16+
Лайт-версия сайта

Горькая правда художника

Литература / Проза / Горькая правда художника
Просмотр работы:
02 октября ’2011   22:49
Просмотров: 24247

Она сразу заметила его. Вот уже несколько вечеров он сидел там, на огромном камне, в стороне от людей. Он появлялся, когда спадала жара, садился и, не двигаясь, смотрел на море.
Красивый, хотя и немолодой, он часами о чём-то думал. Интересно, о чём? Что на душе у него, что с ним? Ведь приехал же он в Алупку, как и все – отдыхать?
Несколько раз видела она его на летней танцевальной площадке. Но он не танцевал. Вот так же сидел, курил и о чём-то думал. А может, слушал музыку? Зачем-то же он приходил?
Елена Николаевна решилась подойти к нему. Почему, она и сама не знала. Наверно, её поступок был бестактным, но сейчас она не беспокоилась об этом. Ей не терпелось узнать, о чём он думает.
Она вышла из воды на берег, постояла, хотела надеть платье, но передумала: от купальника оно намокнет, делать этого не стоит. Пошла по тропинке вверх так, в купальнике. Стройная, влажная от воды, она пробиралась туда, к нему на скалу.
Ухало о камни внизу море. В узком подковообразном заливчике купались отдыхающие – баловались, устраивали брызги, а здесь, наверху, было тихо. Только листья деревьев чуть шелестели, да изредка пищала проносившаяся чайка.
Он сидел в плавках, спиной к ней, был тёмен от загара и смотрел на опрокинувшуюся синь впереди. Её шагов он, должно быть, не слыхал, потому что даже не обернулся, когда вышла она из-за кустов.
Стоя сбоку от него и чуть сзади, она рассматривала его и, странно, чувствовала себя спокойно, никакой неловкости не ощущала. Она и не удивлялась этому, потому что не думала об этом. Просто вот подошла и молча наблюдала за ним.
Ему было лет 38 на вид, не меньше – в тёмных волосах его серебрились паутинки, особенно на висках. Лицо, правильное и строгое, выглядело утомлённым. Но бронзовое сильное тело с глубоким шрамом на спине – след осколка мины, определила она опытным глазом хирурга – было молодо и тренировано, с развитыми мышцами пловца или самбиста. Смотрела на него с удовольствием.
Он курил. Курил он всегда, сколько она его видела.
- Зачем вы так много курите? Воздух-то какой – только дышать! - Сказала и удивилась, как спокойно-обыденно это прозвучало.
Он обернулся к ней. Ничему не удивляясь, внимательно взглянул на неё, встретился с её доверчивым взглядом и тоже спокойно сказал:
- Садитесь… Приятно смотреть на море.
Она села. Он курил, она молчала.
- О чём это вы всё думаете? Я часто вижу вас здесь. И всё курите… - укорила она. – Ведь вредно. Я врач…
- Я знаю, хотя и не врач, - ответил он тихо.
- У вас что-то случилось?
- Нет. Просто привычка. А случилось – раньше.
- Вы… у вас… - Она замолчала.
Он повернулся к ней, доверительно улыбнулся:
- У вас такой испуганный взгляд… Вы не смущайтесь. – Он смотрел ясно, добродушно. – И вообще знайте: с незнакомыми разговаривать вовсе не трудно. В поездах, на берегу моря…
- Вы так думаете? – удивилась она.
- И особенно легко – мужчине и женщине, поверьте. Мужчина мужчину стесняется больше, потому что боится, что не будет понят. А женщина всё поймёт.
- Но отчего так? Ведь верно.
- Знакомым всего не скажешь. А тут ни к чему не обязывает: поговорим – и разъедемся. – Он улыбнулся, бросил окурок.
И она действительно почувствовала доверие к нему, что он тоже поймёт всё, что он, наверное, добрый и хороший, разве только… не очень счастливый. Это она угадала женским чутьём.
- О чём же вы тут думаете в одиночестве, если не секрет? – повторила она свой вопрос.
- Так… О разном.
- О грустном?
Она подумала, сейчас ответит "нет", и уже приготовилась спросить его, почему же тогда он такой невесёлый – отдыхать ведь приехал. Но он так не сказал.
- Море успокаивает, - ответил он. – Смотришь на него, смотришь… и думаешь: "Мо-ре!". Одно только слово – "море". И всё. Больше ничего на ум не приходит. И снова смотришь. Вот и весь восторг, вот и все чувства – в одном слове.
Эти берега… тысячелетия стоят. И первобытного человека видали, и рабство, и любовь, и смерть. Приходили скифы, греки, венецианцы, татары. Приходили новые люди… А берега и море – стояли всё так же, как и теперь – древние, мудрые и спокойные.
К примеру. Приехал сюда впервые мальчик с родителями. Допустим, ночью приехал. А утром проснулся, выглянул из окна и прошептал: "Море! Мама, море!". Дети необычайно точны в определениях своих впечатлений. И предельно сжаты. Да, так о чём это я? – Он потёр пальцами лоб.
- Приехал мальчик. В первый раз… - Она улыбнулась.
- Так вот – мальчик вырос, стал стариком и снова приехал сюда. И снова восторг: "Море!". Понимаете?
Он помолчал.
- Слышите, как скребётся оно галькой у берега - дышит? Века… Какими же тогда ничтожными становятся, как подумаешь, наши обиды, волнения, неудачи.
- Что-то от теории йогов, - рассмеялась она.
- Это скучно? – спросил он, глядя вниз.
- Нет. Просто вы, наверное, философ. И немножечко поэт.
- Художник, из провинциального театра. Пишу декорации и люблю думать.
- Мне кажется, вы как-то особенно настойчиво отстаиваете право на спокойствие и добиваетесь его.
Над головами у них с жалобным писком скользнула чайка. Набежал ветерок. Ухнуло внизу. Послышались голоса, смех, и долетели брызги. Художник молчал. А она подумала: "Он добрый, но он – не герой, который может повести за собой". И тут же испугалась: "А разве муж – не такой же?" – Она поджала ноги и охватила их руками, дыша в коленки. Сделалось грустно.
- Не знаю… не знаю, в чём смысл, - ответил он. - У каждого своя правда. И вообще, наверное, никому неизвестно, в чём смысл жизни, хотя отвечать на это пытались многие. Общие слова всё.
- Вот вы с такой любовью говорили о море. Но как-то всё это созерцательно у вас, что ли… А люди? Ведь в жизни приходится быть не только сторонним наблюдателем моря. Столько ещё горя, несчастных вокруг! Разве можно прожить, чтобы тебя не кольнуло нигде, не зацепило? Человек, конечно, не ищет себе страданий и препятствий, они сами возникают, но их приходится преодолевать.
- Бороться, преодолевать! – раздражённо вскинул он голову. – Смысл жизни – в борьбе! Слыхал! Что это за смысл такой? И многие ли счастливы при этом? А там уж новая борьба ждёт, какая-нибудь помельче и позануднее: с соседями по квартире или за пенсию. И так без конца. Всё сводится к борьбе за место под солнцем. А в конечном итоге – всех ждёт смерть.
- Я понимаю, - медленно заговорила Елена Николаевна, - жить трудно, но надо. Ведь никто не хочет умирать, а хочет познать радости жизни, счастье. И не подличать.
- Я тоже против подлости, - остановил её художник. – Но почему вы считаете, жить всё-таки надо?
- Напомню вам мудрое изречение Сократа – вдумайтесь в него. - Она процитировала: "Мы едим, чтобы жить, но не живём, чтобы есть". Это изречение полюбили римляне, а мы в институте изучали его. Думаю, что не зря изучали.
Художник усмехнулся:
- И всё же это не ответ. Это лишь констатация, хотя и мудрая. А для чего же мы всё-таки живём? На это и ваши римляне, по-моему, не ответили. Или ответили только наполовину, что смысл не в сытом брюхе. Так это мы и без них знаем. И даже больше знаем: труд, борьба, радость того и другого – счастье! – иронизировал он.
- Вы ополчились на слово "борьба" и видите в нём лишь красивую и голую фразу. А мне кажется, вы смешиваете понятия. Ведь и борьба разная бывает. Мышиная возня и борьба за всеобщее счастье людей…
- А в чём оно?!
Они уже не слушали друг друга:
- … за личное место под солнцем. На остальных – наплевать?
- Да ведь так оно в жизни и есть! Вы что – не видите?
- Где? У кого так? Не смешивайте капитализм…
- Везде так! Люди все одинаковы.
- Нет, не так, – возразила Елена Николаевна. - Вот пришли сегодня утром на берег люди и перессорились из-за клочка свободного места на пляже. Зло перессорились, мелко. Один из них остался победителем. "Победитель!". Какой же подавленный был он весь день, жалко смотреть. А ведь приехал отдыхать, нервы, наверное, лечить. Такая борьба, конечно, не нужна. Это потому, что у каждого, по вашей теории, своя правда. Мелкая, кстати. А правда должна быть большой и общей. Двух правд не бывает. Ну и ещё… Цена-то вашей теории, а? – рассмеялась она. – Вот вы уже и спорите, доказываете, даже перебивали, а не ушли же в своё созерцательное спокойствие от спора, не ушли! Значит, боретесь? Вот вам и борьба…
- Видимо, вы из той редкой породы счастливых людей, у которых всё в жизни сложилось хорошо, и потому неясного ничего нет, - улыбнулся он ей.
- Почему вы так решили?
- Вид у вас уж очень счастливый.
- Вы опять о счастье. В чём оно? Мы с вами упустили один момент. Горький сказал: "Любовь – мать жизни". Отнимите у людей любовь – и они не захотят жить. Вот вам и весь нехитрый смысл. А в отношении меня вы ошиблись. Может, моё лицо и кажется вам безмятежным, но…
- Это не то, - заговорил он. Но вы, пожалуй, правильно ответили: любовь. Если в семье всё нормально, то человеку и работается хорошо, и борется, и отдыхается, а жизнь кажется прекрасной, и правда – только большой и общей. Я верю вам: вы не ханжите.
- То есть?! – неприятно кольнуло Елену Николаевну.
- Но существуют другие люди, - продолжал художник, - их много – с общей, но ханжеской моралью, общей правдой, как вы сказали. Такие всюду трубят: "Наша семья здорова и счастлива. Лучший в мире строй породил и новую, лучшую в мире мораль". И потому всё у нас – лучше. Даже грязь на дорогах, потому что она – наша грязь.
Но породить-то лучшую в мире мораль строй породил, а что с ней делают эти крикуны? Суды переполнены бракоразводными процессами. А кто не делает этого, имеет любовницу или любовника. Трусливо крадут у жизни своё маленькое счастьице, скрывают это от всех и кричат на собраниях о здоровой семье, вместо того, чтобы честно разобраться в сути происходящего и выяснить корни: почему пошла такая жизнь? Нет, они клеймят позором каждого, кто преступает семейный долг, долг круглой печати. И карают таких людей мучительно и публично. Судят за любовь. А разве можно судить любовь?
Она не перебивала, слушала. А он говорил об этом торопливо, запальчиво:
- Как часто они, сидя в парткомах, насильно заставляют людей "любить" и жить вместе. Это уже мораль, превращённая в ханжество и издевательство над чувствами людей.
Он нервно закурил, отшвырнул спичечный коробок.
- А я знаю другое: больше половины людей в своих браках не нашли счастья. Шутка ли – такое количество! Но попробуйте сказать об этом. Ханжи затопчут вас, заплюют. И все мы об этом знаем, и все молчим. А почему молчим? Да потому что ханжа всегда находит поддержку, официальную. Вот воз и ныне там. Ничего не решать ведь проще и удобнее: никаких тебе хлопот.
Она смотрела на его расстроенное лицо и не знала, что сказать ему, как возразить. Он был прав и не прав. Она спросила:
- Вас когда-то обидели?
- При чём тут я? Нет. Я сам себя обидел, потом уже обижали другие.
- Мне кажется, вы не правы, говоря, что у каждого есть любовница или любовник.
- Я не утверждал, что у всех. У многих нет, но они желали бы иметь, какая разница? Важно то, что в огромном количестве семей один из супругов не любим. Суть от этого не меняется: счастья-то – нет.
- Хорошо… - Елена Николаевна села удобнее. – Вот вы всё обвиняете. Но скажите тогда сами, почему такое происходит? Почему проходит любовь и возникает новая, запретная, что ли, за которую, как вы говорите, карают?
- Да потому, что нашу прекрасную женщину загрузили работой, как грузчика. Равноправие! Видели, сколько женщин занимается тяжёлым физическим трудом наравне с мужчинами?! На стройках, заводах, на прокладке железных дорог. И превращается такие женщины в кирпично-рожих мужчин с грубыми руками и манерами. Застуживают зимой почки, женские органы, старятся прежде срока. И всё-таки идут, идут, бедные, на эти работы. Не от хорошей жизни…
- Я знаю…
- Ну ладно, это я о тех, у кого нет специальности. Но сколько женщин со специальностью, с образованием, которые любят и хотят работать! Что происходит с ними? Возьмём, к примеру, учителя словесника. Какова нагрузка у неё? Давайте проследим…
Он стал загибать пальцы:
- Утром у неё подготовка к урокам, то есть, та же работа, только официально никем не учтённая. Потом – уроки. Классное руководство: беседы, занятия с отстающими, собрания, совещания и прочее. Вечером она приносит домой около сотни тетрадей и начинает их проверять. Выполнив к часу ночи примерно сменную норму корректора, она ложится спать. Добавьте сюда ещё домашние обязанности – стирку, уборку, готовку – и картина будет незавидной. Получается: всё отдаётся любимому делу, школе, а собственная семья, если она есть, совершенно заброшена. Если же семьи нет, то такой женщине некогда уже любить, и у неё намечается твёрдая перспектива остаться одинокой. Чем же после этого оборачивается "любимое дело"? Кстати, не очень щедро оплачиваемое. Тяжкой и унылой лямкой. Учительница не читает уже ни новых книг, ни старых. В газете – только "пробегает" четвёртую страницу. В кино, театр – почти не ходит: некогда. И это один из самых нужных людей на земле – у-чи-тель! В чём же смысл его жизни? В самопожертвовании? Но кому такое "горение" нужно, если человек лишён элементарных радостей 10 месяцев в году! Стоило ли для этого 15 лет учиться?
Не мудрено, что многие учителя мечтают найти другую работу или начинают работать халтурно, выпуская из года в год полуграмотных наших, невежественных детей. Не мудрено, что хорошие учителя тупеют от непосильной своей работы и потихоньку опускаются – на всё не хватает сил, тут уж не до причёсок, когда так замыкается круг: тетрадки – домашний передник; домашний передник – тетрадки. А любовь? Для неё не остаётся места.
Скажите, можно с таким положением мириться? В человеке убивается желание к делу, но никого это не тревожит: пусть продолжает выпускать из школы оболтусов, образуется. А уйдёт из школы человек – вместо него придёт новый, их у нас много, вот и всё. О чём тут заботиться? Не уйдёт – тоже хорошо: в 55 с цветочками проводим на пенсию. Но сохранит ли он при таком положении до пенсии свою семью, об этом уж вовсе ни у кого голова не болит.
Она не знала, что ему возразить, и сказала, кажется, банально:
- Да, много ещё у нас, конечно, трудностей, и всего сразу не решить. И потом – капиталистическое окружение. Сколько средств приходится отдавать на оборону! Не считаться с этим согласитесь, нельзя пока…
Он не ответил, промолчал. Тогда она снова заговорила:
- Я вот всё думала о текучести кадров у нас в больнице. Медсёстры без конца меняются. Только обучишь, привыкнешь – и уходит. Удивлялась: почему? А ответ вы мне подсказали.
- Мы отклонились… - напомнил художник. – Вы так и не ответили: может ли человек быть счастливым без любви?
- Не знаю… - тихо сказала она. У неё вдруг пропало оживление, с которым она спорила. – Не у всех же так убита любовь к делу.
- Любовь к делу и прочее – не заменят этого, - ответил он раздражённо. – Ханжа, правда, будет утверждать обратное. А заглянул бы в душу себе хоть раз честно! Может, 3 года уж как и не целовался даже, и ему хочется, да не с кем или нельзя. Для него и обыкновенный поцелуй – мечта. Можно так жить? Но нет, пытаются лучше о таком не думать и убаюкивают себя тем, что ничего особенного с нами не произошло: все так живут. Или вообще стараются не задавать совести проклятого вопроса: счастлив ли я, люблю ли? А – меня? Особенно женщины, видя всё своё счастье лишь в детях.
Закатное солнце опустилось на горизонте на воду и оплавило волны багрянцем. И небо в той стороне стало парчовым. Пищали чайки, шумело у камней море.
Художник молча курил, Елена Николаевна думала над его словами. Она никогда не задавала себе такого вопроса, не потому что боялась его, нет, просто оттого, что искренне верила, что счастлива.
Но вот задала сейчас, и как-то отчётливо вдруг поняла, что любит только своего 10-летнего сына, семейный уют, свою саратовскую квартиру, знакомых. А к мужу, рыхлому и рано постаревшему, вечно погружённому в дела, невнимательному и недалёкому – да, да, недалёкому, подумала она, чего уж скрывать – давно равнодушна, хотя и принимает его ласки, но опять же, как нечто должное, от чего никуда не денешься. Иногда, редко, они целуются: в день рождения или на 8 марта. Но и тогда всё-таки равнодушно, по обязанности, без чувства и страсти с её стороны. Вся её жизнь, все маленькие радости связаны больше с работой или праздниками, когда собираются знакомые и бывает шумно и весело, или когда изредка отправляются в театр, а на улице – снежок, нарядные прохожие.
Да, ей действительно казалось, что они с Максимом хорошо и дружно живут, не ссорятся, что так и нужно жить и что это и есть нормальная жизнь. И что так живут все нормальные семьи, и что нет тут ничего особенного. Иногда, правда, она ловила себя на смутном физическом желании – потребности целоваться, ощущении голода по поцелуям, так давно не целовалась, но она не придавала этому значения, и всё становилось на свои места. Так жила до сих пор…
Елена Николаевна сбоку взглянула на молчавшего художника и неожиданно заплакала, так ей стало жалко себя. Она, милая, красивая женщина, образованная жена и вдруг… несчастлива? Этого нельзя было перенести, и слёзы пошли обильные, настоящие и не облегчающие.
Она вспомнила себя студенткой, весёлой хохотушкой, Леночкой, прелестной девочкой, и ей стало горько, невыносимо. Сколько ребят сохло по ней! Да могла ли она тогда представить себя несчастливой? Да и теперь ещё, сейчас. Она, Елена Николаевна, врач-хирург, которую все знают и уважают, красивая женщина, и… на тебе! Жизнь-то, оказывается, не прожита, а сжёвана, так сложилось всё у неё.
- Что с вами? – испугался художник, увидев, что Елена Николаевна плачет и даже не скрывает этого. – Я вас чем-то обидел?
- Нет-нет… - вытерла она слёзы, - просто обидно, что такова жизнь. – Она помолчала. – А может, она всё-таки лучше, чем мы о ней думаем, а? Страшно… - И посмотрела на него сквозь слёзы с надеждой.
- Да, страшно, - подтвердил он. – Посмотрите, как живут простые люди, которым и мудрствовать-то некогда. Оба работают, часто – в разные смены, куча детишек. Встречаются по-настоящему только по выходным. Некогда даже подумать: счастливы ли? А это ещё страшнее.
В такой жизни, если и случается измена, то смотрят на это просто: крупно поссорятся, иногда с мордобоем, с битьём посуды, и на этом делу конец. Да и была ли там любовь, в этой измене?
Разводятся простые люди редко. В них глубоко заложено чувство ответственности перед детьми. Детей жалко, и люди терпят всё: работают до одури – потому что жить надо и кормить семью, и живут вместе – потому что от этого никуда не уйдёшь, не денешься – дети, другого жилья нет. И попирается эта мать жизни, любовь, и топчется всеми, как угодно!
- И что же, по-вашему, нужно сделать, чтобы изменить это, чтобы все люди были счастливы? Неужели нет никакого выхода?
- Обеспечьте людей по-настоящему, и вы увидите, сколько прибавится счастья, насколько поэтичней станет любовь. Да что там говорить! Сколько ещё девушек выходит замуж без любви! Одни из страха остаться в одиночестве, другие – и таких больше – от бедности, из желания как-то в жизни пристроиться. Была война, а ко многим – пора любви пришла. Опять же лишения и после войны: вон как нам всё поразрушили! Вот и идут женщины за кого попало. И сколько горя бывает потом, обиды и слёз! Сколько испорченных судеб. И у них, и у тех, за кого они выходили.
- Значит, в любви люди могут быть всё-таки счастливыми?
- Да, но это ещё не скоро, только когда окрепнет государство. А может, лишь при коммунизме.
- Вы верите, что наступит коммунизм? – удивлённо посмотрела на него. Наверно, шутит.
- Хотелось бы. Представляете, как бы всё было?
- Нет, не задумывалась о таком.
- А вы представьте. Государство накопило достаточно средств. И вот в один из дней по радио объявляют: с завтрашнего дня проезд во всех видах городского транспорта бесплатный. Проходит время, люди привыкли к этому, стали относиться как к должному. А тут ещё одно новшество: все кинотеатры станут работать бесплатно. Люди устремляются в кино. Первое время обиды из-за мест, сеансов, но потом и это входит в норму: театров настроят достаточно. Люди привыкают к новшеству, делаются вежливее, снисходительнее, регулируют свои посещения – регулирующие функции возьмёт на себя общественность. Будет меняться сознание людей. И так без конца. Бесплатные книги – духовная пища, и бесплатный хлеб как основной вид продукта. Потом – мясо, масло. И люди не будут набирать впрок, зачем? Привыкнут: приходи, бери свежее, сколько тебе надо на семью. Производства автоматизируются, работать люди будут по 3-4 часа, и приход на работу будет радостью: хочется поработать! Идут десятилетия, накопления всё увеличиваются: станет бесплатной обувь, одежда, поездка на курорт. Люди станут добрыми, тонкими. Исчезнет зависть. Думаю, это не утопия, это возможно. Ведь сейчас же у нас бесплатное лечение и образование. И никого это не удивляет: норма жизни.
- Ах, война-война, как она нас отбросила! – задумчиво произнесла Елена Николаевна. – Да-а… Ну, а как же тогда будет выглядеть семья?
- Я думаю, семьи, основанные на принципе частной собственности, держащиеся лишь на круглых печатях ЗАГсов, исчезнут. Ведь что сейчас удерживает семьи от распада? Я уже вам говорил. Страх. Страх, что некуда податься – с жильём трудно, что дети будут испытывать лишения, бедность.
- А как же будет выглядеть уход из семьи? – заинтересовываясь всё больше, спросила Елена Николаевна.
- При коммунизме этот страх уйдёт. Дети будут обеспечены государством, смогут получить всестороннее и гармоничное воспитание и образование независимо от того, оба родителя с ними или один. Отпадёт необходимость скрепления браков печатями. Не будет браков по расчёту, только по любви, а значит, счастливых людей станет больше. Люди будут красивыми, развитыми, нежными, потому что не будут уставать от работы. Ну, а если кто разлюбит – свободно может уйти. Его не будут за это ни ущемлять, ни осуждать.
- Что же – несчастных не будет совсем?
- Будут, но мало. Из числа однолюбов или людей, которым не ответили взаимностью. Но ведь это горстка по сравнению с тем, что сейчас творится. Война нанесла нам не только экономический урон, но им моральный. Сколько развелось жулья, взяточников, перерожденцев! На семьях это тоже отразилось. Многие женщины пошли за богатых спекулянтов. Существует ещё зависть к лёгкой и сытой жизни, а тогда уж не разбираются в средствах к осуществлению целей.
- Ну, допустим, - откинула назад волосы Елена Николаевна, - всё, что вы предполагаете в будущем, ещё как-то понятно, пусть и спорно. Но что же тогда станет, по-вашему, с моралью? Что получится, если все начнут кочевать из семьи в семью? Это же, простите, чёрт знает, что будет! Какой-то всеобщий разврат…
- Почему же непременно разврат? Люди изначально не будут ошибаться. От хорошей жизни они станут лучше, честнее, разборчивее. Зачем же в человеке усматривать в первую очередь скотину, с которой лишь сними намордник, и она-де…
- Ну хорошо, согласна. Но какими же будут расти дети у тех, кто всё-таки будет кочевать? Что за принципы усвоят они?
- Зачем же опять так грубо и примитивно? Ложь, в которой живёт сейчас столько людей, разве лучше?
- А моральная сторона дела: дети ведь любят своих родителей, вы же не станете этого отрицать? Как же им придётся жить, не видя любимых родителей? И вообще, что же хорошего в том, если они не будут знать родительской ласки?
- Почему? Они её будут знать! Люди не станут расходиться, как это зачастую бывает теперь – в ненависти друг к другу, по-скотски. Они останутся добрыми друзьями. Будут навещать друг друга.
- Вот уж позвольте не поверить в вашу идею! А как быть с ревностью? Что же она исчезнет, по-вашему? Ведь только при отсутствии ревности возможно такое "хождение в гости". Да и будут ли новые родители хорошо заботиться о детях, любить их и воспитывать как своих?
- Будут! Мы же ведём речь о людях будущего, свободных от нашей узости и недостатков. У них будут прекрасные условия жизни. Они будут сознательны и благородны, человечны. Работать они будут тоже лучше нас и продуктивнее, потому что станут неизмеримо счастливее. Давно известно, кто счастлив, тому и работается лучше. Несчастливому – не до работы. Представьте себе, как выиграет от этого всё общество, государство! Об этом, кстати, и у Ленина есть: при полном коммунизме детей вообще будет воспитывать общество, а не родители.
- Идиллия, в общем. – А про себя подумала: "Скорее наивность". - Ну, а как же всё-таки с ревностью?
- С ней будут бороться. Так, как это делают сейчас с пьянством и религиозными пережитками.
- Не знаю, не знаю, - поднялась Елена Николаевна. – Обо всём этом надо ещё подумать. Многие на моём месте возразили бы вам. Хотя в главном вы, пожалуй, правы: жить надо как-то иначе, - задумчиво закончила она.
Он снова достал папиросу. Она смотрела на море и щурилась: там тонуло в волнах солнце.
- Поздно уже, - сказала она. Её выгоревшие волосы трепал ветерок. Облитая неярким светом, она выглядела очень молодо и женственно.
Он внимательно, снизу вверх, рассматривал её. Как художник сразу отметил: у неё лёгкий профиль, одним штрихом можно схватить. Лоб невысокий, округлый. Локон колышется. А нос обычный, русский. Овальная, прихваченная солнцем, щека. Фигура слегка полная – порода видна. Сильные бёдра, молодые ноги. Ни роды не обезобразили её, ни годы. А какие же у неё глаза? Вот тебе на: не заметил. Он взглянул ещё раз на её невысокую грудь, матовое от загара лицо и убеждённо решил: ей 32. Но какие же у неё глаза?
- Поздно уже, - тихо повторила она. – Пойду за платьем…
Художник поднялся и увидел её глаза. Они были голубые, с синевой, но почему-то думал, должны быть карие. Не угадал.
Она подала ему руку. Не выпуская её ладонь, он сказал:
- До свиданья… Астраханцев, Евгений Александрович.
- Елена Николаевна, - назвала она ему себя. Немного постояла, не зная, что сказать ещё, почувствовала неловкость, и пошла.

В другой раз они встретились в парке Воронцова. Он увидел её первый. Подошёл и неловко поклонился.
- Вот… гулял, смотрю – вы! – объяснил он, словно оправдываясь.
- Я рада вам, честное слово! – улыбнулась ему Елена Николаевна, протягивая руку. – Я вспоминала вас.
Елена Николаевна говорила правду. Она видела художника на своём месте ещё два раза, но подойти не решилась: подумает ещё, что навязывается.
Шли по тропинке вниз. Из моря, казалось, прямо из воды, медленно и торжественно всплывала луна, и тотчас же обозначился ночной горизонт, а вода возле него по ночному стала бликовать, протянулась к берегу расплавленной дорожкой. Море сразу ожило – шевельнулось волной, и на ней красным буём качнулась луна.
Они остановились. Он спросил:
- Почему вы тогда плакали? Я всё время думал об этом…
Елена Николаевна помолчала, подумала, что скрывать от него, собственно, нечего и незачем, и ответила:
- Понимаете, что тогда произошло… Я вдруг почувствовала, что в чём-то вы правы и по отношению ко мне, хотя говорили вы, конечно, отвлечённо, вообще. Я как-то неожиданно подумала: а ведь я не счастлива тоже. И мне сделалось грустно и стало жаль себя… что вот жила-жила и даже не задумывалась, хорошо ли живу, счастлива? Всё как-то некогда было. Дела, заботы, ссор нет, значит, всё хорошо. А тут вы с этим разговором. Ну, и словно ото сна пробудилась. И пробуждение оказалось невесёлым. Скучно, выходит, неинтересно жила. Какое там счастье! Просто привычка. Все так живут, так чего же ещё… А в душе-то, оказывается, пусто. Ну и стало горько до слёз.
Астраханцев закурил, медленно произнёс:
- Я вас понимаю. Со мной было такое. Только я не плакал, конечно, да и обнаружил в себе это сам. Без внешних импульсов.
- Что обнаружили? – не поняла она.
- Пустоту, о которой вы говорите. Скучно мы с женой жили. Работа моя, творческие поиски её мало интересовали, отмахивалась она от них. Сначала это ранило – обижался, потом перестал. Махнул на всё и ушёл в себя.
Однако жить так я не смог долго. Сказал ей как-то, что не люблю больше. Думал, подействует это на неё, в чём-то она переменится… Сказал и обидное, что не могу любить то, что явно не эстетично – живот этот, полноту не по возрасту. Что вообще-то нельзя, став женой, вести себя, как в завоёванной крепости. Завоевал однажды, и сиди себе всю жизнь, сложа руки, жирей, как будто далее тебя обязаны любить просто так, ни за что, только в силу супружеской обязанности. А не будешь любить, значит, ты – непорядочный человек.
- Ну, и что же она? Оставила вас?
- Нет… Плакала. А через неделю всё продолжалось по-прежнему. Её успокоило то, что я никого не любил. А я думал о том, что у нас ребёнок, что жить теперь надо ради него. Опять же – общественное мнение, долг и прочее. Много невидимых цепей, "обвязанностей", как выразился один мой знакомый. Жаль было и её. Я уже забрал у неё лучшие годы, бросить её было как-то не по-человечески, нечестно.
Понимал и другое. Женщина она умная, спокойная, когда-то я ведь любил её, а что ждёт меня впереди – ещё неизвестно. От других слышал: всё в жизни проходит, и снова наступает скука. Поверил. Тем более что менять свои привычки было уже поздно, а новых я не хотел.
Вот так и решилось всё само собой. Легче стало лишь в одном: больше не нужно было лгать в чувствах. Но после этого я боялся влюбиться. Мне хотелось любви, я готов был кричать от этого, ведь я жил столько лет без любви! Боялся потому, что на простую интригу – не был способен, а ответить любовью на большое чувство – значит, пустить жизнь вверх тормашками. А это, согласитесь, страшно.
- Вы поэтому сторонитесь всех? – спросила Елена Николаевна.
- Нет. В жизни действительно всё проходит. Любви до гроба нет. Так зачем же ломать жизнь себе и другим?
- Не понимаю…
- Дело в том, что со мной случилось то, чего я боялся. Я влюбился в нашу новую актрису. Она была замужем. Муж, инженер-строитель, закончил где-то свою очередную стройку, и его перевели в наш город.
Потом я узнал его. Это был прекрасный, идеальный, если можно так выразиться, муж. Хороший семьянин. Некурящий, непьющий. Но он был какой-то бесконечно скучный, и оттого казался старым, без искорки, без огня. Он и лыс-то был, как старик – нехорошо, плешью. А был добр, внимателен. Когда нужно было, он мог постирать бельё, вымыть полы, искупать ребёнка. Он очень любил её. Знал, что она его не любит, но ни в чём и никогда не упрекал. Она, в свою очередь, ценила его любовь и преданность, и ей порой даже казалось, что лучше, чем с ним, ни с кем уже и быть не может. И всё-таки ей было тяжело с ним. Она знала, что не предаст его, не подведёт, всегда будет ему хорошей женой – верной, не способной на измену, и это было её му'кой, потому что сам он её освободить не хотел и невольно продолжал выступать в роли любящего палача.
Мы же, несмотря на все угрызения совести, неотвратимо сближались, понимали это, а выхода у нас не было: мы не могли ни прекратить наше сближение, ни на что-то решиться. Жизнь постепенно превращалась в дикий, нелепый кошмар. Всё было ложно – долг, печати, обязанности, всё, кроме нашей любви. А любовь эта была для общества пошлой, незаконной. И это сильнее, понимаете, сильнее, хотя и ложно. Такова жизнь, такой мы её все сделали.
Выхода у нас не было: мы перестали видеться. Но шила в мешке не утаишь. Кто-то из ханжей-"благожелателей" заявил о моём "поведении" в партбюро… и началось! Тошно вспоминать даже. Вызывали и меня, и её. Копались в душе, вопросы задавали. В общем, не стеснялись. Читали нравоучения, советовали вернуться в лоно здоровой морали, чего только не было!
А после заседания я шёл с двумя из них вместе – по дороге было. И вот тут-то стали они утешать меня по-человечески. Но как? Не горюй, говорит мне один, не горюй, Евгений Алексаныч, с кем не бывает… Перемелется – мука' будет. А другой вторит: "Ты ещё спасибо скажи, что жена не знает! И вообще, такие дела не так делаются – умненько, осторожно. А ты – в открытую. Люди же кругом, сослуживцы. Не на острове живёшь! А теперь это дело кончай, от чистого сердца советую – брось! Отделался выговором, и хватит, а то ведь и похуже может быть. Не бунтуй, всё равно ничего не изменишь".
Если бы вы знали, как гадко было, горько! А они по дороге всё болтали, болтали, рассказывали. Кто с кем живёт, кто к кому ходит, по какому принципу главный режиссёр раздаёт актрисам роли. Слушал я их, и с ума готов был сойти: ни одного хорошего человека у них нет, ни одного тёплого слова ни о ком, одни только пикантные истории. А ведь я многих из этих людей уважал, знал, что люди они умные и порядочные.
Уже прощались, актёр Полонский сказал мне: "Все так живут".
А мне жить так уже не хотелось. Столько открылось гадости, пошлости! Во многом они не врали, я это чувствовал. Они говорили без злости, равнодушно, как о фактах действительных и само собой разумеющихся. И в этом был весь ужас и убедительность. Что ждёт меня дальше? Ответа я не находил. И жить по-старому я уже не мог. Знал, что всегда буду любить эту женщину.
Но оказалось иначе. Она перевелась в другой город, а я остался в своём театре. Больше года тосковал и грустил, потом боль утихла. Всё прошло: я забыл её.
С тех пор я боюсь, чтобы такое не повторилось. Кроме горя, такая любовь ничего не принесёт. Мы должны щадить себя хотя бы сами.
- Вы говорите, всё проходит и забывается. Ну, а если бы вы сошлись с той женщиной? Может, и не прошла бы любовь? – спросила Елена Николаевна.
- Не знаю… - устало ответил Астраханцев, думая о чём-то своём.
У ног их, переворачиваясь сонной волной, мокрой галькой скреблось море. Слушая его, они замолчали, погружённые в думы.
Море скреблось и дышало по всему побережью.

На другой день они встретились вечером, на танцевальной площадке. Художник, как всегда, пришёл послушать музыку.
Они опять долго и обо всём говорили, потом он провожал Елену Николаевну к её санаторию.
Светила луна.
Тускло отсвечивало внизу море.
Где-то играла радиола.
Темнели на фоне светлого чистого неба зубчатые вершины гор. Было удивительно покойно и хорошо.
- А жить всё-таки приятно! – сказала она.
- Да, - серьёзно подтвердил он.

Теперь они виделись каждый день. И всё говорили, говорили. Он и купался с ней вместе, и загорал – на скалу не уходил. Утром они подолгу смотрели на море, устремляясь за горизонт, куда улетали чайки и куда можно было улететь только в мыслях. Да и то, наверно, врозь. А может, они летали вместе? Кто знает? Ведь в такие минуты они молчали.
Однажды, уходя с пляжа, он услыхал, как к Елене Николаевне, будто бы в шутку, обратились знакомые женщины:
- Елена Николаевна, смотри-те!..
- Мужу напишем…
Он видел – Елена Николаевна наклонилась и стала поправлять босоножку: набился песок. Хохотнув, ответила:
- Пишите, он у меня не ревнивый…
А вечером где-то над горами сердился гром, и там посверкивало и погромыхивало. Елена Николаевна каждый раз вздрагивала, слушала художника невнимательно и только как-то по-особенному смотрела на него. Он увидел, запнулся, забыл, о чём говорил, и замолчал. А потом очень серьёзно и просто сказал:
- Елена Николаевна, а вы смотрите не влюби'тесь в меня. В конце концов, это же возможно… - Он опустил голову.
- Ну что вы, Евгений Александрович! – Она громко рассмеялась, слишком громко.
Хотела спросить: "С чего вы взяли?", но это показалось ей и неискренним, и банальным, и она не спросила. Спросила совсем другое, такое, чего не ждала от себя:
- А вы сами… не боитесь?
Он закашлялся, выбросил плохо горевшую папиросу, закурил новую и заговорил о нашумевшем кинофильме. Больше они к этому не возвращались.

Через неделю художник сообщил Елене Николаевне, что отпуск его заканчивается, завтра он уезжает.
- Как? – спросила она изумлённо, словно остановилась с разбега. Она так увлеклась разговором, так интересно спорила с ним о содержании и форме в современной живописи, что оборвав на полуслове, не знала, о чём же говорить дальше, на чём остановилась. Он оглушил её своим известием, таким неожиданным и так некстати.
Почему-то она не хотела, чтобы он уезжал, не думала о таком и не представляла, что он может уехать отсюда – вот так, просто, что у него может закончиться отпуск и закончиться не в один день с ней.
- Да… завтра в 12. Вот и билет на автобус, - сказал он потухшим голосом, глядя себе под ноги.
- Что же, - ответила она вяло, - значит, завтра будем прощаться. Жаль… Мне будет скучно без вас.
- Мне тоже.
Уже подкралась к Ай-Петри луна и готова была спрятаться за зубчатыми вершинами, уже густыми стали деревья и их тени в ночи, уже давно пора было возвращаться в санаторий, а они всё молчали, шли, останавливались. Возле крутого обрыва они слушали уханье внизу, он курил, она срывала листочки с куста.
Море сердилось, клокотало. Пенные валы внизу белели и шли на берег, как на приступ. Сшибались, раздавался пушечный выстрел, летели брызги и пена, и вновь всё повторялось. Вскрикнула в темноте чайка.
Елена Николаевна вздрогнула, повернула к Астраханцеву бледное лицо и долго смотрела ему в глаза, словно чего-то ждала. И он уж было хотел что-то сказать, и будто потянулся к ней, но лишь вздохнул, и в который раз закурил.
- Да, нам нельзя этого, - тихо сказала она, отворачиваясь. – Курорт, море, каких-то 3 недели всего… Конечно, несерьёзно всё… не правда. Глупо и незачем, я понимаю… Вероятно, вы правы – это быстро пройдёт.
Он молчал, напряжённо о чём-то думал.
Вспыхивал светлячок папиросы.
И роптали, роптали внизу волны.
- Поздно уже. Проводите меня домой, - сказала она.
Ветер трепал её волосы.
Она ждала…
А он всё молчал.
Так и пошли, молча, до самого санатория. Он всё курил и курил, и она не говорила уже, что это вредно.
Перед входом во двор она остановилась.
- Да, вы правы во всём. Прощайте… - Елена Николаевна протянула ему руку.
- Прощайте, - вздрогнул он. Держал её руку в своей и смотрел ей в лицо собакой, потерявшей хозяина.
Она вдруг резко нагнула голову, почти вырвала руку и, не оглядываясь, пошла. Потом побежала. По кирпичной дорожке. И стук её каблуков был частым, как удары сердца под пиджаком. Ему очень хотелось, но он не окликнул её. Что-то сделалось с горлом.
Скрылась за горами луна, и стало темно.
На мгновение затихло всё везде. Гасли последние огни в окнах.
Астраханцев не уходил.
Может, на что-то решался или чего-то ждал, прислушиваясь. Но стучало только его сердце в тёмной пустоте, да было слышно, как выплёскивается на берег раскачавшееся в шторме море – обвально ухает, прощально вздыхает.
Елена Николаевна не появлялась… не вышла.
И тогда вместе с ухнувшей волной где-то что-то обвалилось, оторвалось, как берег от материка, и покатилось, покатилось… уже навсегда.

Ей недоставало его, просто недоставало. Так было в первый день. А на другой и на третий день – утратили для неё свою прелесть и море, и горы, и красивые обрывистые берега. Пустынным казалось всё. Пусто было и на пляже. Сначала просто пусто, потом – до слёз.
Елена Николаевна затосковала. А когда тоска стала невыносимой, она призналась себе, что любит Астраханцева, любит, сама не знает за что, и тоскует по нему. Оставаться в Алупке дальше – уже не было смысла, это был не отдых. Елена Николаевна неожиданно собралась и тихо, незаметно уехала.
Уже в поезде стала утешать себя, что это, наверно, не любовь, просто увлечение, и что оно пройдёт, как проходит в жизни всё. Утешение, однако, не приходило, слишком свежа была ещё боль. Так с ней она и приехала.
На какое-то время всё отодвинулось. Встреча с сыном, работа, домашние хлопоты поглотили её. Но в отношениях с мужем она почувствовала, что уже не может быть прежней. Она стала сдержанной, даже холодной, и всё реже улыбалась – словно подменили.
В конце концов, Елена Николаевна поняла, что несчастна, что всё неинтересно вокруг, на всём печать скуки и разочарования, ничто не радовало её, а муж стал даже противен. Вначале она боялась, что он заметит перемену в ней и начнёт расспрашивать. Но он не замечал ничего, не расспрашивал, и ей уже хотелось этого. В душе она возмущалась им: "Чурбан, бревно бесчувственное! Как так можно? Не видеть, что жена смертельно ранена, готова помешаться от боли! Как он может жить по-прежнему, будто и не случилось ничего?"
Теперь она часто присматривалась к нему – как ест, читает, почёсывая пухлую грудь и прихлёбывая чай из стакана, и обнаруживала в нём недостатков всё больше. Удивлялась: как не замечала этого раньше? Почему не видела, что они скучно и неинтересно живут?
Вспоминался художник. Она всё ещё любила его, хотя прошло уже более полугода. Успокаивая себя, думала: "Наверное, он прав. Что в их положении можно изменить? Семьи, дети… Надо покоряться, нельзя отдаваться увлечениям, ведь всё равно это не вечно, пройдёт, кончится…"

Неторопливо, но и не медленно летело время. Прошло 2 года. За делами, заботами художник вспоминался всё реже. Елена Николаевна успокоилась, поверила: всё проходит.
Но случилось так, что её послали в командировку. Дорога лежала через его город. Но она как-то не подумала об этом, не вспомнила. Вспомнила лишь тогда, когда через сутки увидела вечером сквозь вагонное окно освещённую надпись вокзала. Яркая, огромная, она поразила её.
У Елены Николаевны отяжелели ноги и ёкнуло сердце. "Ведь это же… - прочитала она ещё раз надпись. - Здесь живёт ОН! И сейчас здесь, может, даже недалеко. Боже мой!" – простонала она.
Ей немедленно захотелось что-то сделать – закричать, кого-то позвать, помчаться к нему в город. Но вместо этого она вытерла платком выступившие слёзы и вышла из вагона.
"Два года, два года! – в тоске повторяла она. – Два года! Забыл уж, наверно…"
А сердце кричало, рвалось. Два года… два года! Без переписки, без напоминаний.
- Сколько стои'т наш поезд? – спросила она как можно спокойнее у проводника чужого вагона.
- 40 минут. Узловая, - равнодушно ответил тот.
- Спасибо… - Она пошла к вокзалу.
По дороге она вспоминала то, о чём когда-то говорил ей художник, его "правду", и отчего-то была не согласна с ней сейчас. От его правды не хотелось жить. Какая же это правда, если человек отнимает у себя счастье? Всё в ней бунтовало против этого. Страшная это правда, неправильная. Но в чём, в чём неправильная?
Она опять не знала. Ни сейчас, ни тогда. Как не знают этого тысячи других людей, и, наверное, он сам, и вот она, и многие, многие. Может, оттого люди и не счастливы, что не могут, не умеют добраться до настоящей правды?
Вспомнились слова одного из героев чеховской "Дуэли": "Никто не знает правды…"
"Боже, как это грустно и верно! Никто, никто не знает, в чём правда", - повторяла она в душе своей, проходя в двери вокзала.
"А вдруг я увижу его здесь? – затеплилась надежда. Вздрогнув от такой мысли, она стала всматриваться в проходивших мимо мужчин. – Нет, это из области невероятного…"
Елена Николаевна заметила телефон-автомат, и её осенило: "А что, если позвонить ему? Театр в городе, вероятно, один. Сейчас вечер, идёт какой-нибудь спектакль. Ничего мудрёного, если художник ещё в театре".
Она так обрадовалась, что не сразу сумела открыть дверь в будку. Потом долго рылась в сумочке и не могла отыскать нужную монету. А сердце в груди прыгало, прыгало. Наконец, две монетки нашлись. Дрожащей рукой Елена Николаевна засунула в щель 15 копеек и сняла трубку. Набрала 09 – справочное бюро.
- Справочное? Пожалуйста, телефон драматического театра.
Когда она набрала номер, указанный справочной, в трубке что-то прогудело. Телефон не соединился с абонентом. Монетка, к счастью, не провалилась в щель. Елена Николаевна торопливо повесила трубку, опять стала набирать номер. Второй раз ей ответили. Оказалось – администраторская. Она попросила пригласить к телефону художника Астраханцева, если это возможно, но ей назвали его телефон и повесили трубку. Надо было звонить снова. Но кончились монеты.
Торопясь, она вышла из будки и направилась в кисок союзпечати. Разменяла там деньги и чуть не бегом вернулась назад. Вперёд её к будке автомата подошёл мужчина.
- Умоляю вас… я с поезда! – попросила она. Во рту у неё пересохло.
Мужчина коротко взглянул на неё и молча отошёл.
Надо было опускать монету, но она забыла номер и, силясь припомнить его, почувствовала, как ею овладевает ужас. Опять налились свинцом ноги.
Кажется, она вспомнила. Взглянула на часы – и вспомнила, успокоилась: до отхода поезда оставалось 29 минут, поговорить она успеет, если, конечно, Астраханцев в театре.
Она убедилась ещё раз, что номер телефона вспомнила правильно – именно так ей и сказали: 32-43, она ещё запомнила: по краям тройки, в середине – 24, полночь, 24 часа то есть. Опустила монету и набрала номер.
Шли томительные редкие гудки: "не отвечает". Но она трубку не вешала: если Евгений Александрович не на месте, может, услышит кто другой, подойдёт к телефону и по её просьбе позовёт его. И действительно, в трубке раздался щелчок, и густой мужской голос сказал:
- Слушаю.
- Мне нужен Евгений Алексаныч Астраханцев, - заторопилась Елена Николаевна, ощущая дрожь.
- Это я, - выстрелило ей прямо в ухо и оглушило её: на такую удачу, честно признаться, она не рассчитывала.
Остаток фразы: "Слушаю вас…" она слышала уже, как сквозь вату. И нахлынули опять ненужные сейчас слёзы.
Голос Елены Николаевны задрожал, она сказала:
- Евгений Алексаныч, дорогой… это я, Елена Николаевна… Помните Алупку, не забыли? – И она расплакалась, не могла больше говорить.
- Елена Николаевна, вы?! Откуда? – дрогнуло там, на другом конце. – Вы по междугородке?
- Нет, с вашего вокзала, - заторопилась она, захлёбываясь от радости. – Я проездом. Через 25 минут отходит мой поезд. Решила вот позвонить, наудачу. Я всё время помнила вас. Ну как вы тут, рассказывайте…
- Как же вы узнали мой телефон? А впрочем, что я говорю, узнали и хорошо. Елена Николаевна, что с вами?
- Ничего, это от радости, не обращайте внимания. Рассказывайте же, не тяните. Что нового? Как жили, живёте?
- Да всё так же, по-прежнему. А вы? Откуда, как, куда? – Голос у Астраханцева осел, стал хриплым. – Неужели это вы? Я с ума, кажется, схожу…
- Еду в командировку. Потом назад, домой. Нового тоже ничего.
Чем-то взбудораженный, он вдруг прервал её:
- Постойте, Елена Николаевна, милая! Вы сойти, сойти с поезда можете хоть на сутки? Можете?
Елена Николаевна растерялась.
- Вы меня слышите? Елена Николаевна, слышите? Почему вы молчите? – взволнованно неслось из трубки. – Мне так хочется повидать вас, поговорить обо всём, важном!
- Не знаю… ничего я сейчас не знаю! – всхлипнула Елена Николаевна.
- Ну ладно. Какой у вас номер вагона? Седьмой? Я сейчас на такси – и к вам на вокзал. Тут недалеко, я ещё успею. Вы слышите меня? На месте решим. Стойте возле своего вагона…
- Хорошо, - пропал у неё голос. – Я жду вас, только скорее, у вас очень мало времени. Жду, до свидания.
- Так значит у вагона номер семь? – хрипло прокричал он.
- Да, да! Торопитесь, не надо больше говорить, потом… опоздаете… - Она плакала.
- Всё, кончаю. Я сяду с вами в поезд и провожу вас до следующей станции. Мы ещё обо всём поговорим… - В трубке щёлкнуло, и понеслись частые тоненькие гудочки – разговор окончен. Елена Николаевна ещё немного послушала и повесила трубку.
С этой минуты она ждала его и волновалась: успеет ли, найдёт ли сразу такси, не отойдёт ли немного раньше поезд – бывает же? А пустят ли Астраханцева в вагон без билета?
Елена Николаевна стояла подле вагона и всматривалась в лица прохожих вдали. Астраханцев не появлялся. Неумолимо дёргалась минутная стрелка на больших вокзальных часах. Сгущались сумерки.
То и дело раздавались гудки маневрового паровоза где-то на путях за составами, и Елена Николаевна каждый раз вздрагивала, смотрела на электрические часы и хваталась за поручни у подножки. Но поезд ещё стоял. Ветерком подогнало к ногам бумажку. Откуда-то подбежал серенький дурашливый котёнок и стал поддавать бумажку лапой. Появилась девочка с косичками и взяла котёнка на руки.
Елена Николаевна всё прохаживалась: 5 шагов вперёд, и снова к подножке. В волнении стискивала руки и думала, думала, и всё одно и то же, одно и то же: "Успеет ли? Узнает ли? А она?.."
Теперь уже беспрестанно и в страхе взглядывала на стрелку. Та дёргалась, приближаясь с каждым рывком к роковой черте, и Елена Николаевна обмирала. Она стискивала руки сильнее и уже не замечала этого: до отправления поезда оставалось всего 2 минуты. Астраханцева не было.
"Неужели не успеет? Не успел…"
Стрелка дёрнулась ещё раз, и где-то впереди ударил колокол.
- Гражданочка, отправляемся! – прогудело над ухом. Это приглашал кондуктор.
- Да, да… - машинально ответила Елена Николаевна, всё ещё всматриваясь в сторону центрального входа на перрон. Было уже темно, и она ничего не могла различить там.
К горлу подступил ком, и пощипывало в носу. Елена Николаевна поднялась в тамбур. И тотчас же поезд дёрнулся, лязгнул буферами, и паровоз дал протяжный гудок. Она, казалось, оглохла. А потом увидела, как качнулся и поплыл назад вокзал и перрон, и испугалась. Снова высунулась из дверного проёма и стала всматриваться назад, в темноту. Там, кажется, кто-то бежал и размахивал руками. Может, и кричал что-то, за грохотом не было слышно.
Поезд набирал скорость. Вот и станция позади – скрылась. И что-то словно оторвалось у неё внутри.
Прислонясь к стенке тамбура, Елена Николаевна всхлипнула. Потом заплакала, и плакала долго, до тех пор, пока не перестали идти слёзы. Кондуктор взглянул на неё, кашлянул, хотел что-то сказать, но лишь в нерешительности потоптался возле неё и ушёл в вагон.
В купе Елена Николаевна пришла, когда на верхних полках уже спали. Не включая света, она села у окна и стала безучастно смотреть.
Мелькали какие-то огни, столбы, посёлки. Тоска.
Подумала: "И ведь не успела даже сказать, что люблю. И не знаю, любит ли он. Нет, где уж там, поздно жизнь перекраивать…"
Всё так же было темно. И опять текли по лицу слёзы. Покачивало вагон, и всё стучали, стучали на стыках колёса:" про-шла… про-шла… про-шла!"
"Жизнь прошла", - тупо подумала Елена Николаевна.

Конец

1960 г.
г. Днепропетровск






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Логин
Пароль

Регистрация
Забыли пароль?


Трибуна сайта

Стихотворение КОНСТАТАЦИЯ. Приглашаю.

Присоединяйтесь 




Наш рупор

 
Оставьте своё объявление, воспользовавшись услугой "Наш рупор"

Присоединяйтесь 







© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft