, а если уж говорить о Золотом веке, то он был в Атлантиде, где были и все знакомые нам прелести: вожди, огромные храмы, жрецы, коммуны быдла со своей справедливостью, народы, золото, цивилизация, наука и прочее. В краю искусств, в Гиперборее, которую я даже назвать землей не решусь, ничего этого не было, там не было народа, а было множество личностей, персоналий, творцов, созидавших единственный вид сокровищ - украшения для женщин, цена которым была любовь...
- Но сейчас народы есть, и это реальность! - пропуская мимо ушей его не очень связные рассуждения, упрямо продолжал свое брат, вновь оттесняя в тень Ильхома. - Более того, большинству приходится быть этим народом, даже из числа не глупых. Поэтому ссылкой на те далекие времена от проблемы не уйти...
- А какой проблемы? - рассеянно спросил старик, словно очнувшись.
- Ну, как! - воскликнул брат, после чего слегка стушевался. - Хотя бы проблемы избранного народа или того, который права как бы не имеет. А то, видишь, один от жены произошел, а другой - от рабыни! Для последних это проблема сейчас, и неожиданная, страшная даже, унижающая их...
- Дорогой мой, - с некоторой лаской даже произнес старик, - я очень сочувствую твоим переживаниям. И мой народ сейчас в таком же положении, испытывает то же, оказавшись на твоем месте, но на своей земле, где ему уже нечем оправдать свое униженное положение, как это можешь сделать ты, спивав все на чужбину. Ему ужасно горько от этого, почему он и пытается возвыситься, хотя бы принижая других, сторонясь равных в нищете, в унижении. Это не от большой мудрости, наивно, по-детски, это не на пользу ему, но иначе и не мыслит человек народа. Народ ведь он, все-таки, считает чем-то более высшим, чем он сам, поэтому удивительно было бы, если бы он это высшее признал более низким, чем подобное же чужое. Разве кто принизит своего бога по сравнению с чужим? Да, особо это характерно для нищих, униженных, которым самим-то нечем возвыситься. Чего это немцы вдруг возомнили себя ариями именно тогда, когда их так унизили после первой мировой? Это все естественно, и не от разного там рода психозов толпы и прочего. Да, маленькие люди страдают гусиной болезнью, но вы сделайте вдруг большого маленьким и посмотрите, а что же станет с ним. Я наблюдал обратное: мой школьный приятель, до восьмого класса бывший самым маленьким и самым шпыняемым всеми, вдруг за лето стал самым высоким и самым здоровым в классе. И он стал ужасно добродушным, терпеливым. Он никому не отомстил прошлых обид, даже не помышлял об этом, я это знаю - он был и до этого моим другом. Нас сейчас всех огорошило то, что мы вдруг стали маленькими, что наши правители унижаются, опускают голову перед оборзевшими штатами. Тебя трогает унижение своего народа, а разве наш чувствует себя лучше в маленькой Литве, в Эстонии, которые не стали большими, но возомнили себя таковыми?
- Но тогда можно ведь хотя бы понять других, таких же униженных, собратьев теперь по несчастью? - не соглашался брат.
- Не имея мудрости, живя лишь мыслями о той же хлебной корке Ильича, но теперь в капиталистическом фантике? - с усмешкой спросил старик. - Да, такой народ не имеет будущности, вряд такой помощник нужен богу в вечности, но он обретет ее вновь, став другим - время у него на это есть...
- Но как?! - нетерпеливо воскликнул брат.
- Разве можно стать другим при такой жизни? - с обидой воскликнул вместе с ним Ильхом.
- Господа, вы от меня чересчур многого требуете! - смеясь парировал старик, даже всплеснув руками. - Но часть ответа я уже сказал: надо вырасти самому, подрасти, стать большим, но только не просто возомнить себя таковым - это тупик, бога не обманешь. Конечно, сейчас этому не только не способствуют, но делают все наоборот: тебя всячески убеждают в прелестях, в объективности и неизбежности маленького человечка, в преобладании таковых вокруг тебя и вокруг твоих соседей. Посмотрите, на одну вершину возносят Шекспира, Чехова Беккета!... Простите, я о своем. Но мне просто даже не хочется распространяться по поводу этой... мерзости, которую вытворяет эта свора серости, я перестал слушать их программы, читать газеты, где на самом деле мелкие людишки навязывают вам свое собственное, маленькое Я-ичко, запеченное в горшочке Фрейда, всеми возможными изощренными средствами и способами. Нет, не наполеоны, а ни на что не претендующие вообще, довольствующиеся своей мелкотой, умиляющиеся своими глупыми песенками и тупыми остротками, увы, правда, очень доходчивыми для большинства, для любого. Они-то со смаком говорят это слово народ, которое в их устах само уже унижает человека, делая его лишь песчинкой, частичкой самой по себе крохотной кучки, которой этот народ теперь и стал, превратившись из огромного воздушного шара, надутого глобальной идеей, в жалкую оболочку использованного презерватива, не позволяющего сотворить хотя бы что-нибудь... Не о таком ли народе ты сейчас спрашиваешь?
- Ну, и где же выход? - слегка разочарованно спросил брат, уклоняясь от ответа. Его обижали почему-то слова старика.
- А здесь же, - с улыбкой отвечал старик, - когда все это станет общим фоном, этаким кустарничком, подстриженным под уровень заборчика, то каждый сможет вдруг почувствовать себя хоть на листочек, но выше всего этого, ведь каждый почти имеет для этого нечто врожденное, унаследованное и дарованное всевышним, но не религией, конечно. И осознать, то есть, увидеть все это наяву под силу только наивному дитяти, смотрящему еще снизу вверх, взгляд которого еще не приковали к земному, который однажды непременно воскликнет средь молчашей толпы риторическую фразу про голого короля. Это все банально. Дело не в этом...
- В чем же тогда? - недоуменно спросил брат, теряя как-то интерес к разговору, где не услышал ожидаемые ответы.
- Вся эта новая поросль опять может стать и станет, скорее всего, лесом, более высоким ли кустарником, отличаясь лишь количественно от предыдущего, да и только-то, - скептически произнес старик, тоже охладевая к беседе. - Подстригать этот лес будут уже иначе и другими ножницами, косами ли. Но лучше не означает хорошо. Поэтому общего для всех рецепта здесь просто быть не может - это должен каждый ищущий найти сам, глядя вверх. Общий для всех рецепт излечения от стадного инстинкта превращает всех опять в стадо выздоровевших. Чужая, даже истина для него будет в этом случае ложью, как и слово, произнесенное вслух. Все это должно находиться, искаться в мысли, в самом процессе мышления, где мудрость лишь и обретается, но даже не в ученичестве, где знание лишь заучивается. Ученичество вообще - это та самая дорога, которая и завела нас сюда. Конечно, тысячи мудрецов-учителей тут же весомо возразят мне, опровергнут это, и им больше поверят, поскольку сам-то это отвергающий не ищет, не добивается признания толпы, чьего-либо. Он не будет метать бисер, доказывая обратное, уча других - он ведь отвергает ученичество! Он - в тупике? Нет! В тупике - все остальные, для кого тупик - это учитель!... Ладно, это уже другая тема, не очень интересная...
- Но почему?! - с сожалением возразил Ильхом, не сводя глаз со старика.
- Не досаждай человеку, - заметил ему брат, - мы и так своими вопросами надоели, наверное.
- Но это же самое интересное! - громко возражал Ильхом, с досадой бросая на него взгляды своих больших, блестящих глазищ. - Самое важное для человека! Ты все о народе, а я-то сейчас, к примеру, здесь совсем один! Да меня и там превратили в одного, бросив на выживание, отчего я и вынужден был ехать сюда! Но и здесь я не хочу стать частью того, что меня лишь обманывает, унижает! Я вынужден быть одиночкой, хотя и...
- Тебе же сказали, что это ты должен понять сам, - равнодушно прервал его брат, оглядывая кочегарку, особо внимательно рассматривая инструменты, и вдруг спросил старика, - а вам помощник не нужен? Работы для одного, я вижу, тут много.
- Ученик? - с усмешкой спросил старик. - Ну, вообще-то пока работы не так много, да и я тут сутками нахожусь, так что времени хватает.
- Даже для мыслей, - заметил брат, кивнув на тетрадь.
- Для них свободного времени и не надо, - ответил старик, - свободного от работы, я имею в виду. Важно голову ерундой не забивать.
- Ну, тогда мы пошли... со своей ерундой, - пошутил брат и встал, посмотрев требовательно на Ильхома, который сидел, надув губы и бросая на старика выжидательные взгляды.
Но тот уже думал о чем-то ином, рассеянно посматривал то на них, то на посеревшее вдруг, набухшее холодным свинцом небо, придавившее сопки и дым печи, и торопливо попрощался с братьями, закрыв за ними дверь на все четыре оборота...


Глава 5

- Ну, ты меня поражаешь! - с обидой воскликнул брат, когда они зашли за угол здания. - Я тебе только и вдалбливал об этом, а ты слушать не хотел, а когда он о человеке заговорил, то тебе интересно вдруг стало...
- Ты меня тоже поразил, - отпарировал Ильхом, с тревогой поглядывая на небо.
- Но я и шел к нему узнать кое-что именно о народе, о его правах, потому что про личность мне все и так ясно! - с раздражением перебил его тот. - К тому же, про какую он мне личность байки вкручивал? Которой все это земное до лампочки? Но тогда ради чего ею становиться, если жить не лучше бомжа? Тогда можно и чуркой остаться, чтобы на тебя внимания не обращали, позволяли тебе быть одиноким среди толпы, какие мы сейчас и есть, как ты сам же говоришь.
- Откуда ты знаешь, что он про это хотел сказать? - сердито спросил Ильхом, вновь увидев в нем лишь ершистого младшего брата, как будто его придавили к земле тяжелые тучи, наползающие на сопки с моря.
- Да оттуда! - зло бросил тот, сжимаясь еще больше под его взглядом. - Обычная трепотня, глубокомысленные хитрости: весь мой наиглавнейший секрет в том, что вы его сами должны раскрыть! Обычная лапша для лохов! Иди, вон, к гадалкам - тебе точно такого же кучу наговорят!
- Ты ничего не понимаешь! - почти крикнул на него Ильхом, но звуки голосов вязли в небесной вате.
- Ты, зато, все понял сразу, даже заговорил иначе, - язвительно сказал брат. - то о прошлом плакался, где мы были великим народом, то страсть как личностью захотел стать, космополитом этаким. Одинокий он! Рядом пять узбеков работает, а он все одинокий. Это ж сила! Но их почему-то взяли на работу, а тебя не берут. Давно бы сошелся с ними, пристроился хоть к старику этому, спер его инструменты и умотал отсюда, да еще и при деньгах. Спроси у него, сколько они стоят, спроси...
- Так ты, вон, о каком праве говорил? - насмешливо и как бы удивленно спросил Ильхом, хотя получилось у него это весьма натянуто. Он все-таки неуютно чувствовал себя на улице.
- А ты как будто только сейчас понял, - съязвил брат, - после того, как сказок наслушался. Такие праведники, как он, еще вреднее властей и баев. Те хоть злят нас, заводят, побуждают бороться, а этот усмиряет, усыпляет: мол, отрекитесь от земного, от злата-серебра, живите духовным, пока те жируют вместо вас. Спасибо, я без ваших советов нищий и голодный! Не надо мне таких советов, есть поумнее советчики...
- Я-то думал, ты мне свои мысли высказывал, с которыми сам согласен, а ты просто чужое повторял, что сам не очень понял, - разочарованно сказал Ильхом, даже сочувственно взглянув на него.
- Бывало скажут люди: смотри - это ново, а уж было оно и прошло, - подняв палец важно произнес брат, покраснев слегка при этом, - так в их Библии говорится. Думаешь, старик свое говорил? В книжках вычитал, сейчас об этом везде пишут, о давно уже известном всем, но никому не нужном, кроме придурков, да нищих - оправдать свою несостоятельность.
- Оправдываются - за грехи. Зачем честную жизнь оправдывать? - удивленно спросил Ильхом, открывая дверь в свой цех и торопливо пропуская брата вперед. С неба уже посыпались первые крупные снежинки, похожие на едва распустившиеся бутоны хлопка.
- А затем, что нищий и слабый всегда готов совершить преступление. Всегда, потому что никогда его не совершает, и этот вопрос всегда стоит перед ним. Сильный захотел, совершил и забыл до следующего раза. А слабый, голодный - это постоянный, потенциальный преступник, вот ему постоянно и надо оправдываться. Если хочешь проверить - дай лишь ему возможность, подкинь посильное дельце, - мстительно отвечал брат, остановившись в дверях и заслонив дорогу. - Поэтому от усердно кающихся всегда надо ждать подлости...
- Пропусти меня! - сердито буркнул Ильхом, прорываясь в цех так, словно бы вырывался из объятий улицы
- А я разве?... - растерялся тот и буквально отскочил в сторону, сразу замолчав и сникнув, так что Ильхому его стало жалко.
- Я же тебя просто попросил, - мягко сказал он брату, положив ему руку на плечо, - ты чего так? Там сейчас снег пойдет, тайфун начинается... Не молчи...
- Я не на тебя сержусь, - обиженно, по-детски, заговорил тот, глядя в сторону - на этих, которые все знают, что надо делать, но сами ничего не делают, а только нам мозги пудрят, да подначивают. А мы потом за последствия лишь расхлебываемся. Конечно, они умнее простых деляг, с которых вроде и пример брать стыдно, но куда их премудрости нас, глупых, заводят? Думаешь, я не понимаю, что мне ни той, ни этой личностью не стать здесь, среди этих волков? Вмиг разорвут - только высунься! Так, лучше бы я вообще не знал, не думал об этом, чем теперь вот считать себя не способным достичь и этого, несостоятельным, а спокойно бы заработал себе сермяжных баксов, да домой мотанул. Так нет, мне этого теперь мало, во мне теперь ненасытная жажда какая-то разгорелась. А подумай хотя бы, почему те богатые такие тупые, то есть, наоборот? Да потому что довольствуются малым, сермяжным - денежками, не изменяют им, отчего те к ним и льнут. А для счастья много и не надо. Не смотреть бы по сторонам, не видеть никого... Я немножко помню, что тогда мы были не богатыми, тоже почти нищими, но мы не видели вокруг примеров такого богатства, унижающего, дразнящего нас. Мы были почти все равны, прошлые баи по сравнению с этими - мелкие воришки, а их особняки - халупы по сравнению с нынешними дворцами. Липа все это была про банки с драгоценностями и была не для того, чтобы отвращение у людей вызвать к бонзам, а чтобы зависть, страсть наживы во всех разжечь этой приманкой, на чем и поймать, но на пустой уж крючок... А тогда не было ничего не достижимого, зато сейчас...
- Все это - Вавилонская башня, которую никогда не достроить, - успокаивающе говорил ему Ильхом. - Достижимое есть только в том, что и говорил старик. Просто не надо себя сравнивать с другими, которых ты, к тому же, не уважаешь, завидуя не им, а их богатству. Но это же глупо: завидовать тем, кого презираешь? Надо себя сравнивать с самим собой, как ты и говорил...
- Брат, тебе меня никогда не понять! - с болью воскликнул тот. - Ты не был младшим, который всегда хотел тебя догнать, стать таким же или даже выше. Я же всегда, с самого детства такое испытываю. Мне и сейчас хочется стать... выше других хоть в чем-то. С моим-то ростом? С моими талантами? В чем? Только в зависти? Я бы тоже хотел вдруг вырасти, как тот его друг, и стать таким же добрым и спокойным, но ведь этого не будет, я же понимаю! В реальности-то все наоборот случилось! И он ведь примера обратного не привел! А избавиться от этой своей зависти я не в силах, она постоянно подначивает меня, насмехается надо мной. Тебе хоть в этом повезло: у тебя не было старшего брата, ты высокий...
- Для узбека высокий, а так-то не очень, - наивно заметил Ильхом.
- Все равно, - жалобно совсем заговорил брат, став еще меньшего ростом, сжавшись так, что даже одежда стала казаться большой для него, словно была с чужого плеча, - ты хотя бы можешь прожить вот так, в одиночестве несколько месяцев, а я не могу, мне постоянно надо... с кем-нибудь сравнивать себя, себе же досаждая. Самое ужасное, что я это понимаю, осознаю, но не делать не могу. Я и к старику пошел, что потягаться с ним, осознавая ведь, какая большая у меня в голове идея, думая, что такой идее трудно что-нибудь противопоставить... Он сразу поставил меня на место своими знаниями, которые даже не пытался хоть для приличия связать между собой, так как у меня их все равно - тьфу! Столько наговорил! Ты понял, как он нас пожалел? Потомки сына рабыни, хотя и от общего отца Авраама, с кого и у нас в Коране все идет! Черт, а ведь я этого не заметил! Да я ненавижу... Мне так захотелось ему досадить чем-нибудь...
- Не надо, брат, ты лучше уж сравнивай себя опять со мною, теперь у меня преимуществ перед тобой нет никаких, если не наоборот, - искренне говорил Ильхом.
- Даже это уже твое преимущество, - с улыбкой наконец произнес тот, благодарно взглянув Ильхому в глаза. - Я всегда понимал, что ты-то мне повода для зависти и не думал давать, что меня еще больше злило.
- Э нет, я не такой уж хороший, как тебе кажется, - честно признавался тот. - В голове у меня много такого бывает, из-за чего бы я мог сгореть от стыда, если бы не осуждал это...
- Нет, не говори так! - испуганно воскликнул брат.
- Почему? - удивился Ильхом.
- Не знаю, но не говори, - попросил его тот, вдруг крепко обняв за плечи и прижав к себе, словно хотел уберечь, спасти от чего-то, хотя бы от того зверя, что вдруг завыл, заметался за дверью, царапая железо огромными лапами, но без когтей. Начинался буран...



Глава 6

Старик же подбросил в топку побольше угля, прикрыл посильнее поддувало, чтобы она не дымила при сильных порывах ветра, словно бы пытающегося влезть в кочегарку через трубу. Ему мало было узкой щели в окне, откуда старик выставил одно стекло, чтобы вытягивало дым - вентиляции в кочегарке не было. Буран то и дело засовывал в эту щель свою белую, пушистую лапу, шаря ею по углам, но тут же выхватывал ее, обжегшись о солнце, полыхающее внутри топки. Вот он и рвался через трубу к нему, в надежде загасить, притушить этого стража, с которым старику можно было спокойно переждать любое ненастье.
Но старик отчего-то нервничал, расхаживал по кочегарке неровным шагом, с недовольством посматривая то в щель окна, то на неработающий приемничек, который, замолчав, стал пустой, ненужной безделушкой, глупо поблескивая хромированными ручками, яркими наклейками. Старик давно хотел его выбросить, но и забыл о его существовании тогда же, даже не пытаясь починить. А сейчас его что-то тревожило, что-то происходящее там, за стенами теплой, уютной кочегарки, откуда ему до этого выходить на улицу даже не хотелось. А сейчас, когда на улице разыгралось ненастье, его, наоборот, влекло нечто именно туда, он не находил себе здесь места. Нет, о братьях он сразу же забыл. Это было где-то намного дальше, может, во Вселенной, может в другой стране, но все равно там, за стенами, прокопченными, почти черными, отчего как будто бы даже прозрачными. И потому, что на улице был еще ранний вечер, то есть, было светло, стены казались прозрачными именно для черноты Вселенной, которая, как и его топка, легко проглатывала свет мириадов солнц, делая его невидимым для земного человека, выбрасывая в какую-нибудь черную... дыру.
В это время дверь из цеха в кочегарку приоткрылась, отчего старик даже вздрогнул, так как там никого не должно было остаться, но в нее слегка покачиваясь и словно заныривая, вошел один из молодых столяров со стаканом в руке.
- Старик, мы тут это, тихонько остались, так что тш-ш-ш, - сказал тот, вкрадчивым голосом, вглядываясь в старика мутными уже глазами, и радостно добавил, - и решили тут к тебе придти, а то там не очень, тут веселее, печка, вон, гудит. Я тебе и выпить принес сразу...
- Нет! - категорично отрезал старик, - мне некогда...
- Да брось ты! - фамильярно сказал тот, наседая уже на старика. - Работа кончилась, подождет, а мы тут посидим, выпьем, поговорим!...
- О чем? - спросил старик со скепсисом.
- Ну, за жизнь, про теток, да мало ли о чем? - недоуменно спросил тот. - Неужели тебя тут тоска не берет? Один и один! А у нас тут кампашка подобралась. Да и погода шепчет...
- Нет, ребята, раз остались, то делайте, что хотите, я ничего не видел, но мне некогда, я серьезно говорю, - как можно строже старался сказать старик, подходя к двери поближе.
- Так мы и девочек сейчас вызовем, - интригующе добавил тот, - и на тебя закажем. Ты ведь нормальный старик, а чего так вдруг? Разве одному может быть веселее? Да, мы бы тебе и не помешали...
-Нет, Роман, помешаете, - твердо сказал старик, взявшись за ручку двери. - Вы - хорошие ребята, я ничего не говорю, но мне надо кое-что сделать, подумать кое о чем...
- Ну, ты зря, конечно, старик! Мы ведь кое-что о тебе знаем, так что ты зря так от народа отгораживаешься. Это не правильно. Будь ближе к людям, и к тебе потянутся, - с укором, недовольством и недоверием пытался тот продолжить разговор. - Разве тебе не интересно, что народ думает, чем живет? Или ты не среди нас? Может, брезгуешь?...
- Все, Рома, извини, - подступил к нему старик. - Я сам среди народа, сам оттуда, поэтому мне не надо узнавать, что он там думает... Но дело даже не в этом, как я уже сказал...
- Ну, ты это зря, ребят обижаешь, мы же хотели тебя повеселить,... - обиженно говорил тот, ретируясь в дверь. - Потом не говори, что мы не предлагали...Но только тщ-щ-щь!
-- Заметано, - как можно доверительнее сказал старик и закрыл за тем дверь на защелку...
Он даже сам удивился тому, как резко отказал им в этот раз. Они постоянно тянулись сюда, когда оставались изредка после работы, чтобы погулять в своей кампании, здесь же сложившейся. Но раньше он старался помягче их спровадить, что не всегда удавалось, к сожалению - его доводы были для них пустой отговоркой, объясняемой, скорее, его скромностью, страхом ли засветиться перед хозяином. Они не могли понять, как можно отказаться от их веселого застолья, которое сразу же разукрасит веселыми красками даже эту обстановку, которую они предпочитали вылазкам куда-либо, кончающимся непредсказуемо, особенно зимой. Пару раз они и девочек сюда заказывали, которые, на удивление, тут же обживались в цеху, со смехом расхаживая полуголыми среди гор дерева, в море стружек с дымящимися сигаретами и стаканами в руках. Им, казалось, здесь тоже больше нравилось, чем в чужих квартирах, иногда тоже с непредсказуемыми последствиями. Особенно их восторгал цех обивки, уставленный новыми, еще никем не опробованными диванами, отдающими им право первой ночи. Они просто умоляли старика, мстительно поблескивая глазами, открыть для них этот цех, где они, если не жениха, то хотя бы невинное ложе украли у более везучих соперниц. Старику же приходилось постоянно наблюдать за ними, почти не смыкая глаз, потому что сочетание их сигарет, страсти и сухих стружек было взрывоопасным. Однако, даже созерцая их веселье трезвым взглядом со стороны, он не улавливал явного контраста между их почти дионисийскими оргиями и обстановкой цеха, вроде бы мало пригодной для подобного времяпрепровождения. Очевидно, все дело тут в дереве, которое здесь было повсюду, было таким же раздетым, и цвет его был почти неотличим от цвета тел молодых вакханок... Но эти ночи были для него кошмарными, так как он почти не мог сосредоточиться на своем, хотя и не подавал виду, понимая, что это бесполезно - даже такая продажная любовь слепа... Сегодня же, когда из-за бурана их пьянка вряд ли получит продолжение и вообще скоро закончится, у него, наоборот, не было настроения обходить острые углы... И визит этот еще больше вывел его из себя, взвинтил и без того взведенные - по непонятной причине - нервы, отчего он вновь начал расхаживать по кочегарке, не зная будто, где же ему остановиться...
Устав ходить, он вдруг резко остановился возле верстака, как-то сразу сник, и понуро, обреченно ли сел за свои станочки и начал механически работать, иногда вдруг замирая и во что-то вслушиваясь, а, может, вдумываясь, хотя лицо его не меняло отрешенного, заторможенного как бы выражения... В один из таких моментов, когда он даже чуть повернул в сторону голову, словно ему что-то явно привиделось, это и произошло: вдруг раздался непонятный визг, тупой звук удара, треск лопнувшего дерева, и, когда старик в испуге повернулся к станку, он увидел лишь, как из пальцев левой руки во все стороны брызнула кровь, рассыпавшись спелой калиной по желтоватому, выпавшему прямо с солнца, снегу древесных опилок...
Старик схватил, сжал пораненную ладонь другой рукой, рванулся было к двери, ведущей в цех, но вспомнив что-то, отскочил даже от нее. И тогда ему вдруг стало больно, он почувствовал, как в руке вспыхнул жаркий огонь. Пометавшись немного по кочегарке, он резко остановился, потряс головой и, схватив первую попавшуюся под руку тряпку, начал суетливо наматывать ее на пораненные пальцы. Кровь перестала идти, скорее, из-за испуга, некоторого шока, который старик пережил от неожиданности. Тогда он сел на свой диванчик, навалился телом на саднящую руку, словно хотел придавить боль, и начал лихорадочно соображать, что же делать. Из-за крови он не видел, насколько серьезной была рана, поэтому, конечно, ему нужна была бы помощь врачей, ведь... Да-да, как же он будет работать с такой рукой? Ему же нельзя потерять эту работу, а он ее потеряет, если хотя бы на полмесяца выйдет из строя. Ему ведь нельзя не работать, он один на всей фабрике делает эти детали, которые нужны каждый день, а, значит, ему найдут замену, и он лишится этого приработка. Да, он давно уже мечтал передохнуть, однообразная работа надоела ему, мешала его основному занятию, не давала сосредоточиться на главном... Но он не мог этого сделать опять же из-за него, из-за главного. Деньги были нужны ему и не только для того, чтобы рассчитаться с долгами... Он ведь давно уже начал откладывать понемногу на издание своей книги... Конечно, это может и подождать, но сможет ли он сам дождаться этого? Естественно, как он и писал в ней, это не самое важное, но другого у него теперь просто не было. Не было никакой иной цели в этой жизни, не осталось. И хотя издание книги он тоже с большим сомнением мог назвать целью, но это хотя бы заставляло его жить, работать, что было необходимо для того уже, чтобы иметь возможность и силы, и, главное, желание писать саму эту книгу. Да, он чувствовал, что в этом есть некое противоречие с тем, что было в ней, с его мыслями об этой жизни, но он не мог не довести дела до конца...
Поэтому он совсем не обрадовался тому долгожданному, однако, не оплачиваемому на этой частной фабрике, отдыху, который его теперь ждал поневоле, и судорожно думал, как этого избежать. Добраться сейчас до больницы в такую погоду, да еще и по загородной дороге, было нереально. К тому же, он не мог просто так оставить свой пост, хотя, скорее всего, это были просто отговорки - ему не хотелось никуда идти, терять столько времени... С рукой надо было что-то сделать самому. Морщась, постанывая, он встал с дивана, нашел все-таки лоскут ветоши почище, вышел на улицу, едва не упав от порыва ветра, и с невероятными трудностями намочил ее своей мочой, даже смеясь над собой за неуклюжесть в таком простом деле. Вернувшись в кочегарку и с таким же трудом закрыв входную дверь, которую у него буквально вырывал из одной руки ветер, он промыл тщательно раны, которые сразу стали не такими уж страшными, сложил аккуратно распахнутые как лепестки цветка лоскутки кожи с мясом на их прежнее место и другим концом ветоши осторожно, чтобы не нарушить бутоны, перемотал пальцы. К счастью, кости не повредило, они лишь чуть белели среди лоскутков... Работать, конечно, такой рукой будет какое-то время невозможно, но рана казалась уже не безнадежной. Только бы не было заражения. Старик впервые пожалел, что у него не было с собой водки - сейчас бы он и рану промыл, и выпил бы с удовольствием грамм сто, чтобы расслабиться. Но в цех за этим он не пошел: их пьяной жалости, которая обернется для него же лишними хлопотами, бестолковыми разговорами, ему было не нужно. И то, что он отказался от этого, его даже чуть успокоило. Но самое главное, что его еще и обрадовало, - это была ведь левая рука, что никак не помешает ему писать даже сейчас, да он еще и сможет спокойно управиться с работой кочегара. Словно бы убеждая себя в этом, он открыл дверцу топки, взял правой рукой покрепче лопату, и, придерживая черенок раскрытой ладонью левой руки, подбросил в присмиревший огонь несколько неполных лопат угля, весело вспыхнувшего на слегка потемневшей поверхности шлака, над которой уже вились те самые голубые огоньки угасания. Волна жара обдала его, лизнув слегка затрещавшие веки и ресницы, но он даже не заметил этого.
Закрыв дверцу и засунув раненую руку под мышку, старик поставил кипятиться воду для чая и сел к верстаку, раскрыв свою тетрадь, начав с нового, еще не посеревшего от сажи листа, одного из последних, сразу как-то украсившего, упорядочившего своими клеточками верстак, усыпанный снегом опилок с алыми пятнами еще не засохшей крови. Только ради этого он и остался здесь, не захотел куда-то идти. На бумаге ему было гораздо легче найти ответы на неразрешимые для него вопросы жизни, ответы, которые никто уже не сможет отвергнуть бездоказательно, просто ли перечеркнуть какой-либо глупой, бездумной выходкой. К тому же, вскоре закипела вода в жестянке, кочегарка наполнилась ароматом крепко заваренного кофе, и даже дикий вой снежной бури лишь добавлял уюта на этом островке посреди холодного океана действительности, особо жестокой именно к тем, кто к ней наиболее серьезно относится, стремится понять и поведать это другим. Может быть, это как раз и зло для нее, раз нарушает равенство перед нею всех и каждого в отдельности, кто обязан сам найти свой ответ или сдаться ей без боя? Наверное, поэтому она и разорвала где-то нить проводов, по которым в кочегарку бежал живительный ток, производимый одним из земных солнц...
Нет, старик взвыл не от того, что погас свет - ему хватило бы и свечи, и светлячка. Энергия тока прогоняла сквозь трубы котла, как сквозь сердце, нагреваемую в нем и остывающую в цеху воду. Теперь, когда мотор сердца вдруг перестал работать, ток крови резко замедлился, и она стала быстро перегреваться в раскаленной печи, умело раскочегаренной стариком, готовая вот-вот вскипеть, как бывает при резком подъеме водолаза из глубины на поверхность моря. Котел уже недовольно заурчал, предупреждая, что может и не выдержать, взорваться. Из него нужно было срочно вынуть это раскаленное солнце, пока оно не сожгло все вокруг. Старик распахнул дверцу и даже отпрянул от разгневанного его замыслами пламени, вырывающегося из топки протуберанцами жара и искр, закружившихся по кочегарке, выбирая, что им запалить в первую очередь - здесь повсюду было оно же, уснувшее только солнце. Усилившееся урчание в котле подгоняло мысли старика, судорожно искавшего выход. С одной рукой он вряд справится со шлаком, да и срывающий двери с петель ветер не дал бы ему возможности выбросить в снег раскаленный шлак, не обронив хотя бы искры. К тому же, от его жара вмиг загорелись бы брезентовые верхонки... Старик учитывал все. Залить печь, засыпать ли снегом было жалко, потом бы долго пришлось вновь оживлять умершее солнышко, да и все вокруг так засыпало бы влажным, грязным пеплом, что... он даже думать не стал об этом.
Он, конечно же, вовсе не был опытным кочегаром, не сталкивался никогда с подобной ситуацией, не знал простых, жестких, без эмоций, решений, которые бы мгновенно ликвидировали источник проблемы, не учитывая косвенные последствия. Нет, старик не мог так поступить, ведь он был еще и столяром. Он не стал даже ворошить толстый слой раскаленного шлака, выуживая из глубины его спекшиеся и уже не горящие куски. Ему жалко было нарушать, корежить эту ровную, в небольших лишь пятнышках поверхность солнца, обогревавшего подопечный ему мир. Он чисто интуитивно решил вдруг дать возможность самим справиться с ситуацией главным участникам этого действия, виновникам ее возникновения: огню и питающим его воздуху и... углю. Отодвинув подальше от печки сухие дрова, он распахнул дверцу пошире и подбросил на раскаленную, огнедышащую поверхность лавы куски холодного угля, что покрупнее, которые тут же чуть пригасили, придавили пламя, забрав часть его жара. После этого старик раскрыл настежь дверь и подпер ее толстым бруском, запуская в кочегарку холодный, полный влажных снежинок воздух, который тут же, обнаружив, что поддувало закрыто, устремился прямо в пасть топки, с ревом набросившись на своего соперника-друга, который жить без него не мог. От их восторженных объятий печь загудела, пламя устремилось тонкой струей в дымоход, едва касаясь труб котла, которые тут же начали чуть остывать от прикосновений переполнившего печь холодного воздуха. Старик с облегчением вздохнул, заметив, что стрелка термометра замерла в одном градусе от температуры кипения, а не на самой красной метке, далее которой температура крови уже не поднималась бы, та бы умерла, обратившись в пар. Но присел он, лишь когда стрелка отползла чуть-чуть назад от роковой черты. Старик закурил, даже любуясь игрой огня на стенах кочегарки, а, особенно, среди вороха крупных снежинок, отливающихся золотыми, алыми и багряными цветами, присущими любой битве, даже любовной, на что и была похожа эта схватка между огнем и воздухом. Снежинки же были похожи на крупные искры, которые вспыхивали прямо за дверью, где они были еще звездами, а потом устремлялись в воронку вихря, врывающегося в обитель солнца, на котором гасли, словно ледяные кометы. Только эти-то искры сыпались обратно в печь. Через какое-то время стрелка термометра вновь ползла к роковой черте, старик вновь засыпал пламя кусками угля покрупнее, сбивая жар... Он усмирил, подчинил себе это маленькое солнце тем, что не убил его, и оно было благодарно ему, человеку, тоже родившемуся под знаком огня, который смог понять своих соплеменников, собратьев по крови. А сведи он в смертельной схватке огонь с его врагом - водой, результатом был бы мрак и холод, что и приключилось в соседнем, отдельном от них цеху, где кочегар спросонья просто залил раскаленный котел, откуда до этого выкипела вода, холодной водой же, столкнув между собой две враждебные стихии. Но за шумом ветра и старик, и никто не слышал взрыва и не знал, что где-то опять случилось несчастье, которого для них не было до самого утра. Может, его и не было вообще, особенно для того кочегара? Или оно было, но только для них, оставшихся здесь, среди стольких поводов для счастья, но не замечающих этого...


Глава 7

Первым ему об этом поведал Ильхом, с каким-то облегчением посмотревший на старика, когда тот открыл ему дверь, застонав слегка от случайного прикосновения к холодному железу пораненной руки, чего Ильхом не заметил или просто не обратил внимания, поскольку был переполнен страшной новостью. Он даже чуть обиделся, подумав, что старик сморщился от запаха рыбы, исходившего от его одежды, который он и сам уже различал иногда.
Вместе они направились к той кочегарке, у входа в которую уже толпились бестолково начальники того цеха и милиция, пропуская санитаров с носилками, уже играющих чужую роль. На них лежал тот самый кочегар, накрытый промокшей чуть тряпкой, с которой, как и с носилок капали капельки черной воды, оставляющие заметные следы на девственной поверхности снега. Всю ночь тот пролежал в вытекшей из взорвавшегося котла воде, которая в любом случае была виновницей его смерти. Но ведь эта же вода залила кочегарку, погасив загоревшуюся было кучу всякого хлама, который тот должен был сжечь в печи, но разве спросишь с него теперь за это?!
- Да, черт, жалко, как же мы теперь без котла работать будем, - то и дело приговаривал хозяин цеха, бросая извинительные взгляды на милиционеров, равнодушно выясняющих подробности, которые явно обещали им некоторое вознаграждение - кочегар и здесь работал просто так, нелегально и, естественно, без всяких страховок, социальных выплат и прочего, что со всей очевидностью отражалось на лице, видимо, его жены, которую тоже привезли сюда, скорее всего, для опознания, спеша уладить формальности и, наверняка, тут же забыв про нее. Она как вкопанная стояла в сторонке прямо посреди небольшого сугроба, скрывавшего ее короткие сапожки, и, казалось, боялась обернуться и посмотреть вслед носилкам, уносившим мужа, на которого ей дали только взглянуть. Изможденное лицо ее не выражало никаких чувств, она еще, наверное, даже не осознала реальности случившегося, поняв лишь то, что ей сразу выложил хозяин, упреждая всяческие просьбы.
- Ты его... жена? - спросил старик, подойдя сразу к ней.
- Да, - тихо промолвила та хриплым голосом, обдав их легким запахом перегара, но вдруг уточнила, скривив слегка посиневшие от холода, чуть припухшие губы, кончики которых и без того были скептически опущены вниз, - вдова.
- Подавай в суд! - твердо сказал ей старик и замялся вдруг, бросив взгляд на милиционеров, обступивших хозяина.
- Тогда он вообще ничего не даст, а так хоть на похороны обещал, - прохрипела женщина отрешенно, засовывая стынущие руки с тонкими, длинными пальцами под полы вытертого, заштопанного в нескольких местах пальто с изящной, но очень тонкой полоской меха по воротнику. - Мне-то его хоронить не на что.
- А жить есть на что? - злясь спросил старик.
- А теперь и незачем, - так же зло вдруг процедила она, мстительно усмехнувшись одним кончиком губ, которые оказались чрезвычайно выразительными, даже по сравнению с большими глазами, спрятанными под приспущенными густыми ресницами. - Пусть теперь они детей растят, все равно потом в солдаты заберут или в тюрьму посадят, другой им дороги нет, а я не вытяну одна, без него, хотя и вдвоем-то... Нет, пусть уж сразу в тюрьму попадут, чтоб не заблуждались, не требовали с меня чего-то. А я за ним пойду, теперь мне больше некуда, да и, слава богу, тоже отмаюсь.
- А сколько детей? - не знал уже, что и спрашивать старик, не сводя с нее глаз.
- Трое, - равнодушно отвечала та. - Один уж и так в колонии чуть не побывал, уже знает туда ближнюю дорогу и других доведет. Тюрьма-то лучше, чем армия - хоть на войну не попадут, да там и люди получше, не такие, вот, сволочи: последнее не отберут - там хотя бы кулаками пробиться можно, а тут...
- Что ты все, тюрьма, да тюрьма! - сердито перебил ее старик. - Другого что ли не знала в жизни?
- Ну, и знала, так, что с того? - презрительно взглянула она на него, впервые подняв взор темно-синих глазищ, влажно поблескивающих в лучах восходящего солнца. - Больше только потеряла, да жалела, его больше пилила за это, вот, ему и надоело, наверно. А не знай чего лишнего, так и этому бы радовалась только. И, главное, чего пилила-то, зачем, какая разница - кем он помер, как помер?...
Но старик почти не слушал ее, борясь со своим взглядом, в котором сосредоточился почти весь, даже вместе с сопереживанием. Вряд бы кто понял его, если бы, словно перекрестным огнем, она не пронзалась насквозь взором выразительных, больших, изумленных глазищ Ильхома, поражающегося почти волшебным превращениям... А в ее матово-бледном и на холоде, покрытом густой сеткой тонких морщин, лице действительно просматривались, просто бросались в глаза, как пантера из ночи, вытертые временем и жизнью черты былой, может, даже красоты, и не просто девичьей, уходящей с молодостью, а настоящей, женской, которую невозможно уничтожить ни годам, ни жизни, но нельзя было и рассмотреть походя, свысока, сперва обратив внимание на потрепанное одеяние этой богини, прячущейся под маской нищеты...
- Не глазей! - резко бросила она старику, но не Ильхому, слегка порозовев при этом, - я не из этих! Хоть и пилила, да любила и теперь люблю. Он все-таки из-за меня погиб. Каждый день пил, конечно, но вчера пил за меня. Как любил, так и пил...
Сказав это, она вдруг развернулась, вышла из пушистого сугроба и, не отряхивая снег со своих старых, расползающихся по швам и по замкам сапожек, пошла прочь, но вдруг остановилась и глухо спросила:
- Выпить нечего? Помянуть...
- Я сейчас сбегаю! - суетливо воскликнул Ильхом и побежал, бросив на ходу, - ты подожди у него! Не уходи!
- Иди, вон, в ту дверь, погрейся там, - кивнул ей старик и, резко развернувшись, направился к кучке у холодной кочегарки.
- Ты что, Илья, совсем ей не поможешь? - требовательно спросил он у мнущегося уже в сторонке от милиционеров хозяина.
- А ты-то куда лезешь, коллега! - презрительно бросил тот, скептически скривив трясущиеся губы. - Ты теперь лишь кочегар, так что, лучше подумай о себе, ведь тебя такое же ожидает, если что...
- Я-то - кочегар, но приятели мои все еще там же работают... - спокойно, с расстановкой сказал старик, глядя на него в упор.
- Если приятели, то чего ж ты здесь-то? - насмешливо спросил тот, глядя на старика свысока. - Я бы при таких приятелях не работал...
- Видишь ли, потом-то не приятели будут решать, не бухгалтеры твои, куда ты попадешь, а кое-кто покруче, - серьезно сказал старик, улыбнувшись ему в ответ.
- И ты, что ли, в это веришь?! - изумился даже тот. - Никогда бы не поверил!
- Что говорить обо мне, если Эйнштейн поверил в это, когда сам же доказал реальность этого, - с улыбкой продолжал старик.
- Чего ж они тогда такой аргумент не используют? Он - авторитет ведь, ему бы даже я поверил, хоть и не понимаю его теории, как-то про нее все помалкивают, - с сомнением спрашивал хозяин, растерянно бегая глазками по сторонам.
- Понимаешь, им не выгодна настоящая вера, истина. Они сознательно оставляют лазейку для сомнения, а то, не дай бог, и сами грешить перестанут, - насмешливо говорил старик, - а уж кормильцы их точно... нищим все раздавать начнут, искупая свой искупимый все же грешок. А тем-то ничем свои не искупить.
- Да уж, мы по сравнению с ними - овечки, если бы они нас не заставляли, то мы бы и не грешили. Для чего, думаешь, нас так налогами обкладывают? А чтобы тоже лазейки искали, к ним ползли с откупными, - размышлял тот серьезно.
- Да-да, к тому же и закон, и суд земной тоже продаются, - добавил старик, глядя на хозяина в упор, - а вот тот суд, увы...
- Но тоже ведь искупаешь, покупаешь как бы? - неуверенно спросил хозяин. - Словечко какое-то...
- Словечко, да, попы удачное подобрали, но ведь в расчете на то, что через них искупать грехи будут. Но смысл-то этого не в покупке, а в том, что грехи смывают, купая свою душу водицей милосердия, добра, которое не попам, а людям даришь, - серьезно говорил старик, - швыряя деньги не на самоварное золото храмов, а в огонь божьей милости...
- Но ведь пропьют же все равно? - даже с огорчением некоторым произнес хозяин.
- Но ты добро сделал перед богом, - уверенно говорил старик, - а к тому же, скажи, как им еще можно хоть чуть возвысить себя, хоть на час представить себя нормальным человеком, не униженным нищетой, не оскорбленным голодом среди изобилия? Как им еще смириться со своей земной долей, если небесной они не знают, если ту скрывают от них, их пьянство обзывая одним из главных грехов, куда более страшным в сравнении с трезвым воровством тех? Ты, вот, почему пьешь?
- Ну да, есть маленько, - нахмурился тот. - Так, я ж понимаю, однако, как все вокруг по- сволочному устроено, противно ведь это? И ты ведь будто пособник, соучастник, хотя ведь хотел-то все по нормальному, по человечески делать, а, вот, даже делом, трудом своим а грешишь. Разве будет спокойной душа? Думаешь, она сейчас спокойна? Но ты ж сам знаешь, что найми я их всех, как положено, по закону: больничные, социалку дай и прочее - я ж их сразу без работы оставлю, поскольку меня уже власть разорит...
- Да я тебя в этом не виню, ты не божий закон нарушаешь, - сказал старик.
- Ладно, чего говорить-то, прав ты, старик. Я ведь тоже так примерно все представлял, но вот аргументов не находил. А поповское "покайся!" веры не вызывало, - скептически сказал хозяин.
- Да уж какая вера, когда среди злата храмов нищенки молятся, - усмехнулся старик.
- На вот, передашь ей, - суетливо говорил хозяин, не считая достав пачку зеленых из портмоне, - хотя лучше сделай все сам, она ведь у него немного не того, с приветом, еще раздаст соседям. Я бы сам отнес, но уже не могу смотреть на все это, на нищету ихнюю, да и нашу. Уеду скоро, спрячусь где-нибудь, как ты - в кочегарке своей, потому что тут ничего не получится... А чтобы не получилось, что я откупаюсь, ты и не говори, что это от меня.
- Этого не стесняются, - серьезно сказал старик, - дети тебе спасибо скажут...
- Что мои скажут, - процедил тот сердито, - если узнают. А, вот, власти-то я не боюсь, это ты зря... Привык просто подчиняться, это да. Мы-то ж люди старой закалки? - Что есть, то есть. А тебе спасибо, Илья, - пожал ему руку старик и направился к своей кочегарке, слегка сгорбившись, крепко сжимая в руке пачку зеленых, как плесень, банкнот...
Женщина уже скинула с себя свое пальто, сняла платок, переобулась в его шлепанцы, засунув свои сапожки под диванчик, и расчесывала перед зеркальцем свои длинные, иссиня-черные волосы.
- Сволочи, даже причесаться не дали, выдернули прямо из постели, - говорила она, будто оправдывалась. На ней было старое платье из темно-зеленого, когда-то переливающегося бархата, с большим вырезом на груди. - Это я со вчерашнего еще не переоделась... Он меня в нем больше всего любил, ему уже лет... двадцать, но не дашь ведь?
Старик, молча улыбнулся ей и, швырнув деньги на верстак, стал ставить чай, доставать из ящичка какие-то продукты, слушая ее воркование.
- ... Он привез мне его из Панамы специально, чтобы ходить в театр. Тогда мы с ним часто ходил в театр, когда он был на берегу. Он заставлял меня ходить туда и без него, когда он был в море, но я не ходила, читала пьесы, которые шли тогда, если смогла достать, а потом ему рассказывала. Он ужасно хотел, чтобы я стала актрисой, но я был лентяйкой, без него ничего не хотела делать, сидела дома и ждала его, потом с детьми сидела и ждала... Он привозил мне с моря кучу всяких тряпок, и я устраивала для него грандиозное шоу с переодеванием, ради чего он в следующий раз привозил еще больше... Потом их все почти пришлось продать, дочек ведь не было, оставить было некому... А это он не позволил продать, каждый раз уверяя меня, что вскоре мы обязательно пойдем в театр... Один раз мы даже пошли в свой театр, но билеты уже стоили столько, что я отказалась, притворилась больной, кажется... Я лишь представила, как бы я смотрелась в старом платье среди всех этих богатых шлюх, так и, правда, заболела. Тогда он в первый раз упился в стельку, что называется, и больше ни разу не вспоминал про театр... Пил он только вместе со мной - я не могла тут бросить его одного, с ним хорошо было пить, весело, даже с похмелья болеть было весело. Но ужасно - не пить. Тогда вдруг все это наваливалось, накручивалось, жить не хотелось... Хорошо, что еще была мама, их бабушка. Ужасно, что и ее нет теперь... Теперь, если меня выселят из квартиры, мне и податься будет не к кому, но пусть только попробуют, я их просто застрелю - всех, кто сунется в квартиру. У нас еще спрятано в диване его ружье, и я всегда держу его заряженным. Винчестер, контрабанда, конечно. Дети и не знают. И эти не будут знать, нагло запрутся, даже не снимая обуви. Представляю их рожи... Он бы не стал стрелять, обо мне бы, о детях подумал, а я не хочу! Куда еще думать, если тебя как собаку выкидывают из твоей квартиры, которую он у другого государства, горбом заработал, в которой два наших сына родились? Кто они такие, чтобы детей выкидывать из родного дома, ну, пусть из квартиры, какая разница? Или хотят, чтобы я за их подачкой пошла, признала себя нищенкой, убогой? Да никогда! Последним патроном лучше себя застрелю, чем признаюсь перед сволочами, что я хуже их хотя бы в этом. Подумаешь - мне не с кем сходить в их гребаный театр! А на что там смотреть? На их драные парики? Или на тех же, про кого их лживые пьески? Да он даже телик выкинул, чтобы не видеть их наглые и тупые рожи! Его-то обмануть было нельзя, он все это сам видел там, каким оно должно быть... Мне, правда, и таким не нравилось, но я с ним никогда не спорила, он ведь больше знал, везде побывал... Был и там, где ему понравилось, но вернулся все же. Из-за меня вернулся. А вот теперь не вернется...
Сказав последнее, она замолчала и нагнулась над столиком, который старик вытащил из-за котла ради такого случая, и медленно разложила нехитрое угощение по-своему, придав всему некий шик.
- А у тебя здесь хорошо, почти как в могиле: нет ничего от этого постылого мира, - сказала она, взглянув на него сверкающим, словно сапфир, взором. - Не подумай, я не напрашиваюсь! Оставить детей я могу только... Ведь их не выгонят из квартиры, если я умру? Разве посмеют? Что у тебя с рукой?... Есть хоть чистая тряпка, бинт ли?... Отвернись...
Он, отвернувшись, услышал звук раздираемой ткани, после чего почувствовал ее прикосновение, от которого по всем его нервам пробежал сильный разряд тока...
- Дай-ка, я тебе перевяжу, - закусив губу, она размотала его тряпку, и замотала пальцы белоснежным куском сорочки. - Принесет водки, и я промою... А это что?
- Это твои деньги, - рассеянно сказал старик. - Я не отдал тебе их сразу, чтобы...
- Я понимаю, спасибо тебе... - благодарно взглянула она ему в глаза и положила банкноты на верстак, - нет, не за деньги - за то, что ты мне их сразу не отдал, не испортил этой гадостью мои воспоминания, мое прощание с ним... Разве его можно оценить этим? Но ты их спрячь пока, потому что я, если выпью, то обязательно их порву, а они - не мои, они - для моих сыновей. Может, ты их сам детям, старшему моему отдашь? Мне стыдно! Скажешь, что это от друзей отца, словно у него были, есть такие друзья. Они же должны хоть чуть гордиться им в памяти, а чем? Они ведь ничего не помнят, кроме последних лет... А тут ты ввалишься, такой известный, солидный, да еще друг отца...
- Я-то солидный? - усмехнулся старик. - К тому же куда уж солиднее его хозяина, если тот еще и от чистого сердца дал это? Я тебе серьезно говорю, ведь он даже просил не говорить, что это он дал...
- Думаешь, тебя все забыли? - не согласилась она с ним, не обратив внимания на последние слова. - Вовсе нет! Муж мне постоянно говорил, что работает рядом с тобой, даже гордился тем, что снова твой коллега... Ничего тут нет смешного. И мой старший тебя помнит... Жаль, что у вас ничего не получилось. Да, у вас, хотя мой муж и не был там среди первых, но тоже поверил, точнее, жаждал очень сильно, чтобы получилось... Потому он, скорее, и пить начал, а не из-за театра. Из-за театра он начал пить со мной, а до этого прятался от меня, и ему было плохо. Он ничего не хотел делать без меня... Придешь?
- Конечно, - серьезно сказал старик, - но не потому, что я такой важный, а потому что был его другом...
- Не привирай только, - остановила она его, - ты и от него тут спрятался, а он стеснялся тебе сказать... Да и что говорить? Плакаться? Сочувствовать? Ему бы гордость не позволила.
- Я и не привираю, - покачал он головой, - я просто вспомнил, где мы с ним встречались. Спросить же было неудобно...
- Да, вам много было неудобно делать, почему вы и проиграли, - печально сказала она. - А эти, вот, ничего не стеснялись. Но я не хочу о них! Убери эти поганые деньги, я прошу тебя!
Крикнув это, она, словно выплеснула из себя последние силы, упала на диван и заплакала, уже не сдерживая слез...
В это время в кочегарку ввалился запыхавшийся Ильхом, и сразу же вытащил из-за пазухи бутылку водки и большой пакет.
- Вот! - только и сказал он, смутившись тут же, лишь взглянул на нее, да так и замер посреди кочегарки.
- Дай сюда водку! - резко крикнула вдруг она, искоса глядя на него, отчего тот совсем сник. - Да не смотри ты так! Мне надо ему руку перебинтовать...
- А что у тебя с рукой?! - еще больше изумился Ильхом, теряясь в догадках.
- Боже, не стой как истукан! - прикрикнула она на него. - Отвернись лучше, ты тоже...
После этого она промыла старику раны, щедро поливая их водкой, остатками слез и наложила уже настоящую повязку на пальцы.
- А теперь можно и выпить, - как-то вяло сказала она, сев в угол дивана и сжавшись, словно замерзла. - Только мне немного - мне еще домой идти. Дети ведь не знают...
- Я тебя провожу! - твердо сказал Ильхом. - Я им скажу...
- Ладно, скажи, вдруг они тебе не поверят, - печально усмехнулась она и медленно, маленькими глоточками выпила из кружки, словно каждый глоточек был для нее чем-то особенным, отличным от других. Поставив на стол, она весело сказала, - за скорую встречу! И больше ни слова об этом!
Старик вдруг поразился, неожиданно осознав, что уже давно не замечает ее морщин, ее бледности. Перед ним сидела та самая красавица, которую он в самом начале лишь угадывал в ней... И он понимал, что это не обман зрения, судя по восхищенным взглядам Ильхома, который дышать боялся на нее...
- Все, я пошла! - твердо сказала она, жестом остановив Ильхома, который было рванулся следом. - Нет, я сама должна им все сказать и мне по дороге надо это обдумать. Дай, я напишу тебе мой адрес?...
Старик раскрыл перед ней свою тетрадь и подал ручку.
- Я так и думала, - чуть восхищенно промолвила она, черкнув над его записями адрес и бегло прочитав верхние строчки. - Больше и некуда спрятаться: сюда или в могилу... А теперь отвернитесь, дайте мне... переодеться...
Последнее она сказала с такой тоской, что старику вдруг стало почему-то ужасно стыдно, а Ильхом сердито насупился.
- Да ладно, оборачивайтесь, - хриплым голосом произнесла она и, когда они повернулись, стояла уже в той же драной одежде, в, может быть, специально по-старушечьи туго завязанном платке, криво усмехаясь, но не глядя на них. С той же усмешкой она вдруг чмокнула старика в щеку и быстро направилась к двери, бросив ему на ходу, не оборачиваясь, - я жду!
Ильхома даже больше, чем вид ее, расстроили эти последние слова, и он с ревностью поглядывал на старика...
- Ты ее обидел? - спросил он, когда стих скрип ее сапожек на свежем снегу.
- Нет, ее обидела жизнь, - грустно сказал старик, не глядя на него.
- Я должен ее проводить! - сказал тот, все же как бы советуясь со стариком.
- Не надо, - попросил его тот, - мы сейчас ей не нужны, ей сейчас никто не нужен. Ты понимаешь? Ей нужно побыть наедине... с ним.
- Но почему она плакала? - уже по инерции спросил Ильхом.
- По той же причине, - вяло ответил старик, отрешенно уставившись перед собой и уже не слыша, о чем дальше его тот спрашивал. Ильхом же, потоптавшись на месте, бросая растерянные взгляды то на старика, то на его тетрадку, то на столик, махнул вдруг рукой и вышел на улицу, где вновь с неба падали снежинки, но только очень редкие, и медленно, плавно кружась, словно где-то в небесах со снежных деревьев опадали последние листья. Обойдя вокруг здания и пытаясь разглядеть среди них ту женщину, но ничего так и не увидев, он печально поплелся к себе в цех. Увы, они тоже его неправильно поняли. Он ведь просто увидел в ней свою жену, которая, может быть, тоже идет одна по пустынной дороге и всеми силами пытается представить рядом с собой своего любимого попутчика, который сейчас так далеко от нее, без которого ей так страшно, так одиноко в этом жестоком мире, где даже следы его давно засыпало снегом или горячим песком безмолвия, где за тобой-то не остается никаких следов, по которым можно было бы вернуться назад... В нескольких словах передав брату, что же произошло за это короткое утро, он лег на лежанку и даже не слышал его настойчивые вопросы и рассуждения относительно травмы старика. Ему было все равно...


Глава 8

К старику же в это время зашел хозяин его фабрики вместе с таким же высоким молодым человеком, как и сам, только тот был более стройным, даже изящным и ловко миновал все пыльные углы кочегарки.
- Познакомьтесь, это Борис, наш новый менеджер, мой теперь заместитель... - представлял хозяин молодого человека, недоуменно разглядывая перебинтованную руку старика, столик, верстак с запятнанными кровью стружками, после чего попытался спросить строго, что у него не получилось, как всегда, - что здесь произошло?
Старик с неуверенной улыбкой попытался вкратце пересказать, что же произошло здесь за последние часы, слегка запутавшись во временах, поскольку делал акцент на важности событий...
- Так, вы, что, пили перед этим с тем кочегаром? - спросил хозяин несколько разочарованно, кивнув на его перебинтованную руку. Сам он последние годы не пил вообще, поэтому эта тема была для него болезненной: уже двоих кочегаров перед этим он уволил в одночасье, застав их подвыпившими на работе.
- Да нет же. Это мы выпили уже с женой того... кочегара, моего друга, утром, после того как... - слегка заторможено пояснял старик, не обращая внимания на странные совпадения, ассоциации и прочее, что возникает при пересказах, к тому же, чувствуя себя не очень уютно в присутствии нового человека, как, видимо, и хозяин.
- И женщина была здесь? - еще больше недоумевал тот, еще не совсем осознав случившееся в соседнем цехе.
- Представьте себе состояние женщины, когда мимо нее спешно проносят труп ее мужа, накрытый грязной тряпкой, не обращая на нее никакого внимания, забыв о ее присутствии сразу после некоторых формальностей, - вдруг отрешенным, глухим голосом заговорил старик, - дав ей со всей очевидностью понять и осознать, что она здесь больше никому, совершенно никому не нужна, что она просто статист в этой финальной для нее сцене. Понятно, у них это работа - таскать трупы, в том числе, и неопознанные, и кочегаров, часто и бизнесменов, но уже не людей, не мужей и не отцов. Собачья работа, ничего не скажешь, но, видимо, трупы мужей, отцов таскать было бы невыносимо, да еще и сопереживая чьим-то слезам. Не их это работа - думать о тех, кто остался жить. Такой работы нет - думать за умершего, это как бы и нонсенс, поскольку трупы вроде бы и не думают. А жена привыкла за жизнь, что он за нее все время думал, предоставляя ей возможность лишь возражать, говорить...
- Я понимаю, но причем здесь это? - нетерпеливо перебил его смущенный хозяин.
- А в том хотя бы, что мы на работе перестаем быть людьми, поскольку с нас это и не требуют, за это не платят, иногда даже наказывают, - с досадой заспешил старик.
- Ну, если это мешает работе... - начал было хозяин, но исправился, - к тому же, почему мы обязательно перестаем быть людьми, если честно, добросовестно работаем, выполняя даже те же заповеди? Разве мы перестаем быть друзьями, например, если между нами есть какие-то служебные отношения?
- Но, если нет никаких служебных отношений, то приходится выбирать: работа или человечески отношения. Я не имею в виду клиентов, - упредил его замечание старик.
- Вообще-то для этого есть свободное время, - неуверенно заметил хозяин. - И ведь из-за уклонения кого-то от работы могут пострадать другие работники, тоже люди...
- Да, я бы мог, например, пойти ночью в травмпункт, бросить кочегарку, система бы могла перемерзнуть, выйти из строя, что, примерно, случилось в том цеху, но по иной причине, - отрешенно говорил, потеряв уже к разговору интерес, старик, - заработка лишились бы десятки рабочих, вы...
- Ну, примерно так, - соглашался хозяин, с нетерпением посматривая на него.
- Также я бы мог пойти провожать эту несчастную женщину, которая хотела умереть, а у нее дома трое детей, - уже равнодушно продолжал старик.
- Но это же случилось утром? - спросил хозяин, добавив, - вас бы тогда кто-нибудь заменил...
- Да, конечно, но все же я предпочел не ждать замены, а пригласить ее сюда, не сделав выбора между работой и чем-то посторонним, - с усмешкой сказал старик.
- И вы не могли это сразу сказать? Я уже терялся в догадках, к чему же вы ведете! - рассмеялся и хозяин, весело кивнув своему спутнику, который лишь сдержано усмехнулся. - Это и есть научное мышление, или именно так и пишутся длинные романы?
- Примерно так, - согласился старик, - иначе бы создавались одни анекдоты.
- Или афоризмы? - спросил тихо менеджер.
- Нет, афоризмы создаются, когда все промежуточные размышления вычеркиваются, а не когда их и не было вовсе, - ответил старик.
- Жаль только, что так случилось, - проговорил вдруг хозяин расстроено, кивнув на его руку.
- Да ничего сильно страшного... - заволновался старик.
- То есть, вы сможете работать? - спросил хозяин заинтересованно.
- Нет, несколько дней вряд ли, я же прикоснуться ни к чему не могу! - воскликнул старик.
- Да, жаль, - опять проговорил тот. - Надо что-то придумать.
- Может, я возьму хотя бы на время помощника? - виновато спрашивал старик, - Ильхома. Он без работы, без денег...
- Которого мы не взяли в столярку? Нет, это исключено! - категорически отрезал хозяин. - За ним уже есть темная история...
- Но надо же срочно? - спросил настойчиво старик. - А тут не надо искать, да он и живет здесь, сможет работать по две смены... Под мою ответственность...
- А разве на такую - я смотрю, что не очень сложную работу, - трудно найти человека? - спросил несколько недоуменно менеджер, трогая осторожно пальцем шлифовальную маинку.
- Ну, это ручная работа, нужны некоторые навыки, - скомкано пояснил ему хозяин и сказал старику недовольно, - хорошо, только под вашу ответственность и на время, пока вы... Если у него не получится - вы скажите мне, будем думать.
Сказав последнее, он резко развернулся и вышел из кочегарки вместе с менеджером, скептически пожимающим губами.
Едва они вышли, как старик, сделав обиженную мину, сел на диван и с тоской посмотрел на недопитую бутылку.

В это время в дверь, предварительно робко постучав, вошел Ильхом, нерешительно замявшись. Но старик не стал ждать, пока тот что-нибудь скажет, и сразу же сообщил ему свое решение, опустив мнение о нем хозяина.
Ильхом даже растерялся от такого неожиданного поворота событий, но тут же согласился, но все же несколько раз переспросив:
- Это вам сам хозяин сказал? Он здесь сегодня был? - спрашивал он, словно не верил своим ушам, и добавлял каждый раз, - да, хозяин - хороший человек, он меня и тогда брал, но только этот... не захотел.
- Ладно, давай работать, - прервал его наконец старик, когда ему надоело уже отвечать одно и то же.
- Я сейчас прибегу, только, если можно...- тут он вновь замялся и нерешительно попросил, - я отнесу немного - не всю, конечно, - водки брату? Он заболел и ему надо...
Говоря это, Ильхом ужасно покраснел и суетливо налил водки в кружку, решительно замахав руками на предложение старика забрать всю бутылку.
- Нет-нет! Вам пригодится... промывать рану! - нашел он объяснение и так же суетливо выскочил в дверь.
Старик при этом вдруг пожалел о своем скоропалительном предложении, но быстро забыл про это. Цех за внутренней дверью уже загудел, там закипела работа, которая и ему задавала свой ритм. В кочегарку уже вскоре зашли двое обивщиков мебели за его деталями, с сочувствием осведомившись о травме. На его заверения о скором выздоровлении один из них показал свой перебинтованный палец, посоветовав прежде думать о своем здоровье, а уж потом - о родине.
- Тебе, как и больничный, потом инвалидность никто оплачивать не будет, поэтому не суетись, - сказал он старику, к которому все рабочие цеха обращались только на ты, как к равному, что ему было гораздо ближе, и он даже терялся, когда кто-нибудь из новеньких - а здесь работали в основном молодые люди - обращался к нему на вы, при этом еще и выказывая свое почтение его возрасту. Равенство же для этих ребят, которые свое свободное время проводили еще во дворе среди друзей, было весьма важной штукой, условием доверия, а не наоборот, чего некоторые начальники не понимали, а кто и забыл...
- А что, Витька, вон, на своем пальце карьеру тут себе мигом сделал, - с усмешкой сказал второй парень. - Теперь все восхищается лекарством, от которого рана так затянулась, что и не видно, а был ли мальчик с пальчик?
- Да, стал тут белым воротничком с грязной шеей, - рассмеялся первый. - Но он прав! Так что ты лучше в контору пальцем вперед беги...
- Боюсь, что еще и сломаю вдобавок, - весело ответил им вслед старик...
- Здравствуйте! - после тех в цех вошли двое ребят узбеков с небольшими охапками дров в руках, с какой-то даже щедростью, не нагнувшись, бросив их в кучку у стены. - Вы вчера не забрали... А что случилось с рукой?
- Да с рукой-то пустяк!... - начал было старик, но не закончил фразы. - Помощником, вот, беру вашего Ильхома...
- Правда?! - воскликнул один из них, постарше, и сел, отодвинув ногой столик, на диван. - Да, ему сейчас нелегко! С работой у вас хорошо, но ему плохую предлагали, пластмассу плавить. Это вредно для здоровья...
Молодой парнишка, с сочувствием поглядывая на руку старика, топтался у двери, никак не отреагировав на новость, а потом быстро вышел.
- У нас тоже работа вредная, пыли много, поэтому я хочу перейти в столярку, - продолжал второй, закуривая. - Там ребята больше зарабатывают, мы знаем...
- Думаешь, ты сразу начнешь больше зарабатывать? - усмехнулся старик. - Первые месяцы - гораздо меньше, пока не набьешь руку...
- Нет, я смотрел, там не сложно, главное, работать. И это профессия, не то что у нас - доски пилить, - перебил его тот. - Нам профессия тоже пригодится. Но начальник и слышать не хочет, нехороший он какой-то, злой.
- Хороших начальников не бывает, бывают те, кто хорошо платит или плохо, - наставительно заметил старик, резко вставая и направляясь к верстаку. - Вам-то еще на этой фабрике повезло, здесь даже вовремя платят.
- Да, - равнодушно согласился тот, - но надо больше зарабатывать. У нас на эти деньги можно хорошо жить...
- А ты где до этого работал? - спросил его старик.
- Да, - отмахнулся тот, вновь закуривая, - в торговле, плов готовил. Там совсем мало платили, только на проживание тут хватало...
- Где мы, по несчастью, живем, - засмеялся старик.
- Почему по несчастью? - недоверчиво посмотрел тот на него. - У вас можно жить, работа есть, леса много, все есть. У нас я бы это на дрова никогда не пустил, мне так жалко, когда ты... их сжигаешь.
- Это дешевле, чем выбрасывать, - заметил старик. - К тому же, я возвращаю солнцу солнцево...
- Ладно, я пойду работать, а то начальник орать будет, - сказал тот, вставая и вперевалку направляясь к двери, чуть не столкнувшись в дверях с первым парнишкой, который ничего не видел впереди себя из-за огромной охапки обрезков древесины.
- Вон сколько я вам солнца принес! - довольно сказал он, бросив охапку к стене.
- Эркин, а тебе тоже много денег надо? - спросил его старик с улыбкой, как старого уже знакомого.
- Мне? - изумился тот вначале, но вдруг широко раскинул руки в стороны, - вот сколько.
- А зачем? Что ты будешь с ними делать? - с интересом спросил старик.
- Я? Девушкам конфеты покупать, - захихикал тот.
- Нет, правда, для чего ты зарабатываешь? - настойчиво спрашивал старик.
- На учебу, - спокойно ответил тот. - Мы с Димой хотим учиться, но хочется жениться. Нет, шучу, хочу стать юристом. Но надо пятьсот баксов в год...
- А Дилмрод? - спросил старик.
- Он? Банкиром, как его отец. Финансистом, - уточнил Эркин, - как у Драйзера, но только бедным. У нас банкиры тоже мало получают...
- Ты любишь читать? - поинтересовался тепло старик.
- Да, наших поэтов очень люблю, но только когда читать? - с сожалением воскликнул тот. - Картошку, ночью надо чистить картошку. Мешок картошки! Рис лучше, правда? Помыл и все...
- Поэтому ты такой сонный? - сочувственно сказал старик.
- Нет, с девушками вчера долго гуляли, - засмеялся тот. - Хорошие девушки, веселые, только деньги любят. Но сейчас все деньги любят...
- И ты?
-- Нет, я девушек люблю, - весело ответил тот, сверкнув своими карими глазами.
- А каких ты больше любишь: наших или своих? На ком женишься? - спросил старик.
- Ну, с вашими веселее, они красивее даже, но жениться на них... ну, не стоит, - хитро улыбаясь отвечал тот, - можно лишь погулять...
Старик не стал его дальше расспрашивать, а только с печалью посмотрел вслед. Эркин внешне был очень похож на давнего друга старика. Такой же высокий, с веселым, розовощеким, симпатичным лицом, чем они с Дилмродом сильно отличались от своих напарников, как и задором молодости, свободой поведения и открытостью взгляда. У других ребят, постарше, было более угловатое лицо с четко обозначенными скулами, вытянутым разрезом губ и немного срезанным подбородком... Эркин же был ужасно похож на его университетского друга, про которого старик раньше никогда не думал, что он - узбек, хотя мать его была вполне восточной красавицей, он даже любил ее по юношески, в чем признался ей, правда, лет через десять, когда ее бросил муж, и она стала свободной, но совершенно растерянной женщиной бальзаковского возраста. Она не знала, куда, в какой угол их новой, после размена коттеджа, квартиры ей приткнуться, что делать в этой чужой квартире, плоской, в один этаж, где за дверью - не садик, а лишь лестничная клетка, оправдывающая свое название... Господи, сколько воспоминаний вдруг всколыхнул в нем Эркин! А ведь старик уже успел все это напрочь забыть вместе с минувшим веком, куда он - предложи ему сейчас - не захотел бы вернуться, особенно в свое детство, юность. Это очень трудно, невозможно почти понять тем, кто не живет ради нескольких часов, даже минут общения со своей тетрадкой, где раскручивает бесконечную спираль мысли, начало которой может походить просто на точку, на замкнутые ли круги с едва заметными просветами, сквозь которые не всем удается пробраться в долину света, в бескрайние ли его просторы... Старику это удалось, может быть, лишь потому, что все происходящее с ним, вокруг ли, он воспринимал походя, не запоминая ни дат, ни даже самих событий, сколь бы глубокий след они не пытались в нем оставить в оное время. Каждое утро он просыпался впервые, по-новому, продолжая лишь мысль, которая и во сне не смолкала, проявляясь лишь в виде сюрреалистических видений, если не буквально. Понятно, что для большинства это было бы ужасным: не помнить ничего из вчерашнего, не иметь этой пусть небольшой кучки событий, встреч, случаев, которая с каждым днем, годом подрастает, обрастает, расцвечивается домыслами и, наоборот, беднеет серыми красками, смываемыми временем, слагая в итоге то, что они жизнью и считают, чем гордятся перед внуками, что иногда аккуратно записывают в толстые мемуары, похожие на пересказываемые сны, что и увидят в последний, краткий миг в виде череды кадров на выскальзывающей из аппарата киноленте. До этого же мига это все было основой их будущего, которую они даже богу намеревались представить в виде доказательства, свидетельства, надеясь получить за это еще и соответствующее вознаграждение или помилование за весь этот мертвый сор, прах памяти. Да-да, они якобы устремлялись в будущность, но все время обращая взор в прошлое...
А мысль, развиваясь логически или как-то иначе, имеет смысл лишь в настоящий момент, пока она не сменилась новой, своим продолжением, развитием или опровержением... Может быть, обычным людям и тяжело жить, когда для них настоящее - это действительность, и не вечно развивающаяся, рвущаяся вперед мысль, а лишь их топчущаяся на месте плоть, которую некие мудрецы загнали на свой собственный, стремительный эскалатор мудрости, совершенно бесполезный в двухмерном пространстве, но создающий там столько проблем: шагая уверенно к своей намеченной точке, где сосредоточен предел его мечтаний, человек почему-то оказывается над нею, она становится для него скучной, приземленной, а влекущее его - вновь оказывается выше на ступеньку. Очевидно, поэтому они и предпочитают взирать не вперед, на то, что все равно станет никчемным, а назад, где сегодняшнее никчемное еще было, казалось ли привлекательным, заманчивым. Они понимали, что именно сегодняшнее убивает, уничижает их прошлое, почему и начинали его ненавидеть. А все потому, что люди не знали, не понимали разницы между их двумерным миром, их действительностью, и миром, пересказанным, навязываемым им мудрецами - эскалатором мысли, интуитивно лишь ощущая враждебность, исходящую от последнего. Они даже не понимали смысла слов, по которым в начале всего, их, в том числе, мира было Слово, думая, что оно было лишь в начале, неким волшебством создав уже их реальный, осязаемый и съедобный мир, не подозревая даже, что лишь как слово они его и воспринимают, и что лишь в виде слова, в слове ли он для них имеет смысл и в будущности. Увы, в итоге они не имели ни того, ни другого, даже те, кто чрезмерно был богат в мирском понимании. И опять же лишь интуитивно они не любили, даже ненавидели тех, кто понимал это, кто жил только сегодняшним - мыслью, которая теряла завтра, в будущем всякую ценность, вычеркиваясь из памяти следующей мыслью. Спроси мудреца: чем он богат? - и он тебе тут же сочинит и ответ, и свое богатство.
Поэтому старик и постарался поскорее избавиться от своих воспоминаний, само возникновение которых показалось ему дурным признаком...
Он даже с некоторой радостью встретил Ильхома, запоздалое появление которого отвлекло его.
- А вы разве не идете сегодня домой? Ведь пошли вторые сутки, и ведь у вас рука... - удивился тот с некоторым огорчением, когда старик сказал, что им надо много сегодня сделать. - Я ведь могу и один...
Но старик уже усадил его за одну из своих машинок, одной рукой ловко показывая, как на ней надо работать, и пододвинул к нему целую стопку заготовок. Сам же он, морщась от боли, положил на другой верстак строганную доску и начал ее размечать, то и дело ударясь пальцами обо что-нибудь. Потом, взяв электрический лобзик и придерживая доску ладонью, начал выпиливать из нее заготовки. Ильхом же, один раз нагнувшись над машинкой, так и не разгибался бы, если бы старик почти не приказал ему выключать ее периодически, дав отдохнуть железу.
- Если ты уработаешься за первый день, ты начнешь дальше гнать брак, уже не рассчитывая свои силы, движения. Ты сначала должен вникнуть в смысл работы, понять назначение каждого действия, приспособиться к нему, усвоить это как таблицу умножения, а потом уже гнать, не задумываясь, - пояснял он Ильхому некоторые нехитрые премудрости, на что тот с готовностью кивал головой, сгорая от нетерпения в ожидании, когда же машинка остынет.
- А мы сколько можем сделать за месяц? - спросил он старика в один из таких перерывов, пояснив доверительно, - я могу работать и день, и ночь, чтобы сделать больше. Я ведь приехал сюда заработать, то есть, хорошо потрудиться, а мне никак не давали, только обманывали.
- Видишь ли, сделать можно много, но плохо или же лишнее, что никому тут будет не нужно, - усмехаясь объяснял ему старик.
- Но мы можем сделать вперед, с запасом, чтобы, если опять такое случится, у них уже был запас! - с энтузиазмом добавил тот.
- Ну, что ж, посмотрим, - пожал плечами старик. - Но, главное, опять же качество, ведь только наша с тобой деревяшка будет на виду, она как бы - украшение мебели, поэтому и должна быть таковой. Тем более, это само по себе ценное дерево и его нельзя испортить.
- Тогда начнем? - с нетерпением спросил его тот и устремился к машинке, вдруг спросив, - а когда ты... покажешь мне, как вон на той работать? Пока эта остывает, я могу и на той. Зачем терять время...
- Нет, вначале ты освой получше эту, - резко остановил его старик, сжав больную ладонь, которой он вдруг сильно ударился о верстак, машинально потянувшись ею за чем-то. Сквозь тряпку вновь выступили алые пятна крови. - Нет, я, наверное, все же поеду в больницу, а ты поработай один, но только на этой... И каждые двадцать минут подбрасывай угля, пока сменщика не вызовут...
Боль нарастала, кровь уже капала на пол, и старик, с невероятным трудом переодевшись, вышел в дверь, бросив недоверчивый взгляд на усердно склонившегося над работой Ильхома. Ему почему-то показалось, что тот довольно чему-то улыбается...
Старик же, предупредив хозяина, который опять высказал сожаление, зашагал в сторону города. На полпути его догнал фабричный грузовик, подбросивший старика до первой остановки.


Глава 9

Нет, он не пошел в больницу, а купил по дороге кое-какие медикаменты, успокаивающие боль таблетки и направился домой. В почтовом ящике опять лежал ворох счетов, последних предупреждений о штрафах, карах, выселении и прочем, которые на этот раз он даже не стал брать с собой, а засунул опять в ящик. В квартире было холодно, сыро. Батареи казались ледяными, а он их, конечно же, первым делом потрогал. Воды горячей тоже не было, но и это его не очень расстроило. Он лишь довольно хмыкал, обнаруживая все это. В комнате, где были только стол, диван и большой стеллаж, уставленный книгами, он сразу подошел к последнему, достал, но вновь поставил на место несколько книжек и лишь после этого разделся и вытащил из кармана медикаменты. Обработав, как мог, рану, он вдруг почувствовал страшную усталость и едва дошел до дивана. На работе было некогда расслабляться, что он позволял себе только дома, отчего и не мог здесь ничего делать, даже писать, хотя времени свободного тут было намного больше. Поэтому он и предпочитал проводить почти все свое время там. Сюда же приходил отоспаться, переодеться... Сейчас же сил у него не было и на это. Он не мог даже заснуть, поскольку вынужден был держать на себе громадный, тяжеленный груз усталости, вдавивший его в ложе. Он чувствовал, что и мозги его налились свинцом, раздавив почти все мысли... Он даже побаивался приходить домой, потому что отсюда ему уже никуда не хотелось уходить, хотелось остаться тут навсегда, заснуть и не просыпаться... Поэтому он так и обрадовался тому, что неожиданно вспомнил про ту женщину и, резко встав с дивана, с испугом почти бросился искать по карманам деньги... К счастью, он их взял с собой, не оставив в рабочей одежде. То, что не надо было возвращаться на фабрику, обрадовало его еще больше, сократив и путь до ее дома... Да-да, тетрадку с ее адресом он и так не мог забыть.
Дом, где те жили, был, наверное, самым старым из хрущевок в районе. Стены его были покрытыми едва замазанными, крупными трещинами, отчего казалось, что он вот-вот развалится на части...
- И вот из такого дома их выселять собираются?! Но куда же тогда? - возмутился он почти вслух, с усмешкой тут же вспомнив, что его дом был чуть помоложе этого, почти в таком же аварийном состоянии, хотя платил он за жилье столько же, сколько и жильцы этих новых, краснокирпичных красавцев с люксовыми апартаментами. - Что ж, мы по хитрому платим за тепло, за воду, а не за ванну, в которой моемся, не за стены...
Лестничная клетка походила на галерею пещер, стены которых были исписаны наскальной живописью древних, отличаясь лишь преобладанием буквенных знаков, а также неестественным, ядовито-зеленым цветом краски на отдельных пятнах не осыпавшейся еще штукатурки. Лестница была усыпана окурками, обрывками газет и осколков стекла, по которым потомки вполне могли составить портрет нынешней цивилизации, явно деградировавшей по сравнению с доледниковой. У них в подъезде его сын с друзьями все же попытались сделать какой-то ремонт, так как они проводили там большую часть своего свободного времени. Здесь в подъезде обитали только промозглые сквозняки, поэтому вся эта настенная живопись была, очевидно, еще из прошлого тысячелетия.
Дверь в квартиру была приоткрыта, и, когда старик вошел в нее, до него сразу донесся тонкий детский голосок из комнаты:
- Сашка, ты купил хлеба?! Я есть хочу!
В тесный коридор, отличающийся от подъезда лишь тем, что стены были покрыты обрывками старых обоев, выбежал мальчишка лет десяти, судя по выражению лица, хотя тельце его было почти как у пятилетнего заморыша, к тому же еще подстриженного по современной моде - почти наголо.
- А папы нет, - спокойно сказал он старику, рассматривая его с некоторым удивлением. - Он на работе задержался...
- А мама дома? - спросил старик, устыдившись того, что не взял по дороге ничего для мальчишек.
- Мама? - недоверчиво спросил тот, не зная, что ответить. - Сейчас Сашка придет, он и скажет. Это, понимаешь, их взрослые дела...
- А зачем тебе мать? - услышал в этот момент старик хрипловатый, но молодой голосок, обладатель которого уверенно протиснулся мимо него в коридор с полным пакетом. Это был крепкий в кости, но такой же худой мальчишка с хмурым взглядом из-под густых бровей. Почти с порога он нырнул рукой в пакет, достал булочку и кинул ее брату. Тот ловко ее поймал и тут же откусил чуть ли не треть. Старик понял, что старший таким образом заткнул малышу рот, чтобы тот не сказал чего лишнего.
- А можно, я хоть войду-то? - с натянутой улыбкой спросил старик, пытаясь проглотить комок, разбухающий в его горле. - Попить можно?
- Можно, - спокойно сказал старший, подозрительно разглядывая его. - Но кто ты, я что-то не могу вспомнить...
- Я был другом отца... - начал старик, едва проглотив воду.
- Почему был? - еще более подозрительно уставился тот на него, почувствовав что-то неладное. - Что-то случилось?
- Да, понимаешь, - выдавливал старик из себя слова по одному, хотя и понял, что мальчишка уже готов был услышать что-то малоприятное, - в общем, отец твой... погиб... при исполнении... служебных обязанностей.
- Так это про него в радиве говорили? - с изумлением спросил малыш, проглотив мигом огромный кусок.
- Заткнись! - заорал вдруг старший, дав тому подзатыльник, и запричитал, - сволочи! Сволочи эти менты! Даже ничего не сказали! Я ведь надеялся, что его забрали опять... Сволочи...
Твердость и какая-то уверенность в себе вмиг растаяли в нем и он тяжело, как старичок вдруг сел на табуретку, выпустив из руки пакет, откуда на пол покатились картофелины, луковицы.
- А я-то думаю, чего это она вдруг расщедрилась... сразу сотку дала на продукты... - бормотал мальчишка, у которого вдруг не осталось сил даже на слезы. - И вдруг напилась... без него, одна, как алкоголик... я же хотел вчера с ним пойти, знал, что случится что-то... А ты кто?
- Я? - старик даже испугался его вопроса, заданного вновь твердым, даже жестким голосом. - Я тоже кочегар, рядом работали с ним....
- И что вы хотели? - спросил мальчишка более мягко, даже доверительно, бросая взгляд на его забинтованную руку.
- Я принес деньги... - отвечал старик, чувствуя себя гадостно из-за этих слов и денег, которые жгли ему руку. - Мы с ним были друзьями и до этого, по политике... Наша организация... решила помочь... Я отдам их тебе, наверное, ведь теперь ты здесь за старшего?
- Я? - удивился тот, но вдруг встал со стула и выпрямился. - Вообще-то, деньги всегда у матери... были, но она...
- Я понимаю, но ей сейчас чересчур тяжело, - вновь говорил старик сквозь комок в горле.
- Тогда давай, - твердо сказал тот и, внимательно рассмотрев и пересчитав деньги, спрятал их в карман штанов, но потом сразу переложил в кармашек рубашки, застегнув его на пуговицу. - Ладно, у Петьки как раз батя в ритуалке работает, он все сделает - только заплати. А вас я вспомнил, отец мне рассказывал... У вас ничего не вышло, я знаю...
- Может, у вас выйдет, - печально сказал старик.
- Нет, - спокойно ответил тот, пододвигая старику стул. - Вы садитесь. Что у вас с рукой? Тоже...
- Да, тоже поранился... Взрыв ведь был... - врал старик, сгорая от стыда, - милиция все переврала, наверное, как всегда... Он сделал, все что мог, но не получилось, холодная вода и раскаленный котел - это враждебные, антагонистические силы... Батя твой не отступил, не сбежал... Пусть в кочегарке, но он сражался до конца, а эти все переврут, как всегда...
- Да, только ради чего? - скептически спросил мальчишка, сам же отвечая. - Ради чужой фабрики, ради этого толстомордого?
- Понимаешь, мы привыкли в то еще время за все отвечать, выполнять честно долг, хотя и тогда многое было не наше, не личное, - пытался объяснить ему старик. - Мы не были равнодушными и к чужой беде, не делили ее на свое - не свое. И радостью тоже делились. Да, теперь все не так, но мы остались теми же, почему нам трудно и было с отцом здесь, сейчас... Таких как он почти не осталось, они теперь как белые вороны, как чужаки, почему, может быть, он и выпивал иногда лишнее...
- Я знаю, - спокойно сказал мальчишка, положив на миг руку на плечо старика. - Но это слабость. Хорошее всегда слабее. Доброе всегда беднее. Я отца и не осуждал потому, а только жалел. За добро только сволочи осуждают, которые не достойны доброго. Они достойны такого же сволочного, и получат свое...
- Они-то и так получат, но что при этом получишь ты, пусть даже со сволочами поступая по сволочному? - спросил старик с горечью.
- А я по-другому не умею, - ответил тот с мстительной усмешкой. - Они меня сами этому научили, сегодня - больше всего. Мне все равно ничего хорошего не светит, поэтому мне разницы нет...И ведь у вас-то ничего по-доброму не получилось?
- Да, наверное, - с трудом согласился старик. - Но ты же гордишься отцом?
- А кому до этого?... - со злом спросил тот. - Кому вообще есть дело до других? Всем плевать, раз он был пьяница и кочегар! Бандитов хотя бы боятся, богатым завидуют, а на остальных - наплевать! Пусть уж лучше боятся...
-- Матери не наплевать, - тихо сказал старик.
- Мать слабая, а я - мужчина, и мне тоже не наплевать, как обошлись с отцом, - жестко сказал мальчишка...
В это время в коридоре послышались неровные шаги, звук чего-то опрокинутого, и в дверях кухни показалась она, точнее, ее привидение с растрепанными волосами, мутным взором и еще бледнее, чем тогда...
- А, это ты? - наконец разглядела она старика. - Пришел все-таки... Сказал уже... А зачем? Ну, пропал бы без вести и все...
- Ты что! - сердито буркнул мальчишка. - А кто бы его хоронить стал?
- Да, - пыталась думать она, потрясая головой. - Ты, сынок, как всегда прав, похоронить надо... Не хочу, но надо... Знать что бы, где и меня закопать... Я ведь похожа на смерть, не так ли? Красивая смерть-то, а? Страшная, просто отвратительная - блевать хочется, - но красивая, иначе бы ты не пришел.
- Мать, иди спать! - прикрикнул на нее сын.
- Нет, сынок, подожди, это неприлично, ведь он ко мне все-таки пришел, - бормотала та, усмехаясь.
- Он пришел к отцу... как друг отца! - сердито оборвал ее сын.
- Да, как друг отца, которого смерть уже забрала, - продолжала та, пытаясь сосредоточить взгляд на старике, - а теперь и он пришел. Тоже красивой смерти захотел! Ну, так, пошли!
- Дядь, ты иди, а? - попросил его тихо мальчишка. - Я тут все сам сделаю, а она сейчас все равно не врубается ни во что, а то еще буянить начнет... И так спасибо вам...
- Нет, куда же ты?! - требовательно воскликнула та, перегораживая ему дорогу. - От смерти не уйдешь, да и не хочешь, вижу ведь! Или ты ко мне? Я ведь ждала, только не верила, что придешь. Думала, испугаешься, да еще и...
- Хватит! - резко оборвал ее старик.
- Не надо! - почти взмолился мальчишка, - она ведь...
- Да как ты смеешь орать на меня! - почти завопила та, почти протрезвев с виду. - Кто ты такой, чтобы орать на меня?! Или, если я - нищая, без мужа, без прав, то можно?! Думал, я пьяная, ничего не соображаю? Думал, если деньги принес, то уж и орать тут можешь? Кто вы такие все, откуда вы взялись, кто вам право дал на меня орать?...
Сказав последнее вдруг тихим голосом, она сникла, осела на пол и заплакала.
- Он никогда на меня не орал, никогда не повышал голоса, потому что любил меня, а теперь меня никто не любит, все лишь орут на меня, словно я прокаженная какая. Отпустите меня к нему, раз я вам не нужна совсем, но только не орите, не командуйте мной, - жалобно причитала она, вытирая слезы концом смятого бархатного платья, - можете все забрать у меня, последнее заберите, но не орите...
- Я же хотел вам сказать... - горестно пытался оправдать ее мальчишка.
- Извини меня, - пытался сказать старик, чтобы она услышала. - Я просто хотел тебя остановить...
- Нет! Ни за что! - крикнула она, сверкнув на него гневным взглядом. - Чтобы я осталась тут, где ты же все испортил?! Хорошего нам наобещал, заманил, а мы и развесили уши, ага! Все отобрал, даже его отобрал, а теперь уговариваешь еще и остаться здесь? А где? Где орут на меня, как на последнюю шваль? Где меня ни любить, ни пожалеть некому? Зачем я тебе здесь нужна? Потому что больше орать не на кого, а на меня - можно? Ну, уж нет, такого удовольствия я тебе не доставлю. Верить - верила, а орать на себя не позволю, не дам возможности. И, если раньше сомневалась чуть, то теперь только назло тебе... Понимаешь, что - назло? Или ты думал, что спрятался там от всех, и все? Отвечать не надо за обман? Мы ведь поверили-то тебе, а не им - им бы никогда не поверили, ни за что, а тебе - да, потому что ты и сам верил, да обманулся. Те-то хотели нас обмануть, но виноваты мы сами, кого никто не заставлял обманываться. А больше всех виноват ты, кто побудил нас обмануться. Поэтому у тебя нет права орать на меня, понял! Уходи! И забери свои деньги, ими ты не откупишься!...
- Прости меня, - сдавлено сказал ей старик, с трудом пробираясь к выходу, тихо сказав мальчишке уже в дверях, - скажи, что отдал мне, потерял, выбросил их, но ей не показывай... Он ведь права... во всем, но это не мои деньги, поэтому я не могу их забрать...
Мальчишка лишь печально пожал ему рукав и медленно закрыл за ним дверь, сквозь которую он услышал ее рыдания, но уже не мог вернуться...


Глава 10

На улице похолодало и морозцем прихватило слегка подтаявший снег, отчего стало скользко. Люди, особенно дети и старики то и дело падали на крутых склонах. Старики лишь намного дольше и с большим трудом поднимались потом, иногда тоже плача. Дул холодный ветер и старику быстро прихватило больные пальцы, отчего он и передумал, не стал заходить в гастроном, хотя выпить ему хотелось просто невыносимо, даже напиться. Ему никуда не хотелось идти, кроме своей кочегарки, но и там сейчас был Ильхом, которого он тоже не хотел видеть. Все опять нарушилось в уже вроде бы устоявшейся жизни, пусть даже такой. Но, честно говоря, ничего другого, более лучшего он себе даже представить не пытался, сразу отметя нереальные варианты. Там он действительно спрятался от мира, который теперь ему абсолютно не нравился, а также от всех тех простейших вопросов, на которые не мог дать ответ - его ответы были никому не нужны и они были прямым обвинением его самого в том, что есть только такие ответы. Эта женщина лишь вслух высказала то, что другие думали про него, если им вообще до чего-нибудь было дело. Там же на него смотрели как на кочегара, не требуя, не ожидая от него большего. Там он мог оставаться наедине со своим чувством вины, объективно, без влияния эмоций оценив ее, в том числе. На фабрике в основном собрались люди, которым было наплевать на все происходящее, кто сам себе руками зарабатывал на жизнь, не надеясь ни на кого. Парни в цеху с утра врубали на полню мощность свои радиоприемники, по которым изо дня в день и целыми днями крутил одни и те же глупые, бесхитростные или со скрытым подтекстом песенки, и, почти не вслушиваясь в слова, колотили мебель, прослушивая и новости под визжание пилорамы, своих лобзиков, стихающих лишь при передаче новостей спорта. Они не ждали и оттуда ничего хорошего, почему не замечали и плохое. Со своими мыслями он был там в полном одиночестве...
На улице, даже дома было совсем не так, почему он старался никуда без острой необходимости не ходить, и эгоистически радовался, когда его выходной выпадал на будний день, и он до вечера мог на самом деле отдохнуть. Дома же на него сразу наваливалось множество опять же неразрешимых проблем, от которых он старался убежать. У него не было на них времени! Он каждую минуту выкраивал для своей тетрадки, где мог сделать так, как он считал нужным, хотя это, видимо, тоже лишь казалось ему. Дома же, где ему ничего вообще н мешало, он почему-то не мог вообще писать, мысли не шли к нему в голову, словно не узнавая ее...
Поэтому он почти с радостью ухватился за звонок начальника охраны, который сообщил ему, что подмены так и не нашли, его же сменщик попал якобы в больницу, и, что если бы не больная спина, то тому бы самому пришлось заступить на вахту. Начальником охраны тот был сразу на нескольких фабриках в районе, везде поставляя сторожей, кочегаров из числа известных ему пенсионеров, бомжей, знал которых еще со времен работы участковым. Кроме этого, он самолично выдавал им всем зарплату, что, конечно же, повышало его авторитет в их глазах. Но сегодня все его знакомые уже с утра были пьяными или заняты чем-нибудь, почему он впервые, по его же словам, оказался беспомощным решить проблему.
Старик, сготовив себе на скорую руку что-нибудь поесть, спешно отправился на работу.
Некоторые тревожные предчувствия его как бы оправдались, хотя он и не знал точно, что же его так волновало.
В кочегарке он уже застал и брата Ильхома, который сидел развалясь на диванчике, даже не привстав при его появлении, двух ребят узбеков, распивающих чай, и самого Ильхома, который, громко, с захлебом рассказывая им на своем языке, с довольной улыбкой, широкими мазками лакировал те заготовки, какие старик ему оставил лишь для обработки. На фрезерном станке уже было приделано сооруженьице, которое якобы должно было предохранять пальцы от бешено вращающихся ножей... Но главное, на лакируемые тем детали было страшно смотреть - это были какие-то уродцы с кривыми линиями, грубо отшлифованные, с торчащими в стороны заусенцами, затвердевшими от лака...
- А зачем вы пришли? - заботливо, но с заметным огорчением спросил его Ильхом. - Я бы сам справился. И то, что я сам сделал, это ведь будет вместе, как будто вы тоже работали сегодня.
- Какие - вместе?! - сердито буркнул старик. - То, что ты сделал, за это ты и получишь: не больше и не меньше. Но это все - брак! За это не заплатят ни копейки. Но за это я буду отвечать на полную катушку... Вместе!
Ребята, услышав сердитые нотки в его голосе, тут же встали и ушли из цеха. После них и брат нехотя встал и, чуть виновато поглядывая на старика, тоже ретировался через цеховую дверь.
- Я ведь тебе не разрешал делать ничего, кроме шлифовки? - сказал старик и раздраженно сорвал с фрезерного станка защитное приспособление. - Из-за него не видно, что делаешь....
- Но я же старался? Я хотел сделать, как лучше, - обижено оправдывался Ильхом, глядя на него увлажнившимися глазами. - И я же не только для себя? Мы же вместе? И ребята мне помогли - они мне дрова носили из цеха... И мне никто не сказал, что я плохо сделал, когда брали это...
- Ты уже отдал в цех?! - почти ошалело воскликнул старик. - Да им-то без разницы, что поставить, это же не их мебель, не их брак, не им продавать ее! Это чужое для них! Все, на сегодня закончили!
- Но я еще не докрасил, - жалобно, но настойчиво промолвил Ильхом, не выпуская кисточки из рук и глядя на старика почти с мольбой.
- Нет, на сегодня все. Это красить нельзя, - категорично сказал старик, забирая у того кисточку.
- А когда приходить завтра? - потерянным голосом спросил тот, стоя на полдороги к двери.
- Я скажу, когда, - не оборачиваясь сказал старик, морщась от боли в руке, которой он опять ударился, снимая с фрезы ту деревяшку...
Ильхом осторожно прикрыл дверь за собой...
Старик же сам удивлялся своему гневу, особых причин которому вроде бы и не было, кроме, конечно, того явного брака в работе, который можно было бы вполне списать на неопытность Ильхома. Сам ведь старик тоже впервые в жизни столкнулся здесь с такой работой, хотя, конечно, получалось у него и в самом начале все-таки лучше...
Однако, его терзаниям пришел конец, едва лишь он обнаружил, что и сейф открыт, а из него Ильхом уже достал новую шлифовальную ленту, заменив порванную им... Старик судорожно вспоминал: мог ли он оставить его открытым - и почти зримо представлял, как он закрывал замок перед уходом. Открыть такой замок не составляло никаких проблем, кроме одной - запрета это делать, подразумеваемого самим наличием сейфа или замка.

Ильхома же душили слезы, и он не хотел, чтобы кто-нибудь, особенно, брат это увидел, поэтому неожиданно для себя он направился к берегу моря, хотя как такового его сейчас невозможно было различить - все в той стороне сверкало девственной белизной снега, только на территории автобазы превращенного в грязное месиво. Ильхом довольно быстро пожалел о своем решении, несколько раз уже провалившись в глубокие сугробы и зачерпнув холодный снег сапогами, которые, к тому же, скользили на слегка обледенелых участках, но он даже не приостановился, пока не дошел до края невысокого, но крутого обрыва, не видимого издали, нависающего над самим берегом снежным козырьком, похожим на замерший гребень огромной волны. Ильхом даже обрадовался этому неожиданному препятствию, возникшему на пути к цели, хотя в само начале его чуть ли не досада взяла, что он столько зря прошел. Сейчас же он вдруг успокоился и без опаски посматривал на море, крепко скованное ледяным панцирем, да еще и отгороженное от него высокой стеной обрыва, которую вряд ли преодолела бы и самая высокая в мире волна, хотя в последнем он был не очень уверен. Наоборот, он удивлялся, как могло вообще замерзнуть такое неспокойное, бурное море, и почему высокие волны не могут сломать хрупкий ледяной покров. Неужели там, под ним море сейчас тоже абсолютно спокойное, словно уснуло до весны, превратившись в жидкий, но тоже почти лед? Чего же тогда он так боялся, неужели только своей фантазии? Слепив большой снежок, он со всего размаху швырнул его в сторону моря, но тот не пролетел и половины расстояния до предполагаемой линии берега. Но Ильхома это уже не расстроило, он засунул озябшие руки в карманы и спокойно побрел назад по своим же следам.
Брат уже сгорал от нетерпения, поджидая его, хотя его долгое отсутствие было вроде бы положительным признаком, но вид Ильхома его насторожил. Слишком уж уверенно и независимо тот прошел прямо к лежанке и завалился на нее, даже не взглянув на брата...
- Ну, говори! - воскликнул брат нетерпеливо, даже чуть нагнувшись в его сторону.
- А что говорить попусту? - спокойно спросил тот и закурил сигарету. - Надо будет, сам придет за мной. Куда он денется...
- Ну, дошло до тебя наконец, что он такая же сволочь, как все они, и что не стоит совсем жалости? - чуть ли не с радостью воскликнул брат, почти радуясь двойственности ситуации, что вытекало из слов того. - Я тебе говорю, что надо постараться вернуться туда и уже выбирать момент... Даже если тебе одному хватит, то меня они тут уже не найдут...
- Заткнись, - грубо, но спокойно сказал Ильхом, выпустив изо рта колечко дыма. - Тебе не надоело говорить и думать одни гадости? Ты можешь подумать о чем-нибудь хорошем, о той же своей или чужой идее, о народе? Мне даже кажется, что от тебя словно тухлой рыбой пахнет этим.
Брат сдержался, промолчал, хотя и позеленел от обиды, захлестнувшей его мозги волной крови. Обиделся он, еще когда старик буквально выдворил его из кочегарки. И в ожидании Ильхома он много о чем передумал, поняв главное, что он-то здесь абсолютно лишний и, значит, совершенно одинокий, кому можно рассчитывать только на себя. Поэтому он был готов и к таким заявлениям Ильхома, уже заранее сдерживая себя. Его интересовала только деловая сторона.
- А старик сегодня очень много пережил, я его понимаю, - продолжал спокойно Ильхом. - Он злился не на меня, на мне он просто мог отыграться, думая, что я слабее его. На ком еще может отыграться этот старый, слабый, никому не нужный кочегар? Только на мне, раз сейчас я слабее его из-за некоторых обстоятельств.
- Ну-ну, и тут только о себе, - злорадно думал про себя брат, уже не обижаясь, - хотя меня ведь старик так бесцеремонно выдворил, а не него...
- На ком вообще эти старики, которые когда-то, может, даже кем-то и были, став теперь ничем, все потеряв, могут отыграться, на ком сорвать зло, обиду? Или признать, что их по заслугам сейчас в грязь втоптали, лишив всего? Сознаться, что они и не достойны лучшего? У них ведь стариков не уважают, ни во что не ставят, все к нему только на ты обращаются, даже наши сопляки так ему говорят, а он и не обижается. Я его понимаю. Он старался для них, поранил руку, а ему даже машину не дали в больницу поехать. Он должен был отдыхать, может быть, хотел сходить к той женщине, а его больного вызвали на работу - некому топить печку! Как тут не разозлиться? Он ведь не понимает, не знает, что я-то намного больше него пережил, больше потерял, потому что не успел даже пожить в том строе, как они, что мне даже терять нечего - такой я нищий. Он, видно, думает, что я еще успею наверстать, а он уже нет? Так я-то и не успею, потому что живу сейчас, когда лишь теряют. Мне не увидеть даже того, что повидал мой отец, - тут Ильхом чуть замялся, но снова продолжал рассуждать, закуривая уже третью сигарету, - хотя за отца я только рад, он заслужил это, заработал, Аллах его одарил... Мне, вот, и заработать, и даже части этого не дают. Не подачки, а заработать не дают! Может, он думает, что я у него работу хочу отобрать, последнее отнять? Но я же сказал ему, что мы вместе, поровну будем, пусть он даже больной и мало может сделать сам. Но он боится, потому что никому уже не верит, раз его все обижают, не уважают. У них старикам совсем плохо жить, незачем даже жить, не для кого, если их молодежь не уважает. Я бы не хотел тут стать стариком ни за что. Лучше состарюсь нищим у нас, чем богатым у них. Тут даже умирать плохо...
Брат чуть даже не рассмеялся над тем, как тот искренне сказал последние слова, но сдержался. Что-то в рассуждениях того ему нравилось, но он пока не мог понять - что именно, поэтому не хотел его прерывать.
- Хотя, конечно, они сами виноваты, старики, - продолжал Ильхом, вновь закурив, отчего даже закашлялся. - Сам-то он, наверное, пожил, а вот для нас не сохранил это и теперь даже не дает мне самому заработать. Кто виноват, что так все произошло, разве мы, молодые, у кого и слова тогда не было? Кого и не спрашивали ни о чем? Молодые и голосовать не могут, за них все решают старики, а нам-то дольше расплачиваться за ошибки тех, за чужие ошибки. А ведь они никогда не признаются в своей вине, считая, что они-то больше нас пострадали, виня нас, что мы им помочь не можем, не заботимся о них, не ценим их заслуг. Нет, это плохо, но разве есть за что нам их благодарить?...
Сказав это, Ильхом резко замолчал, словно не хотел, чтобы его услышали.
- Почему ты молчишь? - спросил он брата после долгой паузы. - Может, и ты меня осуждаешь за такие слова?
- Мне все равно, - как можно равнодушнее отвечал тот, тщательно подбирая слова, - ты старший, тебе и решать, как быть дальше. Я даже того, что ты видел, не помню, какой с меня спрос. Меня вообще не учитывали, как личность, в чем ты прав, конечно. Тебе же есть что и с чем сравнивать, поэтому ты и выбирай, как поступать. Я все от фонаря говорю, все неправильно, потому что мне не с чем сравнить, я правды не знаю. Мне приходится верить старикам и даже вам или же не верить никому. Но мне даже Аллаху тяжело верить, потому что он тоже ведь старый, при нем все это происходило, а мне лишь остается гадать, а кто же тогда прав? Мне детство тоже лучше казалось, чем сейчас, так, может, и вам так же, может, так и он считает, что сейчас мы хуже, потому что сам он постарел. А вдруг все как раз сейчас нормально, и нам оно потом тоже хорошим покажется? Кому же тогда верить? Может, только себе, тому, что сам делаешь, раз потом оно все равно будет лучше по сравнению с будущим? Да, что делаешь, то и правильно, а не то, что думаешь попусту, переиначивая мысли по сотне раз. А сделанное-то уже назад не вернешь. Но я ни от кого не слышал, чтобы они к старости о сделанном сожалели - только об упущенном! Разве это не доказательство? Хоть кто жалел о недодуманной мысли? Поэтому мне, если честно, совсем плевать на то, кто там виноват. Может, им еще и спасибо надо сказать, что такого натворили, где нам теперь только крутиться остается, вытворять всякое разное, не зевая от скуки. Будет хоть что вспомнить...
- Да, ты меня, конечно, совсем не понял, - с огорчением сказал Ильхом, на что брат и не стал возражать, вновь прислушиваясь, но тот не стал продолжать развивать свои мысли. - Ладно, будет день, и будет пища.
- Может, хотя бы рыбы поджарим? - вдруг с тоской сказал брат.
- Как хочешь, - равнодушно ответил Ильхом и закрыл глаза.
Но брату тоже не хотелось возиться уже с раскисающей понемногу рыбой. Он снял в сушилке несколько пересохших уже корюшек и начал их жадно грызть, швыряя огрызками в шныряющих по углам крыс, что те лишь приветствовали тонким писком.


Глава 11

Старик же весь вечер не знал, с чего начать переделку испорченных деталей, да еще и с больной рукой, которая ближе к ночи стала противно ныть. У любой переделки нет начала. Из-за этого, наверное, он даже не стал открывать тетрадь, хотя и перекладывал ее несколько раз с места на место. Перед глазами у него постоянно возникало обиженное лицо Ильхома, отчего он еще больше злился на него, по много раз повторяя про себя разные упреки в его адрес, обвиняя его даже в том, что тот набрался наглости обижаться...
Он уже не знал, как остановиться, когда в кочегарку вдруг непривычно осторожно вошел Миша, партнер хозяина. Его все звали Мишей, хотя имя у него было какое-то другое, тоже среднеазиатское, но старик так и не спросил того об этом.
- Привет, - нерешительно сказал тот, растерянно озираясь по сторонам. - Я тут тебе плитку давал, хочу забрать.
- Решил на ночь поджарить чего-нибудь? - весело спросил старик, обрадовавшись его появлению. Миша был интересным собеседником, тоже раньше работал в науке, и у них было много общих воспоминаний, тем более, по возрасту он здесь был ближе всех к нему, хотя и моложе.
- Нет, просто вещи свои собираю, чемоданы пакую, так сказать, - неуверенно ответил тот, пряча глаза.
- А что случилось? Уезжаешь куда? - удивленно спрашивал старик, не узнавая того, всегда напористого, деловитого или же весело, на всю катушку предающегося минутам отдыха.
- Уезжаю... с фабрики, - потерянным голосом пояснил тот.
- Ты уходишь?! - не поверил услышанному старик, так как тот совсем недавно носился по цеху с новыми проектами, что-то мастерил за верстаком, к которому давно уже до этого не подходил, так как занимался в основном оргвопросами.
-Точнее, меня ушли, - сказал тот, пытаясь пошутить. - Все, мавр стал не нужен.
- Но ты же его партнер как бы? - недоверчиво спросил старик.
- Вот именно, как бы, - печально констатировал Миша. - Моя интеллектуальная собственность теперь стоит, красуется в магазинах, продается хорошо, а я все еще за свой вклад что-то требую. Она ведь ценится, пока ее не купят. Деньги его, он и хозяин, а я лишь для красного словца, чтобы меньше платить, так назывался. Партнер!? Ты-то как мог заблуждаться? Я такой же кочегар, как и ты: кончился сезон, и гуд бай. Теперь ему партнер из продавцов нужен, мою мебель продавать. Но и сам я виноват. Ведь из экономии мы это никак не оформили, не оценили: ни акциями, ни нормальным договором, - все прятали концы в воду, на слово как бы полагаясь. А что оно, слово наше, стоит? Особенно, у них, молодых. Мы-то еще в то время придавали ему какую-то цену, значение, поскольку деньги особо не ценили, да и не имели. А теперь что-то стоят только сами деньги, их оценивать не надо, нотариально заверять тоже, все остальное - тьфу для них, а нашего мнения никто и не спрашивает. Оно никого не интересует, поскольку за ним - только пустой карман. Он ведь вошел деньгами в долю, но их при себе оставил, а мои знания, модели мы в цех запустили, в дело. Так что, слово было лишь в начале.
- То-то он сегодня нового зама тут водил, а я вначале и не понял даже... Но, может быть, вы просто погорячились? - озабоченно спросил старик, хотя понимал, что хозяин не из таковых, чтобы повернуть назад.
- Может быть, но обжегся лишь я, - усмехнулся тот. - Нам от той системы только мозги и знания достались, но теперь они ничего не стоят, иначе бы ты здесь в кочегарке не работал. Но тебя здесь пока ценят, потому что ты ничего у них не требуешь, не просишь, а я, видишь ли, твердой доли захотел, не просто зарплаты. Сам возомнил себя партнером, размечтался, что раз вместе начинали, то и дальше так будет... Вместе! Но так уже не будет, скоро и твоя работа под вопросом окажется, увидишь. Нужны будут спецы, точные исполнители, а не те, кто мог из дерьма конфетку слепить. Ты ведь тут за целый цех работал, так, вместо тебя цех и появится. Здесь скоро все изменится, но вряд ли в лучшую сторону. Я был против, но не послушали. Где он этих спецов наберет, если сам готовить не собирается? Он уже начинает требовать класс, хотя сам-то лишь самопальный хозяин, знающий только, что такое прибыль, доход, то есть, его личный. Может, у него даже и лучше пойдут дела, но для работников тут рай закончится, начнется текучка, как и там, откуда я ушел к нему. Понимаешь, у нас нет людей для той потогонной системы, которую они бы хотели создать, выжимая из нас доходы, как из лимона. Мы можем хорошо работать, с энтузиазмом даже, но только по-хорошему, сообща, когда нам не указывают наше место. Этого мы не позволим никому, пусть даже сами его знаем! Может, этот молодняк, который сейчас на фабрике, и готов к такому: повкалывать тут несколько лет, месяцев ли, пока платят, пока силы есть, а потом уйти без сожаления, как эти узбеки, кто сюда лишь заработать приехал, а там - гори оно синим пламенем, это уже чужая страна! Этот молодняк тоже только за деньгами сюда пришел, он и хозяина-то за рубль принимает, не за человека, почему многого от него и не требует - только зарплату. Наверно, это мы лишь такие? Что ж, нам только хуже, мы даже и здесь не нужны, нигде не нужны. Но переломиться я уже не смогу. Одно лишь радостно подумать, что вместо меня одного ему минимум троих таких нанимать придется, я тут начну множиться, втройне ему отплачу...Ладно, приятно было вместе поработать, похалтурить, то есть. Пока.
- И куда ты? - спросил старик, пожимая тому руку.
- Не знаю, - ответил тот, направляясь к двери, но вдруг остановился. - А, может, пойдешь с нами? Те, кто со мной пришел, тоже решили уйти, их это тоже не всех устраивает, даже деньги не останавливают. Они ведь и сюда ушли со мной лишь ради того, что здесь было в первые полгода, год... Много не обещаю, сам понимаешь, с чего я начну...
- Нет, но причина тут иная, не та, про которую ты мог бы подумать, - ответил старик, вдруг почему-то охладев к разговору.
- Что ж, я ведь просто так предложил, потому что хотел этого, - сказал тот растерянно и, кивнув головой, скрылся за уличной дверью, забыв даже про свою плитку.

Старик лишь пожалел, что так и не спросил, какое его настоящее имя, словно от этого он бы лучше понял, что же произошло на самом деле. Он ведь догадывался, что все не совсем так было, как говорил Миша. Хозяин и впрямь чересчур молод для такой роли, но как, в принципе, и все хозяева в стране на настоящий момент. Вряд ли они где и на стороне могли почерпнуть опыта, как быть собственником. Наука управления тут совсем ни при чем, если они даже не поняли еще, кто они такие, чем владеют, и что такое вообще владеть. И только от одного этого тому вполне могло в какой-то миг показаться, что собственность его вроде бы и не его становится, что ею без него, помимо него ли бесцеремонно распоряжается некто, пусть даже его партнер. А раз его собственность была изначала деньгами, то он к этому отнесся по простому, как и любой бы - к тому, что его деньгами начали вдруг командовать другие, сочтя его кошелек общим достоянием. Но деньги, в отличие от станков, от фабрики всей, это вещь чересчур личная, конкретно воспринимаемая их обладателем на данный момент, хотя до этого они побывали во множестве карманов, а поэтому их и нельзя путать со всем остальным, воспринимая и его, как собственные банкноты. Не отчуждаясь от своего капитала, ничего из него не сделаешь, не преумножишь. Это не карманные деньги, которые можешь или тратить безвозвратно, или бояться потерять, ощупывая каждый раз карман, но все это предпочитая делать самолично. Это не личный огород, где ты и досуг проводишь, отдыхая от многолюдного города. Собственность - это даже не своя жена, по отношению к которой мужчин часто незаслуженно, неверно упрекают в частнособственнических инстинктах. Это даже не личный джип, которым новые русские спешили обзавестись, как непременным атрибутом, признаком своего статуса, поначалу не доверяя руль никому - столь дивной была эта машинка, так она его возвышала над дорогой. Но это, тем более, и не персональная машина, в которой хозяин - только самый главный, единственный пассажир. У нас пока - это, скорее, просто угнанная машина, на которой надо ухитриться добраться как можно ближе к весьма далекой цели, которая еще и неведомо где, может быть, рядом с госавтоинспекцией, а у тебя и прав-то нет, и сам водить не очень-то умеешь... Почему бы не доверить это рисковое дело партнеру, подельнику? Потому что твои деньги в ней везут? Да-да, пока что лишь твои карманные деньги, которые еще не стали капиталом, которых очень легко лишиться, живя и работая в стране щипачей, из которых почти никто еще сам не заработал большого состояния - все таковое уворовано у страны, у народа, у партнера. Уворовано или как ничейное, или как уворованное же, почему и без особых угрызений совести... Но на их-то фабрике деньги уже были производственным капиталом, зарабатывались конкретным трудом? Очевидно, что кто-то из партнеров все еще путал их с карманными деньгами, может, и сам Миша - только с чужими карманными. То, что хозяин был гораздо щедрее при покупке новых, дополнительных ли инструментов и прочего, объяснялось не только тем, что это были его деньги...
Нет, тема эта была скучна для старика, которого не волновали ни сами деньги, ни их иное, даже словесное воплощение. Его даже не очень взволновала развязка отношений между партнерами, так как каждый из них вряд ли упускал из виду свой личный интерес, почему Миша и зашел попрощаться, а совсем не для того, чтобы позвать его с собой. Из-за плиточки ему все стало ясно... Старика взволновало другое. Он просто почувствовал, что над его последним убежищем нависла некая опасность, почему и думал вскользь над косвенными признаками, обстоятельствами, почти все из которых ныне так или иначе были связаны с деньгами. Нет, его страшила не потеря заработка: мало ли такой вот черной работы, которую можно делать сутками, сутками, зарабатывая достаточно на мизерный остаток личной жизни? Здесь он впервые достиг некой гармонии между тем, что он делал, с чем он работал, и тем, о чем думал, чем жил в мыслях. Его работа не шла вразрез с мыслями, ничуть не мешала им, помогала даже, хотя и отнимала страшно много времени и сил, но лишь физических. Здесь не было никаких причин для угрызений совести. Если бы раньше он и постеснялся этой работы, как признания того, что он сдался, спасовал, не потянул в своем деле, в призвании, смирился с малым, то сейчас его уход сюда был своего рода протестом, выражением несогласия, отрицания зла, царившего повсюду. Может быть, поздно, но он все же ушел на путь неучастия во зле, осознав наконец, что и активное публичное противодействие злу лишь создавало тому прикрытие, видимость демократичности, свидетельствовало, что оно победило в равноправной борьбе, в результате свободного выбора, что было явной ложью. Валерия еще тогда убеждала их в этом, хотя и сама не формально, но фактически была участницей всего происходившего, отрицая его. А отрицание лжи - это еще не истина. Бороться с нею можно было только презрением, уходом от нее в мир, мирок ли истин, пусть даже собственных, поначалу не очень умело создаваемых, созидаемых, пусть только на словах, в слове, тщательно уберегая, изолируя его от любых контактов с ложью, поскольку отрицание истины - это уже ложь, в чем и состоит земная сила последней. Здесь у него не было ни газет, ни радио, хотя его сменщик, бывший гэбэшник, постоянно подкладывал ему на обеденный столик газетенки язвительными статейками вверх, где еще и подчеркивал некоторые фразы, словечки. Но печь была рядом... Его кочегарка была идеальным местом во всех отношениях. Здесь он считал себя вправе мыслить так, как раньше бы не посмел, счел себя не заслуживающим этого, грешным перед их святостью. Это, пожалуй, было самым главным его приобретением... И то, что достигнутая им гармония могла в один миг рухнуть, и волновало его, и тревожило, но, с другой стороны, словно бы подсказывало ему некий ответ на еще не услышанный, не заданный ли им самим вопрос, может быть, самый главный...
Словно старый волк-подранок расхаживал он взад-вперед по обветшавшему логову, обвешанному со всех сторон красными флажками, чуть постанывая или даже подвывая от саднящей боли, усилившейся к ночи, ассоциируя и положение свое, и жизнь свою с этой надоевшей, но не проходящей болью и пытаясь найти выход из ей же подобного тупика, который был повсюду, куда бы ты из него ни бежал. Как и тот волк, он просто еще не мог осознать, что тупик его в том и состоит, что он все еще пытается из последних сил цепляться именно за него или таская его всюду за собой, как улитка - свой дом, свое убежище, иногда спасающее ее от его же потери. Конечно, это страшная аналогия, убийственная ассоциация, но не для старого и мудрого волка, для которого его логово - лишь тесный клочок необозримого, мыслимого им мира, от которого его отделяет лишь мнимая преграда - ее признание... Да, старик уже сам начал осознавать себя немного волком, может быть, после недавно прочтенного романа Гессе или после самим написанной им поэмы. Нет, не оттого, что от постоянно напряженной позы у него с трудом ворочалась по вечерам шея, а отдельными ночами дико ныли суставы, и выкручивало позвоночник, как это показывают в фильмах про оборотней. Хотя тело нам и досталось от зверя, но дело все было в душе, в ее переживаниях, ощущениях. Он ясно осознавал, что ужасно одинок, что за помощью и поддержкой ему не к кому обратиться, что может рассчитывать только на себя, но осознавал это без какой-либо тоски, сожаления, а как некую свою силу, своего рода обретенную с годами, завоеванную, что его даже чуть радовало, давало повод для внутренней гордости, стало подобием той абсолютной воли, к которой он всегда стремился, тратя много энергии, нервов на бессмысленные схватки с ветряными мельницами обстоятельств. Он осознал это, перестав бороться за свободу в неволе, но обретя ее наяву, покинув поле сражения. Теперь он был свободен и только боролся за жизнь на этой беспредельной воле, что воспринимал, как некую забаву, когда результат тебя уже принципиально не волнует, является не самоцелью, а лишь предметом для любопытства... Однако, обо всем так сказать старик еще не мог. Что-то еще связывало его с той неволей, или он просто действительно попал в тупик, обложенный со всех сторон красными флажками, когда борьба за жизнь уже перестала быть игрой. Полной свободы он все же не ощущал, а, может, просто чересчур поздно познал ее, когда стал зависимым уже от своего стареющего тела, требующего внимания, то есть, некой зависимости...

В это время дверь, ведущая в цех, вдруг распахнулась, и в кочегарку вошла целая делегация: хозяин, новый менеджер и Виктор, начальник цеха. Хозяин был слегка растерян, а Виктор сразу, несколько даже демонстративно подошел к полкам, где лежали готовые детали, и начал разглядывать их пристально.
- Как дела? - смущенно спросил хозяин, пожимая старику руку и кивнув на другую, - справляетесь?
- Трудно сказать, - буркнул старик неохотно. - Брак, вот, некоторый вышел, не заметил, как в цех ушел...
- Ну, вообще для расширения производства здесь тоже надо все переделать, - как бы продолжая разговор, сказал менеджер, разглядывая все искоса. - Это, конечно, примитив, самопал, так сказать, художественная самодеятельность. Нужны нормальные станки, спецы, лакокрасочная отдельная... Я уже кое-что присмотрел, и кадр есть на примете...
- Ну, это какие же вложения нужны! - скептически воскликнул Виктор, отводя взгляд от старика. - Раз у нас сейчас затор, я все же предлагаю к той теме вернуться... Там все есть, новейшее оборудование, готовы завалить нас этим и недорого же, хоть завтра. Ребята специально все делали, чтобы на такие заказы работать. Там профессионалы...
- Но это же зависимость от кого-то? Недорого, пока не увязнешь, - перебил его нетерпеливо менеджер. - Я тебе тоже завтра же все поставлю...
- Как вы думаете? - обратился к старику хозяин нерешительно. - Что выгоднее: вложения или зависимость? Ну, если с перспективой расширения дела...
- Зависимым всегда быть плохо, особенно в свободной якобы конкуренции, - равнодушно отвечал старик, пряча усмешку. - Их мощности надо будет окупать, как свои, раз мы будем единственным клиентом... Если же делать разовые большие вложения, то к этим деталькам надо будет и больше диванов делать сразу, уже не наоборот...
- Нет, но вопрос-то еще в качестве! - перебил его, морщась, Виктор.
- И в той же зависимости от... разного рода случаев. - поддержал его менеджер. - Это надо тоже учитывать. Мне, кстати, глазками завтра виновато хлопать придется перед клиентами, хотя я, сам понимаешь...
- Меня волнует цена вопроса, - резковато заметил хозяин. - Я, поймите, делаю дешевую мебель, но и не себе в убыток. Вот из этого исходите... Докажите сначала друг другу, чей вариант дешевле, рентабельнее, а потом обсудим. Да, и, конечно, с учетом расширения, это несомненно... Ты ведь, кстати, завтра получишь деньги за тот заказ?
- Да, послезавтра точно обещали, хоть и крутили-вертели вначале, ведь ты же не оформил..., но я все поставил на место, - как можно убедительнее ответил менеджер. - Вот, часть можно и на это пустить, кстати...
- Вы тоже подумайте над этим, хорошо? - сказал хозяин старику. - Не устали еще бессменно стоять? Как помощник?
- Ну, старается, - пожал плечами старик.
- А Виктор говорит, проблемы есть, - заметил хозяин.
- Это не я, это ребята мои сказали! - вставил тот быстро. - Сам я пока не вникал...
- В работе не бывает без проблем, - заметил сухо старик. - У меня их было больше, когда начинал... это.
- Есть ли время на их решение? - с усмешкой произнес менеджер, добавив, - и деньги, естественно. Мы ведь не коммунизм строим и не в богадельне работаем. Конкуренты у нас - волки, не товарищи, на соцсоревнование не вызовут.
- Хорошо, задача ясна, - прервал его хозяин, протягивая руку старику. После этого он направился к двери, продолжив предыдущий разговор, - посмотрим теперь, что надо в столярке сделать...
На старика этот разговор произвел неприятное впечатление, хотя и не удивил его, и он как-то потерянно засуетился, заметался по кочегарке, потом вдруг остановился и направился решительно к верстаку. Взяв одну из испорченных Ильхомом заготовок с весьма красивым срезом, - он из таких делал детали для заказной мебели, - старик попытался ее исправить, но одной рукой у него ничего не получилось - фреза вырывала у него заготовку из руки, корежа поверхность, портя естественный рисунок дерева. Тогда он вновь зашлифовал неровности, как смог, и направился к топке. Распахнув ее дверцу, он с любовью погладил гладкую, теплую поверхность дерева и бросил его в огонь. Тот жадно облизал гладкие формы, оставив всюду черный след прикосновений, и вдруг проник внутрь дерева по своим секретным ходам, прошелся там с треском и, вот, уже вырвался наружу яркими язычками пламени из его раскрывшихся, словно бутоны, пор, будто сухое, мертвое дерево вновь расцвело, усыпалось вешним цветом.
- И у дерева настоящая смерть, возвращающая его к началу, к солнцу, похожа чем-то на рождение, на расцвет, - подумал старик с печалью, пристально глядя на занимающееся в печи пламя, взметнувшееся протуберанцем над раскаленной поверхностью угля, уже почти поглотившее обугленную, обращающуюся в пепел, заготовку, что отвлекло его, породив ворох новых мыслей. - Да, все дело в том, настоящая смерть или нет, возвращает она к истокам или просто уничтожает. Дерево это могло бы окаменеть, став великолепной колонной, но не дав ни росточка, стать ли углем, навечно погребенным в недрах земли, заторчать ли на десятилетия в мавзолее гостиной какого-нибудь мещанина, короля ли обывателей, - какая разница, - отправившись потом на свалку вместе с диваном, так и не оправдав своей исходной красоты, своего высочайшего происхождения. Я же убил его, но вернул сразу в чрево матери - солнца в виде огня - его дитя... Где же истина?! Жить, гния, или умереть, сгорев!? Или я - не древо, не плод солнца, не из того ли я, что свет дает, сгорая? Что же тогда меня так волнует, какой пепел после останется, сколько ли его здесь в пыль обратится, и кто ее топтать будет сапогами, лаптями ли? Конечно, тело, и гния, распадется на те же составляющие, но будет ли это ждать душа? Или все же будет, и фараоны не зря так тщательно упаковывали материей, золотом свои останки, привязывая и душу к ним, не отпуская ее в чуждый им мир света? Гиперборейцы же, дети солнца, сжигали его вместе с нажитым, все отдавая матери? Выходит, что коренное различие их жизней, жизненного предназначения заключалось, проявлялось в смерти, и главный, коренной вопрос жизни, природы даже - это не вопросы как и почему, что привязывает нас к настоящему и прошлому, а все-таки - зачем, что лишь и устремляет нас в будущность? Логику "как и почему" навязали нам потомки фараонов, атлантов, то есть, земляне, каменщики, сведя весь смысл нашего существования к внутренней, замкнутой на себя непротиворечивости, выражающейся через математические, логические, а потом и социальные законы, проистекающие из одной фразы: "ибо прах ты, и в прах возвратишься", - которая делает совершенно бессмысленной жизнь, здесь синонимичную самой смерти. Жизнь "для чего-то, зачем-то" может быть совершенно алогичной по отношению к земным посылкам, аксиомам и прочему земному, которые для нее - лишь мизерная кучка пепла, где самого древа нет. Поэтому слова Авраама "я, прах и пепел", возможно, есть ключевые в Библии, с них надо начинать ищущему веру, своего бога? Ныне, увы, многие, большинство согласны, смирились с этим, не важно, что их убедило: Ветхий Завет ли, материализм, фрейдизм или нечто, может быть, врожденное, унаследованное. А вот Христос советовал своим апостолам лишь оттрясать прах с ног, их самих с ним не сравнивая, противопоставляясь этому. Ведь из-за веры только своей большинство то изначала становится ничем, кучкой пепла. Какой смысл тогда хоть в чем-то ассоциировать себя с таковым большинством? Ведь стоит только посмотреть, как покорно они идут на те же выборы, избирают кого-либо на некий пост, даже не подумав о том, почему они сами не достойны этого, почему им таковой возможности не предоставляется, почему они - лишь безликий и реально бесправный электорат, народ ли. А узнай они, что все эти партии, так яро соревнующиеся перед ними между собой, созданы одной и той же кучкой лиц и ради одного: беспредельной власти над народом и его собственностью, они бы с еще большей обреченностью пошли бы на эти выборы, а если бы и не пошли, то не от возмущения своим положением, а лишь от обиды за неоткровенность с ними, в качестве ли протеста за снятие с выборов их избранника, но не их самих, просто не допущенных туда, на "зияющие вершины". Они согласны, что они - прах, пепел, не имеют права, даже возмущаясь, если какой раскольник из их среды вдруг скромно возомнит себя имеющим право в самом малом. Что вы, это право его должны провозгласить газеты, кто-либо из элиты, известный по газетам же, по слову печатному, которое и всех их определило прахом, с чем они тоже согласны, считая, видимо, что праху не так обидно и в него же возвращаться. Но что еще ждать от них, если даже возвысить себя они могут лишь через возвышение своего народа, через простое ли признание этого народа великим, достойным ли величия, кем-то другим, теперь вот американцами? Брат его ведь хотел было иного, но через это перепрыгнуть не может, это его ахиллесова пята. А кто может? Сербы мирились с одним, теперь смирились с другим унижением. На очереди - иракцы, потомки древнейшего народа. Что говорить о нас, если мы в годы величайшего унижения и оскорбления нации не вспоминаем о своем пророке, читаем взахлеб про чужие пороки? Для брата Ильхома это хотя бы больная тема, ахиллесова пята, для нас же это - на одних весах с куриными ножками. Но, может, я утрирую, слыша лишь голоса подонков? Может, молчание народа - это и есть то самое неучастие во лжи, высочайшее непротивление злу, абсолютное равнодушие к нему, к чему и я стремился, но не постиг пока в совершенстве?... Господи, когда же я найду ответы на все эти вопросы, или они так же нужны, как и прах на ногах, и надо просто выйти из такового дома, города, стряхнув его с ног?...
Говоря про себя это, он вернулся вновь к верстаку, взял больной рукой тетрадку, даже не обратив на это внимания, и скептически раскрыл ее, полистав правой рукой... Трудно сказать, чем бы это закончилось, если бы он не открыл наугад страницу с тем адресом. Двойственное впечатление произвело это на него. Вначале - полного согласия с некоторыми предыдущими мыслями, точнее, отрицания абсолютно всего, назло всему, вопреки ему. Не обида, конечно, но чувство противоречия, противоборства пусть даже истине, толкали его на эмоциональный поступок, продиктованный не мыслями, а их первым осознанием, даже не пытавшимся их оценить, что мы называем потом подсознанием, просто стесняясь признаться в собственной лени или в неумении понять даже простые собственные мысли. Да-да, наш мыслящий организм, душа ли оказываются чаще всего мудрее нас самих, ленящихся или не желающих - тоже от лени - достичь хотя бы собственного уровня, в принципе, не такого уж низкого, как мы считаем, опять же от лени. Нам легче назвать это подсознанием, чем-то этаким звериным, принизив его, только чтобы не заниматься им, как таблицей умножения в детстве. Мы согласны даже опустить это до уровня горшка, сделать дерьмом, сравняв с самым постыдным пороком, только бы не ломать голову еще и над тем, что там выдумал наш организм, от которого у нас - одни проблемы. Да разве не лучше расслабиться на кушетке психоаналитика, болтая об обыденном, чем ломать голову над собственными выдумками?
О да, она ударила его по самому больному месту, точнее, и она ударила, хотя от нее он этого меньше всего ожидал. Нет, не из мелкого тщеславия, не из ожидания благодарности, словно это пособничество, милостыня за чужой счет могла смыть чувство вины, не покидающее его в последние годы, выросшее чуть ли не в комплекс... Нет, просто он ждал от нее совсем иного, вот в чем проблема, вот о чем он не хотел думать, поскольку это... посягало на достигнутую им гармонию, каковой он ее считал, это уже выбило из колеи, вывело из равновесия, не давало сосредоточиться на главном. Он ведь понимал, почему весь вечер скачет с одной темы на другую - только чтобы не думать о ней. Даже свой комплекс вины он выпячивал искусственно для того, чтобы думать про нее хотя бы иначе, поскольку это же был бы полный абсурд... Нет, этого слова он не произнесет - это страшнее той неволи, из которой он наконец вырвался, обретя максимум возможной свободы... А эта кабала забрала бы его целиком вместе со всеми мыслями, устремлениями, со всей его волей, подчинив разум полностью глупому в таком возрасте чувству или даже страсти... Нет, это невозможно! Это хуже смерти, поскольку у тебя остается возможность сожалеть о том потерянном, к чему стремился всю жизнь, ради чего и жизнью этой, в принципе, пожертвовал, поскольку сейчас это лишь ее жалкое подобие, отчего, может, он и жалел для нее и десятой доли своего времени. И после всего этого бросить свою свободу в топку пустой, безответной, грешной даже страсти, не получив взамен ничего, кроме бесплодного, тупого страдания? Да-да, старик не мог не понимать этого, он был слишком разумен, хотя и недостаточно умудрен жизнью, так как не очень-то принимал ее в расчет. Но он помнил прекрасно свое детство с безответной любовью, куда никогда не мечтал вернуться, так как для разумного человека - это была бы деградация. Но попасть в эту ловушку в старости! В эту, в эту! Ведь эта женщина просто не сможет ничего дать ему взамен, даже если вдруг страстно возжелает этого сама, в чем он тоже сомневался. Боже, да о чем он вообще думает! Какая может быть любовь, страсть среди этой нищеты, пьянства, абсолютной безысходности и униженности, среди этой пошлятины, сочащейся со всех экранов, стекающей жижей типографской краски с невинной бумаги, разъезжающей повсюду на этих сверкающих, брызгающих холодной грязью, джипах, облепившей все панели города циничными улыбками синих от холода губ? Да и эту ли Музу он всю жизнь создавал в своем воображении? Даже он сам бы счел себя падшим после этого, не говоря уж о других, на которых ему было хотя бы наплевать... Или он должен протягивать ноги по своему нынешнему социальному статусу и - не выше сапога Франклина, большего ты и не достоин, то есть, не стоишь? Не для тебя же сверкающая бриллиантами любовь звезд и фотомоделей, расписываемая в светских новостях в моменты смены теми партнеров? Господи, о чем он думает, если из-за специфического запаха угольной гари, пропитавшего его одежду, на него стали косо посматривать даже в общественном транспорте, а, может, и не только из-за этого... Конечно, он понимал и то, что для настоящей любви все это пустяки, мелочи, ничто, но он не хотел ее, боялся ее и только по одной причине - от страха потерять свою свободу, придумывая множество иных отговорок, даже пытаясь несколько раз посмеяться над собой, пытаясь представить себе их свидания в лохмотьях и черные от сажи следы поцелуев. Естественно, полной свободы мог достичь только циник Диоген, сумевший бы высмеять и это, но старик был поэтом. Он искал иной выход... Представить же себе, какой же была жизнь людей из этой среды, в чьи одежды он был сейчас облачен, старик просто боялся, поскольку со стороны он раньше мог ее видеть, ему приходилось ее наблюдать на своей предыдущей работе. Но от этого он мог сейчас взглянуть со стороны и на себя...
Проведя ночь в этих терзаниях, почти не раскрывая тетрадь, утром он, едва рассвело, накинул на себя куртку и быстро пошел к Ильхому. Не заходя к тому в цех и не глядя тому в глаза, он сказал, чуть ли не приказал тому идти на работу и, не оглядываясь, направился к себе...

Глава 12

Нет, старик совсем не от излишней самоуверенности не оглядывался, не смотрел, как отреагировал Ильхом на его немногословное приглашение, а как раз наоборот, он не хотел видеть то, как Ильхом встретил его слова: совершенно равнодушно, без удивления, скорее, даже обреченно, как некую досадную неизбежность. Но все это можно было прочесть лишь в его взгляде, если бы он посмотрел на старика, и в скептической полуулыбке, потому что во всем остальном он чуть ли ни спешно, с готовностью последовал за тем, словно ему от того было что-то нужно. Так и старику было очень нужно, чтобы тот не отказался, не заупрямился, не заставил себя уговаривать, поскольку он бы не смог ничего сказать, особенно, правду. Чем-то они были сейчас очень похожи...
Ильхом тоже всю ночь думал, лишь на полчасика вздремнув вечером, пока брат не лег спать. Но в этот раз его мысли были далеки от дома, даже сквозь дрему он не увидел свой сад, словно тот уже сгорел дотла вместе со всем, что было за ним. Впервые он глубоко пытался вдуматься в то положение, в котором пребывал уже почти год, что уже нельзя было не считать жизнью, отнести к обычным дорожным неурядицам, к превратностям затянувшейся слегка командировки. Год - это была дата уже иного разряда, в его возрасте жизнь измеряли еще годами - не юбилеями, но уже осознавали цену каждому прожитому, потерянному ли. И они еще не неслись вскачь мимо, чтобы не заметить, не разглядеть. Да, месяцы он не считал, не замечал, но две, приближающиеся почти одновременно, даты вдруг заставили его представить всю жизнь, проведенную здесь, на чужбине, как оказалось. Раньше он даже не задумывался над тем, что это была чужбина, даже когда его пару раз задерживала милиция из-за отсутствия регистрации, как иностранца. Это казалось ему чем-то сходным с обычной проблемой прописки, которая могла возникнуть и на родине. Из его памяти все еще не выветрились воспоминания о той большой стране, которую все они считали своей родиной, вторую, маленькую находя уже в родной деревне, в городе или на своей улице. Да, ведь другая улица, другой район были уже чужими, туда ходили драться или дрались с пришлыми - он это помнит. Может быть, поэтому он и в старике видел, хотел ли увидеть нечто от своего отца, вроде бы как здешнего, временного отца, заменяющего ему того далекого, доступного только во снах и то сквозь видения горящего сада. Конечно, от этого, здешнего, в мыслях он очень много чего требовал. Вряд бы и сотую часть этого он смог потребовать даже в мыслях от того, родного. Но именно из-за этого, из-за некой фамильярности мыслей, здешний был ему даже ближе как-то... Да, чисто по-детски, когда малыш мигом садится на шею тому, кто даст ему с улыбкой конфетку, потом уже сожалея об этом. И вдруг... как отрезало! Нет, совсем не из-за того, что тот выгнал их так грубо, - его отец был куда круче в обращении с сынами. Но Ильхом неожиданно представил старика в чем-то сильно виновным перед собой, словно тот его обокрал, лишил чего-то очень важного, но не работы, естественно. О работе он в эту ночь не думал совсем, хотя и пытался представить себе все именно так. Работа совсем перестала его интересовать, в том числе, как путь к возвращению домой. Он даже боялся думать иначе, стыдился, страшно сопротивлялся новым мыслям, почему в голове пока был полный сумбур, хаос из правды, греха, неуверенных возражений, недомолвок и надежды. Самым страшным здесь была, как ни странно, именно надежда, казавшаяся чересчур напрасной, несбыточной, как и запредельная мечта, отличаясь от той лишь своей реальностью, обыденностью, но... Да, реальность-то и была главной помехой всего, и он ее впервые так ясно представил себе, почему-то именно в облике старика. Конечно, образ той женщины неизбежно мелькал среди его путанных, сбивчивых размышлений, споров с самим собой, ее образ просто стоял перед ним, как тогда она - среди сугроба. Но он боялся облечь его даже в слова... Единственное, что он не мог не чувствовать, - его страшно тянуло к ней, она казалась неким выходом из его абсолютного тупика, вдруг явно осознанного им. Какого-то иного выхода он не мог представить себе, как ни пытался. Но именно этот выход, с которым он и был не согласен, заслонил собою старик. Ильхом чувствовал, что они его просто не замечают, словно он невидимка какой и не достоин даже того, чтобы его замечали, поскольку он... Да-да, именно поэтому, только поэтому - он тут никто, чужак, нацмен, и даже не просто иностранец, к которым тут были все еще прежние, заискивающие отношения, ненамного подорожавшие, а словно неприкасаемый, зверь даже, которого и не принимают в расчет в человеческих взаимоотношениях. Да, старик его даже не воспринимал помехой, соперником, врагом ли, что его бы не обидело, не задело так, но тот, как и женщина сама, его просто не замечали, словно он - не просто не мужчина, но и не человек. Возможно, так обидно он и не думал про себя, но суть его размышлений, его обиды была в этом. И если бы только они! Ведь почти весь год он был здесь именно в такой роли! Нет, скорее, это и не обижало его, его лично, то есть. Ну, чего стоит такое отношение к нему какого-то кочегара, каких-то ментов-вымогателей? Но, складываясь, их общее отношение уже не как к нему лично, а обобщенно, отвлеченно, выливалось именно в их отношение к его народу, к любому из его представителей, кем бы он ни был, что и унижало Ильхома, как одного из таковых, и возмущало до глубины души, хотя, как ни странно, о мести он не думал, как его брат. Почему-то выход он искал, видел ли в совершенно противоположной стороне, которая пока была в сплошном тумане, под непроницаемым для взгляда покровом, наподобие снега или того льда. И вот, как раз в этом он не мог пока разобраться, согласиться ли с возможностью этого, казавшегося неким святотатством, отчего в голове и был хаос. Однако, смотрел он на это почти так же, как и вчера - на море, своего недавнего недруга, к которому его вдруг страшно потянуло... Да-да, эти мысли пришли позднее. Боже, а что было в его голове тогда, когда он даже таковых смутных очертаний ситуации не мог различить, когда совершенно не узнаваемые, не понятные ему мысли метались в голове, вызывая совсем противоположные ожидаемым чувства, выводы?! Он ведь не мог вот так, со стороны, взглянуть, осмыслить все это, тем более, что истина-то была абсолютно запретной!... Но к утру он уже, хоть и назло, вопреки себе, нестерпимо ждал прихода старика, хотя тот мог придти лишь с одним предложением, против которого в нем возражало почти все... И он его принял.
Поначалу им было очень трудно. Обоим. Конечно, это не касалось работы. Старик молча поставил на верстак стопку заготовок для него. Для него, потому что сам начал выпиливать другие. Ильхом молча стал шлифовать те, даже не ожидая возражений, искоса ловя лишь критические взгляды старика, бросаемые тем на уже обработанные им заготовки. После этого Ильхом или приступал к обработке следующей, или доделывал предыдущую заготовку, тоже находя в ней недостатки, которые до этого не замечал. Трудно им было в другом - быть рядом и молчать, хотя молчание одиночества было для обоих привычным, обычным состоянием. Но Ильхому было легче немного: он не знал, что же хотел сказать старику. Тот же знал, но не хотел это говорить, хотя все искал возможность для этого. Несколько раз он демонстративно садился недалеко от Ильхома и закуривал, как бы объявляя этим общий перекур, но тот не реагировал, хотя ему очень хотелось присоединиться. Когда он все же прерывался и доставал сигарету, старик вдруг гасил свою и начинал работать, иногда больно ударяясь раненой рукой, отчего скрежетал зубами, но уже не прерывался...
Спустя некоторое время это вдруг начало их даже вполне устраивать, напряженное ожидание исчезло, Ильхом уже что-то мурлыкал себе под нос, а старик даже вернулся к своим размышлениям. Наверно, они интуитивно создали такую ситуацию, когда могли оставаться в одиночестве даже в присутствии друг друга. И, возможно, это могло бы продолжаться невероятно долго, если бы Ильхом вдруг не увидел сбоку от верстака эту проклятую банкноту, почти уже похороненную под опилками. Сперва он передернулся, напрягся, но потом как-то залихватски выхватил ее двумя пальцами из опилок и широким жестом положил на доску, распиливаемую стариком...
Тот остолбенел и также слегка передернулся, сморщившись от досады. Отложив лобзик, он нервно закурил и сквозь дым бросал короткие взгляды то на бумажку, то на Ильхома.
- Это деньги той женщины... - начал он как бы рассуждать вслух, - из тех, что на похороны... Как она могла туда завалиться? Надо бы ей отнести, но когда... После работы? Поздновато для таких визитов... Черт, что же делать?
- Я могу отнести, - не оборачиваясь промолвил Ильхом как можно спокойнее, - только я не знаю адреса.
- А если тебя задержат? - чересчур даже заботливо спросил старик. - Еще с такими деньгами...
- Не задержат, - уверенно продолжал тот. - Просто не всегда хочется прятаться. Надоедает...
- Мне бы не хотелось тебя утруждать, - неуверенно заметил старик, - да и работы много...
- Это не проблема, - чуть свысока бросил Ильхом, уже выключив машинку.
- Что ж, если хочешь, то вот адрес, - смиренно согласился старик и, достав тетрадку, вырвал из нее клочок бумаги, протянув его Ильхому. После этого он как-то поспешно вернулся к работе, буркнув только, - знаешь, где это?
- Найду, - спокойно сказал тот и быстро вышел из кочегарки, немного удивленно посмотрев на старика, который так и стоял, склонившись над доской с выключенным лобзиком. После того, как дверь закрылась, старик сел на диванчик и расслабленно закрыл глаза...
Через несколько минут дверь из цеха скрипнула, и в ней показалась взлохмаченная голова Романа, нерешительно поглядывающего на старика.
- Можно мы, это, покурим у тебя? - попросил тот почти умоляюще. - А то колотит что-то, работа не идет...
- Покурите, - равнодушно согласился старик, хотя и рад был отвлечься от мыслей, нахлынувших на него после ухода Ильхома.
Роман с готовностью занырнул в кочегарку и тут же присел поближе к печи. Вошедший вслед за ним парень достал из кармашка беломорину и, раскурив ее с некоторой тщательностью, затянулся и передал Роману.
- Старик, не хочешь затянуться? - предложил Роман, выдохнув наконец почти совсем прозрачный дым. - Сразу хорошо станет...
- Нет, не хочется, - отмахнулся старик.
- Слушай, ты меня поражаешь, - воскликнул тот, - пить отказываешься, косячок н хочешь попробовать!
- А зачем? - спросил старик.
- Ну, как! Время пролетит незаметно, да еще и с музыкой! - уже повеселев отвечал Роман. - Не заметишь, как рабочий день кончится.
- А-а, - понимающе протянул старик. - Что ж, у вас еще много времени, чтобы с ним так легко расставаться...
- Не в этом дело, - серьезно сказал второй парень, - просто убивать его на эту работу - тоже не лучший способ с ним расставаться. Но раз приходится, то уж пусть оно поскорее пролетает.
- Нет, водка даже более лучший способ повеселиться, - заметил старик с усмешкой, - там хотя бы тянет в кампанию, поговорить, поспорить о чем-то, а тут ведь полностью погружаешься в себя, где порой ничего и не находишь, кроме этих... глюков, каждый раз одних и тех же.
- А ты, что, пробовал? - удивился Роман.
- А, что, я не был молодым разве? - рассмеялся даже старик.
- Так ты же и так постоянно в одиночестве, даже любишь это, как мы заметили? Тебе-то как раз и погружаться туда! - с намеком сказал Роман и прикрыл вдруг глаза. - Во, уже торкнуло! Кейф!
- Видишь, это обманчивое одиночество, - скептически заметил старик. - Ты же там, как рыбка плаваешь в мутной водичке видений, но рыбка на чьей-то леске. Даже во сне ты можешь управлять видениями, а тут видишь только то, что тебе кто-то показывает, и можешь только открыть или не открывать глаза и все...
- Но сам-то ты таких глюков создать не сможешь? - с интересом спросил парень.
- Почему? - пожав плечами сказал старик. - Можно, и куда более интересные, только надо тоже погрузиться в это полностью...
- То есть, твои эти... размышления - это тоже своего рода наркота? - со смешком спросил Роман, не открывая глаз.
- Нет, я же сказал: тут ты - рыбка, а там ты сам уже рыбак и не в стакане микромира, а в океане, - задумчиво отвечал старик. - Я понимаю, наркотик - это не самый худший заменитель реальности, - не хуже ее, особенно таковой. Видения реальности ведь совсем тебе не подвластны, тут даже глаза не закрыть по настоящему. Можно закрыть, но вот так, затянувшись...
- А как еще? - с печалью спросил второй парень. - Ну, вот сейчас время на работе быстрее пролетит вроде, а придешь домой - куда его девать? Там-то вообще делать нечего, еще тошнее в одних и тех же четырех стенах одному торчать. Опять остается или затянуться, или с друзьями нарезаться. Что на эти деньги можно еще придумать? Пойти в кино? Так это тоже наркота, там тоже только смотришь, как другие живут. Но от этого еще тошнее на свою жизнь смотреть, на эту мыльную оперу, где все серии похожи и до чертиков надоели уже ...
- Согласен, - сокрушенно вздохнув, произнес старик. - В этом случае лучше бы вообще не иметь мозгов, чтобы даже не сравнивать. Для этого и нужен так называемый обывательский взгляд на вещи, способ мышления, образ жизни, когда ты свои мысли, образы ли их заменяешь вещами, которых тоже много вокруг, мы, вот, создаем одни из них. Если уметь радоваться вещам, то это тоже в какой-то мере нескончаемый процесс, ограниченный лишь отведенным на это сроком. Здесь у них одна лишь беда: срок-то кончается, а еще далеко не всеми вещами успел насладиться, не все деньги заработал, и, что еще печальнее, даже из увиденного тобой ничего с собой не возьмешь, если есть куда...
- А есть куда? - с некой надеждой спросил второй парень.
- А куда, если весь созданный тобой мирок - это лишь кучка вещей, которые ты теряешь? - серьезно сказал старик. - Но так же ты теряешь и все свои глюки, которые еще более призрачны и совсем не твои.
- Но что твое? Что нельзя потерять, подыхая?! - со злобинкой в голосе спросил Роман, открывая помутневшие глаза и перестав блаженно улыбаться. - Похмелье?
- Ну, если жизнь - сплошная пьянка, то вполне возможно, - с сарказмом произнес старик, но добавил более мягко, - но ты сам хозяин этого, сам себе создаешь это потом...
- Творишь, так сказать! - с ехидцей воскликнул Роман. - Я, вот, тоже творю: каждый день одни и те же скелеты колочу, а он их мясом поролона обтягивает. Творцы, да и только. Так это так уже обрыдло, что без пары косячков невозможно конца дня дождаться!
- Ты так кричишь, будто я виноват в этом, словно я вас учил одному, а жить заставил другим! - протестующе воскликнул и старик. - Только беда не в том, что жить нас учат согласно высоким идеалам, а в том, что жить нам ими не дают, не предоставляют возможности, что приходится делать уже самим, изыскивать, создавать эти возможности, если есть желание...
- Ну и что? Пытался я, даже сказку о золотой рыбке свою написал, но, правда, в матерном изложении, - перебил его второй парень. - Если хочешь, прочитаю? Я всю помню...
- Нет, не хочу, - остановил его старик.
- Вот видишь, даже ты не хочешь, - с огорчением сказал тот
- Нет, не в этом дело. Сказка о рыбке уже написана, - слегка безжалостно сказал старик. - Попробуй лучше другую написать, хотя бы про свои глюки, тогда это уже твои будут глюки. Какое ты удовольствие мог получить от своей сказки, где сам же все обматерил? Я еще об одной, главной беде не сказал: нас не учили самих творить по тем высоким образцам, хотя своих детей те учителя именно этому учат, другим оставляя скотский труд, вот в чем наша трагедия. Но тебе никто не мешает самому восполнить этот пробел...
- А тебя учили? - с интересом спросил второй парень.
- Нет, я это начал делать даже назло тем учителям. Начал, кстати, со сказки, которую мне учительница литературы швырнула на парту, сказав, что просила в тетрадке написать, а не на книжечке, да еще и с рисунками, - с усмешкой вспоминал старик. - Но, может, и к лучшему? По крайней мере, я не начал писать, пока не понял - о чем же. Поэтому и на вашем месте не стоит еще делать окончательных выводов из своей жизни, заранее опуская руки - надо ждать своего часа, своего откровения, и, главное, надо ждать его, зная, что оно придет, чтобы не спутать с очередным глюком, с похмельным синдромом. Оно обязательно придет к ждущим, поскольку эта вот жизнь, конечно, сама по себе смысла не имеет, тут я не спорю.
- Ты дождался, выходит? - спросил второй парень.
- Нет, я искал это, много чего перебрав, - спокойно ответил старик, не обращая внимания на его иронию. - Но это сложнее, поскольку выбирать приходится из многих вариантов.
- Чего ж ты нам предлагаешь примитив? - с обидой спросил Роман.
- Ей богу, никто тебе не может помешать самому искать, здесь любая система бессильна, - развел руками старик. - Все зависит только от твоего желания.
- Конечно, если я даже не знал, что это возможно! - возмущенно воскликнул Роман.
- Дело в том, что на этом пути учителей нет, как, например, в религиях, в науке, в столярном деле, - сказал старик. - Надо лишь иметь желание, волю - не жить так, как тебе навязывают... те самые учителя, имеющие корысть. Но надо быть готовым к одиночеству...
- Ну-у, это мне не подходит! - разочарованно протянул Роман, вставая. - Лишиться последней радости в жизни? Никогда!
- Какая радость? - с презрением лишь заметил второй парень, тоже вставая вслед за ним. - Ладно, спасибо за информацию, все веселее стало...
Он был прав, старик тоже отвлекся от своих мыслей о содеянном и приступил к работе...

Ильхом же, выйдя от него, уже на улице он начал срывать с себя пропахшую рыбой, усеянную опилками, одежду. Взяв на ходу пригоршню смерзшегося слегка снега, он протер им лицо, лоб, шею. В своем цеху он молча, кивком головы согнал оторопелого брата с лежанки, скинул с нее толстый поролон, кусок фанеры и достал оттуда слегка помятые брюки, свитер и, повесив их аккуратно на стул, снял с себя всю верхнюю одежду и начал обмываться по пояс холодной водой с мылом. Потом он осторожно побрился туповатой и чуть заржавевшей местами опасной бритвой, надел чистую одежду, достав откуда-то даже новую куртку, причесался и направился к двери...
- А шапку? - удивленно спросил брат, ничего не понимая, но не решаясь спросить.
- Там не холодно, - бросил тот и закрыл за собой дверь. На улице он пару раз проверил, на месте ли купюра, и решительно направился в сторону города, но не по дороге, а напрямик, через лесок. Попав сразу в глубокий сугроб, он пожалел, что не надел снова сапоги, но тут же весело рассмеялся, хлопнув себя ладонью по затылку. Хотя он и промочил основательно ноги, но все же главные трудности начались в городе. После снегопада милиция, как назло, высыпала, наверное, вся на улицы города. Почти на каждом перекрестке он издалека замечал одного или двух топчущихся на месте ментов, озирающихся по сторонам, словно в поисках добычи. В знакомой части города он сразу находил обходные пути. Однако, когда он подошел к нужному микрорайону, то здесь пришлось основательно поблудить среди чехарды бестолковых застроек, где громоздились дома, наверное, всех веков и эпох. К счастью, милиция здесь встречалась реже, да он успел, к тому же, купить маленький букетик цветов у совсем замерзшей бабки, долго крестящейся вслед ему, отчего шел более уверенно, держа букетик у груди...


Глава 13

Дверь открыла она, недовольно взглянув на него припухшими глазами. На ней было то же самое зеленое платье, гармонировавшее с цветами на обоях.
- Ты бы лучше бутылку взял по такому-то случаю, - насмешливо кивнула она на цветы, но букетик взяла осторожно, стараясь не помять подмерзлые лепестки. - С чем пожаловал?
Ильхом суетливо достал из потайного кармашка купюру и протянул ей.
- Вот, с верстака упала, старик и не заметил. Твои, говорит, - спохватившись пояснил он. - Я как раз пошел в эту сторону, вот он и попросил меня... Ему-то трудно, да еще и с больной рукой...
- Старик? - слегка удивленно спросила женщина, но тут же пошла в комнату.
Ильхом вначале растерялся, но, раз с ним не попрощались, то он принял это за приглашение и начал разуваться. Увы, сапоги бы тут оказались уместнее, поскольку теперь ему пришлось снять с себя и носки, с которых ручьем стекала талая вода, оставляя на полу лужицы следов.
- Ты что, вброд море переходил? - насмешливо спросила женщина, появившись вновь в двери, и кинула ему под ноги пару шлепанцев. - Надень, мореход.
- Нет, в сугроб провалился, - краснея пояснил Ильхом, благодарно взглянув на нее. - Через лес шел, напрямик...
- Цветы собирал, никак, - усмехнулась опять она и, проведя его в комнату, кивнула на стул около круглого стола, накрытого выцветшей от лет, но богатой, явно импортной скатертью с пестрым рисунком на темно-вишневом бархате. - Да, бутылка бы и тут пригодилась - цветы хоть поставить...
В отличие от него сама она никак не могла найти себе места и так и стояла посреди комнаты с букетиком. Ильхом тоже встал, но она взглядом усадила его опять на стул.
- Давай, хоть чаем тебя напою, а то простынешь, - нашлась вдруг она и торопливо вышла на кухню. Ильхом хотел было пойти за ней, но остался на стуле и огляделся по сторонам с интересом. Все в комнате было, конечно, староватым, но напоминало все-таки былую роскошь, встречающуюся в квартирах людей, ходивших в те годы в загранрейсы. У Ильхома был тогда друг из семьи дипломата, и он видел у них в доме нечто подобное, на что школьные приятели специально приходили подивиться. Он даже узнал золотистый шелковый абажур, как-то удрученно свисавший с потолка. Всяких заграничных безделушек почти не было, за исключением, может, вычурных часов с балериной из цветного хрусталя, которые не продали, видимо, потому, что те уже много лет показывали одно то же время - своей смерти. Будь это не часы, а просто статуэтка танцовщицы, их бы купили. А так, они одиноко стояли на резном трюмо с не закрывающимися уже дверцами, зеркало которого было накрыто черной тканью, что только сейчас заметил Ильхом и сразу как-то сжался, погрустнел. Справа от окна он заметил еще одну дверь, на которую гвоздиками вместо портьер была прибита похожая скатерть, но более старая, которая, казалось, заглушала доносившуюся оттуда тишину...
- Да, он там, - глухим голосом сказал женщина, незаметно появившись рядом с ним и ставя на стол большую чашку, расписанную какой-то пасторалью, и стеклянную банку с сахаром. Глаза ее сухо блестели, но она быстро развернулась и вновь пошла на кухню. - Сегодня привезли.
Ильхому стало трудно дышать, едва он услышал, как она гремит чем-то на кухне, что-то роняя на пол, в раковину...
- Я схожу... возьму вина... - сдавленно сказал он, вставая, когда она наконец вернулась с ковшиком, над которым вился ароматный дымок.
- Нет! - резко сказала женщина, наливая ему густой чай в чашку. - Я пошутила... Сейчас не время... Он бы не понял, хоть и... Смешно, конечно, - денег куча, а не выпьешь. Старик, говоришь, совсем плох?
- Да нет, рука просто сильно болит, и работать ему надо, - неохотно отвечал Ильхом, думая о другом. - Но я ему помогаю...
- Тебе он не нравится? - с усмешкой спросила женщина, сама же ответив, - так, он мало кому нравился здесь, многим досадил не понятно чем. Такой уж... Но, посмотрим, кто к нам придет... Не знают же, что деньги есть, так бы проходу не было. Пока же ты - первый... А кто ему, скажи, нужен сейчас, кроме меня? Детей бы и сам прогнал, а меня, вот, ждет, зовет даже, не может один и умирать... Ничего...
- Нет, ты не должна так говорить! - испуганно воскликнул Ильхом, чуть не опрокинув чашку. - Он бы и тебя прогнал! Он-то знает, что это нельзя!...
- Что он знает? - не поднимая глаз, спросила глухо она.
- Ну, что там совсем плохо, что надо жить... для детей и... - сбивчиво пытался объяснить Ильхом, краснея.
- Надо? Кому надо? Мне? - насмешливо спросила она. - Родине, может, скажешь? Уж он-то совсем не дурак был, чтобы не знать, как тут плохо. Хуже нигде не бывает, особенно, когда без него. Тебе хорошо здесь без жены?
- Да, плохо, конечно, - смущенно согласился Ильхом, еще больше краснея, - но я ведь должен...
- Должен? А что ты у нее занял? Деньги? Или все-таки жизнь? - спрашивала она, глядя на него немигающим, испытующим взглядом, присев наконец на диван. - Зачем ты ее брал? Чтобы бросить одну? Или у тебя там гарем, и она не одна такая, ей не скучно, не хочется выть по ночам от страха и тоски?... Ведь даже стука в дверь уже не ждешь! Ничего не ждешь...
- Но ты ждала ведь... старика! - с ревностью воскликнул Ильхом, испуганно взглянув на нее. - Не меня, но старика... ждала ведь?
- Да, ждала, - равнодушно ответила женщина.
- Как же тогда,... - начал было Ильхом, но сбился, поправился спешно, - значит, есть что ждать?
- Старик, - да он и не такой уж старик, - был его другом... по несчастью, - уже добродушно говорила она, с улыбкой глядя на смущенного гостя, - он только и мог мне хоть чуть напомнить его, настоящего его. Нет, даже теперь они были чем-то похожи, оба - кочега-ары!
- Старик не говорил! - оправдывался Ильхом.
- Они никому ничего не обязаны были докладывать! - резко сказала женщина. - Но это не важно... Тебе-то зачем это знать? Своих бед мало? Чего ж ты там не пошел кочегаром работать, а за деньгой сюда приехал, родину бросил, жену?
- У нас нет... кочегаров, то есть, работы нет совсем, - оправдывался Ильхом неуверенно. - Если есть работа, то почти ничего не платят.
- Ну да, у нас есть работа и получше этой, подоходней, - злорадно продолжала женщина, - но вот они не взялись за нее, предпочли эту. Мой ведь тоже мог там остаться еще тогда, но ко мне возвращался. А зачем? Там ведь лучше ему было бы, там только бы и работать с его-то руками. Зачем ему сюда, в нищету и разруху было возвращаться?
- Но я ведь тоже вернусь?! - обиженно восклицал Ильхом. - Я не ради себя сюда приехал! Мне семью кормить надо, детей учить надо, чтобы как я они не мучались, не унижались на чужбине!
- Тогда зачем ты сюда пришел, да еще и с цветочками, за которые, конечно, спасибо тебе? - спросила она его, меняя интонацию, смутившись слегка в конце фразы.
- Я? - удивленно воскликнул Ильхом и осекся. - Не знаю...
- Врешь, знаешь, - без злобы сказала она. - Ты здесь просто хочешь остаться, что я не могу осуждать. Человек устает от бед, из которых нет выхода. Любому хочется отдохнуть от них, забыть хотя бы ненадолго, хотя бы во сне. Редко кто не устает, не отступает. Таких мало. Ты - хороший человек, искренний, и я тебя совсем не осуждаю. Я понимаю, что тебе еще тяжелее, чем нам, хотя проблем вроде и меньше, хотя они вроде и далеко, главные проблемы, к которым не очень-то тянет возвращаться. Но представь себе, что тебе хотелось бы к ним вернуться, а сделать этого ты не можешь... никак.
- Я это представлял, - смущенно заметил Ильхом. - Я тоже без денег никак не могу вернуться, даже хотел, чтобы меня выслали, но...
- Все это мелочи. Здесь надо иметь лишь желание, - говорила она словно сама с собой. - Он даже пьяный вусмерть домой приходил, доползал даже, но домой... Иногда и не понимая, куда попал, кто перед ним, но приходил сюда! И сейчас он здесь, со мной, я это знаю, потому что любовь и смерть - это одно и то же, для них нет всего остального... Ты думаешь, мне сейчас не хотелось бы, чтобы кто-нибудь меня пожалел, приласкал? Я ведь слабая, простая баба, да еще и пьяница. Думаешь, зря я твоим цветочкам обрадовалась?... Но я и-то себе этого не позволю, даже мысль об этом задушу своими руками...
- А если бы старик пришел? - недоверчиво спросил Ильхом, сам устыдившись своего вопроса.
- И его бы задушила, - спокойно ответила женщина, - он давно этого достоин, ждет этого...
- Не-ет! - со злорадством воскликнул Ильхом. - Он ведь тоже сбежал, я это понимаю! Он тоже от проблем сбежал туда! Он не хочет возвращаться! Даже больной пришел туда. Там все так говорят...
- А о чем вам, всем, еще говорить? - насмешливо спросила женщина. - Вы ведь даже не понимаете, что для них - эта кочегарка.
- А что это? - с интересом спросил Ильхом.
- Зачем тебе? - слегка пренебрежительно спросила женщина.
- Я тоже там хочу работать, - неуверенно ответил Ильхом.
- Ты, может, и сюда поработать пришел? - слегка устало спросила она.
- Почему ты меня обижаешь, я ведь хотел тебе помочь? Почему вы не верите мне, никому? Ведь так нельзя, надо быть вместе, тогда и легче с бедами справиться! Ведь ты же сама так говорила, а мне не веришь... - сбивчиво возмущался Ильхом, натыкаясь на ее равнодушный взгляд.
- Вместе? С кем, со всем этими вместе? - процедила презрительно женщина, глядя сквозь него. - С первым встречным вместе? Может, со всеми подряд, чтобы постоянно весело и не скучно было? Не имей сто баксов, а имей сто этих?... Нет, я все же так не могу... Сходи за водкой, сейчас дам денег...
- Не надо! - с готовностью возразил Ильхом и заспешил в коридор. - Я сам возьму...
- Постой, я тебе хоть носки сухие дам, - вяло остановила она его и принесла ему пару теплых, вязанных носок из белой шерсти. - Носок я ему на всю жизнь навязала... Надевай, не строй из себя скромника!
- Спасибо, - с каким-то детским удовольствием сказал тот, бережно надев носки.
- Стой, ты их в ботах своих сразу испачкаешь! - вновь остановила она его, достав из-под вешалки пару ботинок с толстой подошвой. - А твои я пока высушу... Хотя нет, возьми себе эти. Они надежнее стоят на земле...
Ильхом совсем растерялся и едва вышел из квартиры, так он не хотел этого, словно боялся, что не вернется... К счастью, магазинчик теперь был и в этом доме, поэтому вернулся он быстро и с полным пакетом...
- Да, а вы там - не дураки пожрать, - как-то фамильярно встретила она его, даже подмигнув слегка, отчего он засуетился и чуть не рассыпал покупки. - Носки не снимай! Пол чистый. Помоги мне на стол собрать побыстрее... Не терпится мне...
Ильхома долго просить не надо было. Он радостно взялся помогать ей нарезать хлеб, колбасу, зеленые овощи, по-своему перекладывал все это на тарелках, бегом унося в комнату, чуть не напевая на ходу. Он даже не замечал, как была нервно напряжена она, едва сдерживая себя от лишней грубости.
- А вам и жен не надо, такие вы прямо хозяйственные, давно заметила, - бросала она ему редкие фразы. - Наверно, только для одного и берете? Хотя теперь и в койке без нас обходятся...
Ее грубости несколько коробили его, но он всячески старался не показывать это, даже чуть игриво усмехаясь, что еще больше бесило ее...
- Ладно, - вдруг остановила она его, - хватит суетиться, иди умойся и наодеколонься, а то тебя всего переодевать придется...
Когда он вернулся в комнату, благоухая дешевым одеколоном, она сидела по другую сторону стола и слегка заторможено смотрела на пустую уже рюмку. Бутылка была открыта.
- Ты бы еще дольше там подмывался! - грубовато ответила она на его взгляд. - Давай, наливай и скажи что-нибудь. Только не про это...
Ильхом мигом растерялся, и судорожно вспоминал что-нибудь подобное на ее языке. Тосты он знал, но на своем, а тут вдруг возникла проблема перевода.
- Ладно, не напрягайся, - прервала его мысли она, поднимая рюмку. - Ты ведь трусишь сказать правду... Давай выпьем за любовь, потому что это одно и то же, но вроде иначе... От нее тоже никуда не уйдешь. Не будь ее - не было бы и той. Потому это не кощунство совсем, и ты говори правду, что думаешь, а не вспоминай своего Омара. Если хочешь меня - скажи это, но красиво. Если любишь, то тем более. Мне сейчас страшно любви не хватает, пропасть какая-то вот здесь, пустота, все небо провалится и не заполнит. Поэтому говори...
- Да, про это я и хотел сказать тебе, когда шел, - с готовностью подхватил Ильхом, бросая на нее горячие взгляды. - Я ведь понял здесь, отчего людям одиноко, страшно одиноко, даже умереть хочется. Им любви не хватает. А без нее даже вера не спасает, ее как бы и нет без любви, она какая-то ненастоящая. Я это понял сразу, когда увидел тебя там, среди сугроба. Тебе было страшно холодно, и мне сразу захотелось тебя согреть, ведь я понимал и сам, отчего тут холодно даже летом. Даже солнце не согревает...
- Налей еще, - вставила она тихо, стараясь не перебивать.
-- Да-да, конечно, - спешно соглашался он, словно боялся сбиться с мысли. - Ничего не согревает. Брат даже два раза приводил ко мне женщин, но я сразу это отвергал! Разве это согреет, если просто так, без любви?... Мне, понимаешь, это трудно говорить, потому что ты можешь не поверить, скажешь, что я это сейчас придумал, но я, правда, сразу, как увидел тебя, так и... Да-да, это правда...
- Что ж ты не скажешь, если правда? - так же тихо спросила она, глядя прямо ему в глаза.
- Это же не простые слова, чтобы их легко говорить? - слегка тянул он время, собираясь с духом. - Я их еще ни разу не говорил... Никому не говорил. Это правда. И я не чувствовал такое еще ни разу... Нет-нет, не перебивай меня, я сейчас скажу... Я тебя сразу, там, тогда полюбил. Да, я тебя полюбил... Только ты не смейся надо мной...
- Разве тут есть что смешное? - тихо заметила она, продолжая смотреть на него так же пристально.
- Что ты! - воскликнул он, впервые ответив ей долгим взглядом. - Меня как будто переломило всего, изменило все во мне. Мне вдруг стало здесь совсем не одиноко, и я, правда, захотел вдруг здесь остаться. Из-за этого, наверно, я и понял, что полюбил тебя, потому что ничто другое меня тут не могло бы удержать, привлечь. Здесь все ужасно, здесь чужбина, но мне она вдруг показалась ближе, чем родина, чем все остальное. Раньше для меня ближе родины ничего не было, как я думал...
- Когда лишь увидел меня в том драном пальто, в старом платке, посиневшую от холода и с похмелья? - тихо, но с интересом спросила она.
- Я этого ничего не заметил! - весело признался Ильхом, расплывшись в счастливой улыбке. - Я видел только белый снег и твои глаза - больше ничего! Нет, еще то, что тебе страшно одиноко. Я это сразу почувствовал, потому что это мне так понятно, знакомо...
- Да, одиночество - ужасная вещь, особенно внезапное. Куда хуже внезапной смерти, - тихо говорила она, не сводя с него глаз. - Надо было тебе сразу, там мне это сказать, мне бы стало гораздо легче...
- Но там был этот... старик, - с досадой сказал Ильхом, махнув рукой. - Вы тогда меня даже не замечали. Мне это было так обидно, что ты не замечаешь меня, а я так хотел тебе помочь...
- Да, этот чертов старик и там помешал, - поддержала она его. - Он и здесь виноват... - Нет, но он понял все! - не согласился с ней Ильхом, добавив доверительно, - ведь он, я думаю, специально меня послал, то есть, разрешил мне пойти, хотя мог бы и сам.
- Слава богу, что понял, - глухо заметила она.
- Нет, мне просто так кажется, я этого не знаю! - поправился слегка Ильхом, пытаясь уйти с этой темы. - Я бы и сам пошел, но... у него был твой адрес. Ты же мне не дала его...
- Я же не знала, - сказала она, впервые улыбнувшись. - Ты же мне не сказал? А старик...
- Да ну его! - отмахнулся Ильхом добродушно. - Я хочу о тебе говорить...
- Не надо обо мне, ты опять главное забудешь, - мягко остановила она его, сама разлив водку по рюмкам. - Выпей и скажу мне сразу другое... Скажи, только честно, от сердца... Ты ведь хочешь не говорить обо мне, а хочешь меня? Ведь ты же любишь меня и, значит, хочешь, как женщину? Как красивую женщину... Разве меня нельзя сильно захотеть?
- Да, - смутился слегка Ильхом, растерянно глядя на нее, - я тебя сильно... люблю, я тебя... хочу. Очень. Ты очень красивая!
- Может, просто как все русские женщины? - слегка недоверчиво спросила она.
- Нет, не просто! - воспламенился вдруг он. - Ты не похожа на остальных! Я не видел таких! В тебе такая... глубокая, как море, красота. Я даже море перестал после этого бояться, когда понял, на что твоя красота похожа... Да, вчера я даже захотел вдруг утонуть в этом море, хотя до этого боялся его, потому что...
- Не надо, - вновь остановила она его, взяв его руку и притянув ее к своей груди. - Послушай лучше, как колотится мое сердце. Как штормовой прибой. Утони лучше здесь, во мне...
- Я это и представлял вчера, вот так, - признался он напряженным голосом.
- Чувствуешь, какая горячая и мягкая, но упругая, сильная волна, что накрыла мое сердце? - тихо спрашивала она, прижимая посильнее его руку к своей груди.
- Да, она похожа даже на остров в океане, - закрыв глаза, вторил ей Ильхом.
- Но она не одинока, - тихо, вкрадчиво продолжала женщина. - Дай мне вторую руку. Нет, не открывай глаза, представь, что ты уже тонешь... Чувствуешь, какой рядом островок, тоже покрытый горячим мягким песком? Неужели ты бы захотел спастись и не утонул в нем навсегда?
- Нет, теперь я только этого и хочу, - почти шепотом отвечал ей он.
- Подойди ближе ко мне, - тихо сказала она, притягивая его к себе. - Ты хочешь потрогать само солнце и сгореть?
- Да, - дрожащим голосом шептал Ильхом, встав перед ней на колени и напряженной рукой вжимаясь в ее лоно, - это горячее даже нашего солнца. Я сильно хочу сгореть. Я не знал, что любовь может быть такой...
- Встань, но только не открывай глаза, - шептала она, вставая со стула, но не отпуская его рук. - Представляй меня совсем молодой, своей первой любовью... Ведь она была у тебя?
- Да, была, в школе, - едва выговаривал он слова.
- Но ты ее не познал, - вкрадчиво проговорила она, прижимаясь к нему всем телом, отчего Ильхом превратился в дрожащий от пробегающего по нему тока столб, готовый вот-вот взмыть в небо и проткнуть его.
- Тогда пойдем со мной... Я тебя тоже страшно хочу... Я тоже закрою глаза... Нет, не торопись... Только представляй пока поцелуи, только ищи мои губы... Но я хочу, чтобы ты вначале поцеловал мои островки... Представь себя на одном из них, среди синего-синего моря... Да, песок жжет, солнце палит, ветер раздевает тебя... Нет, я сама, ведь я - ветер... Волны тебя укачивают, ты ложишься в прибой... Ложись и жди...Подожди, я тоже разденусь... Жди, ведь теперь и миг, и вечность стали одним целым для нас, что бывает только в любви и еще в смерти... Повернись ко мне, посмотри, как прекрасно мое тело, сгоревшее в любви...
Трудно себе даже представить, что испытал Ильхом, увидев перед собой не ее, а его лицо, слегка лишь подправленное анатомами в морге, которые даже не попытались хоть как-то замаскировать следы катастрофы. Он бы, наверное, сошел с ума, если бы вдруг не увидел за ним и ее лицо, почти такое же, как тогда, когда она стояла среди сугроба. Нет, она совсем даже не насмехалась над ним, она была чересчур серьезна, глядя сквозь весь мир вглубь обезображенного лица своего мужа. Она была и вправду голой, ведь он слышал шелест снимаемых ею одежд. Ее тело было, как и у... него, мертвенно бледного цвета и походило на сжимающуюся на глазах оболочку воздушного шарика, из которого вылетала душа... Да, он бы точно сошел с ума, если бы она вдруг не сказала тихим и мягким голосом, совсем искренне:
- Не обижайся. Прости. Спасибо тебе. Ты дал мне вспомнить его. Я не хотела... Прости...
Эти слова как-то успокоили Ильхома, и он без страха, без отвращения и даже без обиды встал, с трудом натянул на себя одежду, надев машинально и свои новые, белые, мягкие носки и, с горечью взглянув на нее, вышел из комнаты. Она уже не видела его...
Только на улице его вдруг запоздало настигло то, что он должен был испытать там, как и хмельная волна от выпитой им на дорогу рюмки водки. Он не мог ее не выпить - внутри его полыхал пожар абсолютного хаоса. Будто сраженный ударом молнии он прислонился к холодной стене дома и медленно соскользнул по ней на снег. Нет, он не потерял сознания, просто ноги вдруг пропали под ним. Он был в полном сознании, но отчетливо видел перед собой только два их лица, слабо выделяющиеся на фоне ослепительно белого снега, укрывшего всю землю...


Глава 14

В полной мере весь пережитый ужас он испытал при странном пробуждении сразу из сна души и тела, вновь встретившихся в холодном полумраке на почти ледяной, скользкой поверхности ложа, к которому тело словно примерзло, само превратилось в неосязаемую глыбу льда... По крайней мере, душа Ильхома, спрятавшаяся маленьким орешком за большими, тяжелыми глазами, его вначале почти не осязала. Все, что было вокруг нее, это были сами глаза, и слегка подрагивающие внутри их просторной, стеклянистой полусферы вертикальные и горизонтальные линии и грани, местами вздутые вытянутыми, колышущимися буграми, похожими на сугробы в новолуние в маленьком огородике возле дома... Душа сразу почувствовала, что она не одинока, особенно, когда сверху и сзади на глаза и на нее начало что-то сильно давить, отчего она сразу поняла, что находится все еще в своей голове, видимо, пытаясь с болью вырваться из ее клети... Тогда же она ощутила и лежащее где-то сбоку свое пустое, бесформенное тело, чем-то схожее с теми сугробами... Сразу же она почувствовала и холод, но сперва казалось, что тот исходит из самого тела вместе с тяжелым, удушливым смрадом разложения. Подобное он испытал однажды, проходя в тумане мимо городской свалки, которая была на самом берегу моря. Тогда он не мог различить - дым это или туман, и перепугался, подумал, что вдруг сгнил весь воздух, и наступил тот самый конец. Да, и здесь волны смрада доносились не только из тела, но и со стороны. Воздух вокруг тоже казался сгнившим, но только не пахло гарью, как тогда... Душа и поняла поэтому, что смрад этот доносится до нее лишь извне, просто дышащее тело потом вновь выдыхает его... Да-да, еще дышащее! Она чувствовала, как пустота внутри того то расширяется, то сжимается. Тогда она попыталась распознать, где его конечности, и с трудом, но смогла подвигать ими, похожими на студенистые сосульки, полные тяжелого холода... Вот тогда они вмиг объединились, и душа уже взглянула его глазами вокруг себя, отчего окружающее почти не изменилось, приобретя лишь расплывчатую перспективу. Но сама душа уже перестала ощущать себя чем-то цельным, обособленным, растекшись волнами по этой холодной пустоте...
Ильхом сразу понял, что это не сугробы, а чьи-то тела, накрытые некогда белыми простынями, отчего ему, наоборот, стало страшно и еще более холодно. Он представил вдруг, что они, как и он, были под этими простынями совершенно голыми и окоченевшими, но только не знали этого. Боясь уже смотреть на них, он с трудом перевернул свое закоченелое тело на спину и заторможено уставился в ядовито-темно-синий потолок, судорожно пытаясь мыслить... Мысли и смутные видения с трудом выползали из тяжелой, полной боли головы, как это бывает во сне, но чаще с неподвластными нам действиями, телодвижениями. Теперь почти такими же стали и мысли. Да, он наконец вспомнил то, что произошло в ее квартире, особенно в последние минуты. Вспоминал и то, как быстро, слегка раскачиваясь, сбежал по темному ущелью лестничной клетки, распахнул входную дверь... На него нахлынула волна ослепительно белого света и... он больше ничего уже не мог вспомнить... Теперь он ясно представил, что за ощущения испытывал при пробуждении, но не мог лишь понять, где же он находится, а, точнее, согласиться с насмехающимися над ним мыслями, ползающими словно змеи по сухой пустыне его воспаленной головы...
- Надо скорее вырваться отсюда! - пытался он перекричать их язвительный шепот, шелест ли. - Надо встать. Потом согреюсь. Здесь я не согреюсь. Надо сказать им...
Гнала с лежака его в холод еще и страшная жажда. Ему казалось, что он оказался среди сухой пустыни, но холодной, бесснежной зимой, когда мороз, а не зной сушит твои внутренности... Завернувшись в простынку, он, с трудом передвигая негнущиеся ноги, начал искать выход, то и дело натыкаясь на другие лежаки с этими... Наконец в самом темном углу помещения он разглядел почти неотличимую от стен дверь. Когда он подошел к ней, то сзади вдруг раздался странный, сдавленный стон, хрип ли, словно в каком-то из тел что-то забулькало внутри, отчего его и застылое тело покрылось мурашками, и он в диком испуге начал колотить в дверь ничего не чувствующими кулаками...
- Откройте! Выпустит меня отсюда! Я жив! Я жив! Это ошибка! - дико вопил он, уже ничего не понимая и не отдавая себе отчета...
Дверь наконец открылась, и в хлынувшем на Ильхома потоке теплого, слепящего, но какого-то все же тускловатого, мертвенно-желтого света он увидел темный, массивный силуэт служителя, стоящий у него на пути.
- Ты тут что ли жид? - насмешливо спрашивал тот глухим голосом, не выпуская Ильхома. - Что ж ты тут тогда делаешь? Тут место для православных только.
- Это ошибка! Я жив, разве вы не видите? - тише, но настойчиво пытался убедить его Ильхом, вдруг почувствовав, что слова, точнее, звуки плохо слушаются его, словно им чего-то не хватает во рту для обретения привычной формы. Рот его был похож на аккордеон, где не хватало клавиш, отчего некоторые ноты не звучали...
- Ты уверен? - насмешливо спрашивал тот, жуя что-то сочное во рту, отчего, видимо, был в благодушном настроении. - А что, похож. Носяра только подкачал слегка. Ну, так это еще и лучше, веселее кампания будет. Иди на место, пока я добрый.
- Но мне нельзя туда! Там же... эти! - пытался убедить его Ильхом, почти плача от того, что язык плохо его слушался, с трудом ориентируясь во рту с недостающими зубами. - Раз я жив, мне надо сюда...
- Это кто, тот чурка что ли?! - донесся издали другой, задиристый голос.
- Какой тот? Я-то откуда знаю... - равнодушно ответил силуэт в дверях, проглотив наконец свою жвачку. - Говорит, что жид он!
- А, тебя ж не было! - кричал второй. - Волоки его сюда!
- Доесть надо хотя бы! - недовольно буркнул этот, все еще не двигаясь с места.
- Давай, не помешает! - с командными нотками прокричал тот, и первый нехотя выволок Ильхома в коридор, закрыл дверь на ключ и подтолкнул его в спину, недовольно бурча что-то под нос.
Но Ильхом и сам торопливо пошел по коридору, хотя ногам было холодно, и он не очень уверенно чувствовал себя в одной простынке. Но возвращаться туда он не хотел.
В конце длинного коридора раскрылось небольшое помещение, залитое теплым светом большой настольной лампы, в конусе которого на столе были разложены закуски, стояли кружки и полупустой графинчик, переливающийся гранями. За конусом света он увидел силуэт того второго, сидевшего, откинувшись на спинку стула и ковыряя спичкой в зубах. Свет лампы слегка слепил Ильхома, и он не мог разглядеть лица того, видел только угловатые контуры коротко остриженной головы. Когда тот взял что-то со стола, Ильхом разглядел, что на том был белый халат, что его совсем успокоило, даже обрадовало. В помещении было тепло, и он расслабился, ноги размякли, и ему захотелось сесть. Но больше всего его манил тот графинчик с волшебной влагой, хоть ее было совсем мало, почти на донышке, а он был готов выпить целое море...
- Ишь ты, вперился! - рассмеялся тот второй силуэт. - Похмелиться, никак, хочется?
- Нет, я никогда не похмелялся, потому что не пил так. Это в первый раз, поэтому я чуть и не умер. Я просто пить хочу, - доверительно пояснял ему Ильхом, бросая искоса взгляды на первого, который тоже был в белом халате, смотревшемся правда желтоватым в свете настольной лампы.
- Ага, тебе, значит, вера не позволяет... похмеляться? - насмешливо спрашивал второй, плеснув из графина себе в кружку.
- Какая вера? - презрительно процедил первый, тоже садясь к столу и беря с него жареную ножку курицы. - Они ж - нехристи!
- Ну и что, что нехристи? - посмеиваясь продолжал тот. - Вон, у нас сколько христиан там лежит, и что? А этим-то вера как раз запрещает...
- Так, он ведь жид? Сам мне сказал, - бурчал тот сквозь полный рот.
- Какой он жид! Ты что, не видишь, что это чурка обыкновенная, хотя они все из одного помета. Это я сам читал. Еще нас пытаются от своего Ноя произвести, - пояснял тому второй, выпив из кружки и вытирая рот рукавом белого халата. Неожиданно он вытянул эту рук в сторону Ильхома и показал ему толстую дулю, - только вот это ты, чурка, видел! Это вы все - и от Сима, и от Хама! Мы с вами и на одном гектаре не были, понял! Ишь, размечтались, братья по разуму!
- Можно попить? - жалобно спросил Ильхом пересохшим ртом, с трудом вникая в слова того.
- У нас тут писать негде... чуркам, поэтому потерпи, - с издевкой сказал второй и продолжал. - Был тут в прошлом месяце такой же, посланник якобы великого народа, Аллахом нас тут, Беном Ладаном стращать начал. Он, мол, от Сима, а мы - лишь от Хама, раз над ним пьяным смеемся. Понял, как все повернул? Хотел, то есть, повернуть. Он, мол, отсюда - прямо в рай, а нам гореть синим пламенем. Отправился прямо туда...
- Слушай, давай я его отведу, а то пожрать спокойно не дает? - перебил того первый. - Я ведь сюда уже на вторые сутки, а там сегодня даже присесть не дали всю ночь...
- Ты че, опять на базе стоишь? - спросил его сочувственно второй. - Жена выгонит или найдет кого. Ради чего тогда пуп рвал?
- Да так-то нормально, а тут опять мертвяк, всю ночь разбирались, - со вздохом поведал тот, продолжая жевать.
- Ладно, я немного, - успокоительно произнес второй и вновь поднял голову на Ильхома. - Может, и ты тоже в рай отсюда собирался? Эй, ты, чурка, я тебя спрашиваю!
- Нет, я сюда работать приехал, - как-то упрямо заговорил Ильхом. - Почему я не могу сюда работать приехать? Я не воровать приехал - работать. Это раньше тоже моя страна была, я ее не разрушал. И мы тогда были великим народом, я еще это помню! А теперь - нет, я согласен. Но это не я виноват...
- Ты глянь на него! - воскликнул второй. - Мы, оказывается, вместе с ними великим народом были! С недобитыми басмачами! Чего ж тогда ты, потомок великого народа, к нам работать, хлеб наш отбирать приехал тайно, незаконно, а? Раньше арбузы возил сюда, а теперь сам их жрать не хочешь, а больше и нечего, великий! Это мы были великим народом и остались им, понял! А вы рванули от нас на свободу, дорвались до нее, а что делать с ней - сами-то и не знаете. К нам побираться, к нам за хлебом теперь ползете.
- Я от вас не рвался! Мой отец до сих пор это не признает, - пытался доказать что-то Ильхом, забыв даже про жажду, не замечая пустоты во рту. - И я не в Америку поехал, а к себе...
- А на кой хер вы здесь сдались, прихлебатели! - перебил его со злобой второй, встав из-за стола и заходив по помещению отрывистыми шагами. - Нам, что, своих бомжей, своих алкашей не хватает? У нас, что, работы через край, чтобы китаезам, да азиатам ее раздавать, а самим по биржам потом клянчить? Ишь, нашли халяву! Работяги! Если работы хочешь, а не халявы, так и паши у себя, но без нас, как умеешь, раз наших оттуда выжили всех. Сами захотели? Ну, так и выкручивайтесь! А-то сорвет тут халяву и домой, наших там гонять...
- Я не гонял, зачем ты так! Я хочу, наоборот, вместе! - искренне воскликнул Ильхом.
- Да? - язвительно спросил тот. - А какого ты вчера старика, чьего ты мужа похоронить хотел? Не помнишь, сука! И на баб наших уже лапы наложили? Забыл, что болтал тут?
- Я? - испуганно переспросил Ильхом, осознав наконец, что он ничего не помнит. - Я, наверное, глупостей наговорил, я ведь... пьяный был, я не умею пить - не пил раньше. С горя вчера выпил...
- Конечно, с горя! - издевался уже в открытую над ним тот. - Баба чужая ему не дала! Представляешь, хотел трахнуть ее прямо на койке, где той покойник лежал? Ты бы мог такое даже представить, а? И еще плакался, пока сюда везли, что та его обманула, не дала. Понимаешь, они нас ни во что не ставят! Ни мертвых, ни живых! Ты мне, чурка, скажи, как вы там к своим старикам относитесь, уважаете, почитаете?
- Да, конечно, - согласился Ильхом, внутренне все более напрягаясь от надвигающейся на него неизвестности, которая внезапно становилась такой знакомой, но вывернутой будто наизнанку.
- А какого ты тут вчера старика нашего так смачно размазывал по стенке? - вкрадчиво спрашивал тот, вновь сев за стол и налив себе из графина. - Почему ты нашего старика совсем не уважаешь, хотя бы за возраст? Чем он, мой, например, отец хуже вашего, чем не достойнее отца такого вот чурки?
- Я так не мог сказать, - потерянно и не очень убежденно оправдывался Ильхом, вновь страшно захотев пить.
- Сказал! - злобно процедил тот. - Но тебе же, сука, хуже от этого было. Сейчас и наши подонки старших ни во что не ставят, совсем в грязь втоптали, унизили даже своими подачками. Но чтобы еще чурки какие над ними издевались, этого я не позволю. Запомни, падла, что ни к старикам нашим, ни к бабам я тебе прикоснуться даже языком твоим поганым не позволю, вырву его в следующий раз.
Ильхом молчал, он не знал, что сказать, потому что многое тут было похоже на правду, и на словах не объяснить разницу между тем, что он думал, и как это получалось в жизни. Да его и не хотели слушать, потому что вчера его уже обвинили и наказали, а слушать по новой пересказ об этом было еще труднее. Ведь теперь уже ничего не вернуть, теперь уже не оправдаться, раз тебя уже наказали...
- Ладно, отпусти ты его ко всем, - вдруг не очень естественно сказал тому первый, вытирая руки об газету. - Пусть валит побыстрее, пока еще не получил... Понимаешь?
- А, пускай, - вдруг поддержал его второй, широко зевая.
- На, одевайся быстрее и вали отсюда! - сердито прикрикнул на Ильхома первый, бросив ему мешок с одеждой.
Ильхом торопливо одевался, с тоской лишь поглядывая на графин, где осталось совсем на донышке прозрачной влаги. Вся одежда его была на месте за исключением теплых, белых носок, которые он так и не нашел в мешке. Но он торопился поскорее вырваться на волю...
- Эй, ты, а ксиву свою не возьмешь? - насмешливо спросил первый, высыпав из коробки на стойку около входа паспорт, ключи и мелочь. - Деньги за ночевку брать с него не будем? Да, и мелочь на автобус отдам, а то ведь замерзнет последний из великих...
- Не надо. И за нарушение режима тоже не бери, - насмешливо, с ленцой сказал второй, - в следующий раз возьмем - куда он денется. Никуда они от нас не денутся, великие...
Ильхом почти бегом выскочил на улицу, не ожидав такой скорой развязки. К концу разговора он чувствовал себя уже преступником, готов был ответить за все, пусть его и не совсем правильно поняли. Поэтому неожиданно дарованная свобода его так удивила, даже огорошила.


Глава 15

На улице уже светало, и он быстро сориентировался по дымящим трубам электростанции, где находится и куда ему идти. Ноги сразу схватил тисками морозец, и Ильхом на ходу постоянно пытался еще и двигать пальцами, чтобы те не замерзли. И поэтому тоже его огорчала потеря этих чудных, пушистых носок, последнего что осталось от нее... Нет, он не хотел ее сейчас вспоминать, после всего этого. Ведь он хотел бы ее оправдать, но не получалось. Всеми силами он безуспешно старался изгнать из гудящей головы любые мысли, забыть все произошедшее,... из-за чего оставаться здесь было просто невозможно, невыносимо. И он принял, насколько мог сейчас, твердое решение как можно быстрее уехать отсюда навсегда. Сама судьба его толкала на это, рассеяв все заблуждения и сомнения, отчего он даже был в чем-то благодарен той... Нет-нет, он не хотел даже называть ее, ее надо было срочно забыть вместе со всем прошлым, которого уже не вернуть, незачем возвращать. Это лишь мираж, следствие ностальгии по далекой родине, временную замену которой он хотел найти здесь... Но Аллах не дал ему ошибиться, не позволил сбиться с пути, изменить и вере, и... Нет, жене он и не хотел изменять, это было просто наваждение, и чтобы этого не повторилось, он срочно, сегодня же, то есть, когда будет самолет, улетит домой... И тут, на середине пути, среди леска он вдруг вспомнил, что в паспорте, когда брал его со стола и прятал в карман, не заметил денег, всех своих денег, которые он переложил туда из потайного кармана в магазине и зачем-то вообще взял с собой,... видимо, из-за брата. Да, он не доверял ему, родному брату...
Ноги его сами собой подкосились, и он опустился на снег, успев лишь ухватиться за ветку дубка. Почти полгода он собирал их по крохам, экономя на всем, только в последние дни позволив себе некоторые излишества, но там все равно хватало на билет домой. Завтра он уже мог сесть в самолет, вкусно позавтракать, выпить чашку вина, закурить хорошую сигарету и представить себя одним из тех богатых пассажиров, для кого такой перелет - обычное дело, трата времени. Нет, он купил бы целую пачку хороших сигарет, поскольку не заснул бы ни на минуту, ведь только во время полета, даже до того, как выйдет из здания родного аэровокзала, он мог представить себя нормальным, обеспеченным человеком, чуть ли не киногероем, живущим роскошно в течении отведенных ему полутора часов... Но теперь даже этого он не мог себе позволить. А ведь он даже от себя старался скрывать, что у него хватает уже на билет, потому что трудно было оправдать его промедление. Но теперь надо было все начинать заново и, как оказывается, с вполне непредсказуемым результатом. Они ведь могли бы забрать у него деньги и у трезвого, зная прекрасно, что у него нет даже права куда-то обратиться с жалобой - он был здесь вне закона, нарушитель, преступник, который ничего не сделал плохого - только лишь приехал на другой край своей бывшей огромной родины, чтобы честно поработать. Он приехал не торговать, не воровать, но был преступником, потому что у него не было иной возможности работать, жить здесь, не нарушая закона. Из-за дико выросшей квартплаты его никто не хотел прописывать. Денег на взятку милиции за регистрацию у него не было и по сей день - это стоило дороже билета домой. И домой он не мог вернуться с пустыми руками, а теперь и вовсе не может. Теперь он страшно завидовал тому кочегару, которого любили даже мертвого, у кого есть оправдание, кому и оправдываться не надо. У Ильхома этого ничего не было - сейчас он был честен сам с собой. Жена ведь его не любила по настоящему. Отец женил его, чтобы он слегка остепенился и, главное, чтобы привел в дом хозяйку вместо тогда уже сильно болевшей матери. Это было обычным делом. Когда появились дети, их чудные дочки, у них вроде все наладилось, но тут он неожиданно лишился работы и уже не мог найти какой-либо постоянной. Проблемы нарастали, как снежный ком, даже быстрее, чем росли дочери. И между ними встали непреодолимой стеной одни проблемы, только озлобление нищеты, потому что никаких других чувств не было изначала. И сюда-то он устремился, скорее, не за деньгами, а чтобы прервать эту череду нескончаемых ссор, чтобы дать остыть страстям, готовым вот-вот перерасти в пожар... Издалека все, естественно, стало быстро казаться не таким страшным, темные краски смыло временем, ностальгией, но сейчас он словно вернулся к исходной точке, вновь оказался в том же тупике, откуда теперь выхода уже не было, уехать было некуда - только домой, к тем же проблемам... Хорошо ей было говорить, что надо лишь иметь желание, чтобы вернуться. Но есть ли куда возвращаться? Даже родной город его, вспоминаемый лишь в ярких, вешних цветах, был на самом деле только красивой грудой безысходности. Ведь и здесь, где можно все же было что-то заработать, он жил лишь на самом пределе, на грани выживания. На сколько бы и на что ему хватило этих денег там, где они были бы уже вшестером? Что бы он стал делать через полгода, если сейчас поехать сюда можно было уже только по визе, как в совсем чужую страну, за что уже надо было платить, давать взятки?... Самым невыносимым для него было то, что даже пожаловаться ему было некому: то, что с ним случилось, для многих местных было обычным делом, мелочами жизни, в которой, вон, происходят куда более страшные вещи, - его бы ни только не поняли, но еще и посмотрели бы как на слишком привередливого нытика. Вряд бы кто сказал, что это на самом деле катастрофа. Люди тут мрут пачками, оставляя семьи без копейки, в абсолютной безысходности, кого-то в рабстве держат годами, и то они не жалуются, а то и не рвутся особо из него. Тут взрывают целые дома, в мирное время идет нескончаемая война со своим же народом... У многих даже рыбы не было столько - по мусорным бакам пропитание собирают и не хотят ничего менять... Чем он лучше их? Чем, если он еще и бесправный иммигрант, чужак, не имеющий вообще никаких прав?... Ильхом не знал ответа, но он хотел его найти, хотел отыскать выход даже из этой абсолютно безысходной для него ситуации, даже сейчас, когда ноги уже сковало холодом и он едва мог ими пошевелить, почти не чувствуя боли от ударов по стволу дуба, по чужой земле... Надо было идти, надо. Нет, не обратно, не за деньгами. Возвращаться было бесполезно. Он там был никто. Его не захотели задержать и за нарушение закона, за отсутствие регистрации, как иностранца... Вряд ли его записали и в журнал посетителей этого страшного заведения, так похожего на мертвецкую, но откуда вас снова возвращают в эту проклятую жизнь, сочтя не достойным даже ада... Но, однако, у него еще было последнее пристанище, над которым даже издали он разглядел синий дымок, чуть ли н почувствовал его сладкий аромат!... Не чувствуя под собой ног, он все же побежал, с трудом удерживая равновесие, старательно топая этими почти культяшками об землю, чтобы разогреть их хоть чуть-чуть, спасти их для дальнейших блужданий по свету, для бегства л отсюда. И то, что он их, а не себя, спасал, видимо, и помогло ему преодолеть широкий, засыпанный снегом, распадок, отделявший его от последнего пристанища...
В самом начале подъема на склон Ильхома чуть не сбил с ног брат, скатившийся сверху, цепляясь одной рукой за снег, за кусты, а в другой держа высоко поднятой бутылку с водкой.
- Можешь идти? - испуганно спрашивал он, тяжело дыша. На нем был лишь свитер, из-под которого валил густой пар, так он перегрелся от бега. - Давай разотрем ноги...
- Нет, домой, - упрямо пробормотал Ильхом, упорнопродолжающий подниматься вверх по слону. Он интуитивно чувствовал, что после этой остановки он уже никуда не пойдет, поэтому даже не вникал в смысл предложения брата.
- На глотни тогда - сразу легче станет! - крикнул тот, сунув ему в руку открытую бутылку. Ильхом отхлебнул большой глоток, но потому лишь, что все еще хотел пить. Однако, водка сразу помогла. Волна густого тепла ударила вначале в голову, чуть не сбив его с ног, а потом покатилась вниз по телу, достигнув коленей, ниже которых все ощущения пропадали. Конечности его были теперь одним целым с каблуками ботинок, поэтому Ильхом спокойно изо всех сил вколачивал их в снег, в обледенелые проталины, почему ни разу не упал, тогда как брат скатывался вниз раз пять, но вновь нагонял его и подталкивал в гору. Ильхом ощущал спиной сильные, но мягкие толчки его рук, но все мысли и чувства его были устремлены только вперед... Нет, он все же упал один раз, но уже на крыльце цеха, промахнувшись мимо ручки двери, которая показалась ему чересчур близкой. Удара о бетон он почти не почувствовал, но это сразу как-то вывело его из оцепенения нескончаемой гонки. Он быстро встал, вошел в цех и сразу направился к печке. Взяв чайник, он вылил из него весь кипяток в таз и хотел уже было засунуть туда ледышки ног прямо в ботинках...
- Нет! - крикнул в это время брат, подбежав к нему с ведром полным снега и с силой пнув таз, отчего кипяток плеснул ему на ноги. Но он, словно не заметив этого, мигом высыпал в таз снег, встал перед ним на колени и начал торопливо снимать с Ильхома ботинки. - Нельзя так, брат... Только снегом можно спасти ноги, я-то знаю... Становись сюда скорее.
Ильхом послушно встал обеими ногами в таз и чуть не выпрыгнул оттуда, когда брат засыпал их снегом и начал сильно растирать. Тысячи острых игл боли впились ему в ноги со всех сторон...
- Больно?! - радостно воскликнул брат, чем успокоил его немного. - Так, это же здорово! Значит, ты не отморозил их!... Эх, братишка, ты их почти не знаешь, а у них все так: клин клином вышибают, мороз - холодом, болезнь - болью... Не поверишь, но даже эта разруха им будто на пользу идет, ты понимаешь! Пьют, веселятся, пляшут себе, влюбляются, словно остальное не с ними происходит. Понимаешь, мы тут страдаем, а им хоть бы хны, еще и спасибо говорят, что праздников больше стало, и работать не надо. Посмотришь со стороны, ну дурни дурнями, а когда сам попробуешь так же, то ничего другого и не надо уже. Думаешь, я с дури все это вытворял? Нет, братишка, я заразился ихней жизнью, и рад, счастлив, хотя иммунитета и нет. Вот, и тебе лучше стало, так ведь?
- Да, - согласился Ильхом, недоверчиво вслушиваясь в его болтовню, от которой веяло теплом и заботой, чего ему так не хватало в последние часы.
- А теперь давай водкой еще разотру, немного внутрь примешь и тогда уж спать, - хлопотал тот, осторожно подстелив ему под ноги ветошь и усадив на лежанку. Потом он набрал в рот водки, протянул бутылку Ильхому и, поливая на руку, начал растирать ему горящие от холода ступни. Ильхом послушно отхлебнул большой глоток из бутылки, и его начало клонить ко сну. Тепло разливалось уже по всему его телу, чуть-чуть лишь покалывая пальцы ног... Он не заметил, как и уснул с одной мыслью в тяжелеющей голове: его радовало, что брат даже взглядом не спросил о случившемся, хотя наверняка до этого не находил себе места. Он был просто счастлив, что Ильхом жив и здоров, совершенно забыв про все остальное. Может, именно за этим он и стремился сюда... в этот дивный сад, над вешним цветом которого вдруг закружились похожие на цветы снежинки, немного сбив жар огня, пригасив пламя лепестков, отчего Ильхом даже испугался, как бы они совсем не убили первый цвет... К тому же краем глаза он разглядел издали, как отец его, все еще стоя в дверях недостроенного дома, вдруг зябко съежился, лицо его посинело, а тело забилось мелкой дрожью... Но теперь уже не только пламя, но и снег, мигом насыпавший перед ним безбрежное, бездонное и ослепительно белое море, не пускали его к отцу...
А брат не спрашивал, потому что сразу обо всем догадался, тщательно перебрав за ночь все возможные и невозможные варианты, которых у них здесь было не так уж много. Но истина его и впрямь не интересовала - он в самом деле был просто счастлив, что самый родной ему человек жив, и что он вновь не одинок в этом чуждом, хотя и веселом с виду мире. После всей этой приятной для него суеты он расслабленно сел к столу, отлил себе большую часть водки в кружку, остальное поставил под стол и, выпив водки, словно оцепенел, замер как на посту, пристально и заботливо глядя на брата, сладко посапывающего во сне, и лишь изредка вздрагивал, когда тот начинал ворочаться, что-то бормоча, с кем-то споря.
- Нет, это он не со мной спорит, - довольно думал он про себя и продолжал охранять сон брата, которого, хоть он и старший, никуда нельзя отпускать одного - он слишком доверчив и добр к людям, которые этого совсем не заслуживают, воспринимая все шиворот навыворот, будто воспринимают мир сквозь какую-то линзу, в которой все переворачивается вверх тормашками, а они ей доверяют, как и глазам своим, не подозревая даже, что мозг-то как раз этим глазам и не доверяет и еще раз все переворачивает, ставя на свои места и верх, и низ, и правое, и левое... - А, может, мозги наши как раз и правы, так, тоже наоборот все воспринимая? Может, чье-то добро, доверие и прочее подобное - это и есть зло для нас? Да, какое же это, например, добро, если человек готов все сделать за нас, все тебе дать, от всего тебя защитить? А ты тогда на что сам нужен? Что тебе тогда остается делать? А если потом его не будет, то как ты сам выкрутишься, если привык, что за тебя все делали, привык только к добру? Остальные-то совсем другие. Если бы все вокруг были добрые, то... И что тогда? Если бы все друг другу что-то делали, друг за друга делали, то кто бы тогда вообще что-то должен был делать? Какая-то тут нестыковка получается. Мир ведь и без людей не такой уж добрый. Они, вон, ему зубы выбили, а мороз чуть ног не лишил, что не исправишь запросто. Видимо, зло и дается на то, чтобы учиться самому пробираться сквозь его дебри, чтобы другие тебя учили тоже этому и даже насильно, через силу, через лень. Ну, кто сам будет учиться, да еще такому? Зачем же тогда добро? Наверное для того, чтобы знать, что среди этих дебрей есть где-то полянка, где можно передохнуть, или же есть у дебрей зла конец, к которому есть смысл стремиться, продираться сквозь них. Возможно, и он ведь дошел лишь потому, что знал, как я его жду, что его есть кому ждать? А приди он сюда без меня? Что бы он тут натворил? Конечно, можно было и вообще не приезжать сюда, где так холодно, где запросто можно лишиться не только ног... Но где бы еще мы так научились бороться за жизнь, за себя? У нас, где все боятся слово против большого хана сказать, боям возразить, да еще и молятся на них, хотя в душе ненавидят? Там много добра: дом, семья, дети, - что жалко потерять, что вроде бы дороже невзгод, нищеты, унижения. А тут нам терять нечего, цепляться не за что, тут для нас - одно зло, с которым приходится и не страшно бороться не на жизнь, а на смерть! Наверное, мы для этого сюда и заброшены судьбой, Аллахом ли посланы на испытания. Там бы братишка мой в такой ситуации пропал бы, там мы все потихоньку пропадаем, рабами становимся ситуации, боев, хана. А тут он победил, расслабившись, лишь когда почувствовал добро и заботу. Там он был отличником, хорошим, не заметив, как все перевернулось, как пятерки стали двойками, а добро сменилось злодейством. Мне было легче дома приспособиться, да только это легкое было не интересным... А, ладно, хватит бахвалиться! Просто меня от их покорности тошнило, вот я и сбежал, и попал к своим, только покруче, - так и скажи. Но смысл вернуться у меня, однако, появился... Посмотрим! Но тут меня от их покорных тоже тошнить уже начинает, планка уже поднялась. Крутые эти тоже покорные, но тем, кто покруче, а те - другим. А для меня потолка нет, мне тут никто - не авторитет, все - враги. И, выходит, это не так уж и плохо для будущей жизни. Нет на земле авторитетов - только на небе, где нас пока тоже нет. Разве и вера не о том же говорит? А раз нет, то мы все на равных. Все! И тут уж от тебя зависит, какой ты себе потолок определил: на равных с шестерками или с самим большим ханом. Если с шестерками, то ты ничего не понял. А если над тобой только Аллах или их Христос, то ты на правильном пути... Нет-нет, равным надо быть со всеми: и со слабыми, а не только с сильными, - иначе это не равенство... Интересно, что этот старикашка по этому поводу сказал бы. У них ведь тоже эта проблема, да еще какая. Они-то слишком высоко носы задрали сразу, но сильнее и обломилось... Все, хватит, самому надо думать. Посмотрим, кто быстрее додумается. Мне бы только выкрутиться...


Глава 16

Когда Ильхом проснулся, его уже ждал завтрак: крепкий чай и поджаренная рыба.
- Все, рыба закончилась, - мельком заметил брат, раскладывая ее по тарелкам. - Нет-нет, я уже напробовался, пока жарил!...
- Нет, надо поровну, - категорично заявил Ильхом, закрывая свою тарелку рукой. Есть ему было очень трудно: саднила припухшая губа, болели десны вокруг трех сломанных зубов.
- Кто тебя - помнишь? - ненавязчиво спросил брат.
- Нет, - спокойно отвечал Ильхом, добавив уверенно, - если бы помнил, этого бы не случилось. Знаю, что менты, догадываюсь, кто из них, но что толку.
- Сволочи! - не выдержав, вскочил брат, но Ильхом усадил его на место движением руки.
- Не надо ломать и голову о стену. Сам виноват. Вон даже нашего бывшего мента вчера и-то избили, вроде, свои же... - спокойно говорил он, стараясь не показывать, как ему больно.
- Мы для них - не свои, - хмуро сказал брат, отодвинув от себя тарелку с рыбой. - Хозяин вчера приходил... за деньгами. Надо, говорит, за свет платить. Завтра придет. Или, говорит, придется ему закрывать цех. Слышать ничего не хочет...
- Ладно, разберемся, - спокойно сказал Ильхом, хотя под ложечкой у него противно заныло, даже аппетит пропал.
- Брат, может, тебе поехать домой? - неуверенно спросил брат, отмахиваясь от дыма сигареты. - Я тебе посылать деньги буду, честное слово... Скажешь, что это твои.
- А ты один останешься? И куда ты пойдешь... теперь? - с горькой усмешкой спросил Ильхом, через силу доедая рыбу.
- Все равно придется, - равнодушно ответил тот, глубоко затягиваясь...
В это время в дверь постучали, видимо, ногой...
- Спрячься, - взволнованно шепнул Ильхом, медленно вставая.
- От судьбы не спрячешься, - произнес тот, не шелохнувшись.
В дверь слегка бесцеремонно ввалились три узбека. Первым вошел более пожилой, одетый в новую дубленку, с золотым перстнем на пальце. Чуть сзади ис боков от него громоздились двое молодых, крепких ребят с настороженными взглядами, одетых в легкие китайские куртки.
- Салам алейкум, - церемонно произнес первый, чуть кивнув Ильхому, и сразу же впившись хитрым взглядом прищуренных глаз в брата, испуганно съежившегося, но не двинувшегося с места. Тот спокойно уселся на стул Ильхома и с усмешкой взглянул на остатки их трапезы. - Молодец, к родному брату пришел, к чужакам не подался. Кровь свою не забываешь, но почему от нас-то, как от чужаков, спрятался? Или мы не свои, не земляки? Может, и ты нас зверями считаешь? Нет, Ильхом, не волнуйся, мы же не сволочи, чтобы своих трогать, но и с нами надо по честному. Сколько раз я тебе прощал уже, разве это не стоит хотя бы благодарности?
- Он просто боялся, что ему не поверят, - пытался оправдать брата Ильхом, не совсем понимая, что же произошло, - но он не хотел обманывать...
- А разве я не верю?! - великодушно воскликнул тот, закурив Мальборо. - Если мы тут друг друга начнем обманывать, предавать, то нас чужаки быстро растопчут. Им-то веры никакой, а без веры не выжить. Но если он боялся, то, значит, есть причина. Так?!
- Я не боялся, - хмуро сказал брат. - Это он меня защищает. Я ничего не боюсь...
- Я же и говорю, что молодец! - довольно воскликнул тот, с любопытством разглядывая лицо Ильхома. - Нам здесь ничего бояться нельзя - мы среди врагов, как на войне. На войне же трусу не выжить. Я вот ничего не боялся, поэтому и живым из Афгана вернулся, хотя и весь в ранах. Мой земляк был из интеллигентов, побоялся убивать, вот и остался там. А ведь там не иноверцы были во врагах, как тут. Тогда я, правда, так не думал, вообще мало о чем думал, на курок лишь нажимал... Тебя, вот, кто так, Ильхом? Не свои же?
- Нет, - хмуро отмахнулся тот. - Менты.
- Ну, это самые опасные враги, - серьезно сказал тот. - Простые хотя бы силу уважают, слово иногда держат, если сам не нарушишь, а для этих нет ничего святого. Там такие же бандиты, но только трусы, кто под закон, под погоны прячется, на равных боится, слабоват для этого. Но он - тоже бандит, запомни это, Ильхом. Мы к этому еще вернемся...
- Нет, - резко сказал Ильхом. - Я хочу только по закону. Раз закон против меня - это моя проблема, меня никто не заставлял...
- Ильхом, для нас тут нет законов. Даже у их бандитов свои законы, которые выше ментовских. А наш закон - здесь, - слегка рисуясь, хлопнул себя по груди первый. - Наш закон - это наша вера, которая всегда с нами. Наш закон - это и наш честь, честь всех нас - не только твоя. Поэтому, пренебрегая своей, об общей забывать не стоит...
- Я это и говорю, - спокойно возражал Ильхом, - что не уроню чести, равняясь со сволочами, живя по их правилам.
- Что ж, ты, может, более прав, чем я, может, даже сильней, чем я, - задумавшись, говорил тот, - но тебе тогда и тяжелее придется. Правда, истина ходят рядом с великим счастьем, но и с великими трудностями, испытаниями. Я твой выбор уважаю, но живу по своему. Я и там был солдатом, и тут я - солдат, не с горы за боем наблюдаю, а среди вражьих окопов воюю, поэтому мне твои правила не подходят, сам понимаешь... Ладно, так что будем делать?
- Я верну долг, - буркнул брат, склонив голову.
- Ты мне уже столько раз возвращал и все лишь новыми долгами, - с усмешкой заметил первый. - Я, может, и верил тебе только из-за твоего брата. Но мне сейчас тоже трудно стало. Теперь без визы сюда, как говорят, не приедешь особо, почему новые проблемы возникли. Нас в их стране три миллиона пока, но скоро будет меньше, выживать станет труднее. Поэтому каждый штык на счету...
- Что надо сделать? - с готовностью спросил брат, впервые взглянув тому в глаза.
- Да ты не волнуйся так! - рассмеялся тот. - Ничего особенного... Домой надо будет кое-что отвезти и всего-то...
- Домой?! - изумленно воскликнул брат, но тут же сник. - Может, Ильхом отвезет?
- Ильхом? - неуверенно произнес тот, но твердо ответил, - нет, он не сможет.
- Почему не сможет?! - принялся убеждать его брат. - Ему больше поверят, если что...
- И он тоже... - скептически заметил тот. - Путь-то не простой... Мне-то совсем не жалко, я ведь понимаю, но не могу. К тому же, ты должен будешь обратно вернуться...
- Так и он вернется, он не обманет! - почти умолял его брат, с тоской глядя на Ильхома, растерянно смотрящего в сторону.
- В том-то и дело, что обманывать придется и не раз, - отрезал тот. - Я тебя все же не на прогулку посылаю - слишком много ты мне задолжал, чтобы братец твой расплачивался...
- Я смогу! - как можно увереннее вдруг сказал Ильхом, но тот уже встал и собрался уходить.
- Сочувствую, Ильхом, но не могу ничем помочь, - холодно сказал он, выходя в открытую перед ним парнями дверь, бросив через плечо брату, - а ты выйди на пару слов...

- Извини, братишка, - с какой-то тоской оправдывался перед Ильхомом брат, возвратившись понуро с улицы, - но это чересчур опасно - ты бы не смог. Бохадир тебя не зря прощупывал. Но он впервые за такое берется, почему и боится всего. Верит он тебе куда сильнее, но это доверить не может, подставить не хочет. Ты - совсем не хитрый, вот в чем беда.
- Ну почему я не хитрый? Я очень даже хитрый, - пытался возразить Ильхом.
- Нет, это ты так, может быть, считаешь, да эти, кто нас всех азиатов хитрецами называет. Но я -то тебя знаю, - с гордостью сказал ему брат.
- Это наркотики? - с тревогой спросил Ильхом.
- Кто же их туда-то возит? - с улыбкой спросил тот.
- Но я лучше справлюсь, я ведь старше тебя! - уже более спокойно настаивал Ильхом.
- Поэтому тебе и не приходилось выкручиваться, ты и так был старший, - с улыбкой сказал брат, обняв его. - Но я тебе клянусь, что, если я смогу... вернуться, а у меня теперь есть смысл возвращаться, то я тебя отсюда заберу уже королем, вот увидишь. Ты только дождись меня без всяких этих, понимаешь? Постарайся здесь переждать, удержись....
Сказав это, он быстро оделся и почти выбежал на улицу, едва лишь обняв Ильхома. В открытую дверь тот услышал, как вовсю заливается автомобильный гудок, забирая у него последнего близкого ему человека. Едва дверь закрылась, Ильхом впервые почувствовал себя страшно, невыносимо одиноким...
Но сейчас он не стал долго обдумывать это, а, критически рассмотрев себя в зеркальце, закрыл цех и поспешил в кочегарку к старику. Тот опять был там, что уже не удивило, а лишь обрадовало Ильхома. Но сейчас тот был не один.


Глава 17

По кочегарке взад вперед расхаживал высокий молодой мужчина в длинном черном пальто, то и дело отряхивая с полы пыль или опилки, но вновь пачкаясь. Два других гостя, постарше и попроще одетых, сидели на диване. Старик, только что закончив что-то говорить, удивленно посмотрел на Ильхома, кивнул ему в сторону какого-то ящика, и перевел взгляд на молодого гостя. Тот, с некоторым недовольством проводив взглядом нежданного посетителя, начал бурно спорить со стариком о чем-то, то и дело поглядывая подозрительно на Ильхома, притихшего в углу на ящике.
- ...Ты понимаешь, что ты нас просто подставляешь, бросаешь, то есть? - громко говорил он, закуривая на ходу дорогую сигарету, похоже, Собрание. - Да, ты уже в годах, силы не те, ты отошел от дел, да и время сейчас другое - не словами уже, а на деле бороться надо, то и кулаками даже... Мы это потянем, но кто нас допустит, кто знает нас? Они же просто скользнут взглядом по нашим фамилиям и будут искать знакомые, а твоей-то там и нет. Так бы они хоть остановились, узнав твою, стали бы и в наши вчитываться, задумались бы: ага, молодежь с ним идет, боевая, значит, они вместе еще могут кой-кому дать по мозгам, что-то сделать. Он один, может, и не смог бы, а с ними - запросто! Понимаешь, почему ты должен быть там, в списке? Пусть не первым - третьим, но должен. Илья, разве я не прав?
- Да прав, конечно, - хмуро согласился один из тех, постарше, одетый в китайскую куртку, со слегка изможденным лицом, что скрывал бородкой и усами. - Если серьезно с ними бороться, последний раз, можно сказать, то без его фамилии это трудновато... Но ты уверен, что будет эта борьба, что не получится, как и раньше: поболтать нам дадут, а до дела и не допустят, поскольку нас опять мало? При коммунистах нас было мало, а теперь - еще меньше. При якобы демократах. Смешно, но это ведь так? Тогда на нас, как на выродков, на врагов, смотрели, но давали сказать и слушали, воспринимали, как некую силу, потому что и они верили в натуральность всего происходящего. Теперь-то всем понятно, что все это дешевая игра.
- И что, сидеть в кустах и ждать, пока нас больше не станет?! - насмешливо спросил молодой, гася недокуренную сигарету в кружке. - Но нас тогда вообще не будет! А так мы хотя бы использовали мандаты на то, чтобы партию укрепить численно, да и финансово. И ты бы не торчал тут в кочегарке, а получал бы в нормальном месте, на чистой работе, которую лучше тебя никто не сделает...
- Да и стаж бы шел, глядишь, до ветерана партии бы дослужился, - в тон ему с усмешкой вставил второй пожилой, одетый в потрепанную уже дубленку.
- Да, хотя бы и так, - не замечая его иронии, продолжал молодой. - Уж он-то заслужил это, почему я и настаиваю. Пока мы победим, пока наше время придет, может, и я уже ветераном стану, все возможно. Но, если мы опустим руки, разойдемся опять по кухням, будем в одиночку носить кулаки в карманах, то это время никогда не настанет. Я понимаю, есть у нас и свои интересы, но в итоге-то мы вместе за общее дело, за общий интерес радеем, разве не так?
В это время сквозь приоткрытую дверь цеха донеслась громкая музыка, и старик нервно попросил молодого прикрыть дверь.
- Но это же Маккартни? - удивленно спросил тот. - Не ваш ли кумир? Битлы, Роллинги! Хиппи! Это ж и было начало свободы? Или тебе наш рок больше нравится?...
- Слащавые, угоднические ли песенки, порой слегка лишь поперченные хриплыми голосками? Цоя, Талькова больше нет. А наши якобы рокеры буквально вернулись на кухни... Я презираю и тех, кто на нашей свободе, на тяге к ней сделал себе банальные миллиарды. Как вот, скажи, я могу полюбить ту же церковь, если она вся в шкуре золотого тельца, особо лоснящейся сегодня, в годы разрухи и нищеты? - равнодушно говорил старик. - Видишь ли, Петр, у меня-то, как вот и у них, нет и не было совсем никакого личного интереса в этом. В этом и была наша беда, может быть. Своих не было, а чьи-то мы не смогли отстоять, цепляясь за них зубами, а думали о глобальном, о свободе той же, но забыв про мелочи, из которых жизнь обычных людей и состоит в основном. А эти по мелочам, но забрали все, скупив потом на мелочь и свободу... Идти опять туда, чтобы помочь тебе бороться за твои личные пока что?...
- Но почему?! Разве только за этим? - кипятился молодой, еще быстрее зашагав по кочегарке и поднимая за собой клубы пыли. - Я согласен, что участь оппозиции не сладка, но оппозиция-то нужна, без нее нельзя, ради чего вы тогда все это затеяли? Чтобы посмешить народ и опять остаться с одной правящей, но только с другой, с капиталистической партией немного обрезанного союза?
- Нужна и оппозиция, но не нужна лишь ее видимость, - с усмешкой продолжал старик. - Ты понимаешь, что такое представительная власть в нашем хотя бы варианте, зачем она нужна и кому? Чьи интересы представляет куча этих партеек, в том числе, и наша? Зачем их столько наплодили? Чем их множество отличается от одной и отличается ли?
- Про наш вариант я пока не хочу говорить, еще рано, но ведь во всем мире так, - неуверенно проговорил молодой, сбавив шаг и вновь закурив.
- Ну, во всем мире за несколько дней столько партий не создавалось, тем более, все без исключения - в одной лишь столице, - сказал старик, тоже закуривая.
- И почти без исключения - бывшими членами той самой, - едко заметил второй пожилой гость.
- Пусть и так, - вяло согласился старик, продолжая, - но начни теперь рассуждать с конца, с результата. Подумай, кому в итоге принадлежит все богатство нашей страны, официально якобы все еще народное? Скольким-то олигархам с ненашими фамилиями? И скажи другое, а изменится ли что-нибудь для них, приди сейчас к власти другая партия, пусть даже наша? Вместо нашего дома газпрома теперь, вон, единственная уже и по названию - у руля, но рожи там те же самые, что и в нашем доме были, только откровенных бандюг, нуворишей стало побольше.
- Ну, так олигархов поубавилось, - неуверенно заметил молодой.
- А кем-то надо было пожертвовать для виду. Но кем? Для чего? Не для того ли, чтобы создать необходимый, выгодный для них же, облик нашей, то есть, их же оппозиции? Что, любимца народа изгнали? Не он ли своим прикосновением даже коммуняк настолько опустил в глазах избирателей, что они теперь - навечно оппозицией станут? Неужели ты не понимаешь, что и позиция, и оппозиция - все в одних и тех же руках, которые лишь тасуют нас, как колоду карт, каждый раз, после соцопросов меняя козырей? Понимаешь теперь, как маленькая кучка людей может взять всю власть в стране, всю ее собственность, но уже демократическим путем, руками избирателей, предложив им на выбор колоду из своих собственных, крапленых карт? И ты хочешь, чтобы я, понимая это, участвовал в их игре? - спросил со злостью старик. - Тем более, понимая, что здесь-то в провинции я вообще никак не могу повлиять на ситуацию, поскольку здесь-то мы вовсе лежим мертвым прикупом, создающим им видимость некой загадки, некой неопределенности, внушая народу надежды, что когда-то кто-то может появиться вдруг, как Стенька Разин, из нашей глубинки, да все мигом разрешить, все перевернуть, иначе перетасовать...
- Но мы - это же не они? - спросил молодой, перестав ходить.
- Тем более! - резко сказал старик. - Именно такими мы тем и нужны здесь: поближе к народу, но подальше от руля, - чтобы видимость была правдивее. И лидеры в партейках тоже бывают не из их числа, но те тоже ничего не решают, они лишь выбивают для партий голоса у народа, но пользоваться этим будут другие, делясь, конечно. И ты хотел, чтобы я тоже исполнил подобную роль, даже не имея потом возможности покаяться за содеянное?
- Но тебе-то в чем каяться?! - ухватился молодой за мысль и вновь заходил по кочегарке.
- За обман, за ложь, а точнее, за глупость, темноту свою, которую лишь народу прощают, - с горькой усмешкой произнес старик.
- Ну, ты тоже не накручивай, - недовольно остановил его Илья, - мы никого не обманывали, может, кроме самих себя.
- А теперь лишь удивляемся, чего люди нам вслед плюются и больше не верят, - злорадно заметил второй пожилой гость. - Если мы сами обманывались, то как же мы народу-то не лгали?
- Но ты же идешь? - насмешливо спросил, словно одернул его молодой.
- А куда мне еще деваться? - с горечью спросил тот. - Пока я борюсь якобы, погавкиваю на слона, я еще кто-то, на что-то даже претендую, меня сочувственно, но по плечу еще похлопывают. А перестань я? Так вот, как он, я ничего больше не могу, не умею, ничего из себя не представляю. Меня ведь до моего дела они не допустят и близко, а без него я тоже ноль, другому не учился, другим не родился. Пока я борюсь, я и для врагов не просто пустое место. Я - их оппозиция, которая им нужна и нужна именно такая - пустое место! Думаешь, я не понимаю этого? С тобой и-то им больше проблем - ты чего-то еще и требуешь, тоже доли хочешь, что скрывать-то. Выбьешься - на тебя ставку сделают. Но это уже местные дела, Москве на это наплевать, кому эта капля достанется.
- А я не понимаю, чего вы все за Москву-то уцепились? - искренне поразился молодой. - Нам-то надо решить простую задачу - взять власть или кусок ее здесь. Пока. Когда возьмем здесь, тогда можно и о Москве поговорить, но сейчас-то это пустой треп!
- Ну да, украсим их красный поясок еще и розочкой, - рассмеялся старик.
- Но иначе-то вообще тоска, мотать тогда надо отсюда! - возмутился молодой. - Спроси, вон, его: весело им там под одним ханом? Чего ты, - да-да, ты, не знаю, как звать, - к нам приехал, почему там за хорошую жизнь не борешься?
- Я? - испугался и удивился сразу Ильхом, неуверенно чувствуя себя со своей разбитой губой.
- Ты-ты! - подошел к нему поближе Петр. - Хорошо вам, если вы ничего против хана даже подумать не можете, не то что сказать?
- Почему, подумать можем, - начал Ильхом, смутившись от того, что развеселил всех. - Сказать, да, трудно, но против почти все думают, кроме боев, богатых, то есть. А мысли, в отличие от слов, накапливаются. Слово что - сказал и нет его. Поэтому, конечно, нам плохо, очень плохо, но когда-то это кончится.
- Ну да, янки скоро кончат. А у нас что? - спросил с усмешкой молодой, подмигивая своим.
- А у вас веселее, свободнее с этим, многим даже нравится так: можно веселиться, не работать. Кто тогда захочет это менять? - спросил его Ильхом с затаенной усмешкой. - У вас всего понемногу есть, все понемножку и довольны, но большого не будет. Вы все по одному, каждый за себя и против других. Поэтому вас легко победить...
- Вот тут ты, приятель, не прав, - весело поправил его старик. - Тут-то нас победить и невозможно. Сколько раз нас пытались завоевать, победить всех..., а не получалось. Вроде победят всех, а этого всех-то и не было. Что же тогда победили? А ничего.
- Ну, я не согласен, - протянул недовольно Илья, - народ-то у нас есть, он и побеждал потом...
- Понимаешь, в других странах в основном все - это впрямь все, во главе еще и с властью. У нас этого нет, власть давно уже, если не с самого начала, не наша, к нам никакого отношения не имеет. Поэтому и нас-то подмять она не может, поскольку наивно считает, что мы все вместе, что только клич брось... Увы, толпой мы и на демонстрацию выйдем, и песню ей споем, по при этом каждый отдельный член этой толпы про себя думает все иначе, в кармане кулак держит. Почему нам, Ильхом, весело? Да потому что интуитивно мы все же понимаем, что наша нынешняя власть переоценила свою победу - каждого из нас она не победила, подмяв всех, все государство под себя. Захватчики потом и удивлялись, глядя на всех, стоящих перед ними со склоненными головами, но получая при этом удар сбоку опять же ото всех. Наполеон победил, Москву даже взял и что?...В этом мы и есть народ и человек оборотни. Мы существуем и как народ, и как личность, становясь то те, то этим. И в этом наша особенность, а не в раздвоенной единичной душе - это глупость. Шизофреников у нас гораздо меньше, чем у них. Поэтому мы и непобедимы, потому что из одной пушки по двум зайцам не ударишь, ни одного не догонишь. И когда мы тут, Петр, сгущали краски насчет безысходности нашей политической ситуации, я ведь не имел ввиду, что она безысходна для каждого из нас. Да, растоптали, обманули, ограбили, унизили нас, как народ, как толпу, как державу, но кто вас гонит на стадион играть роль обманутой, одурманенной толпы? Сами, только сами туда идем, поддаваясь их зомбированию, зазыванию. Но кто тебя при этом вынуждает перестать быть личностью? Ведь ты же никогда никакую власть не уважал, не почитал, чего ж ты вдруг даешь ей повод считать себя настоящим победителем, сдавшись ей и внутри себя? Не знаешь, этого никто не знает...
- Ну, это уже не интересно... - разочарованно протянул Петр.
- Не перебивай! - резко одернул его второй пожилой.
- Да нет, ответ-то мой не столь конкретный, но все же... - продолжал старик. - Не знаем мы, что мы оборотни, как и никто из оборотней про себя этого не знает, даже в сказках. Но просто должно наступить полнолуние, то есть, ситуация должна обрести полные очертания, и тогда мы переходим во второе свое состояние. Ну, к примеру, Гитлер был должен дойти до самой Москвы, Наполеон вообще должен был ее взять, чтобы мы вдруг перевоплотились и легко с ними расквитались. Это, конечно, грубый пример, но отсюда. Власть должна была полностью расписаться, раствориться, чтобы какие-то никому неведомые Минин с Пожарским подняли толпу и сделали из нее мигом народ, одолевший врага. И сейчас они ведь думают, что все, кончили коллективы, перепрограммировали народ и создали новых безликих человечков, плящущих от пепси под их попсу. Но ты посмотри, как пляшут те толпы, и как наши хотя бы перед кумирами. Те натурально писались от всех этих Битлов, Пресли. А наши-то смеются, орут, но не верят им до конца, фанатов из себя только изображают от скуки, ради торчка. Нас бьют, унижают, а мы смеемся, хлопаем им, пьянствуем и ничего не делаем. А почему? Потому что оборотень в нас просто ждет перевоплощения, а пока веселится на полную катушку, не думая о завтрашнем дне, перед которым еще ночь будет. А пока-то не для чего: раньше вкалывали - нищими были, теперь бездельничаем - тоже нищие...
- Ты, выходит, дождался своего полнолуния? - спросил слегка взволнованно Илья.
- Не знаю, по крайней мере, ситуация для меня ясна, - уклончиво ответил старик.
- А для нас, выходит, безнадежна, - скептически поджав губы, сказал молодой, застегивая пальто. - Что ж, очень жаль. Мне не хочется ждать полнолуния или еще чего, поэтому, извини, я буду действовать, как сочту нужным.
- А так и надо, - заметил ему с некоторым сожалением в голосе старик.
- Так, вы поедете со мной или как? - бросил молодой своим спутникам, спешно пожимая руку старику.
- А на чем мы еще? - с огорчением спросил Илья, тоже торопливо прощаясь со стариком, как и второй пожилой, лишь в дверях огорченно разведший руки в стороны, словно хотел зацепиться за косяк...


Глава 18

Ильхому очень интересным показался их разговор, хотя он не слышал начала, и он ждал, что старик начнет обсуждать столь его скомканное завершение, оставившее неприятный осадок, но тот, наоборот, замолчал, сразу же взявшись за лобзик. Ильхому тоже пришлось приступить к работе. Пару раз он бросал краткие замечания на слова молодого, но старик никак на это не реагировал. Ильхому же хотелось поговорить, потому что он никак не мог коснуться главного для себя вопроса.
- А когда будет зарплата? - решился он наконец спросить, когда старик показал ему всем своим видом, что на сегодня работа закончена.
- Не знаю, когда хозяин заплатит, тогда и будет, - буркнул он, сметая пыль на пол. - А что?
- Мне очень нужны деньги, хозяин требует за жилье, а я вчера... - но Ильхом не стал развивать эту тему, загадочно смолкнув. - Но я же получу полторы тысячи?
- Почему ты решил, что полторы? - удивился старик.
- Ну, мы же сделали на три, а пополам будет как раз полторы, - пояснил ему Ильхом.
- Почему на три, это раз, поскольку за брак мне никто не платит, а потом, почему ты решил, что пополам? - грубовато спросил старик.
- Но мы же говорили, что будем вместе работать? И когда ты болел, я ведь один работал, но это мы тоже считаем вместе? - с тоской в голосе страшивал Ильхом.
- Я уже говорил тебе, что мы не вместе работаем - ты делаешь свою работу, я - свою. Каждая операция, а их семь, имеет свою цену. Вот и считай, - сердито пояснял старик, крайне недовольный чем-то.
- Но когда тебя не было, я все сделал, а считаю это вместе? - с обидой сказал Ильхом.
- То, что ты без меня сделал, это в основном попало в печку, - зло ответил ему старик, - я тебе этого не поручал делать.
- Но мы же должны были это делать, а ты болел? - спрашивал Ильхом почти со слезами в голосе.
- Здесь нету мы, - бросил ему старик. - Я должен делать и мне за это хозяин платит. Если я сделаю брак, я ничего не получу. А за то, что ты делаешь, я тебе плачу из своей зарплаты.
- Но меня же хозяин - не ты взял на работу?... - с возмущением спросил Ильхом, задыхаясь почти от бессилия.
- Хозяин не хотел тебя даже подпускать к цеху, если уж на то пошло, - оборвал его старик.
- Ты же говорил?... - воскликнул Ильхом, но не смог договорить.
- Мне тебя обижать не хотелось, и так всеми обиженного, - презрительно сказал старик. - Хотел тебя хоть тут поддержать...
- Я тебе не верю! Ты хочешь просто забрать мои деньги, вот и выдумываешь все это! Ты все врешь! Ты и этим врал! Ты не хочешь потерять эту работу, не хочешь уходить отсюда, боишься, что я у тебя отберу ее, потому что я моложе, сильнее, а ты больной и раненый, вот ты и выдумываешь все! - бросал ему в ответ обвинения Ильхом, с трудом слагая фразы. - И туда не хочешь пойти, потому что там бесплатно надо бороться... ради других, ради всех!
- Слушай, уж в этом-то меня твое мнение совсем не волнует, - насмешливо заметил ему старик. - Как, в принципе, и в остальном. Мне плевать даже на то, что ты делал вчера... там, понимаешь, потому что результат налицо... Я даже готов допустить, что нас ждет вторая Золотая Орда, она уже захлестывает нас, но со мной у вас ничего не выйдет, запомни! Своего я не отдам вам ничего. Никому!
- Ты неблагодарный! Я вчера не работал, отнес ей деньги, потом это вот..., а ты так говоришь! - путаясь в словах кричал на него Ильхом, размахивая руками, словно хотел смести старика, как стружки с верстака.
- А это не ты ли мечтал получить ее адрес? - усмехнулся старик, слегка отступив.
- Так, ты меня специально послал? А мне не надо твоих подачек - отдай мне мое заработанное! - закричал Ильхом от злости, уже сгорая от желания ударить его.
- А я тебе твое заработанное и отдам, мне его не надо. Только не говори тут про вместе. Разве может быть вместе, допустим, с нею? Или ты и здесь хотел бы вместе? Пополам, - еще спокойнее говорил старик, видя, как заводится тот, но уже избавившись от первого испуга. Ему было все безразлично.
- Не говори так про нее! Твои деньги не дают тебе такого права! - кричал Ильхом, но тоже остановился, словно его не пускала к старику незримая стена.
- Успокойся, это совсем не мои деньги, - равнодушно уже сказал старик.
- Тем более!... - вскрикнул Ильхом и осекся. Силы покинули его, и ему вдруг захотелось плакать. Он страшно пожалел, что с ним нет даже брата, который бы мог заступиться за него, всю жизнь исполнявшего роль старшего, но самого нуждающегося в защите... Он ведь видел, что старик слаб и беспомощен, но не мог почему-то одолеть его, сделать последний шаг, нанести удар, хотя только что страстно желал этого. Круто развернувшись, он бросился к двери, бросив лишь тому через плечо, - ты сволочь! Враг!
У себя в цеху он совсем без сил упал на лежанку и тихо заплакал. Он не знал, что же ему делать, как ему дождаться своего брата. На подушку к нему вдруг забрался маленький совсем крысенок и с интересом шевелил острым носиком, разглядывая его бусинками глаз, но у Ильхома не было сил даже цыкнуть на того, да этого и не требовалось - тот и сам, не найдя ничего съедобного, сполз на пол, словно большая серая капля...

Старик же, наоборот, никак не мог успокоиться, хотя и не понимал, что же его больше волнует. Ему было очень стыдно из-за этого мелочного спора о деньгах, где он вдруг стал таким непреклонным, хотя сам, окажись на месте Ильхома, никогда бы не смог даже попросить, согласился бы с данным ему. Нет, он чувствовал свою правоту, но ему стыдно было, что она в этом случае такая мелкая, ничтожная. Мгновениями он даже все ими заработанное готов был отдать тому, но потом вдруг резко этому противился, словно тот забрал бы у него вообще все...
- Но разве это все - так много? - насмешливо спрашивал он себя. - Неужели у тебя есть что-то такое ценное, чтобы пожалеть о нем? Может, жизнь твоя теперь представляет собой какую-то ценность, раз ты даже испугался его? Неужели ты вдруг так обесценился, что из-за такой мелочевки стал таким принципиальным? Или это как раз показатель того, что тебе уже вообще терять тут нечего и стоит задуматься?...
Ничего другого его мысли словно не хотели касаться, зацикливаясь на их перебранке из-за денег. Конечно, старику было обидно, что тот, проработав с ним лишь три дня, не научившись толком простым операциям, уже ни во что не ставит его работу, считая их ровней. Причем тот даже прикинуть, рассчитать ничего не хотел, огульно уравнивая их труд, их статус, хотя дома не посмел бы так разговаривать со старшим, с мастером. Что же дало тому право так низко оценивать его, ни во что не ставить? Или же старик в своем нынешнем положении большего и не стоит, и только самонадеянно уповает на прошлое, на свое предназначение, пытаясь лишь возвыситься в собственных глазах, поскольку принять свое падение на социальное дно за данность не в силах? Иначе почему он избегает встреч со всеми почти знакомыми, хотя при этом не скрывает от них ничего, даже в красках расписывает свое... дно? Но ведь сам-то он счастлив здесь, уже несколько раз отказался от нормальных по всем меркам предложений? Однако, больше старика задевало то, почему такое отношение к нему именно Ильхома трогало его так сильно, почему он этому так воспротивился, хотя с некоторым злорадством ведь воспринимал таковое от некоторых бывших недругов и даже приятелей. Потому что тот считал его не павшим на дно, а и пребывающим там всегда?...
Старик не мог найти для себя ответа, но все больше и больше злился на Ильхома... Устав, наконец, от этой мысленной болтовни, он достал свою тетрадку, с размаху сел на диван, открыл ее на последних страницах и задумался, покусывая карандаш. Потом полистал ее, перечитывая бегло некоторые абзацы, вновь открыл последнюю исписанную страницу и решительно подвел под тестом черту, сломав даже карандаш при этом. Однако, на этом вся его решительность и закончилась, он вдруг сник, вяло поднялся с дивана и начал бесцельно прохаживаться по кочегарке, не зная словно, что ему дальше делать. Даже раскрыв топку, чтобы подбросить угля, он вдруг задумался, засомневался и осторожно прикрыл ее, замерев рядом с лопатой в руках. Потом он с каким-то равнодушием, даже с пренебрежением спрятал тетрадку в сейф, подбросил все-таки угля в печь и лег на диван...


Глава 19

С утра неожиданно пришел его сменщик, весь потный, то и дело заходящийся кашлем.
- Слушай, старик, я тебя до вечера подменю, а вечером, того, не смогу уже... - робко, даже заискивающе сказал он старику.
- Товарищ, я вахту не в силах стоять!... - пропел старик без улыбки, но обрадовался почему-то, хотя перед этим совсем никуда не хотел идти. - Ладно, полсмены себе запишешь... на таблетки.
- Слушай, ну не можешь ты без язвы! - обиженно вдруг воскликнул тот. - Ну, что я тебе такого сделал, чтобы даже сейчас насмехаться? Что, думаешь, у меня что ли положение лучше? Я всю жизнь в органах отпахал, с вами боролся, а где в конце концов оказался? С тобой в одной кочегарке!
- Но ты ведь опять же меня в этом винишь? - с усмешкой спросил старик. - Ты был при власти, оба мы в итоге - в одной кочегарке, но виноват почему-то я один...
- А кто все это затеял, не подумавши? - спросил искренне тот. - И не народ же мне, на самом деле, винить? Народ-то, никогда не виновен.
- А кто в тот назначенный час всех диссидентов из психушек на площадь выпустил? - продекламировал старик с ехидцей. - И почему вы все так единодушны в невиновности народа, даже вы, кто в свое время...
- Ну, это, понимаешь, нам ведь приказали, не сами же мы... - с удивлением даже воскликнул, перебив его, тот. - Сам я бы никогда этого не сделал. Я имею в виду психов этих...
- А кто приказал? - прищурив глаза, спросил старик. - Не Юрикович ли? Не он ли первым спохватился, что в стране, которую он до этого охранял от потрясений, все рушится, все с верхушки до корня прогнило? Не пудри мне мозги, опер. Без ваших сценаристов тут не обошлось, без них там ничего не происходило. Не ваш ли Юрик так всех персеков шуганул, что они едва дождались отпущения? Вы не подумали, конечно, не рассчитали, какого джина выпустили из бутылки, нам позволив только пробкой стрельнуть. Партию вы ведь из-под контроля выпустили, из мешочка полиэтиленового, а она тут же жижей гнилостной и растеклась, отравив все вокруг. К тому же ее плевела в благодатную почву упали, в свою среду, в каторжную, откуда и сами произросли. Поэтому не надо на нас, опер, валить то, что на вас навалили большевики. Сам теперь и нюхай....
- Вот и нюхаю... - вновь закашлялся тот.
- А мы вам нужны были, только как козлы отпущения, потому что народ вам обвинять не пристало, вы с ним честно никогда не разговаривали, а большакам твоим самим неудобно, стыдно было капитализму ворота отворять, ключи от града из одного своего кармана в другой перекладывать. Вот вы и запустили в толпу тщательно проверенных вами, доведенных в психушках до кондиции ораторов вместе со своими заштатными говорунами с твердыми взглядами, холодными мозгами и змеиным языком. Однако, пока мы петли тех врат языками смазывали, большаки уже деньги делили, да через комсу свою в дело запускали прямо сквозь замочную скважину, - со злобой говорил старик. - Но виноваты-то мы, как и ожидалось, как планировалось, оказались. Во всем, даже в том, что им пришлось идею предать, нуворишами, капиталистами стать, оставив нас вместе с большинством в нищете, виноваты все равно мы. Не народ же, в самом деле? Его винить было нельзя, его надо было расслабить, заговорить, отвлечь, чтобы потом обобрать незаметно, не испугав, заставив его еще и проголосовать за это для пущей убедительности. А чтобы освятить его якобы выбор, народ должен быть безгрешным, чуть ни святым. Потом та часть его, что за вашего проголосовала, будет виноватой, но перед собой и перед другой частью. Та вторая потом другого вашего изберет, и она теперь будет виновата - сама выбирала. В демократии народ перманентно виноват перед собой, но перед вами - прав, свят. В чем виноват? В грехах избранников своих якобы, хотя их не он на самом деле избирает, он лишь выбирает из предложенного ему. Вы и революцию ту на него свалили, мол, он ее совершил. И Рюрика он сам пригласил править собой, значит, сам себя в рабство и закабалил, сам виноват. Он вам нужен виновным, чтобы каялся, чтобы грешок за собой чувствовал, особенно с похмелья и после выборов. Тогда воровская власть как бы возвышается этим аж до пояса жены Цезаря, прямо на божничку просится, право чуть не от Господа получает простить народ перед очередным выбором... Поэтому сейчас кого ни спроси из народа, никто перестройку не делал, никто за этих не голосовал. Теперь у них другой кумир, из другого города... Все сотворила, все порушила кучка диссидентов, психов, дерьмократов, как вы говорите, кого вы могли, однако, за час вновь за решетку упрятать, поскольку каждого отслеживали персонально, до сих пор отслеживаете, каждый рубль в их кармане считаете, закрывая глаза на миллиарды баксов...
- Да-да, меня тут специально подставили - за тобой следить! - даже возмутился, но все- таки с иронией сменщик.
- Я не про тебя и речь веду. Ты теперь даже в такой роли не нужен, ни в какой не нужен, потому что ты - даже не народ, твой голос ничего не решает, - сочувственно заметил старик. - Я просто в твоем лице к твоему органу так отношусь, с которым ты себя все еще ассоциируешь, словно не понимаешь, что орган сам по себе ничто, вся суть его в том, какой голове он служит, какому желудочку.
- Я себя с этими не ассоциирую! - гневно воскликнул тот. - Я честно живу на пенсию...
- Ну, и чуть-чуть не честно подрабатываю неучтенным кочегаром, - с добродушной усмешкой заметил старик, - но так же как и я. Тут мы квиты, признаю... Не квиты мы в другом: ваш грешок, должок этакий в двадцать с чем-то миллионов уже и подзабыли, уже готовы и вновь взаймы дать, хотя как бы из-за этого должка и вся заваруха-то началась. Опять ура новому чекисту кричат, хотя служит-то он все тем же. А вот мне мой личный грех, мою ошибку, мою доверчивость или наивность, мне мою роль козла отпущения, которую вы же мне нвязали, никто теперь не простит. Так что, хоть мы с тобой на одних задворках сцены, но роли-то у нас разные, ты и здесь мне судья... Ладно, вечером приду. Спасибо, что подменил на день, а ночь мне и не нужна, я темными делами не занимаюсь...
- Язва ты, - также добродушно сказал тот. - Хотя я понимаю, почему. Сам, вот, только шутить не умею, работа отучила. Да-да, мы ведь даже юмор как серьезное дело государственной важности воспринимали. Теперь хотел бы на все повеселее взглянуть, а не могу. Смеюсь вроде, а на сердце холодно. Может, поэтому и к печке потянуло, камина-то у нас нет, не заработали.
- Мозгами шевелить надо было. Твои-то некоторые коллеги сейчас у каминчиков свое геройское прошлое вспоминают, капусткой из огорода похрустывают... - съехидничал старик, сочувственно посмотрев на него.
- От такого же слышу! - буркнул тот вслед старику, направившемуся к дверям.

Но старик не обратил на это внимания, он был рад нечаянной свободе и, хотя и оставлял много дел, не доделанных из-за больной руки, пометавшись суетливо по кочегарке, словно что-то забыл, поспешил покинуть ее, свое убежище, из-за которого в том большом мире у него накопилось еще больше недоделанного, отложенного на потом или навсегда. Увы, где бы он до этого ни работал, учился ли, он всегда активно брался за много разных дел, новых начинаний, ко многим быстро охладевая, когда те превращались в рутину. От этого у него всегда накапливалось много долгов, недоделок и прочего, отягощающего память. Конечно, он в этом был далеко не одинок в нашей стране с крайне активными людьми, энтузиастами, но с ужасно ограниченными возможностями - по субъективным, да и по объективным причинам - для реализации чего-либо, претворения в жизнь. Увы, в нашей стране большинству, занятому делом, а не карьерой, всегда платили столько, чтобы едва хватало на жизнь и больше ни на что: ни на бунт, ни на ту самую реализацию того, что на голодный желудок вполне можно придумать, изобрести, но не более! Голь на выдумки хитра, но и только-то. Реализацией занимались другие и в других местах... Сумма долгов, обязательств росла, становилась порой уже совсем непосильной, отчего многие жаждали все бросить, уехать куда-нибудь: на север, на восток, в тайгу ли - и начать все по новой, с чистого исполнительного листа. Естественно, что рос и совокупный общественный, государственный, национальный ли долг, отчего и нация устремлялась то за Карпаты, то за Урал, то за моря и океаны, а когда в земном пространстве стало невозможно разрешать эту проблему, начала искать выход в других местах, создавая ли себе новое убежище на том же месте, но за счет уничтожения старого с помощью революций, переворотов и прочего. Ничего, конечно, полезного, более совершенного те не созидали в силу своей разрушительной природы, но зато позволяли списать на эти пертурбации и стране, и каждому ее жителю все свои обязательства, долги, существенно облегчив их ношу для дальнейших дерзаний на этом же поприще. Здесь же где-то сокрыта и причина такого долготерпения у наших граждан ко всей этой разрухе и нищете, в которую их опустила и постоянно опускала воровская власть. Всеобщая разруха тоже ведь позволяла списывать на нее и собственную несостоятельность, леность, но, главным образом, последствия своей чрезмерной активности в разного рода начинаниях, так начинаниями и оставшихся, перейдя в разряд долгов. Однако, последнее было неизбежно для нас не только по материальным причинам, по злому ли умыслу кой-кого, поскольку леность, даже отвращение к претворению в жизнь, в реальность, в материал собственных идей и задумок - это своего рода наша национальная, скоре даже, этническая особенность. Нет, наш Левша вполне мог подковать и блоху, но уже вторую, третью навряд бы стал. В этом просматривается что-то подмеченное еще эллинами у гиперборейцев, одного из северных народов, ведущих праздный образ жизни, саму ее особо и не ценя, бросая, когда надоест, станет неоправданно тяжелой, нудной ношей. Да, ради чего?! Чтобы работать у нее носильщиком, влача все возрастающий груз по всей жизни только затем, чтобы бросить у края ямы в огромную кучу брошенного другими? Зачем этот сизифов труд, совершенно чуждый, даже абсурдный для гиперборейцев? Это удел уже атлантов, каменщиков, то есть, детей Атлантиды, - беспрестанно нагружать свой горб камнем, вещами, златом ли, потом уже и себя самого оценивая размерами этой ноши. В ком же из них мы себя узнаем? Напрасно наши недобросовестные мифоплеты пытаются сейчас заполнить библиографическую пустоту нашей же дохристианской истории разного рода аналогиями из Эллады, античности, а то и древнее, сочиняя славянские астрологии, Веды и прочее, особо усердствуя в спекуляциях относительно нашего так называемого пути Прави, то есть, права но нынешнему. Последнее особо смешно, так как всем ясно, что мы народ не закона, а веры, и право нам как таковое, как и христианство, навязали варяги вместе со своим государством в своем же лице. До сих пор мы любим не судей, а каторжников, их жалеем, виноватых, а теперь вот за бандитов и воров голосуем, им доверяя казну народную. Этим мы отличаемся от западного, законопослушного люда, хотя именно этим гораздо ближе к Христу, который именно за служение закону, а не вере и отверг израилев народ, как Свой. Однако, на фоне всех этих дурно попахивающих плагиатом домыслов, никто из мистификаторов в их патриотическом рвении не спешит почему-то вспомнить, что Гиперборейцы за всю свою долгую историю, следы от которой только в мифах остались, воздвигли на земле единственный сохранившийся храм - в Дельфах, - от фундамента которого, может, и камешка не осталось, но проповедуемая в нем религия искусства до сих пор процветает по всей поднебесной и царит. И сами-то Гиперборейцы были народом бога Аполлона. Конечно, это особый, большой вопрос - может ли вообще такая религия уместиться в каком-либо конкретном храмчике с ограниченными, хотя и колоссальными размерами, коли сама она не знает пределов, как и саморазвивающаяся Вселенная? И нужен ли вообще ей храм на Земле, где искусству лишь учатся перед тем, как вступить в его истинный храм - сами небеса? Но то, что мы, как потомки гиперборейцев, вполне легковесно, даже легкомысленно относились к деланию земных долгов, то есть, неделанью чего-либо конкретного, весомого, то есть, тяжелого, и с удовольствием списывали эти долги вместе с жизнью или во время разного рода заварушек на них же, на заварушки, так это факт неоспоримый. Ницше в свое время чересчур поспешно причислил к гиперборейцам себя и своих земляков, видимо, бюргеров, придав этому слову неприсущий ему мрачный, отталкивающий, землистого цвета смысл, правда, в образе этакой белокурой бестии. Очевидно, он считал, что Север извечно был юдолью холода и мрака, той самой мерзлой страной Похьелой из скандинавских мифов, созданных или уже после ледникового периода, или гораздо позже, при возрождении тех самых мифов опять же руками каменщиков, атлантов то есть. По крайней мере, он пренебрег описаниями этого веселого народа, гиперборейцев в эллинских мифах, не задумался, почему это птицы до сих пор возвращаются в те края именно для любви, а северные ветры так и назывались ранее - "птичьими". Естественно, нынешний Север может породить вроде бы только суровых, жестоких воинов, героев Ницше или Лондона, хотя те же герои последнего попадали туда из вполне теплых местечек, и лишь некая суровость Севера уже заставляла их осознавать себя этакими сверхчеловеками, борцами с трудностями, которые были обычным делом для тех же чукчей. А сверхчеловеки, якобы гиперборейцы Ницше тоже себя таковыми суровыми, мужественными осознавали, пока не оказались в тонких щинелках в условиях реальной, нашей, то есть, Гипербореи, но уже на железных конях, поскольку всю мороженую конину до них съели здесь же французы. Куда-то все их мужество мигом подевалось. И не очень просто представить себе, что этот мрачный гений, отец сверхчеловека-воителя, - один из потомков самого веселого доисторического народа, у которого даже причин, не говоря уж о времени, для войн быть не могло: и у них нечего было завоевывать, кроме небесного серебра, и самим им ничего земного не нужно было. В одном Ницше был прав или удачно угадал: у гиперборейцев, строителей храма Аполлона, не могло быть такого бога, как у нынешних христиан, который послал их на Землю не веселиться, а со скорбию питаться от нее, в поте лица есть хлеб и в болезни плодиться. Конечно, есть тут, в этой религии, спорные моменты: и Христос, сын божий, просто пренебрегал земным трудом, проповедуя образ жизни вольных пташек, и отец его Иосиф был не каменщиком, а плотником, ваятелем временных пристанищ, а совсем не домов-крепостей. И совсем Христос не учил людей, как им наиболее успешно вести дела Мамоны, строить капитализм, обустраивать свой земной быт, но что можно прочесть в Ветхом уже завете или услышать от проповедников-протестантов, кто вопреки своему названию учит нас, как нужно приспосабливаться. Христос был всегда устремлен в небо, родившись в доме, построенном отцом плотником из чисто солнечного, небесного материала, но не из земного, тяжеловесного праха, не из глины. Он же, Христос, нашел и самый простой способ избавления от земных долгов и обязательств - прощение, отпущение их, что не требует ни кары, ни учета, ни революций, ни реформ, ни перестроек, когда некто избавляется от долгов своих, перекладывая их на других, а то и на все человечество, или когда из-за долга в несколько серебренников убивают кредитора. И он был, пожалуй, один из последних гиперборейцев по духу, хотя умер не по-нашему, не весело, но своею великой жертвой оплатив все наши долги перед небом, перед разочарованным Создателем, главным нашим кредитором. Конечно, тут многие мифоплеты возразят старику, опять же путая наше суровое православие с новозаветным христианством, что мы никак не можем быть беспечными Гиперборейцами, повальными поклонниками суицида, что мы, оказывается, еще до христианства были православными, хоть и язычниками вроде бы, и что, не смотря на наши четырехглавые идолы, мы и прежде поклонялись Троице, только немножко иной. Но мы ведь никого из попов, блюдущих свои собственные запреты, к ним и не причисляем? Тем более, что у них-то в отличие от нас, долгов земных никаких нет, нам с них ничего не надобно...
У старика же была весьма уважительная причина, как мы выше сказали, оставлять после себя много долгов - он о них мигом забывал, не имея на воспоминания времени, почти все его тратя на нечто более приятное - на деланье новых.

Сегодня ему выпала одна из таких возможностей, и он поспешил к кабинет к хозяину фабрики. С тем его связывали весьма странные отношения, поскольку они были во многом схожи, благодаря звездам, хотя внешне отличались разительно, и хозяин был занят сотворением, но земных благ. Однако, старик застал его именно за компьютером, который тот мигом переключил на другое окно, так как до прихода посетителя играл в одну из увлекательных стратегических игр. В принципе, он и всю систему управления своим производством, своей собственностью создавал таким образом, чтобы иметь как можно больше свободного времени для этого занятия, тоже как бы ради выхода за пределы бренного, но только в виртуальную реальность. Поэтому их необъяснимо тянуло друг к другу, хотя общего языка они не находили, говорили нечто сходное, но совершенно о разном, спеша расстаться, чтобы вновь жаждать встречи. При старике тот стеснялся играться в компьютер, не осознавая, что старик также постоянно играет, но лишь не в чужую, а в свою собственную игру. Но сегодня у старика был к хозяину серьезный вопрос.
- Приветствую, - ответил старик тому на рукопожатие и слегка смутился. - Там сменщик появился, поэтому мне надо отлучиться по одному серьезному делу и...
- Конечно, в чем вопрос! - также смущенно поддержал его тот, водя мышкой по экрану. - Если не секрет, что за дело?
- Хочу все-таки сдать книжку в печать, - с расстановкой, словно убеждая и себя в этом, произнес старик. - Ну, то есть, оформить договор на издание.
- Наконец-то! - чуть ли не радостно воскликнул хозяин, с каким-то облегчением откинувшись на спинку стула. - И когда будет готова?
- Так, сегодня и узнаю, - слегка озадаченно сказал старик, - если внесу задаток.
- В чем же проблема? - искренне удивился тот.
- Ну, так, я хотел бы взять авансом некоторую сумму для этого, поскольку мне еще не хватает пока, - покраснев сказал старик. - Отработаю, думаю, месяца за три...
- Представляю, как это здорово - не просто написать, а издать книгу! - пытался сказать хозяин напыщенно, но у него это совсем не получалось, хотя вышло вполне искренно.
- Да, последнее сейчас гораздо труднее, - согласился старик с улыбкой, - поэтому легко издают те, у кого нет проблем именно с изданием.
- Хм, я понял! - усмехнулся и тот, витиевато продолжив, - но я хочу вам хотя бы вдвое упростить последнее, чтоб вы за полтора месяца рассчитались с авансом, а не за три. Может, вы тогда быстрее подготовите следующую, о которой мы говорили?
- Что же, придется, - с благодарностью в голосе буркнул старик, рассеянно наблюдая, как тот широким жестом выдергивает из пачки банкноты.
- Ей богу, мне просто приятно в этом тоже поучаствовать, - пытался чуть ли не оправдаться тот, пододвигая на край стола деньги. - Это, конечно, только материальный вклад, но я только на это способен, на участие в издании.
- Вам просто еще рано делать такие выводы, - ободрительно сказал старик, пряча деньги в карман и увлеченно продолжив, - это от нас не зависит. Процесс творчества, захватив человека, уже не отпустит его, а для этого у него нет проблем с жанром. Ведь моя работа у вас - это тоже творчество. Простое, конкретное, однообразное как бы, но каждый кусок дерева, который я обрабатываю, совершенно не похож на другие. И каждый кусок, а, особо, доска - это ведь временной срез вселенной, где кольца - изохроны от сердцевины большого взрыва, сучки - вихри галактик. В этом суть Мирового Древа, которое вольные каменщики нам преподносят иначе, говоря о корнях, стволе, ветках, вершине, произрастающих с земли на небо, с неба ли на землю, указывая нам якобы путь, куда мы должны двигаться и откуда мы соответственно пришли - в чем весь смысл этого поверхностного взгляда на древо. Недаром и в Библии каменщиков все вертится вокруг плода, результата и прав собственности на него. Гиперборейцы, плотники смотрели вглубь древа, в нем видя вселенную, смысл, а не просто одно из руководств к действию. Их не плод интересовал, не результат, а само древо, созданное только из солнечного света, как и мы, в принципе, лишь с небольшой примесью земных компонентов, здесь же на земле остающихся в виде праха, пепла. Сам человек для нас, да, для нас, - это не прах, это именно творение солнца, созданное светом, как носителем информации и энергии, спектр которого является сложнейшим алгоритмом, могущим сотворить легко и генетический код. А в Библии каменщиков человек - только прах, из праха создан и в прах возвратится. И это человек, про которого их бог сказал, что Адам, мол, один из Нас, познав добро и зло?! Кто же тогда они, Он? Нет, бог гиперборейцев - это не форма, не поверхность, это суть, это свет, который сам создает из себя и вселенную и ее путь... Гиперборейцы никогда бы не сказали, что корни мирового древа - на небе, а вершина - на земле, и человек, мол, создан оттуда сюда, чтобы здесь или в прах обратиться, или удостоиться возможности вернуться туда лишь только за то, что он верил в Создателя. Да, лишь верь в то, что твое место в раю, и ты уже там...
- Но для чего тогда человек... создан или?... - хмуро спросил хозяин, вдумываясь в смысл его слов.
- А вот скажи, каков смысл некому высшему разуму, который может создать звезды, землю, все остальное, создавать для себя еще и головную боль? Да-да, человека, которого надо наказывать, одарять ли за его заслуги, за разбитый им в молитвах лоб вечным блаженством, сотворяя для это рай, ад, содержа огромную армию ангелов, чертей, всю вселенную, как медаль для правоверных? Не смешен ли такой бог? - увлекся старик разговором, рассевшись за противоположным столом. - Не грустно ли быть таким человеком? Нет, престижно, понятно, коль вся вселенная лишь ради тебя, ради твоего грешка! Чушь! Понимаешь, любой вечный процесс созидания тем и вечен, что он беспрерывно должен созидать, порождать опять же созидание беспрерывно, иначе это уже будет не вечность, а ничто. Какое же это созидание, если оно кончается бездельем в раю? Вот ты, допустим, сделал бы первый диван, лег бы на него и ждал благолепия... Свет же всегда устремлен вперед, но, попадая в любую земную, даже прозрачную среду, он умирает, поскольку его скорость становится уже не световой, а он становится не вечным. Поэтому, говоря грубо физически, как нас учили в школе, он, умирая здесь, передает, закладывает свою информацию в порожденную им живую материю, в ее световую душу, которая, обретя свойства творца, воспринимая его импульс, тоже становится устремленной вперед, устремляется во вселенную вечного света, включаясь во всеобщий процесс творения. Понимаешь, бог создает не человека, как самоцель, он множит, развивает свой процесс творения в виде творцов же, созидателей. При этом не важно, что те созидают: Сикстинских Мадонн или шнурки для их башмаков - процесс созидания многолик, многогранен, множественен, как и его части. Его главная черта - это отличие от процесса разрушения, который, кстати, очень изощренно может маскироваться под созидание. Да, разрушая храм, мы как бы созидаем множество обломков, более того, создаем прекрасные развалины. Процесс разрушения - это тоже процесс, конечно, но он устремлен не вперед, не в вечность, он ничего не добавляет к предмету своего воздействия, а только отнимает, прерывая на этом процесс вечного созидания на этой тропке, ставшей тупиком.
- Но так все может зайти в тупик, - скептически заметил хозяин.
- Нет, никогда, - успокоил его старик. - Процесс созидания тем и вечен, что, попав в точку как бы разрушения, он перевоплощается, создает другой или другие процессы, субъекты созидания, чем тоже продвигается вперед, оставив точку разрушения, разрушителя в прошлом. Точка разрушения - это точка перевоплощения , трансформации созидания...
- Что-то наподобие цепной реакции? - со скепсисом спросил хозяин.
- Да, но ты же не будешь отрицать, что разрушение ядер порождает колоссальное количество энергии? При этом, ядерный взрыв смертелен для всего... земного, материального, но для вечной, созидающей души он безвреден. Конечно, для жителя Токио это трагедия - потерять родственника в Хиросиме, - немного переигрывая, говорил старик, - которого он бы и так до конца жизни не увидел. Но... по последствиям я тебе скажу, Хиросима - это страшная трагедия не для японцев, обретших вечность, а для тех американцев, которые это все сотворили. Нет, не жди кары здесь, на земле. На земле это не кара, это испытание, искушение. Кара будет или ее не будет потом, после смерти. Кара - это прерывание вечности развития, это вечная остановка в точке смерти, где одно наказание, одна боль будет длиться вечно. Да, примерно таким нам те рисуют рай - место вечной скуки... Но я тебе не ответил... Не человек создан для чего-то - это уже попахивает конечностями, смертью. Нет, человек - это один из этапов, один из агентов вечного процесса созидания, и его задача - не выпасть оттуда, а продолжиться в развитии дальше, став процессом творчества. Как бы это сказать... Не творить ради денег, ради славы, ради плода, а творить ради счастья самого творчества. Созидать созидание! Вот главный закон, а не отрицания отрицания. Отрицание не созидает истину никогда... Понимаешь, плод с яблока падает на землю и... Да-да, то же самое, что и после попадания в ротик Евы, после чего понимаешь, как легко кажущееся добро может обратиться в свою противоположность. А само дерево растет к солнцу и улетает к нему, обратившись в свет, в тепло в моей, например, топке... Вот почему тот же огонь, столь страшный для всего живого, материального, - это вовсе не разрушительная стихия...
- Чего не сказать в отношении моей фабрики, - со смешком заметил хозяин. - Книги, кстати, тоже горят, их тоже сжигали...
- Но это лучше для них, чем попасть в руки сволочей, - спокойно сказал старик, вставая из-за стола. - Наших идолов почти всех сожгли, не поняв даже, зачем они были деревянными, но зато они и не освящали чуждую им, несгораемую религию. Я для своей книги такую участь могу только пожелать... Но для этого я должен поспешить...
- Но мы еще продолжим этот разговор! - с уверенностью сказал хозяин, протягивая старику свою большую, крепкую руку.
- Надеюсь, - с улыбкой пожал старик его руку, - хотя для этого так редко выпадает свободная минута. А, кстати, где наш новый менеджер?
- А-а, - расстроено протянул тот, добавив со смешком, - он оказался честнее предшественника: сразу украл много и сам ушел.
- Видишь ли, свои книги надо писать самому, иначе ты не получишь от них, как и от любого дела, никакого удовлетворения, - серьезно сказал старик, - а только деньги, но это уже бизнес, а не творчество.
- А разве бизнес - не творчество? - с сомнением спросил хозяин.
- Нет, цель бизнеса - получение прибыли, денег, то есть, суррогата даже реальности, - сочувственно ответил старик. - Но зачем ты это называешь бизнесом, пользуясь жаргоном, диалектом ли каменщиков? Называй это делом, своим делом, вернув и тому слову его исходное значение, в каком оно встречается даже в их Библии...


Глава 20

Сказав это, старик торопливо вышел из кабинета и заспешил к проходной. Чувствовал он себя слегка опустошенным, высказав много из того, что еще не успел обдумать основательно, вписав в общую схему, которая так до сих пор и не сложилась в его голове, не найдя некой особой точки сборки... Но сейчас его это не очень волновало, поскольку он впервые за много лет обрел некую конкретную, вполне понятную цель, что его банально радовало, подгоняло даже в пути, хотя какая-то мысль и свербела в мозгу, но ему было не до этого... Он даже специально выбирал такую дорогу, чтобы ничто, никакие нежданные встречи не отвлекли его, не задержали, так ему не терпелось завершить начатое, а, может, и начать снова нечто завершенное...
Однако, недалеко от фабрики он все-таки догнал вскоре понуро бредущего с полной сумкой наперевес Виктора.
- А ты куда это пехом? - удивленно спросил он того, не сбавляя шага.
- Все, надоело! - буркнул тот, пытаясь вначале приноровиться к его ходу. - Нашли дурака за все отвечать, но не имея права чего-то решать самостоятельно. Этот деньгами своими распоряжается, тот - товаром, а я им все обеспечь, не имея ни одного рычага. Как обеспечить, если я могу работяг только штрафовать? Это, что, стимул что ли? Нет, пусть теперь сбывают то, что сами сделают, сами организуют. Посмотрим...
- Сами? - с усмешкой переспросил старик. - Но этот, Борис-то, уже смылся, прихватив деньги.
- Да?! - изумленно спросил Виктор и даже сбавил шаг. - А я так и знал! Так ему и надо! Еще пожалеет...
- И куда ты? - спросил старик, уже начиная перегонять того.
- Не знаю, может, к Мише подамся, опять столяром... Плохо быть начальником, у которого ничего в руках нет, очень скоро ненужным станешь. Хотя здесь столяров-то не очень ценят, думая, что за деньги можно сколько угодно набрать... Миша, тот, конечно, хитрый, но, зато, и подходы разные к людям ищет, найти хотя бы пытается, а тут все напрямую, в лоб или по лбу, а там сам думай, как шишку лечить, - ворчал Виктор с некоторым сомнением в голосе.
- Ладно, удачи! - пожелал ему старик, ускоряя шаг.
- А ты как на свидание спешишь! - бросил тот ему вдогонку.
- Почти! - ответил старик и больше не оглядывался, чтобы не мешать тому принять решение...
Его издатель, увидев старика, вначале даже удивился, а потом вдруг разволновался. Их маленькое агентство никогда еще не издавало книг, хотя цены у них были самые низкие в городе, что, может быть, и настораживало заказчиков, они еще и начинали слегка кочевряжиться, хотя потом как безвольные кролики легко попадали под гипнотизирующие взгляды дорогих издателей, начиная искать пути добывания немыслимых средств, порой тратя на это месяцы, а то и годы, но не смея возразить даже против копейки из многонулевого счета. А тут тебе сами готовы сбросить даже низкую цену, что делает тебя как бы хозяином положения, чем, оказывается, очень сложно воспользоваться в своих интересах, поскольку они не выражаются в конкретных цифрах, суммах. Понятно, что при этом весьма легко чересчур вздутые цены спутать с ценой собственного творения, даже и обидевшись на то, что твою книжонку тебе предлагают издать за гроши. Но старика интересовал лишь сам факт издания, опубликования книги, точнее, ее содержания, поэтому его волновала не цена книги, цена формы, а длина пути до конечной цели, измеряемого нынче в рублях.
- Ну, наконец-то я хоть увижу ваше творение! - искренне обрадовано воскликнул издатель, когда старик выложил перед ним и цель прихода, и задаток. - А где текст?
И тут только старик понял, что же его так тревожило в дороге. Да, тетрадь свою он оставил в кочегарке, поскольку даже и не думал, что она-то ему как раз и нужна в этом процессе. Он думал о цели - книге и о длине пути - деньгах, и совсем не ассоциировал со всем этим то, над чем все это время работал, словно оно было из другого измерения, из иного мира, чем те конкретные вещи. Может быть, так оно и есть на самом деле...
- Ну, ничего, принесете завтра, - скрывая огорчение сказал издатель, пододвигая к нему деньги.
- Нет! - с испугом воскликнул старик, вновь их отталкивая от себя. - Договор подпишем сейчас, и заплачу сейчас, а текст принесу завтра...
- Как скажете, - согласился издатель по-деловому. Его тоже не деньги волновали, а сам факт издания первой книги его агентством, которое он и создавал для этого, а не для того, чтобы штамповать бланки и рекламные проспекты. Он мечтал издавать книги собственными руками, стать печатником, вписывая скромно на последнем листе и свою фамилию, словно бы он был соавтором. Если бы старик посмотрел в этот момент на него, то заметил бы, как тот прикусил губу и слишком часто моргает. Но старик думал о другом. Он ведь знал, что не заплати он сейчас деньги, то вполне может завтра и передумать, или просто полениться идти куда-то. К тому же он спешил избавиться и от самих денег, да и не хотелось выглядеть несерьезно в глазах своего хозяина...
- Жаль, что вы не принесли саму книгу, - вдруг сказал издатель, не переставая вписывать что-то в бланк договора.
- Почему? - спросил старик как можно равнодушнее.
- Мне не терпится прочесть ее, - признался тот. - Когда я в школе читал что-нибудь о временах революций, меня всегда угнетала мысль, что сам я в такое время не попаду, таким все казалось запрограммированным, незыблемым. И когда все это началось, я первым делом подумал, что об этом надо написать. Но у меня самого ничего не вышло, как-то не складывались слова...
- И ты до сих пор хотел бы этого? - поинтересовался старик.
- Да, - с сомнением в голосе сказал тот, но тут же поправился, - хочу издать про это... книгу. Я понимаю, что ожидаемого не случилось, но меня интересует не результат, а само это время перемен, то, что они возможны. То, что получилось из этого, я пока не понял, поэтому мне хотелось узнать ваше мнение, узнать, кто же виноват, в том числе. Мне кажется, что пока именно они издают спешно свои мемуары, упреждая обвинения в свой адрес...
- Ты думаешь, что я написал книгу свидетельских показаний? - с иронией спросил старик.
- Нет, но просто правду, - наивно ответил тот. - Мне кажется, что у вас на это есть право - судить...
- И быть судимым, - усмехнулся старик на это. - Нет, мой друг, перемены здесь невозможны, в чем я убедился именно благодаря произошедшим...
- Как?! Но ведь все изменилось, перевернулось пусть даже с ног на голову? - удивленно восклицал издатель.
- Я говорю именно о произошедших якобы переменах, - мягко сказал старик. - Это все видимость перемен, революций, обновлений, которые много чего изменяют, ломают в жизни конкретных людей, но не в целом, поскольку и они все делаются по конкретным планам... А не возможны перемены на земле потому, что здесь-то ведь просто нет цели для человека...
- То есть, как нет цели? - удивился тот.
- Ну, в рамках существующей, правящей в мире идеологии для человека нет цели на земле или есть только ложные, - отвечал старик. - А разве это перемены, если одна ложная, кажущаяся цель заменяется на другую, если вместо одного миража в пустыне вдруг возникает другой?
- Но зачем тогда мы в этой пустыне? - слегка разочарованно спросил издатель.
- Сейчас затем, чтобы пройти через искушения этих самых миражей, как и Христос, к примеру, - старался приободрить его старик. - Понимаешь, они вновь повели нас через пустыню, поскольку больше ничего не знают, не знают иного пути...
- Но зачем? - спросил тот.
- Надеялись, что они проведут нас путем Моисея, - усмехнулся старик, - но, к счастью, это не им дано решать. Они повели нас туда, чтобы вернуться со своими уже человеками, новыми русскими, как теперь говорят. Но вернутся оттуда лишь те, кто не поддастся на дьявольские искушения их миражей. Кто поддастся, тот в пустыне этой, среди миражей и останется.
- Но как избежать этого? Как отличить эти пути? - в волнении спросил издатель.
- Надо идти в пустыню не за пророками, не за новыми Моисеями, а самому, слушая свой голос, который ты уже не спутаешь с гласом лжепророка, лжехриста... - отвечал ему старик.
- Но если ты сам - лжепророк? - не успокаивался издатель, которого эта тема весьма волновала.
- Тогда тебе туда и дорога, тем более! - рассмеялся старик. - Одно скажу, тогда ты в одиночестве туда не пойдешь - смысла нет, ты должен вести...
- И об этом как раз в вашей книге и говорится? - с нотками сожаления спросил издатель. - А вы ее не принесли...
- Нет, - продолжал старик как-то сердито, смотря уже мимо издателя. - Небо - это не награда за веру, это продолжение начатого здесь творчества, творения, но только уже с безграничными возможностями, как и у самого Творца. Поэтому там ведомые не нужны, кто готов поверить первому попавшемуся пророку. Учебников и учителей здесь, как во многих других учениях, нет и быть не может. Человек должен сам сделать выбор, сомневаясь даже в себе. Это путь гиперборейца, если так можно сказать. Не воина, не орла - ни в коем случае! Это все пути околоземные, по замкнутому кругу вокруг учителей. Путь же гиперборейца - это путь одиночки, перед которым нет ничего, с чем он должен бороться, завоевывать что-либо. Он все должен создать сам, сомневаясь при этом даже в самом боге, как в прошлом, как в подсказчике - тогда его не обманет никакой лжепророк, лжехрист или лжебог. Он должен не сомневаться только в святости созидания...
- Но где критерий?... - спросил издатель.
- Критерий чего, чему? Тому, что он сам создаст, чего не было до этого? Оно и есть критерий. Да, мой друг, истины не познаются, они создаются творцами этого мира. Критерий же их истинности - то, что они тоже созидают, - ответил ему старик.
- Нет, я все же не согласен! - воскликнул тот несколько упрямо. - Вы посмотрите, сколько нас устремилось за этими в пустыню миражей!
- Да, после десятилетий лжи они сразу поверили в ее отрицание, что на самом деле является еще большей ложью. Они поймут это, но, главное, поймут, что истину не создашь отрицанием, разрушением лжи, что ее можно создать только творя! - спокойно продолжал старик.
- Но почему нельзя им подсказать? Нет, не сами истины, а хотя бы путь к ним? Неужели наш народ навеки обречен идти за кем-то и не туда? - огорченно произнес издатель.
- Почему навечно? - добродушно сказал старик. - Или мы и сюда шли за кем-то, а не создавали заново этот край из небытия, даже прошлое его по крохам заново воссоздавая? В одном вы правы: нам нельзя идти за кем-то, нам надо уходить от всех, от себя, в будущность... Мы ведь не просто поддались на эти сказки о вечно будущем коммунизме - нам без разницы, как оно называется, нам важно, что мы всегда устремлены в это вечное, никогда не досягаемое будущее. Вот наша главная национальная особенность. За этим же мы идем и в пустыню, не за миражами, а ради самой пустыни, где, как и в вечном будущем, в будущности ли, нет ничего, особенно, чужого. Они нас повели туда, чтобы мы не все вернулись, а мы туда пошли, чтобы и не возвращаться вовсе. Поэтому, не так все и плохо...
- Но о чем тогда ваша книга? - немного успокоено спросил издатель.
- Я не хочу вам навязывать даже это, - сказал ему старик церемонно, но торопливо вставая. - Даже это вы должны будете понять сами, иначе смысла нет ее издавать.
- Тогда я жду! - с нетерпением произнес тот, осторожно пожимая сухую руку старика. - Кстати, а как она называется? Мы так ничего и не написали в договоре...
Но старик уже поспешно закрывал за собой дверь.

На улице он остановился, с каким-то облегчением вздохнул и закурил, поглядывая с интересом, задором даже по сторонам, словно только что немного нашкодил и ожидает, каковой будет реакция на это всего белого света. Но улица, точнее, проулок был совершенно пустынен, хотя и располагался почти в самом центре города, а из-за обветшалых домишек даже выглядывали последние этажи здания с трехцветным флагом, будто оно привстало на цыпочки, подглядывая за ним. Старик как бы хотел усмехнуться с некоторым злорадством, но усмешки не получилось, он словно бы потерял некую власть над своими чувствами, над телом, вдруг показавшимся ему совершенно пустым: без нервов, без жил, которыми он ранее управлял им, пусть даже как марионеткой, но все-таки послушной, покорной, не привередливой. Более того, пусто было и в его мозгу, в сердце, и он не знал, а куда же ему теперь идти. Даже то, что ему завтра надо было принести сюда рукопись, абсолютно не волновало его, будто он и это уже сделал. Даже просто пройтись по городу ему казалось пустяшной, глупой затеей. Проулок, по которому невозможно было сказать, в каком ты веке находишься, с обеих своих концов упирался в высокие заборы, ограждающие невидимые отсюда дороги, отчего казался полным тупиком, не имеющим совсем выхода, по которому можно было бы хотя бы вернуться назад. Но и возвращаться он не хотел никуда. Странно, но когда он шел сюда, проулок таким не показался ему, он отчетливо различал перспективу, подчеркиваемую пусть и основательно развалившимися, едва выглядывающими из-под снега, бордюрами, длинным рядом старых деревьев и нитками проводов. Сейчас он показался ему подобием короткой траншеи с неровными стенками и дном, сверху накрытой полупрозрачной стеклянной крышкой. Кряхтя по-стариковски, он присел на выступ фундамента, словно на завалинку и не спеша курил, пытаясь зацепиться хотя бы за одну случайную мысль. Но в пустоте переулка как эхо летали только обрывки каких-то несуразных фраз, кусок навязчивой мелодии и... больше ничего. Ему даже показалось, что и там, откуда он только что вышел, была пустота, и все то ему лишь привиделось, тем более, что и договора он не обнаружил в своих карманах, порывшись там в надежде хотя бы за эту соломинку ухватиться, Да и какой мог быть договор, если он по нему собрался печатать книгу, которой с ним не было, у которой не было названия? Значит, и это все - только видение, мираж, в реальность которого он недавно так охотно поверил... А теперь у него не было сил даже встать, и он не знал, зачем это надо делать. Просто так идти, бесцельно прогуливаться, якобы дыша свежим воздухом, - он и раньше считал пустым времяпрепровождением, даже если и был при этом с кем-то. Он всегда жалел на это время, и вдруг оно здесь ему стало не нужным, и как будто вовсе остановилось...
- Ну, что, сам сел, так, думаешь, мы тебя не посадим? - услышал он вдруг чей-то насмешливый голос и, обернувшись, увидел одного из бывших ярых секретарей, который вышел из той же двери и посматривал то на него, то на дорогу, видно, ожидая машину. Холеное лицо его сияло нескрываемым удовольствием, словно он только что съел что-то очень вкусное. И одет он был подстать этой сладости, с иголочки, в настоящую фирму, а не в китайскую подделку. Однако, удовольствием взгляд его светился лишь обращаясь на старика, кого он несколько раз уже оглядел с ног до головы. Когда же он оборачивался на дорогу, взгляд становился озабоченным, с досадой. - Как ни странно, но мне приятно тебя видеть...
- Особенно, в таком виде, - равнодушно заметил старик.
- Никак в издательстве был? - полюбопытствовал тот, как бы зная, что спрашивал. - Мемуары, поди, издавать собрался. Поди, про то, как бывшие новыми стали?
- Думаешь, больше ничего стоящего нет для воспоминаний? - спросил старик, не вставая. - Или вы и сейчас себя пупами земли считаете, вокруг которых все вертится вместе с вашей ладошкой?
- Ну, неужто ты сейчас - пуп? Хотя по тому, какой ты потертый, сказать так можно, - ехидно ответил тот, с интересом переспросив, - так о чем мемуары-то? Или секрет? Знаешь-то ты, конечно, не мало, но кому это надо теперь. Это уже ничего для тебя не изменит, вы сами создали систему, которая на вас же поставила жирный крест!
- Что ж, ваша система тоже над вами но только звездочки втыкала, да еще как! - с вялой усмешкой парировал старик, не ощущая даже досады. Однако, вы этим имели глупость еще и гордиться.
- Гордиться, говоришь? Так, мне и сейчас есть чем гордиться, в отличие от тебя, - язвительно парировал и тот, запахивая посильнее дорогую дубленку. - Я-то, в отличие от вас, Капитал настольной книгой держал, от корки до корки перечитывал и, хотя я эту систему ненавижу вместе с вами, но я и здесь буду среди первых.
- Ну да, первым среди тех, кого и ненавидишь, - заметил старик, ослабив слегка шарф.
- Э нет, я систему, то есть, объект с субъектами не путаю, - начал тот умничать, смакуя слова. - Объективные условия изменились, почему и субъектам приходится...
- Приспосабливаться, - подсказал ему старик.
- А вы, что, к нашей системе не приспосабливались? - зло вдруг спросил тот. - Ты, что, карьеру там не делал?
- Понимаешь, в чем разница между нами: я систему тоже не путаю, например, со страной, с людьми, с личностями! - подчеркнул старик ударением последнее слово. - И я делал карьеру не в вашей системе, а в науке, допустим. Без партбилета. Вы же субъекта все равно считаете чем-то второстепенным, говорящим придатком вашей объективной реальности, материи...
- Ну и что с того? - недоумевал тот, недоверчиво поглядывая на старика.
- Поэтому вы-то делаете карьеру в этой системе за счет ее атрибутов, как бизнес делаете, не на основе и не в сфере ваших якобы коммунистических убеждений, - издевался слега над ним старик.
- А вот, и не угадал! - радостно воскликнул тот. - Я-то делаю карьеру на государственном поприще...
- Ах, так это ты - главный мытарь нашего района, - насмешливо протянул старик.
- Да-да, ты угадал, это я тебе подписывал предупреждения, в том числе, и последнее! - горделиво продолжил тот. - Последнее! И я-то как раз интересы государства в этой системе, от этой системы отстаиваю и, вот, от таких, как ты...
- Так я и говорю, что вы все путаете! Государство и система - это одно и то же, но это не страна, не народ, не люди, - пояснял старик. - Ваше государство сейчас со всеми потрохами принадлежит и служит нескольким десяткам олигархов и воров в законе, в основном законе. И я вам платить налоги не буду, потому что не хочу платить дань в их и в ваш тоже общак. Я лучше работать не буду.
- Однако, работаешь, раз книжонки издаешь? - как бы спросил тот. - Это ведь дорого нынче стоит? Откуда деньги на это у безработного? Утаиваешь! Но от нас не утаишь! Сядешь, как миленький, пожалеешь еще, что по площадям бегал, да за новую жизнь митинговал!
- А вот, не пожалею, не надейся! - довольно воскликнул старик. - Я доволен тем, что просто свободен, что ты у меня уже ничего отобрать не сможешь. И еще я рад тому, что вы-то теперь святыми, нашей совестью честью, перестали быть, даже сами себя таковыми уже не считаете, оправдания ищете и не находите. Ведь не я, а вы, атеисты, теперь вместо партсобраний по церквам ходите, да грехи замаливаете. Я рад хотя бы тому, что момент-то истины настал, что воры теперь ворами считаются, казнокрады - казнокрадами, хозяйчики - собственниками. Это я про вас, про вас! Вы ведь теперь даже сами так считает, себя лично только оправдывая обстоятельствами. Вы перестали быть непререкаемыми, оставшись авторитетами, но только криминальными, уголовными! Конечно, если смотреть с позиции нормального права, а не вашего, воровского же закона. Но если честно, то это все такая мелочь, что только в разговоре с вами она и смысл какой-то имеет. Потому что больше не о чем нам и поговорить-то...
- Может, ты меня еще и счастливым от всего этого считаешь?! - вдруг с досадой спросил тот.
- А ты разве не заметил, что я про вас, а не про тебя говорил? - без злобы, спокойно спросил старик. - Какое же это счастье - жить ненавистной тебе жизнью?
- Да, точнее не скажешь, - все же пытаясь скрыть огорчение, произнес тот тихо. - Я и тебя-то ненавижу за это, хотя вроде понимаю, что вы бы здесь сами ничего не сделали. Ненавижу, наверно, за то, что вы чистенькими остались, а я, вот, не смог опуститься в материальном, конечно, отношении - я это различаю все-таки. А получилось, что в моральном-то пал, да еще как! Вместе с системой пал, потому что привык за нее держаться, потому что не знаю, что значит быть одному. Я вне системы не могу быть. Она и раньше тоже менялась, хоть и не так резко, а я не мог от нее отречься, потому что прирос, стал ее частью, винтиком, как говорится. Рыпнулся поначалу было, а потом понял, что уже не могу без нее, какой бы она ни была. А вы и ту отвергали, и от этой вмиг отказались, поскольку не та получилась, да и вы - внесистемные, одиночки, личности как бы, персоналии. А если у меня никогда не было возможности стать таковым, то как? Семья, школа, армия, завод, партия - всегда в ее строю! Это ведь уже в крови, в подсознании сидит! Это ведь как безумная любовь: ненавидишь стерву, а все равно любишь, жить без нее не можешь! Как тут быть, не подскажешь? Ведь у тебя-то как-то получилось, поделись секретом, если он есть, если не очередная мораль, не секрет полишинеля? Или это только для избранных? Тогда чего нас хаять, принижать?
- Ну, во-первых, если ты сам не согласен, то это и не унижение, - заметил старик доброжелательно. - Но, если согласен, то это и вовсе не унижение, а лишь обвинение в содеянном по случайности, по слабости воли, по обстоятельствам ли. Но, если это обвинение, то осознание - уже почти оправдание, поскольку в этих делах оправдываться надо только перед собой. Другие все равно никогда не поймут или поймут все наоборот. Осознание же - это уже личность. Остается самая малость - недовольство своим положением среди других заменить на гордость своей личностью, осознающей это, то есть, не метать бисер, и все!
- А долг, совесть, честь, ну, тот же бог? - недоверчиво спросил тот.
- Это все - сама личность и только, - пояснил старик, добавив, - но сейчас только, так же, как сейчас бог - это, в большинстве случаев, наоборот, система, а кое для кого - банальный пиар, так называемые паблик рилейшен, если проще, то показуха. Идут к богу не для того, чтобы остаться с ним наедине, а побыть с народом, с людом вместе, но в окружении злата и роскоши. Это буквально златая середина для мира князей и нищих, место их пространственного же единения, но никак не духовного. В их боге ты не найдешь себя, как и среди них.
- А ты думаешь, я не чувствую себя сейчас страшно одиноким среди них? - с тоской в голосе спросил тот.
- Да, но ведь одиночество для тебя пока страшнее, - сочувственно сказал старик. - Ты боишься оставаться наедине с тем, перед кем тебе стыдно или за кого тебе стыдно. Это мучительно. Для себя фигу в кармане не сложишь. Но ты попробуй поговорить с ним по душам, покайся, дай ему ли исповедоваться, подумай серьезно, а не ищи судорожно выхода - его нет здесь, на земле, вот в чем дело! Нет и цели здесь, понимаешь? Поэтому строй с ним общение в расчете на вечность, а не на очередную пятилетку. Увидишь, как все вокруг поблекнет, займет свое место... не выше сапога.
- От кого - от кого, но только не от тебя ожидал я услышать что-либо подобное. Батюшка и тот посоветовал не с богом уединиться, а быть к народу поближе, в церковь заходить почаще, да побольше свечек ставить, как я понял, - усмехнулся тот, - у них это как партвзносы почти. Прямо этакая партия бога, в которой миллионов-то поболее, чем у нас было... Ты не обращай внимания на тон, это уже не к тебе, это я по поводу себя язвлю, как мне в эту партию вступить вдруг захотелось. Сам понимаешь, при моей должности теперь в правящей как бы партии место, но как-то не тянет со своими подопечными на общих собраниях посиживать, а то и с подопечными нашего лидера... Вообще, никуда не тянет. Раньше было хорошо: думать было не надо, сомневаться тем более. Это вам, научникам надо было во всем сомневаться, работа у вас такая и тогда была, вот вам и позволяли. А нам было нельзя, недопустимо в приказах сомневаться, иначе бы все в хаос обратилось. Этим мне партия бога и близка показалась: там надо верить и только. И если в генсеке можно было и усомниться на кухне, потом себя же погано чувствуя, то в боге нельзя нигде - он услышит. А этого и хочется: не сомневаться, знать, что все правильно, и что ты - прав, это все делая, может, и вопреки рассудку. Тебе, вот, хорошо говорить про личность - тебе тогда еще позволено было ею быть, иначе ты бы плохим был ученым, - да-да, это же все продумано было, сам понимаешь. А я-то без кумира, без бога не могу, хотя культа почти и не помню. Дед, отец помнили, так и воспитывали...
- Погоди! - вдруг перебил его старик, - ты как будто перед смертью исповедуешься, хотя думать-то надо о том, что хотя бы после нее будет. Ты прав, тогда у тебя бог был генсек, у меня - истина какая-то, неопровержимая тогда, и нам обоим было хорошо, одинаково хорошо. Нам ведь тоже во всем сомневаться было нельзя, везде нужны свои аксиомы, принимаемые без доказательств. Но, видишь ли, в чем дело, это ведь и есть банальный способ чисто земного существования, не зависимо от систем, строя, научной школы, места работы. Дали тебе аксиомы, и ты уже их можешь самостоятельно развивать с помощью ли простой логики, либо диалектической - не важно. Из заданной схемы ты не выйдешь, каким бы ты ни был свободолюбцем, диссидентом. В принципе-то и не было особого отличия: ну, диссиденты делали ставку на капиталы Запада, экономическую ставку. Если нет, то они там быстро пролетали этакой фанерой над Парижем и исчезали с горизонта. Но дело-то в том, что они попадали лишь в другую комбинацию аксиом, и только! Было хорошо всем, в любой из комбинаций, которых не так и много. Подумаешь, мы жили в модели отрицания отрицанием...
- Извини, перебью, - с нескрываемым уважением вдруг вставил тот, - а ты по какой схеме живешь, если не отрицания? Ведь ты же из сомневающихся!
- Ишь ты, зришь в корень! - воскликнул старик. - Живу - не знаю, но стараюсь жить созиданием созидания. В этом и есть отличие не просто эпох, а миров, я бы сказал. К этому я веду. Понимаешь, нет аксиом, вот в чем дело. Предназначение человека мыслящего - про других я и не хочу говорить - не подтверждать своим новшеством старую, кем-то данную аксиому, а творить то, чего она не могла предусмотреть, поскольку и потому что сегодня уже мертва. Нет-нет, не тряси головой, это лишь на первый взгляд - заумно! На самом деле все просто. Ты должен творить свой мир вокруг себя так, как ты это считаешь нужным, руководствуясь только своей совестью, своими мозгами, своей интуицией - всем, что дано тебе от бога. Больше ничем! Ни реакцией толпы, ни мнением элиты. Ты должен дать этому миру нечто новое, но прекрасное, доброе...
- Что я могу дать миру на своем месте обыкновенного мытаря?! - с горечью воскликнул тот. - Я не мог это дать раньше, когда был среди созидателей...А теперь: простить должникам нашим, чтобы он простил и мои долги?!
- Ты думаешь, я сейчас тебе ринусь подсказывать то, что должен сделать ты сам: создать свое созидание? Тогда при чем здесь будешь ты?
- Старик, в другой раз я бы подумал, что ты после всех провалов впал в маразм! - сказал серьезно тот. - Да-да, ведь это глупо вроде - сейчас говорить о созидании, когда все разрушается, разворовывается! Но, наверно, поэтому я и начинаю тебя понимать. И, ты понимаешь, этого мне, честному служаке, всю жизнь, похоже, и не хватало: сделать не то, что ты обязан, что тебе приказали, а то, что душа просит, что мечтал когда-то сделать... Не знаю, верно ты говоришь или нет - сейчас таких рецептов много - но я бы хотел сотворить что-нибудь этакое... Мое!
В этот миг справа завизжали тормоза и к ним подкатила из-за поворота черная Волга. Тот смутился, пожал плечами.
- Десять минут назад я хотел, чтобы подъехал джип, да...Куда тебя подвезти? - спросил он растерянно старика.
- Нет, спасибо, - ответил отрешенно тот, - я хочу прогуляться.
- Черт, мне жаль, что это все - случайная встреча, хотя меня раньше и тянуло поговорить, но, сам понимаешь... - оправдывался тот.
- Это не случайная встреча, - задумчиво произнес старик, пожимая тому руку.
- Ты про книгу что ли? - засмеялся тот. - Да нет, просто он - мой сын, издатель твой, а ты, поди, подумал...
- Я не про это, - отмахнулся старик. - Ну, пока...


Глава 21

Старик проводил взглядом Волгу, громыхнувшую на ухабе, и пошел в противоположную сторону, едва не наткнувшись на тонкую трубу высокого железного постамента, на верхушке которого, растопырив мощные копыта, стоял небольшой, с виду бронзовый телец, опущенные к земле, крепкие рога которого, казалось, вот-вот взметнутся вверх и пронзят серое, набухшее брюхо неба. Старик усмехнулся чему-то и напрямик пошел к серой стене тупика, которая, словно испугавшись, в конце концов отступила назад, открыв узкий проход. Пройдя сквозь путаницу закоулков, он вышел на одну из главных улиц, по которой неслись сотни разномастных машин, громыхали трамваи, возя людей туда-сюда по строго заданному маршруту... Однако, взглянув на противоположную сторону этой старой улицы, старик даже слегка испугался, ему показалось, что он попал вдруг в другой город. Вместо широкой лужайки с зелеными, зимой седеющими слониками перед ним распахнулась асфальтовая площадь, полная автобусов, троллейбусов и снующих между ними горожан. Похоже, что теперь здесь была главная конечная остановка города, как бы сердце его, откуда и куда бежали токи живой крови, привнося сюда со всех концов его разного рода надежды, намерения, голубые ли мечты, унося же отсюда разочарования, частичное, а то и полновесное удовлетворение тех надежд или уже будущие надежды, завтрашние намерения, созерцаемые все еще в розовых цветах не смотря ни на что. Для пущей убедительности старик даже посмотрел пристально по сторонам, с некоторым разочарованием узнавая старые, даже старинные здания, тоже выглядевшие слегка испуганными, более обветшалыми, чуть даже вжавшимися в землю, ставшими меньше ростом на фоне этой новой, обширной пустоты, всасывающей в себя изо всех проулков, подворотен тоненькие, серенькие струйки прохожих, уже не глазеющих по сторонам, а целеустремленно вперившихся в какую-либо точку пустоты, где словно бы уже видят миражи своих домов, тупичков личных квартирок, маленьких собственных мирков, торопясь прошмыгнуть в них сквозь железные двери общественного транспорта. Старику вдруг тоже захотелось войти в одну из них и уехать отсюда, но только не куда-то конкретно, а хоть куда, наугад, просто отсюда. Перестав смотреть по сторонам, вперив взгляд в некую точку пустоты, он обреченно устремился было через широкий перекресток ...
- Андрей! - услышал он неожиданно громкий окрик, едва лишь ступил на серый асфальт. На миг он замер на месте с приподнятой для следующего шага ногой, словно увидел под нею пропасть. За последовавшие вслед тому окрику слова он уцепился как за соломинку и, с трудом развернувшись на месте, вернулся на тротуар, - ты куда?! Там нет твоего маршрута!...
На углу перекрестка он сразу увидел одиноко стоящего обладателя того громкого голоса, с тревогой, даже с некоторой заботой смотрящего на старика. На нем было холодное драповое пальто, даже от одного взгляда на которое можно было замерзнуть, если бы не пушистый, согревающий душу шарф на груди, который старик сразу узнал.
- А ты, Иванович, почти не изменился, - сказал он, тепло пожимая его сухую руку, но с улыбкой добавил, - исключая, конечно, некоторых деталей одежды. А я, было, подумал, что тут на помощь кто зовет...
- Я разве громко кричал? Да не может быть, - с улыбкой оправдывался тот, обнимая старика за плечи. - Хотя, признаться, вдруг испугался, что совсем один могу остаться в этом городе только отчаливающих надежд...
- И ты все также красиво выражаешься, - говорил старик, с любовью всматриваясь в его морщинистое, со слегка впалыми щеками лицо.
- Вот именно, выражаешься, - усмехнулся тот, постоянно пытаясь разгладить на губах изгибы скепсиса. - Сам понимаешь, маты для этого хроника - что мертвому три парки. А у тебя, никак, что-то важное произошло?
- Не хочется об этом мимоходом говорить, - нахмурился вдруг старик, но тут же встрепенулся, взял того за локоть и с надеждой спросил, - сегодня, может, у тебя найдется для меня полчасика?
- Только этого мне теперь и не надо искать, - усмехнулся тот. - Абсолютно свободный человек, не знающий, что делать даже со свободой. Хоть пиво пей...
- Вот это я и хотел тебе предложить: выпить по паре кружек на не строганных досках, - сказал старик слегка суетливо, увлекая приятеля за собой к переходу. - А что так? Ушел или ушли?
- Если бы не ушел, то ушли бы точно. Власть-то, если ты слышал, поменялась, приблизилась к реальности, - с досадой легкой отвечал тот.
- Да, ты прав. Абсурд, когда всем заправляют бандиты, а у власти как бы народные представители, - равнодушно заметил старик. - Простой люд, видно, чувствовал некое противоречие, почему вдруг и начал сливать голоса братве, тем, кто его и так грабит, без мандатов. Две власти-то ему накладно содержать. И такие, как ты этим вдруг стали не нужны?
- Понимаешь, эти ребята простые, красиво врать сами не умеют, вот им и стали нужны те, кто умеет делать это или же деньги, - желчно сказал Иванович. - Народ-то ошибочно думал, что они уже набрались, и больше им не надо. Увы, сэкономить не удалось. У прежнего чинуши был предел, потолок страха, а у этих потолков нет, есть только пол и крыша. С одной стороны, это неплохо: от возрастающего аппетита они дают другим работать, чтобы еще больше с них брать.
- Да, но других нахлебников рядом не потерпят, - в тон ему вставил старик.
- Вот-вот, мне и намекнули, что говорить правду - это не работа, - засмеялся тот. - Истина для них - это то, где больше нулей. Как ни странно, но власть-то вновь взяли большевики. Нет, дело не в том, что среди них заправляет бывшая комса, а в том, что - это опять каторжники, уголовники, жившие по своим законам, но не по праву. Поэтому глубоко заблуждаются те, кто восторгается ими: ах, мол, так они же сами пробились, самые продвинутые бизнесмены и всякое такое, отчего нас сплошной либерализм только и ожидает. Увы, для ребят с интеллектом рэкетера, мелкого ли лавочника, не говоря уж о криминале, нет чужого права, есть только право сильного. Поскольку народ беззащитен, безоружен, то они очень скоро установят свою диктатуру, свой порядок. Все эти чернорубашечники, националисты перед ними - шпана, они им будут вскоре мешать, так как их растущие аппетиты манят их к зарубежным капиталам, куда в сапогах не выйдешь. Да и сейчас-то их держат лишь как и нас поначалу - для создания некой ширмы, их только - для иной, отпугивающей, чтобы согласились все на меньшее якобы зло, на диктатуру кирзовых портмоне, а не сапог. Так что, мой друг, из империи зла мы вскоре превратимся или превратились уже в метрополию лжи. Срастись этой братве, жаждущей своего железного порядка, со структурами, умеющими его наводить, ничего не стоит, они ждут друг друга, жаждут. Что еще может им теперь помешать?
- Ты напуган? - спросил с заботой старик.
- Я просто на себе уже ощущаю их прессинг, дорогой, - с горечью ответил тот. - Да ты и на себе осознал ведь, что такое запрет на профессии, не так ли?
- Я сам не захотел им служить! - отрезал как-то спешно старик.
- Я не такой категоричный, как ты, поэтому ощутил уже на себе, хотя это и не самое страшное, - рассеянно продолжил тот. - Дошло до того, что сына буквально выдавили из гимназии, где, сам понимаешь, теперь другие ведомости. Он это понимает, рвется в спецслужбы, но кому он там будет служить, с кем бороться? Я, честно, не знаю, что делать дальше. Денег на его учебу нет, а тогда, значит, прямая дорога в армию. Я не боюсь, как жена, всей этой дедовщины и прочего, но я не понимаю, какую же родину, чью страну он будет там защищать, чьим сторонником он вернется оттуда? Я в ловушке... Боже, неужели мы не могли догадаться, предугадать, чем это все обернется? Ведь мы же не дикого капитализма хотели? Цивилизованного, современного общества потребления, для чего в Союзе, да и сейчас еще есть все, есть ресурсы, нефть, чтобы самим инвестировать это, но через руки людей...
- Гобрач это и хотел, но тогда бы нынешним олигархам ничего не досталось, нефть не досталась. А им только нефть и была нужна Ради нее и идет война, а остальное - цирк. Везде война ради нее, и век этот будет столетием войны металлического и черного золота, тающего на глазах. Люди в нем будут гибнуть не за металл, Мефистофель уже устарел. Мальтус оказался прежде всего прав в отношении нефти, невозобновляемого ресурса, который бог подарил тоже, но только другим детям Сима. Поэтому признайся в другом, друг, - скептически заметил старик, похлопав того по плечу, - наше участие или неучастие в этом ничего не решало. Перед собой мы чисты - мы не имели в этом своих личных интересов, но кроме одного!...
- Какого же это?! - изумленно воскликнул Иванович, даже остановившись.
- Кроме личной свободы, - спокойно ответил старик.
- Прости, но я спрашиваю даже не за себя, а и за тебя, кого я ведь увлек в какой-то мере на этот путь, почему тоже ответственность некую осознаю, - в волнении говорил Иванович, взяв старика за плечи и глядя ему в глаза. - Хотя бы этот грех мой сними с меня, но объяснив - какую же свободу мы получили, или хотя бы ты? Ты один! Мне уже от этого легче будет...
- Да, ты увлек меня, за что тебе только спасибо, - уверенно отвечал ему старик. - Нет, я без иронии говорю, поверь. Ощутив однажды свободу, волю, я уже никогда вновь не стану рабом, пусть даже номинальным, с фигой в кармане. Они теперь могут все сделать с миром, со страной, с согласными, но со мной - ничего! У меня нет никаких даже моральных обязательств ни перед ними, ни перед их государством, ни перед народом, который по глупости, по темноте ли своей сам их себе на шею сажает, надевает, как очередной хомут...
- А раньше были? - недоверчиво спросил Иванович.
- Были, - признался старик. - Раньше для меня все было: страна, родина, отчий дом - куча фетишей, все, кроме меня самого. Теперь есть только я, кем я тоже волен распоряжаться свободно. Для меня дорого только то, что я сам дорогим считаю, что сам создал... для себя, мое белое золото, золото вечности, золото созидаемое и созидающее! Но это тема - литров на сто пива, и, важно тут то, что... иного способа им противостоять я не вижу. Только один - счесть их и в самом деле нулями, столь ими любимыми вместе со всем их златом, тоже оцениваемым в нулях. Поверь, эту свободу я бы ни за что не променял и на все свое прошлое, хотя и от него не отрекусь, не сниму с себя вины.
- Неужели ты считаешь свободой возможность пойти через перекресток, наплевав на светофоры, машины? - с горечью, обыденно как-то спросил его Иванович, не смотря ему в глаза и думая о чем-то другом.
- А, это! - засмеялся старик несколько разочарованно. - Хотя, может, ты и прав... Это и есть то самое главное, о чем я не хотел говорить второпях, но что, оказывается, так легко просто продемонстрировать. Да, мой друг, у меня нет обязательств даже перед своей собственной жизнью, поскольку и она для меня теперь - ничто, тоже ноль по сравнению с вечностью. Сама жизнь - физическая - ноль, но не ее содержание, которое я создаю, не собираясь с ним расставаться, делиться с рабами. Да, я открыл для себя свой закон...
- Каков же это? Не из серии отрицания борьбы противоположностей? - с усмешкой спросил Иванович.
- Нет, что ты. Жить надо созиданием созидания! - вскликнул с пафосом старик, даже смутившись слегка этого и остановившись в нескольких шагах от двери забегаловки, куда они и направлялись. - Не для того, например, чтобы написать книгу или много книг, издать ли их, а для того, что писать их, созидать мир на белом листе, так похожем на тот белый свет, то вечное белое золото, все время пребывать в этом процессе - созидания своего процесса созидания, того же писания в данном случае. Я все должен подстроить под это, чтобы оно работало на это, как и самого себя. Я сам должен стать этим процессом созидания, который уже нельзя прервать ничем. Понимаешь, можно прожить красивую жизнь, от которой потом ничего не останется, а можно практически не жить самой жизнью, но такое написать про нее в книге, что поколения буду зачитываться. Разве Ван Гог жил в мирском понимании? Но в его картинах столько ярких жизней, сколько мазков! Успевал ли Оноре жить в действительности той жизнью, сотни которых блистают и плачут в его книгах об утраченных иллюзиях? Книги не оставляли ему времени даже на сон... Но это все примеры из жизни, хотя их вполне достаточно. Но я могу спросить еще одно: жил ли сам бог той жизнью, которую он создал здесь, хотя бы ее отдельными мгновениями? И, слава богу, что нет, отчего он абсолютно счастлив...
- Хочешь сказать, что можно теперь и пиво не пить? - с недоверчивой улыбкой спросил Иванович.
- Увы, про пиво нельзя написать, его можно только написать, - весело ответил старик, раскрывая дверь в забегаловку...
Там стоял сплошной гул, было много народу, и они едва нашли себе два места за белым столом из грубо строганных осиновых досок, с множеством золотистых пятен, кругов от пива. Старик усадил Ивановича, а сам пошел к стойке.
- О, кого мы видим! - услышал он вдруг громкий, неровный голос слева. - Ребята, это же он, вот он, самый главный дерь..., простите, демократ в нашем захолустье! Старик, и ты что ли тоже пиво пьешь?!
- Да, и не только пью... тоже, - насмешливо буркнул старик, искоса взглянув на говорящего.
- Тогда я вдвойне рад тебя видеть! Ребята, мы вместе с ним всю эту заваруху тут затевали! - восклицал пьяненько тот. - Он, может, меня не помнит, но я-то не забыл, не забуду, как мать родную!... Я тебя старик даже наколю потом где-нибудь, чтобы не забыть!
Он что-то шепнул своим соседям, и те дружно загоготали, с любопытством посматривая на старика, который возвращался с кружками пива на свое место.
- А почему мимо? А, он с коллегой! - продолжал разглагольствовать тот. - А я думал, что побрезговал. В его-то положении, в одежке его теперь только и брезговать нами! Старик, вот скажи: мы же первыми были, чего же мы-то не стали этими, нуворишами, ну, воришками? Чего ж хотя бы ты не в версалях, а тут дешевое пивко посасываешь? И я по твоему же примеру...
Говоря это, тот уже подходил к их столику со своей кружкой. Старик узнал его, тот действительно был когда-то с ними, потом пропал куда-то, как и многие...
- Что, вспомнил? - горделиво произнес тот, облокачиваясь на их стол и глядя в упор на старика. - Признал... опять своего, опять на равных, в одной рвани. Но сам-то по сторонам не смотришь, стесняешься или боишься, что признают. Так ведь?
- А мне-то кого выглядывать там, по сторонам-то? - с досадливой усмешкой спросил старик.
- Ну да, ты же у нас - личность, гордый, - у показным уважением произнес тот, - потому и нищий такой, тоже от гордости, хотя и мог бы... Чего тебе разглядывать не гордых, но которые просто не смогли, рылом не вышли? Я бы, вот, хотел тоже новым русским стать, к тому же, заслужил как бы, - это ты не будешь отрицать, - но меня не подпустили, своими заслугами перед демократией, жертвами ради нее, я до них так и не вырос. А ты сам не захотел, почему и теперь в нищете как бы выше меня, потому что даже она - это достоинство у тебя, но порок у меня. Потому и не смотришь по сторонам - не на кого. А ты бы как в зеркало на нас посмотрел, а? Может, ты боишься этого, во мне, к примеру, себя разглядеть? В нищенке ли какой, которая не стесняется подаянья просить, да еще и крестится при этом, хотя, конечно, глазки тоже от стыда прячет? У нее тоже ведь, как ни странно, гордость какая осталась от того времени, где она, может, и тебя повыше была, не говоря уж о тех...
- Видишь в чем дело, сейчас смешно в нищете равенства искать, равных ли себе. Это как-то самонадеянно, самообманом попахивает, - серьезно заметил ему старик. - К тому же, я нищету унижением не считаю, за что бы стоило оправдываться, гордыней прикрываться, массовостью явления сего. Зачем мне это, если позором я считаю уворованное богатство?
- Надо же, ты опять красиво, умно говоришь! Тебе опять можно поверить и толпой повалить за тобой, если позовешь куда. А что, правда. Разве это не новая национальная идея, которую те суки все никак найти не могут? Чудненькая идея: вперед, к светлому будущему великой нищеты! Не надо строить наш новый мир, итак ведь тот, кто был ничем - уже стал всем! Избавиться только от пережитка, от позора нации - богатеев, и все, закрыть глаза, и их уже нету! Какой тут обогащайтесь - нищайте, братья и сестры! Мне даже жить радостно становится от осознания этого, что я вновь в первых рядах! Братцы, вы слышали: мы, оказывается гордость нации, чего же носы повесили, в пиво макаете?! Нет, это не я, это он, новый Христос только что сказал! Тогда говорил: вперед к капитализму, - а теперь говорит, что вперед, к нищете! А я опять верю, потому что красиво, потому что больше не во что... Чего нам президент ихний говорит? Мы должны, мол, стать великой державой опять снова, хотя уже и не держава, и об нас всякие там ножки Буша вытирают. Вранье? Вранье! А тут честно сказано: мы не то что должны стать, а уже почти самая нищая державка, чем лишь стоит возгордиться, и все в порядке! Нормально! Слушай, старик, ты впрямь Христос. А я-то голову ломал, чем нас на новое тысячелетие по новой одурманят, чтобы жилось легче? А ты все придумал уже... Да тебе надо срочно опять впереди нас встать и вести нас... хоть куда, лишь бы отсюда... Хоть в Египет, к новым пирамидам ли - пойдем, опять как в бой пойдем...
- Что ж, и пойдем, и хоть за кем пойдем, потому что сами-то решиться не можем, в одиночку или боимся, или не умеем, или просто скучно, - с горечью проговорил Иванович. - Никогда у нас не получалось по одному, все толпой и все за кем-то...
- Ну, а зачем, скажи, идти куда-нибудь и за чем-нибудь одному, если даже радостью находки поделиться будет не с кем, поплакаться ли некому, если будет как всегда? - спросил его тот, продолжая глядеть на старика, но уже сильно мутными глазами. - С кем обмыть радость, кто тебя ли обмоет, а?
- Ну, так за этим можно и не ходить никуда, - спокойно сказал старик, собираясь вновь пойти за пивом.
- Сидеть! - прикрикнул на него тот, широким жестом подозвав барменшу из-за стойки, - голубка, нам три пива и четвертушку! Ну и, сама понимаешь... Будь к народу ближе, и к тебе потянутся, сами принесут. Тут ты, может, теоретически и прав, но пракчи.., практисески... Тьфу ты! Нет, и так тоже прав! Давай, выпьем за это, чтобы никуда больше не ходить, а чтобы все само шло сюда или к ебеней матери... Прошу прощения - сорвалось! Разлей нам, голубка! Вот, и по листику зеленому на хлебец положи, словно это голубок принес... Пьем?
- Коль угощаешь, то пьем, - согласился старик, чуть пододвигаясь, освободив тому место. - Это единственное, что не стоит делать одному, даже следуя примеру Ноя.
- Ну, с Ноем отдельный вопрос, он единственный, наверно, в Библии откровенно показан, во всей красе, аж не верится, что и он - жид. Понял, я к чему? - хитро прищурив осоловелые глаза, спросил старика тот. - Наш был человек, как и все до потопа было наше, скажу по секрету... Мы все и вернем! Поэтому ты прав: нам гордиться есть чем, мы временно в этой нищете... Вот за это не выпить нельзя! Братья, а ну-ка выпьем все стоя! За все наше, за то, что вернем! За победу! Ура!... Черти, даже не шелохнулись.. Не-е, старик, не смотри так, я еще не пьян, меня наша водка не свалит. Мозги у меня от нее только трезвеют, кулаки только крепчают. Я ведь тогда не пил, потому и попался на твои сказки. А когда прижало, выпил и сразу понял, кто ты такой. Да, ты тот самый лжехрист, который нас и заведет в никуда. Ты сладко поешь, но это все ложь, признайся! Я тебя и разоблачил потом, все рассказал про тебя... Потому ты и один теперь, потому никто и не верит тебе больше. А меня даже гордость после того взяла, снова я воспрянул, нашел настоящий путь, лишь с твоего свернул. Ты и сейчас двуличный, я вижу! Ты ведь, как мы, вроде нищий, а презираешь-то нас, как и они, нехристи! Но я тебя не боюсь, даже еще одну с тобой выпью - за Троицу! Ну, выпьешь за Троицу?! Не за личность твою, понял, а за Троицу, за нас, вот, за троих. Выпей и поймешь, что нас объединяет, из-за чего нас не растащить по одиночкам. А вместе мы - сила, которую вам не сломить.
- Ну да, которую зато очень легко разом взять, - с насмешкой заметил старик, морщась от водки. - Разом, одной толпой и берут.
- Это еще посмотрим, кто кого берет... Нас не возьмешь... - пробормотал тот и вдруг склонил голову на стол.
Иванович кивнул головой старику, и они встали из-за стола. Но старика уже мучила нестерпимая жажда, будто бы в груди полыхал неугасимый огонь, все сжигая там, отчего ему страшно хотелось пить и пить... Допив свое пиво, он взял еще у барменши две бутылки с собой и лишь тогда пошел вслед за Ивановичем к выходу.
- Может быть, пойдем куда, посидим? - предложил он тому. - А то так поговорить нам и не дал этот...
- Прости, Андрей, но я вынужден тебя покинуть, - сокрушенно произнес тот, как-то сразу осунувшись. - От моей свободы проблем только прибавилось... Да и ты ступал бы домой...
- Я понимаю, - равнодушно сказал старик, углубляясь в себя и уже почти не глядя по сторонам. - Я сам выбрал этот путь... одиночки, поэтому даже смешно...
- Да нет, Андрей, дело не в этом! - воскликнул с тоской тот, оправдываясь. - Просто в самом деле у меня одни проблемы, от которых я хотел было отвлечься, но не могу, не забирает меня. Я почему и не пью - от этого мне только хуже становится. Завидую тем, кто может забыться...
- А я - нет, не завидую, - спокойно сказал старик. - Это глупость - забываться. Надо сознательно все забыть, заменив это в душе другим, тобой созданным... Что ж, тогда прощай. С тобой-то мы наверняка встретимся...
Он уже не слышал, что сказал ему на прощанье Иванович. Выпив одну бутылку пива прямо за углом дома, он сунул вторую в карман и пошел куда-то твердым, решительным шагом, но уже ничего не видя перед собой и вокруг себя...


Глава 22

Когда старик очнулся, то увидел перед собой бездонную, серую пустоту, в которой плавало взволнованное девичье лицо, с ярко накрашенными губами и густыми черными ресницами...
- Наконец-то, блин, очнулся! - радостно воскликнула та. - А я уж думала, ты того, сковырнулся...
Взглянув по сторонам, он с удивлением заметил, что лежит посреди узкого перекрестка, а мимо него торопливо, даже не оглядываясь, бегут лишь отдельные прохожие...
- Да-да, скажи спасибо, что дороги тут перекрыли из-за аварии теплотрассы, а-то бы тебя давно уже переехали! - со смешком успокоила его девица, пытаясь поднять с земли за скользкий ворот куртки.
- Подожди, милая, я сейчас встану, - благодарно сказал он ей, берясь за ее теплую, мягкую ладошку. - Удивительно, но я никогда не падал, хотя отключался часто...
- Ладно тебе, не перед женой оправдываешься, - засмеялась та, рывком помогая ему встать. - Поскользнулся ты так, что чуть не убился... Вот, голова даже в крови... Иди-ка, сядь на скамейку, а я тебе вытру... снегом, что ли...
Старик послушно сел на скамейку, блаженствуя от ее легких прикосновений и почти не ощущая боли.
- А ты просто шла мимо и... - начал он было, не зная, что же спросить дальше.
- Нет, с тобой гуляла! - с притворной сердитостью воскликнула та. - У меня будто времени воз - с тобою гулять. Никто просто из этих сволочей даже не остановился, чтобы помочь. Думают, если пьяный, то уже и не человек... Хотя они и трезвому не помогут. А уж тем более не понимают, что пьянство - это такая же болезнь, еще и более страшная, чем другие. Но это болезнь всех, хотя похмелье одному достается...
- А ты откуда знаешь? - с подчеркнутым недоверием спросил старик.
- Честно? - доверительно спросило она и ответила со всей искренностью, - потому что я тоже болею похожей болезнью. Не поверишь даже - какой!
- Да, не поверю, - ласково улыбнулся ей старик, пожав ее покрасневшую от холодного снега ладошку, - но все равно скажи.
- Хорошо, тебе я скажу, - погрустнев вдруг сказала она с некоей решимостью, сев рядом на скамейку. - Мне самой давно хочется про это сказать, да никому это не надо. Только побегут все, как от чумной, и всего-то. Да, милый мой, я была проституткой... Но спокойно я говорю это почему? Да потому что теперь не это самое стыдное, что скрывать надо, оказывается... Я ведь, правда, чумная теперь...
Сказав это, она отвернулась от него, тщательно вытирая руки остатками не растаявшего снега. Старик осторожно положил ей руку на плечо и легонько сжал пальцы, потом взял ее напряженную голову и склонил к себе на плечо, ничего не говоря, а только гладя ее по волосам своей раненой рукой, не замечая даже, каким стал за это время бинт.
- Ты совсем не случайно сказала это мне, - наконец тихо произнес он.
- Почему? - доверчиво спросила она, прижав голову к его груди и засунув пальцы ему под мышки. - Неужели ты тоже?
- Нет, - продолжил старик, - просто я знаю, что это совсем не так страшно, как все думают.
- Что не страшно: болеть, зная, что скоро умрешь? - удивленно спросила она, подняв голову и взглянув ему в глаза.
- Нет, умирать не страшно, - с улыбкой ответил старик.
- Ты сумасшедший? - спросила она его тоже с улыбкой. - Но мне такое сумасшествие нравится, честно!
- Нет, милая, не сумасшедший, хотя по их меркам, может быть, - пояснил старик, вновь склонив ее голову к себе на грудь, поскольку ему больно было смотреть в ее открытые всему миру глаза, не находящие там ответа. - Мне самому не скоро по срокам умирать, но я хочу этого... И я сам скоро умру, что, к счастью, знаю, иначе мне было бы невмоготу жить дальше. Понимаешь, жизнь всегда в конце концов становится сама болезнью, от чего все-таки лучше излечиться, чем мучиться дальше сознательно. Я давно уже ею болею, но только недавно понял, что это глупо, если ты не мазохист при этом. Я не буду тебе говорить про ту жизнь, настоящую, которая будет после смерти, потому что в это можно верить, можно не верить, пока сам не убедишься. Мне самому не надо верить, потому что я знаю это. Но я о другом. Ведь сейчас и ты, хотя гораздо раньше меня, но поняла вдруг, что жизнь твоя стала такой же болезнью, от которой есть одно лишь лекарство. Ты не сама в ней виной, тебя, как и миллионы других, сознательно заразили, как заражают нищетой, наркотиками, неврозами и прочими болячками. Тут ты чиста. Это главное. Поэтому не думай о смерти, как о каре, наказании. Сейчас это не так и для тебя, как и в старости для стариков, которые в большинстве своем ужасно жаждут жизни, потому что и не жили по сути, а все время готовились к ней. Пойми лишь, что смерть для тебя будет излечением, лекарством, и тебе станет гораздо легче. Его лишь надо запить обильно водою жизни, и все... Но самое главное тут другое... Нельзя умирать, ненавидя эту жизнь! Чем она больнее будет, чем сильнее ты захочешь умереть, тем сильнее надо любить жизнь!...
- Но это же абсурд! Считать болезнью и любить? Это же невозможно! Зачем?! - изумилась она, успокоившись было от его слов.
- Ну, во-первых, любить, жалеть - для нас это почти одно и то же, об этом и песня есть. И полюбить достойную жалости не так сложно, если ты ее болезнью сочтешь, а не карой за плохую карму. Слышишь, как созвучны эти слова? Чужое, данное тебе пусть и сверху, не полюбишь, а вот родную, свою единственную, хоть и болезную, запросто. Зачем - вопрос посложнее. Тут надо тебе все-таки чуть-чуть поверить, - спокойно отвечал он ей. - Жизнь надо сильно любить перед смертью затем, чтобы пройти за черту смерти именно с этой любовью. Любовь сильнее и смерти, и она тебя проведет сквозь нее к любимой тобой жизни, а не в те кошмары, которые ожидают многие и получают в итоге, ведь мы и там сами создаем себе ту жизнь, рай или ад. Только глупые люди, идиоты смеются над любовью стариков, которая такая же чистая, как и первая. А ведь старики влюбляются в этот миг в свою смерть, собираясь по новой начать жить...Я думаю, мало кто понял, если вообще кто-то понял Шекспира в его бессмертной трагедии о двух влюбленных. В реальную жизнь ведь влюбиться практически-то невозможно, но можно влюбиться в нее до безумия в лице своих возлюбленных, ради которых не жалко и жизни, которые сопоставимы со всей твоей жизнью, в том числе, и с еще не прожитой. И наивысшее счастье на пути бессмертия - умереть в апогее этой любви, не познав разочарования. У северных арабов в древности было даже племя, про которое говорили, что они умирают, когда любят. Смерть для них уже ничто, лишь врата в вечность любви. Душа перед смертью как бы должна взлететь, вырваться из плена материи, праха, а окрылить ее может только любовь, это ты и так знаешь...
- Да, я знаю, но они - нет, - печально произнесла она. - Из-за того, что я перестала тем заниматься, они начали меня лишь подозревать и избегать, как прокаженную. Родные. Сразу окрысились, как перестала деньги домой таскать, сразу в самом худшем заподозрили, для них худшем. А то, что дочь их... Нет, если бы отец был жив, он бы не позволил, может быть, нет, точно бы не позволил, он любил меня... А, да ладно, мне так даже легче, хоть виноватой перед ними себя не чувствую, как это раньше бывало, когда на всех оглядывалась. Теперь мне на всех наплевать, как им на меня... Но ведь никто, кроме тебя, ничего на самом деле-то не знает. И врачи не знают...
- Ты сама что ли так решила? - спросил он ее.
- Я это сразу поняла, потому что во мне появилось что-то странное, что-то чуждое, которое пугает меня, почему я и прошла анонимку..., - тихо отвечала она.
- Тебе надо родить ребенка... - вдруг перебил ее старик.
- Но откуда ты?!... - воскликнула она, но осеклась, потупила глаза и твердо сказала, - нет, я не имею права. Когда я занималась этим, я имела и деньги, и право, а теперь - нет. Я не могу стать матерью-убийцей, рожая ребенка на смерть... В этом вся трагедия, трагедия и Джульетты, которая умерла в любви, но не родила. Это самое страшное: я могу, я хочу родить, но не имею права. Эти сволочи лишили меня главного...
-- А разве все остальные рожают не на смерть? - спросил старик.
-- Я обрекла бы на смерть ребенка, который бы даже не понял, а за что!... - с болью произнесла она. - Я бы просто передала ему свою судьбу, свое горе! Но он бы даже не успел понять, что такое жизнь, не успел бы сам полюбить, и, главное, никак бы не смог подарить жизнь другому, разве это не страшно?!
- Не успел бы согрешить, познать добро и зло, - спокойно перечислял старик, - но любовь он уже познал бы, любовь к своей матери и любимой в одном лице.
- Нет, он бы ненавидел меня! - зло воскликнула она. - Неужели ты не понимаешь, что бы его тут ждало? Ведь его сразу же, ну, хотя бы после моей смерти заперли бы ото всех в темницу, изолировали от жизни, от других...
- Как ни странно, но все дети в мире счастливы, даже у нищих, алкоголиков, у заключенных, - опять перечислял старик, не меняя тона, - не меньше, если не больше, чем у королей, поскольку тем часто не дают быть счастливыми, их переключают на взрослые понятия о счастье якобы, хотя это уже суррогат. Этим мне и не понравился финал "Принца и нищего", он чисто американский, а ведь там обоих мальчиков лишили истинного счастья детства, принц испортил детство нищего. Ведь детство, милая, это такая же любовь, но уже в чистом виде любовь к жизни, к богу, как писал об этом Сведенборг. Не к ее заменителям, не к пародиям на эту жизнь, а к истинной жизни души нашей, еще не попавшей в плен тела, в темницу мирских условностей, извращений, ограничений, якобы настоящей жизни, а не игры. Дети приходят сюда с божественным пониманием жизни. Христос до тридцати трех лет оставался ребенком, что никто не понял, пытаясь извлекать суровые уроки из его жизнеописания, это не выгодно понимать властителям мирских судеб. И самое главное, ребенок умирает безвинным...
- И ты хочешь сказать, что он бы меня не стал ненавидеть, даже если бы узнал?... - недоверчиво спросила она, перебив его резко на последней фразе.
- Он еще не умел бы ненавидеть, ему не за что было бы ненавидеть, даже если бы он узнал про свою скорую смерть, - отвечал ей старик. - Ты ведь могла уже заметить, что маленькие дети сосем не переживают смерть своих родных. Почему? А смерть для них и не может быть трагедией, они это еще понимают интуитивно...
- Но тогда бы все человечество могло умереть, как Ромео и Джульетта хотя бы? - с сомнением произнесла она.
- Нет, не все, - чуть ли не с сожалением сказал он и сам над этим рассмеялся. - Не всем дано счастье так любить, а, тем более, умереть в любви. Для многих их жизнь дороже. Те, кто пытается сейчас сократить население разными болезнями, как ранее мировыми войнами, не понимают, не могут понять, что это было бы проще для них сделать, не отвращая людей от чистой любви, не развращая их, превращая в животных, а прививая им понятия настоящей любви, истинной веры. Но, увы, они этого даже представить не могут себе, потому что они сами - лишь разумные звери, не умеющие любить, разучившиеся любить даже по звериному, умея лишь по скотскому. Поэтому ты, если правда хочешь, должна родить, не сомневаясь. Я ведь знаю, что другой любви тебе сейчас не найти. Ты должна ее создать сама...
- Ты, ты, - озлобленно проворчала она, - как будто я могу это сделать пальцем, как поет Земфира! Какой идиот согласится подарить мне ребенка взамен на свою жизнь? Ты согласился бы?!
- Да, - тихо ответил старик, смутившись.
- Не ври! - крикнула она и отодвинулась даже от него.
- Но разве ты хотела бы от меня ребенка? - спросил старик, покраснев.
- Вот видишь, ты уже сдрейфил, - насмешливо сказала она, бросив на него презрительный взгляд.
- Ты не ответила мне, - настойчиво произнес он. - Ты хочешь от меня ребенка?
- Ты это правда?! - резко спросила она, впившись в него взглядом и вдруг всплеснув руками. - Боже, он еще и стесняется меня! Меня, бывшую блядь и нынешнюю чумную! Может, ты бы постеснялся спать со мной и за деньги, когда это было для меня работой?
- Я не спал за деньги, - глухо произнес старик.
- Но почему ты тогда сомневаешься... в себе? - недоуменно спросила она. - Потому что плохо одет? Но это же делают раздетыми? Потому что ты старый, точнее, пожилой? Но ты ведь даришь ребенку не возраст, а свой ум, свое детство.
- Понимаешь, - совсем смутился старик, едва подбирая слова, - подарить жизнь кому-то - это же большое счастье, и это тоже должно быть похоже на счастье, как мне кажется. Нельзя это делать как работу, как одолжение, как необходимость, морщась про себя...
- Какой ты глупенький! - рассмеялась она. - Да это я бы сочла за счастье сделать ребенка с тобой, от тебя! Ты думаешь, это приятней делать с каким-нибудь смазливым скотом? Делать ребенка... Ты совсем не знаешь женщин... Но нет, о чем это я, господи! Я и на это не имею права!...
- Если честно, то я и правда почти не знал женщин, хотя и любил, - растерянно произнес старик, бросая на нее короткие, словно виноватые взгляды. - И я уже и не мечтал оставить после себя наследника, особенно в последние годы. Ну, что бы я оставил ему? Свои же проблемы?
- Ты же сам говорил, что? - спросила она, положив ему руку на плечо и вновь пододвигаясь к нему.
- Да, говорил, - продолжал он уверенней, обняв осторожно ее, - и теперь я могу, я хочу это сделать... и только с тобой, если ты говоришь правду... Может быть, тебе покажется когда-нибудь, что мы сейчас задумали ужасное, но я верю, что это не так. Любой бы сказал, что это кощунство, бред сумасшедшего, но это не так. Кощунство - обрекать своего ребенка на вину, на нынешнюю взрослую жизнь, жизнь в этом столь долгожданном, но уже кошмарном тысячелетии, для которого нет и не уже будет ничего святого. В нынешнем веке особо будет трудно самому умереть чистым, невинным - это почти невозможно, хотя он предоставит множество возможностей сделать это, в том числе, в возрасте невинности, сильно, правда, сокращая его, и слава богу... Нет, я не оправдываю свое желание, я об этом много думал, даже написал, но не издал... пока, никому этого не показывал. Меня бы не понял никто... Но ты, мне кажется, меня поняла. И если ты...
- Да, я хочу тебя прямо сейчас, как никогда не хотела никого, даже свою первую любовь, - сказала она, прижимаясь горящим лицом к его щеке. - Это, может, звучит кошмарно, но я уже чувствую в себе твоего ребенка, ловлю его мысли в своей голове, словно мы уже спим с тобой, любим друг друга. Я и тебя уже чувствую в себе, твои мысли уже заполонили меня, и тебе осталось сделать только самую малость - подарить мне его тельце, его ручки, ножки... Ты тоже хочешь меня так же сильно?
- Да, если я могу чувствовать так же сильно, как ты, - тихо сказал он ей, теряя голову.
- О, я это чувствую! - воскликнула она шепотом, приласкав его. - Побежали скорее ко мне? Ведь я живу совсем одна - я купила себе хоть эту свободу... Боже, я ведь словно чувствовала, что не зря поднимаю тебя с этого перекрестка...


Глава 23

А к Ильхому с самого утра ввалился хозяин автобазы весь начищенный, гладко выбритый, благоухающий хорошим одеколоном, а также легким запашком перегара.
- На, вот, тебе, у нас тут осталось кое-что, - сказал он с ленцой, бросив на стол слегка промасленный пакет. - Знаешь, за чем я пришел?
- Да, но у меня нет денег... совсем, - потупив голову произнес Ильхом, тихонько вдыхая в себя аромат жаренного мяса, исходивший от пакета. - Вчера, нет, позавчера менты все украли.
- А где братец? - спросил тот, озираясь недоверчиво по сторонам.
- Уехал совсем, - грустно сказал Ильхом.
- И ты собираешься? - как-то между прочим спросил тот.
- А куда я поеду, если денег нет? - искренне удивился Ильхом.
- Да, а как твоя работа? - поинтересовался тот, растерянно рассматривая его.
- Старик меня выгнал, не хочет по честному платить, - сердито бурчал Ильхом.
- И сколько он тебе пообещал по нечестному? - поинтересовался тот.
- Не полторы, как мы заработали пополам, а только тысячу, - брезгливо ответил Ильхом. - Это хитрый человек, жадный...
- Тысячу за три дня? - немного удивленно спросил тот.
- За первый месяц, - доверительно пояснил Ильхом, жуя котлету из пакета.
- Да-а. Но платить, мой друг, все равно надо, - сокрушенно покачав головой, произнес тот, что-то соображая. - Ладно, одевайся. Найду тебе работу.
Когда Ильхом оделся, хозяин повел его к дальнему зданию, где недавно и взорвался котел, на ходу сокрушаясь по поводу повышения тарифов и прочего, оправдывая этим необходимость платить за жилье. У входа в то здание топтался, тяжело отдуваясь и постоянно прикладываясь к бутылке минеральной воды, хозяин цеха.
- Привел тебе нового кочегара. Готов работать, - вальяжно сказал полковник, слегка испугав Ильхома. - Да ты не бойся, не в ту кочегарку. Им в цеху топить надо, ну, рабочую печь. Та-то не работает...
- И сколько вы будете мне платить? - по-деловому спросил Ильхом, немного успокоившись.
- Первый месяц - три, а там, как работать будешь, - бросил ему равнодушно хозяин цеха, едва взглянув на него мутными глазами. - Будешь хорошо работать, буду шесть платить, через полгода - девять, если будешь еще кое-что делать.
- Это пойдет! - уверенно сказал Ильхом, кивнув одобрительно головой на последней цифре, словно ждал, когда тот произнесет ее.
- Так, приступай, там тебе все покажут, - бросил ему тот и пошел к своей машине, слегка козырнув полковнику.
- Ну, тогда даю тебе неделю отсрочки, - позевывая сказал ему хозяин автобазы и тоже направился к своему джипу.
Ильхом с воодушевление раскрыл дверь в цех и слегка сморщился от едкого запаха горелой пластмассы. Но в сам цех он попал, лишь пройдя по длинному коридору, в конце которого была массивная, обитая резиной дверь. Едва раскрыв ее, он чуть не упал от ударившего ему по легким тяжелого горького запаха той же горелой пластмассы, но только уже не разбавленного воздухом улицы. Он еще удивлялся раньше, почему отсюда так плохо пахнет, но как-то не придавал этому значения. Сейчас же он буквально задыхался, глаза начали слезиться, и он едва разглядел подошедшего к нему земляка, на шее которого болтался респиратор, а на лбу сверкали большие стеклянные очки. Был он весь черный, словно в саже.
- Ничего, через полчаса вообще не будешь замечать, - бодро сказал ему тот, узнав, что он будет у них истопником, то есть, оператором главной печи, где они плавили пластмассу. - Я вначале тоже чуть не сдох, но ничего, как видишь, живой до сих пор. Зато платит нормально, почти вовремя...
Ильхом плохо соображал, что тот говорит, но мнению земляка все же доверял. Повсюду лежали горы разноцветного сырья, в конце цеха высились стопки уже остывающей черепицы, которую здесь производили. Между ними сновали несколько рабочих, в основном узбеков, но были и русские с ужасно изможденными лицами, и набухшими от пьянства веками. Ни одного здорового лица он не заметил, отчего под ложечкой у него заныло, но деваться ему как бы было некуда. Хотя бы день он должен отработать в этом аду, тем более, что работа была не сложная. Музыка, гремевшая из чьего-то большого радиоприемника заглушала его тревожные мысли, а, точнее, настраивал их на некий свой лад, тем более, что передавали почти одни и те же песни, которые он уже через часа три начал узнавать и даже подпевать им. Он впрямь перестал через какое-то время замечать этот запах и уже свободно дышал, хотя респиратор не снимал с себя ни на миг, даже разговаривал через него, обмениваясь короткими фразами по-узбекски с земляками. Русские были молчаливы, с ленцой выполняя свою, похоже, подсобную лишь работу: поднести, отнести. Они больше перекуривали, обмениваясь изредка почти одними матами. Ильхом даже сообразил, что это гораздо короче, чем обычными словами, а, следовательно, меньше рот раскрываешь в этом угаре.
- Они тут не задерживаются, - сказал ему доверительно Лочин, который тут был за старшего, - сами уходят или их за пьянку выгоняют. Не пить тут тяжело, даже необходимо, но надо все равно меру знать, а у них ее нет, похоже, вообще. Пьют, пока не упадут, - вот их мера. Хозяин сам с бодуна каждое утро, но их пьянку терпит только до последней недели перед получкой.
- А какой тот кочегар был, который, ну, это... погиб? - поинтересовался у него Ильхом.
- Как тебе сказать? - задумался Лочин. - Он ведь мало с кем общался, к себе даже с бутылкой никого особо не пускал, хотя сам почти всегда под шафе был, но работал на совесть. Пару раз я с ним разговаривал, интересовался он нашими делами... там, в том числе, но о своих молчал. Жену, говорят, свою сильно любил, поэтому никто ему не нужен был.
Когда наступило время обеда, ноги Ильхома уже слегка подкашивались, и он долго прочищал слегка саднящие горло и нос от горькой, противной слизи. Есть он ничего не взял с собой, и Лочин с ним поделился.
- Попроси аванс, хозяин даст, знает ведь, что отработаешь точно, - посоветовал он Ильхому, когда тот без особого аппетита поглощал плов. - Это я сам готовлю, потом распробуешь, когда привыкнешь...
- Ты просто не знаешь еще, что есть и похуже места, - пытался приободрить его другой новый приятель, Тулкин, иногда заходившийся кашлем. - Это я простыл недавно - в снегу отсыпался, сам понимаешь, почему. Ну, иногда не выдерживаешь, по субботам. А тут хотя бы тепло, да и платят, работа ведь постоянная. Где разовая, там часто надувают...
- А чего ж ты от старика ушел? - спросил его Лочин, когда Ильхом рассказал им про свои злоключения. Но на его объяснения они отреагировали с некоторым удивлением, недоумением даже, хотя и кивали головами.
- А, везде тут плохо, везде чужбина! - с горечью сказал Тулкин, колотя себя в грудь, словно пытался выбить оттуда кашель. - А ведь раньше-то было совсем не так, когда я на плавбазе работал. Там и понятия не было, узбек ты или русский. А сейчас даже эти, вон, бомжи, нос воротят, презирают нас за то, что мы честно работаем.
- Работаем, работаем! - в гробу бы я такую работу видел, - зло процедил третий узбек, имени которого Ильхом еще не знал. Тот бы совсем мрачный, постоянно плевался и только матерился громко. - Нашли тут дураков здоровье свое за гроши гробить. Потом все на таблетки и отдашь... Нет, уйду я отсюда, уйду.
- Куда? - хрипло спросил Лочин, отрывая у сигареты фильтр, пояснив Ильхому, - Не накуриваюсь, не берет совсем после этого. Было бы куда уйти, я бы давно ушел. Где хорошая работа, там и не платят: месяц отпахал и до свиданья. Без зарплаты.
- На фабрике у наших -хорошая работа, и платят, но меня не взяли, - поделился с ними Ильхом. - Начальник цеха - сволочь, не понравился я ему, и все тут. Конечно, работают они по двенадцать часов и получают меньше столяров, русских, но все равно нормально.
- Столяра у них не только русские, ты это зря. Даже еврей один есть. Но работа там у ребят тоже вредная, весь день пылью дышишь, - сердито заметил Тулкин. - Я на такой работал, до сих пор кашель мучает.
- Дурак ты, что у старика не удержался! - вдруг сказал ему тот третий. - За три дня тысячу получил и ушел.
- Я хочу честно! - твердо возразил ему Ильхом, но, не найдя понимания, поправился слегка, - и у него работы мало для одного, вот он и не захотел делиться еще и со мной. А я тоже не хочу отнимать у кого-то работу. Я ведь могу очень много сделать, сутками работать, а, значит, ему меньше останется...
- Честно, поровну - ты что, при социализме, что ли?! Это у нас там все еще всем поровну - шиш с маслом. А у них почти капитализм наступил. Да и тут тебе сразу что ли начнут платить? - насмешливо спросил тот. - К тому же, фабрика-то их все расширяется, новых набирают, значит, и у старика работы будет больше...
Ильхом не нашелся, что ответить, потому что пытался про себя что-то подсчитать, да и обед закончился. Вторую половину дня он почти ни с кем не разговаривал, и тошнить его начало к вечеру, он едва сдерживал рвоту. Ему, правда, показалось, что это из-за плова, и он все больше сердился на Лочина, который сочувственно поглядывал на него, пытался приободрить его, шутил даже, как будто был тут ни при чем...
За полночь, когда работа наконец закончилась, - а сегодня у них был срочный заказ на большую партию черепицы для какого-то рынка, - он едва доплелся до своего пристанища, хотя идти было всего ничего. А ведь днем он мечтал пройтись мимо кочегарки старика этакой вальяжной, гордой походкой коллеги... Но теперь ему ничего не хотелось, он даже не пригласил своих новых друзей к себе, хотя те намекали ему, даже напрашивались, особенно Лочин, пообещав сделать знатный плов. Однако, Ильхома от одной мысли об этом затошнило, и он отказал им, сославшись на самочувствие. Он не обманывал, ему и вправду казалось, что легкие его покрылись горькой, ядовитой слизью, и сквозь нее он никак не мог вдохнуть свежий воздух улицы, который в цеху представлял себе таким сладким. К тому же его мучили страшные предчувствия. Под вечер по радио сообщили в новостях, что работники местных органов провели успешную операцию, задержав банду контрабандистов, Главарь которых пытался вывести в одну из азиатских республик большую партию денег, скорее всего, наркодолларов. Естественно, Ильхом сразу подумал о брате, хотя у того было слишком мало времени, чтобы стать Главарем... Его несколько раз вырвало зеленой слизью, но при этом казалось, что из него выпадают куски легких. Между приступами он то и дело плакал, вспоминая брата. Он даже не мог послушать новости, где должны были передать подробности о случившемся, а, может, и назвать фамилию того Главаря, хотя услышать подтверждение своим предчувствиям было бы для него страшнее смерти. Ее же он вдруг совсем перестал бояться, представляя все время в образе той женщины, склонившейся над мертвым мужем в страстном поцелуе... Более того, ему даже захотелось почувствовать вкус ее губ, ее смертоносное дыхание, которое было наверняка более чистым, чем смрад того цеха. Он не мог понять, представляет ли он себе ее наяву, или просто видит во сне в краткие мгновения дремоты, смежающей ему веки. Спать он боялся, потому что не хотел захлебнуться этой слизью, которую постоянно сплевывал уже просто на пол. Ему было все равно, что происходит вокруг него, если это не касалось его брата...
И вдруг он вспомнил, что у старика вроде был приемник, ведь он слышал, как из окна кочегарки доносилась какая-то музыка...


Глава 24

Он не ошибся. Оттуда действительно звучала музыка... Старик вернулся к себе довольно поздно, не застав даже своего сменщика, чему лишь обрадовался. Он был опустошен, но ощущал в своем теле и на душе какую-то блаженную легкость. И он был спокоен, поскольку все-таки оказался прав в своих рассуждениях относительно возраста. Она ведь потеряла к нему интерес, едва лишь сполна получила от него желаемое. Да, она взяла все, что смогла, но после этого непроизвольно переключилась мыслями только на это, кем и его она видела, представляла, на что обижаться было бы глупо. Она даже не спросила, придет ли он к ней еще когда-нибудь, что старика немного огорчило, но тоже ненадолго. Он наоборот ведь боялся, не хотел какой-либо привязанности. Придя к себе, он даже обрадовался тому, что ему оставили его свободу. И, скорее, именно это его и сдерживало там, а не сомнения в самом себе, что он понял сейчас, едва лишь раскрыл свою тетрадь... Конечно, раньше все это представлялось ему иначе, и такой финал мог огорчить его, так и не познавшего настоящей любви. Но теперь он ведь сам бежал от нее? Но нет, нет, он не хотел сейчас думать и об этом...
С какой-то нескрываемой радостью он доставал сегодня свою забытую тетрадку из сейфа и бережно, осторожно раскрывал ее, пролистал несколько страниц с довольной улыбкой, потом лишь достал ручку, поудобнее уселся и задумался, не зная, с чего же начать: столько новых мыслей родилось в голове после их предыдущей встречи... Но едва он начал что-то записывать на новом, белоснежном еще листе, как в дверь неуверенно или просто тихо постучали. Старик резко отодвинул от себя тетрадь и хмуро поплелся к двери, подумав, что там, за нею его может ждать опровержение его последних мыслей...
Но за дверью нерешительно переминался с ноги на ногу старший сын женщины, правда, разительно изменившийся. На нем была новая блестящая, черная куртка, причем кожаная, ботинки с толстенной, скрипящей на снегу, подошвой, из-за чего он так старательно и топтался, пушистый белый шарф, и, конечно же, дорогая сигарета в зубах, через которую он практически и дышал, и разговаривал, но подчеркнуто вежливо, что у него не очень получалось...
- Здравствуйте! - протянул он первым делом старику свою ручонку, но, правда, с крепкими пальцами. - Я войду, пожалуйста? Серьезный очень вопрос к вам есть.
- Заходи, - с неким облегчением даже вздохнул старик, пропуская того в кочегарку. Его чуть развеселил вид гостя, на ком новая одежда еще довольно сильно топорщилась. - Может, чаю? Замерз, наверно?
- Нет, чай не пью, - с легкой усмешкой бросил тот. - К тому же, я ведь на тачке, не пехом же перся, да еще и... Но это потом. Вы поможете мне? Как друг отца...
- Как друг, конечно! - твердо сказал старик, почувствовав вдруг, что они с этим малышом сейчас на равных.
- Дело такое... - долго перебирал тот в уме слова, пока не продолжил со вздохом, но с какой-то гордостью, - лучше вы сами прочитайте. Это я нашел я бумагах отца. Завещание его!
Старик вначале удивился, поскольку и сам о таком никогда не думал, коли завещать-то по настоящему было нечего и некому, но текст его просто поразил. Он раза три его перечитал, пока не взглянул вновь на мальчика.
- И ты здесь все понял? - серьезно спросил он того, показывая ему рукой на диван, на что тот лишь покачал головой. - Конечно, многие бы сказали, что тут почти ничего и не завещано, но на самом деле...
- Да, я понял, - сдвинув свои едва заметные еще брови, перебил его тот, словно понимал с полуслова. - Хотя в главном я с ним не согласен. Да, я буду жить по настоящему, но не его жизнью. Это, извините, прошлый век. Он этого так и не понял вместе с мамашей. Я тоже пока не во всем разбираюсь, но знаю, по крайней мере, что сейчас борьба - это не болтовня на площадях. С кем он там боролся, вместе с вами...? Тех-то на площадях не было! Но я пока не об этом хотел поговорить. Дайте мне подрасти...
- Я понимаю, - кивнул старик слегка растерянно, но не стал и пытаться возражать тому. - Ты о похоронах...
- Да, отец прав, - насупившись сказал тот, - он был моряк, и по-морскому я должен его похоронить. Я догадался, конечно, почему он так предлагал - он же не думал, что у меня, у нас будут деньги на похороны... Но деньги - это грязь, чтобы думать о них сейчас. И в грязь я его закапывать не позволю, а похороню я его только так!
- Если ты хотел услышать мое мнение, то... - начал неуверенно старик.
- Нет, я его знаю, - опять прервал его мальчуган. - Я все сделаю сам, но вы... Вы не могли бы пока побыть с матерью? Она не хочет так... Не хочет разлучаться...
- Но..., - хотел было заметить старик.
- Она здесь, я ее уговорил поехать к вам, - опять опередил его мальчик. - Если она останется у вас, она мне не помешает. А помочь мне есть кому, вы не переживайте.
- А она останется? - неуверенно спросил старик.
- Куда ей деваться? Она себе места не находит... - с тоской в голосе произнес тот. - Так вы согласны?
- Я же сказал тебе сразу, - быстро ответил старик и начал одеваться, - пошли за ней.
- Спасибо, - тихо произнес тот и протянул старику свою маленькую, крепкую ручонку. - Рано утром я приеду за ней.
- И как же ты это сейчас?... - спросил старик по дороге к машине.
- У отца все есть для этого - он же у нас и рыбак-подледник был, - деловито ответил мальчуган, лихо закуривая Мальборо. - Мы с пацанами все уже обсудили...
Ее старик тоже мог бы не сразу узнать, ведь и она была в обновах. Наверное, сын и ей купил эту оранжево-рыжую замшевую куртку с пушистым меховым воротником, какие сейчас носит в основном молодежь, а также новые кожаные сапожки и теплый платок. Даже лицо ее от этого помолодело, отчего еще страшнее и неестественнее было его выражение, словно спародированное с лика столетней старухи, уставшей ждать свою смерть... Она даже не вздрогнула, когда сын почти вытащил ее из такси за руку, и как вкопанная встала перед стариком, не поднимая на него глаз.
- Зачем мы сюда приехали? - спросила она все-таки у старика, а не у сына.
- Побудь у меня, отвлекись, - спокойно сказал старик и осторожно взял ее за руку. - Пусть дети с отцом простятся.
- Ладно, пусть будет по-твоему, - тихо сказала она сыну и, не глядя больше на него, побрела рядом со стариком, но среди дороги вдруг остановилась и жалобно попросила, - пойдем, сходим туда?
- Да, конечно, - согласился старик и повел ее к той кочегарке, дверь в которую была почему-то распахнута настежь. В дверях она вдруг взяла у него из рук фонарик и первой вошла вовнутрь. Оттуда пахло мокрой гарью и плесенью. Никто, похоже, даже не пытался тут что-то убирать, и все было так же, как в то утро... Осторожно ступая по ребристому льду, в который вмерзли дрова, какие-то тряпки, куски угля, она прошла к столику, рядом с которым стоял грубо сколоченный диван. Свет фонаря спугнул со стола нескольких крыс, но она даже не вздрогнула при виде их, направив луч на стену, где старик сразу же увидел ее фотографию, сделанную, наверно, лет десять назад. Такой примерно он и представлял ее в молодости. На него со слегка надменной улыбкой смотрела ослепительно красивая брюнетка с яркими, выразительными чертами, но такого же, как и сейчас, матово-бледного лица. Сверху, на стене большими буквами было написано маркером: "Моя Марина!!!"
- Вот лжец! И тут меня Мариной назвал! Не нравилось ему мое настоящее имя, хоть убей ты! Марта я, Марта, ты разве забыл?! - выкрикивая с необъяснимой злостью это, она попыталась снять фотографию со стены, но та была приклеена к ней основательно, поэтому Марта резко рванула ее за торчащий уголок и разорвала напополам. - И черт с ней, с этой Мариной-периной! Пошли отсюда!
Отдав ему фонарик, она быстро зашагала к выходу и также чуть впереди пошла в сторону его кочегарки, вжав слегка голову в меховой воротник модной куртки, слегка приподняв плечики и даже чуть покачивая бедрами.
- Как я тебе в обнове? - вдруг резко повернувшись к нему, быстро заговорила она, - не похожа на этих... молодых проституток? Ну, просто на молодых? Сын ведь мне купил, но примерял на молодой, а, смотри, как на меня шили... Ты бы засмотрелся на меня, если бы на улице встретил, скажи правду?
- Я и сейчас засмотрелся, - все еще с грустной улыбкой ответил ей старик, и вправду не сводя с нее глаз. Может быть, из-за ночи, хотя и ясной, он ее не мог узнать. Она была почти такой же, как на той фотографии, словно та и сошла к нему в ночь со стены... Почти, потому что была в другой одежде, в зимней - и только-то. Глаза лишь более лихорадочно поблескивали или просто отражали яркий свет луны, да губы как-то неуловимо меняли интонации ее улыбок.
- Господи, на тебе, как на луне, все написано, и я вижу, что не врешь, - довольно сказала Марта, заглядывая ему в глаза. - Ни капельки не врешь! Неужели правда? А если я это сниму, ты так же скажешь?
- Я ведь не про одежду сказал, - искренне признался старик, никак не поспевая за ней.
- Все равно, - вдруг упрямо буркнула она и вновь пошла к его кочегарке, игриво виляя бедрами и вышагивая почти так же, как ходят по подиуму манекенщицы. Перед самыми дверьми она вдруг сделала пару оборотов, на ходу ловко сняв куртку и бросив ее старику. Под курткой на ней было зеленое бархатное платье, но только абсолютно новое, что он сразу заметил по тому, как лилось по материалу лунное серебро... Уже войдя в кочегару она так же изящно сняла с себя платок и сделала несколько кругов, с размаху упав на диван, раскинув по его спинке крылья рук и блестящие пряди своих длинных, черных волос. Чуть исподлобья, загадочно улыбаясь, она вновь спросила его, - а как я тебе в этом новом платье? Представляешь, каких сыновей я умею рожать... от вас?
- Да, это платье как комплимент, - с едва сдерживаемым восхищением произнес старик.
- Ты это здорово сказал! - воскликнула Марта, резко вскочив с дивана и оказавшись рядом с ним. - Но и это лишь пол-ответа. Я ведь спрашиваю не про платье, мой дорогой... Какой я тебе кажусь под ним? Нет, подожди, не отвечай, включи вначале музыку!
Сказав это, она выскользнула из его почти сомкнувшихся непроизвольно объятий и закружилась медленно по кочегарке, вальсируя между множеством всевозможных препятствий, изредка бросая в его сторону задумчивые взгляды. Старик же обессилено опустил руки и встряхнул головой, словно пытался сообразить, где же взять эту чертову музыку, хотя в цеху было много радиоприемников и магнитол. Вспомнив это, он послушно поплелся в цех, принес оттуда магнитолу и с трудом настроился на одну-единственную радиостанцию, где передавали приличную музыку, а не крутили одни и те же глупые песенки. Все это он делал слишком старательно, пристально вглядываясь в шкалу настройки...
- Не увиливай, дорогой мой, - раскусила она его, рывком повернув за плечи к себе, когда из приемника зазвучал давно уже забытый "Дом восходящего солнца". Слегка прижавшись к нему, она вовлекла старика в танец, тихо говоря при этом на ухо, - у тебя ничего не получится... Ты ведь даже песню поймал ту самую, которую я ждала. Ты все равно мне ответишь и не просто глазами, глаза у тебя сами во всем давно признались... В отличие от самого хозяина. Нет, тело твое мне тоже отвечает, я чувствую, как оно говорит, как оно любит меня... Нет, не отодвигай его, дай мне почувствовать, что это тело настоящего мужчины, устремленного только вперед, только вверх!... Вот видишь, и руки твои любят меня, только пока не смело... Но ты пока еще молчишь... Да, ты - это не тело, не руки, ты - это твои мысли, которые я пока не могу никак подчинить себе, влюбить в себя... Тело, руки, твое мужское - все здесь, все уже мое, навсегда мое, но мысли я не могу уловить, они где-то далеко, они будто уже не в этом мире давно, там, куда мне нет доступа... Но я верну их сюда!
Она была чересчур права: в старике, действительно, пробудился настоящий мужчина и рвался из него, как из тесной темницы, куда он незаслуженно попал, на волю, к настоящей жизни, где не бывает вопросов зачем, разве можно, а есть лишь ответы хочу и могу! Да она и не могла быть неправой, коли сама этого мужчину и пробудила в нем только тем, что сама вдруг проснулась среди пустыни горя как настоящая женщина, для которой кроме любви нет ничего существенного, стоящего внимания... А ведь он уже начал забывать его! Нет, не того, кто хотел стать отцом, стесняясь остального, попутного, просто необходимого для этого и только-то. Он узнавал в себе другого, про которого даже не вспомнил вечером, кто пробудился в нем, упруго поигрывая мышцами, натягивая тетиву оживших, набухших жгучим током нервов, импульсы которых теснили из головы все сомнения, ломали хрупкие логические конструкции, рвали нити последних связей его с этим миром, заменяя их тугими, толстыми канатами уверенности, несомненности и силы. В голове его носился легким сквозняком лишь крохотный рой хаоса, как это бывало в молодости... Да-да, в молодости! Вечером в нем пробудилась любовь старика, отца, а сейчас пробудился тот, совсем молодой, кого он давно и сознательно позабыл, вытеснил из передних рядов памяти на задворки, и кто мстил теперь ему... Это и были его мысли, которые, конечно же, трудно назвать связными...
Но ее это не удовлетворило. Она и впрямь хотела получить его всего, сделать его полностью тем, кого пробудила в нем.
- Вот, это как раз та музыка, которая мне и нужна! - воскликнула она. - Теперь ты сядь сюда и смотри... Теперь ты только зритель...
Сказав это, она подтолкнула его легонько к дивану, выключила лампочку над верстаком, оставив только дневной свет, освещающий ее сверху, словно луна, и начала танцевать одна, а точнее, вначале медленно, потом все быстрее вращать бедрами, либо стоя на месте, либо короткими шагами расхаживая перед ним в такт музыки. Потом она вдруг резко остановилась, бросила на него обольстительный взгляд и, плавно извиваясь всем телом, опустила руки на бедра и стала собирать подол платья в мелкие складки, все выше и выше поднимая его край и оголяя бедра, обтянутые черными, переливающимися колготками. Подняв платье до пояса, она начала извиваться еще быстрее, снимая его, словно змея сбрасывала с себя кожу. Материал потрескивал наэлектризованный, и старик даже видел, как между складок проскакивают искры, хотя взгляд его был прикован к ее телу, совсем молодому, матово-бледному, как и лицо, которое вдруг высвободилось из-под платья, взметнув вокруг себя веер сверкающих синевой, также наэлектризованных, волос, рассыпавших вокруг себя множество голубых, словно маленькие молнии, искр. Перестав извиваться, она стала раскачивать бедрами и, глядя на него с интригующей улыбкой, раскрутила свое платье так, что оно образовало полупрозрачный, зеленоватый круг, и вдруг швырнула его в старика, и вновь начала быстро расхаживать перед ним, на ходу приспуская с себя переливающиеся в свете ламп колготки, от которых она быстро избавилась, лишь на миг остановившись, чтобы одним движением сняв их, вновь надеть туфли и продолжить свое победное шествие по подиуму любви перед ним, зачарованно ловящим ее взоры и трофеи... Но вот она вновь остановилась, резко отвернулась от него, и он увидел, как ее тонкие руки, словно белые змеи, выползли из подмышек, проскользнули по извивающейся спине навстречу друг другу, встретились на миг и вновь заскользили в стороны, увлекая за собой узкие лямки черного бюстгальтера. Вот они исчезли в своих норках, оголив спину, матово отсвечивающую в дневном свете, похожем на тот, что бывает в полнолуние. Вдруг она резко развернулась к нему, подняв одну руку с бюстгальтером вверх, а другой прикрывая свои груди, в такт музыке делая при этом резкие, вызывающие движения бедрами. Вот рука ее соскользнула с груди, и он увидел два больших напряженных соска, увенчавших ее белоснежные груди, упруго подрагивающие от стремительных движений. Взгляд ее уже пылал, но ему казалось, что она смотрит сквозь него, словно пронзая. Она уже не улыбалась, губы ее слегка приоткрылись, нервно подрагивали, словно она издали целовала его, ласкала возбужденным языком. Швырнув старику и легонький бюстгальтер, похожий чем-то на оболочку лопнувшего воздушного шарика, она начала еще интенсивнее раскачивать бедрами и всем телом. Руки ее, вновь став похожими на змей, начали медленно скользить по бокам вниз. Глаза ее засверкали колющим блеском, губы изогнулись в решительную, слегка надменную улыбку, пальцы захватили тонкие бретельки трусиков и начали их медленно спускать по бедрам вниз, оставив на их месте лишь такой же черный треугольничек, потом - к коленям, по лодыжкам. Она не отвернулась от него, она, наоборот, впилась в него зовущим взором горящих звездных сапфиров, любуясь, как он пожирает ее своим взглядом, воспламененным ею. Стремительным движением она сняла их с себя и уже плавно бросила старику под завершающие аккорды. Она была вся перед ним, сияющая изнутри серебристо-матовым сиянием, словно сама луна. Из ее глаз, от напряженных грудей и из черного треугольничка на него исходили волны вдохновения, энергии страсти, от которых кровь его все сильнее и сильнее вскипала. Вот она плавным шагом подошла к ему, опустилась коленями на диван и села на него, плавно покачиваясь, слегка задевая его губы сосками своих грудей...
- Ты так сильно хочешь меня? Ты так страстно любишь меня? - шептала она прерывистым, хрипловатым голосом. - Ты можешь не отвечать, я это сама чувствую, здесь меня уже не обманешь. Ты вновь любишь меня... Я теперь вся твоя, вся перед тобой... Уберем лишь эту последнюю преграду между нами, скинь и ты свою кожу... Возьми меня всю, забери меня, забери всю, забери отсюда, к себе... Возьми меня... Да, вот так! Боже, все возвращается! Поцелуй их, проглоти мои груди и вместе с сердцем... Крепче, крепче прижимай меня к себе, слейся со мной, не отпускай никогда... Раскрой свои уста, шире открой глаза - я войду в них, чтобы ничего здесь не осталось... Теперь ты - во мне, а я - в тебе... Мы теперь как одно целое! В тебе - ничего твоего, во мне - ничего моего...
И старику так казалось, потому что он уже не видел вокруг себя ничего, кроме нее, кроме ее бездонных, как вечернее небо, глаз, куда вдруг начал падать, а, может, взмывать, что было одно и тоже для птицы, впавшей в невесомость свободного падения... Взлетев почти до солнца, что он понял по обжигающему прикосновению ее губ, он вдруг вновь устремился в свободное падение в бездну неба, даже почувствовав, как внутри его все замерло, а на месте сердца образовалась пустота... Такое же ощущение он испытывал в детстве на качелях... Даже легкая тошнота подкатила к горлу... А сердце словно вовсе пропало, словно осталось там, рядом с солнцем, отпустив падать вниз только пустое тело, в которое хотела проникнуть она, его небо... Но вдруг ему показалось, что сердце, камнем упав вниз, ему вдогонку, вернулось на свое место с бешеной скоростью, ворвалось к нему в грудь, разрывая все на своем пути, и взорвалось там, как будто метеор, ударившийся об землю, выплескивая камни, почву, подземные воды из образовавшейся на месте удара воронки...
Даже ее отбросило от него взрывной волной... Он видел, как ее слегка испуганные, но восторженно сверкающие глаза, улетают от него вдаль, словно и небо вдруг резко сжалось, схлопнулось в две маленькие синие звездочки, окруженные льющейся в них тысячами черных лучей бездной... Вот и ее тело превратилось в плавно сжимающийся млечный путь, в призрачный ореол сияния вокруг двух сверхновых, взрывающих в себя всю вселенную, которая улетала от него, оставляя на его месте лишь черную пустоту боли... Он видел как тысячами разноцветных искр вылетели из него все звезды... Нет, не он, а она забрала его всего в себя... Вот от него осталась только тонкая оболочка, постепенно опадающая в собственную бездну, в пустоте которой гулко носились последние слова, вылетая вслед за искрами звезд...
- Да!... Теперь я вижу, как это было!... Теперь я знаю, где ты!... Что ж, ты слишком хорош для этой жизни... Тебя достойна только вечность... Только вечность... любви... Это одно и то же, ты убедился... До встречи, милый, я скоро приду...
Старик видел издалека, как светящийся матово млечный путь покрылся вначале зеленоватым сиянием, потом красновато-оранжевым и, вдруг сжавшись до размеров небольшой, ярко-красной галактики, источающей тепло, пронесся совсем рядом с ним, слегка коснулся его и исчез в черном провале ночи вместе с последним словом, эхо от которого еще долго порхало в пустоте, словно звало его за собой... Но его еще что-то держало здесь, что-то не отпускало, цепляясь тонкими лучиками мыслей за крохотные, малозначимые якорьки, рассыпанные по песчаному дну бездны, словно морские ежики, этакие звезды с черными лучами... От дикого натяжения струнки нитей дрожали, как тетива одиссеева лука, звенели на ветру как струны лиры и одна за одной лопались с болью и стоном, оставляя якорьки на песке, постепенно тающем под ними, словно он ссыпался в некую воронку...Он так и не смог оторвать он дна ни один из якорьков, словно их держала там неведомая сила, словно они были частью самого дна, лишь его пигментными пятнами со сложным голографическим рисунком внутри, из-за чего и воспринимались чем-то предметным, даже субъектным, хотя предоставленные самим себе довольно быстро таяли, лучики их гасли, улетая вовнутрь, где ничего и не было... И вот вскоре только два из них осталось на шершавой, тоже тающей поверхности песчаного дна, две нити с болью, с ознобом постанывали, почти завывали от дикого напряжения, чуть не вырывая из него вцепившиеся в нити слабеющим взором глаза, сопротивляясь всасывающей его самого молчаливой вечности... Вот и предпоследняя струна с визгом лопнула, предпоследний якорек вдруг сник, опал, словно это он потерял опору, опустил печально иголки-лучики, быстро превращаясь в бесформенное ничто, в прах...


ЭПИЛОГ

В это время Ильхом как привидение брел к его кочегарке. Ночь была ясной и невероятно тихой, но шагов своих он почти не слышал...
Дверь в кочегарку была открытой и он вошел туда, пару раз лишь постучав, но без ответа.
Старик лежал на диванчике и, как показалось Ильхому, был сильно пьян, почти ничего не различая вокруг себя. Он даже раздеться до конца не смог для сна. Да, сегодня ребята из цеха что-то праздновали, и старик мог тоже не сдержаться, тем более, что и он, наверно, все это переживал. Ильхом не верил, что тот не переживал, ведь каждый человек даже гадости не может делать, не осознавая этого. Догадка его подтверждалась и тем, что старика тоже вырвало прямо возле дивана, хотя какого-то, в том числе, винного запаха Ильхом и не мог сейчас почувствовать - он весь изнутри пропах горелой пластмассой. Похоже, старика что-то все же беспокоило, и он как-то испуганно сверкал мутными, закатывающимися глазами в сторону верстака, мыча что-то невразумительное и пытаясь поднять руку, но та бессильно падала.
- Я все сделаю, не волнуйся, - улыбнулся Ильхом, осторожно вытер ему платком губы, подбородок и накрыл его своей курткой, на что старик, как ему показалось, ответил благодарным взглядом все таких же не слушающихся его глаз. Ильхом видел, что тот сейчас совсем беспомощен, что просит его о чем-то, поэтому он совсем уже не злился на него. Тот вдруг опять сильно напомнил ему отца, и он даже погладил его по голове, покрытой холодным потом. - Ты спокойно спи, я знаю, что надо делать. Если мы будем помогать друг другу, если будем вместе, то у нас не будет проблем. Мы ведь все от одного человека произошли, так и Коран говорит, так и в вашей Библии, это же бесспорно... Я тебе это давно хотел сказать, но ты разве будешь слушать! Ты же умный, ты старый, много видел, а я еще очень мало. Но сделать я могу больше, у меня еще целая ночь впереди, а ты уже почти спишь, ты болен. Но я понял, что и без тебя я бы здесь ничего не сделал, потому что ты меня сюда позвал. Я это понимал, но просто удивлялся, почему ты позвал, но все время хотел меня выгнать. Это как-то нелепо, понимаешь. А теперь я вдруг понял, что это все было из-за нее. Ты в нее тоже влюбился... Вот, даже стих ей, наверно, начал писать... Ну, это понятно, я в школе тоже писал стихи. Их, наверно, все пишут, когда влюбляются... Что? Ты что-то спросил? Странно... Нет, я не буду читать, ты не бойся. Я не читаю чужих писем, но постерегу до утра, никому не дам... Когда ты опубликуешь, я и прочту, и скажу дочкам, что это ты написал, ты, с кем мы вместе работали... Ты просто другого не понял, что вместе со мной ты бы мог еще больше написать. Я теперь не умею писать стихи, не хочу, наверно, но я бы за тебя работал, а ты бы в это время писал, но все мы бы делили пополам. Почему ты не согласился, я не пойму. Подумал, что я хочу отнять у тебя работу? Может, ее? Так она не наша. Она - того, кто умер. Я хотел тебе это сказать, но ты опять не дал мне. Я даже больше тебе бы сказал: она тебя больше меня любит. Я для нее, так, за водкой сбегать. Но и тут мы бы могли быть вместе, как в первый день. Я ведь могу для друзей и за водкой сбегать, меня это не обижает. Ты бы нам читал свои стихи, она бы потом полюбила тебя, а я бы любил ее, потому что ты сам ведь кроме своих стихов ничего и никого не любишь. И опять нам хорошо было бы только вместе. Но почему было бы?! А разве сейчас нам не хорошо? Нет, по отдельности нам сейчас просто ужасно, ты еще не все знаешь. Я тоже не все, ведь приемника у тебя нет... А нет, есть... Ладно, это подождет. Теперь это подождет, ведь я пришел к тебе, ты меня не прогнал, и я, поверь, ужасно счастлив. Мне ничего сейчас больше не надо. Честное слово! Ты проспишься и тоже поймешь это. Да, поймешь, что быть счастливым по одному просто невозможно, потому что счастье, как и любовь, могут быть только меж двух людей. А так, какое же это счастье, если им даже поделиться нельзя, не с кем? Это ничто... Но ты спи спокойно, я все за тебя сделаю... Тут не так уж и много, до утра я успею. Если честно, мне даже жалко это дерево обрабатывать, оно так красиво само по себе, что рука не поднимается его портить. Видишь, каждый такой слоек - это целый год его жизни. Жалко, что это лишь брусочек, и в нем не вся жизнь дерева видна, но для брусочка и этого много. Жалко, что у нас оно не растет. А может, и хорошо - никто его не распиливает, не разрывает жизнь на части, на брусочки... Странно только, почему, как ты сказал, по-английски оно сразу называется и ясенем, и пеплом? Разве есть что тут общее? Спрошу утром, а пока включу машинку и немного пошумлю. Под ее шум ты, может, крепче спать будешь, ничего лишнего не услышишь... Вот видишь, уже и похрапывать начал, совсем как мой отец. Ну, все, спокойной ночи...
Включив шлифовальную машинку, он бережно взял в руки ясеневую заготовку и начал тщательно, осторожно ее обрабатывать, лишь изредка бросая на засыпающего старика заботливые, теплые взгляды и ласково, счастливо улыбаясь ему. Иногда он что-то пытался сказать, но, спохватившись, извинительно махал рукой: они теперь и не могли друг друга слышать, хотя и были наконец-то вместе. В конце концов и на лице старика появилась счастливая, какая-то невероятно безмятежная улыбка, с которой он и заснул, вероятно, нет, наверняка, видя во сне прекрасный сад. Но только сад ему снился, очевидно, другой, как подумал Ильхом с некоторой даже завистью, потому что в какой-то миг старик под впечатлением видений вдруг затряс руками, чуть ли не всем телом, словно пытался во сне стряхнуть с дерева спелые яблоки...








Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи


© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal
Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft