16+
Лайт-версия сайта

Больше, чем что-то ещё

Литература / Проза / Больше, чем что-то ещё
Просмотр работы:
01 октября ’2009   12:43
Просмотров: 26817

ПРО ПТИЦУ

- Про Птицу и монастырь знаешь?
- Нет, нет, а ну-ка, что за история?
Птица жил на Мангупе и решил вдруг, что ему пора в монастырь. Ну, нашёл… я не знаю, монастырь какой-то. Пришёл и говорит:
- Примите меня в монастырь.
- Да ну, - говорят ему, - а чего это ты решил?
- Бога хочу найти, ответил Птица.
- Хорошо… ладно. А паспорт у тебя есть?
- Нет, - отвечает Птица. – Нет у меня паспорта.
- Ну, нет, так нет, - сказали ему… и не приняли.
Так и не нашёл Птица Бога.

ОДА ТУАЛЕТНОЙ БУМАГЕ

Когда я был ещё маленький, в детском саду у меня была подружка Лариска. Она была такой закадычный человек, что мы даже как-то мечтали обменяться с ней на пару дней головами, чтобы узнать, кто чего думает. Ну, да я не о том... Мы с Лариской постоянно выдумывали какие-то штуки. Не то, чтобы глупости, а так... выдумывали и всё. Ну, фантазёрами были... Вот стали, например, дети в садике хвалиться своими родителями. Один говорит, мол, у меня папа на складе работает и всего, чего хочешь достанет, другой ещё что-то, а третий просто на лопатки всех положил: «У меня папа, - говорит, - танкист, ясно? Приедет на танке и всем вам капец». А у меня папа геофизиком был, и я даже толком не знал что это такое. Лариска выручила: «А у Максима, - говорит, - папа геофизик, понятно?» И смотрит на всех торжествующе. «А чего понятно-то?» – спрашивают у неё. – «А то, что он... АЛМАЗАМИ какает!..» Ну, тут все, конечно, умолкли потому, что алмазы – дело серьёзное. Вот такой она была человечек классный – Лариска. Настоящий дружок.
Как-то нас наказали с ней, посадили за что-то на скамейку и вот мы сидим и думаем - что делать? И решили сделать воздушный шар. Сделать и улететь. Шар должен быть лёгким – это понятно, а самый лёгкий материал – это, конечно, туалетная бумага. Не такая как сейчас – рулонами, а другая. Были такие тонкие папиросные листы, нарезанные квадратиками. Вот из них и решили начать клеить шар. А у меня вечером родители как раз уходили куда-то: в театр, или кино – не знаю, и мы с братом взялись за дело. К одному листочку приклеили с четырёх сторон ещё по одному, к тем ещё и пошло-поехало... Когда родители пришли, мы уже весь пол в нашей комнате застелили таким большим папиросным листом, склеенным из кусочков. Лариска тоже должна была дома сделать такой лист... Мы бы их склеили, потом сплели бы корзину из прутьев, верёвками бельевыми привязали бы и всё... Осталось бы только надуть и лететь. Лететь!..
Ну, что сказать... Папа когда увидел, что мы сотворили только почесал за ухом и спросил: «Интересно, а что бы они дальше делали?» А мама почему-то добавила: «Нужно газовый баллон куда-то убрать, а то я чувствую, что мы скоро все полетим...»
А ведь ВЕРИЛИ же! Вот чудеса... Эх, дурачки, дурачки мои дорогие, где же те страны волшебные, в которые мы все собирались лететь когда-то?!.

ПЕРВЫЙ ЛУЧ

Властью воспоминаний я вызываю из тракторных втулок, поршней, шестерёнок, садовых оград, бронированных дверей и решёток, - рассыпанных по всей необъятной земле, - груду металлолома, а из него – оранжевый, старый автобус, всё ещё тарахтящий по Крымским дорогам. Э-э, да вот он и я. Юный ещё, ёлы-палы, с бритою головой, в какой-то шафрановой, дикой рубахе навыпуск; с мешочком на груди, из которого торчит указательный левый палец – «не чистый» почему-то, как принято его называть. Я – кришнаит. Перебираю в мешочке шарики чёток и бурчу Маха-мантру: Харе Кришна, Харе Кришна, Кришна Кришна, Харе Харе… Ну, и так далее без конца, чем больше, тем лучше. По крайней мере, так нам объяснили старшие братья… по разуму.
С мешочком происходят забавные вещи. То в него пытаются просунуть монетку, полагая, что я прошу милостыню, то проводница в поезде начинает стелить за меня постель, приняв мешочек за перевязь для покалеченной руки… Живая душа… Теперь таких проводниц не бывает и никто не удивляется человеку в индийских одеждах с лицом и повадками соотечественника. Теперь вообще никто ничему не удивляется. Ну да я не о том…
Так, стало быть, солнечный, ясный день, а точнее утро, которое двадцать лет как кануло в Лету, но которое продолжает (вот чудо!) жить в моей памяти. И кто посмеет сказать, что его нет? Смотрите-ка – вот он я, сижу и болтаюсь покорно вместе со всеми, щурясь на солнце и радуясь неизвестно чему. Хорошо!.. Я еду на Мангуп. Впервые в жизни. Не знаю даже зачем, но еду…
Светлые быстрые пятна проносятся по безмятежным, покойным лицам. Бабулька улыбается, трогает меня за локоть и спрашивает тихо, ласково заглядывая в глаза:
- Молишься, сынок?
Я киваю головой и чувствую, как подступает, грозится залить лицо краска стыда. Я ведь всё понимаю… В смысле, что она не понимает… Какое там «молюсь»? Знала бы старушечка – Божья душа – что за «молитва» у меня на уме – не улыбалась бы она с тихой радостью за меня – молодого. И я держу изо всех сил, боюсь уронить своё окаменевшее вдруг лицо, и только это теперь занимает мои мысли. Мучает меня бабушка своей доверчивостью наивной, так мучает, что хоть сигай с автобуса.
Но потихоньку неловкость проходит. Успокаивается душа и Божий день, безмятежный и светлый убаюкивает встрепенувшуюся совесть: Ничего… Спи покуда… Ничего ты пока не сделаешь. Не время ещё. Спи. Отсыпайся до срока…
Белая известковая дорога слепит глаза. Я один. Тишина. Ветерок повевает прохладой и с благосклонным величием взирают с высоты громады мангупских утёсов. В прошлом году я был здесь – внизу, у подножия на съёмках фильма с бутафорским названием: «Подземелье ведьм». Папуасом ходил в массовке, Караченцева привязывал ко столбу, дурачился, с панками песни орал под гитару, но наверх даже и не взглянул – не до того было. Теперь, вот, смотрю…
Но я не знаю куда идти: где в зелёной, барственной шубе горы затерялась нитка тропы?
Вот от вагончика строительного, что у самого подножия Горы, свистят мне, машут рукой: мол, стой!
Пёс - «немец» - надрывается на цепи, душит себя, хрипит, рвётся в бой. Так ему хочется мясца моего отведать кришнаитского - приправы там разные: имбирь, кореандр, корица… с дымком благовонным, сандаловым. Я стою. Жду, пока подойдёт вразвалочку, неторопливо смотритель. Прикидываю: выдержит цепь на вагончике, не выдержит? Грудью бросается немец, вздыбливается, скалит клыки…
- Далеко собрался? – ленивый вопрос и взгляд, оценивающий меня небрежно: можно ли чем разжиться? - Тощий, задрипанный кришнаит, рюкзачишко за спиной с кукиш – ну что с такого возьмёшь?..
– Ночевать наверху нельзя. Костры разводить тоже, - но это уже совсем в проброс, так – для проформы.
- Да я не надолго. Посмотреть только…
Ему уже неинтересно, что я говорю; он машет рукой, указывая направление, и разочарованный плетётся обратно. Пёс его ждёт с напряжённым вопросом в глазах: Ну что… оторвал хоть кусочек?!
Я карабкаюсь по тропе. Весенняя свежесть, переплёт прохладных теней не спасают от жара, распирающего изнутри. Тяжело после зимней спячки сразу, вот так проснуться и начать куда-то резво карабкаться. Но что поделаешь – гора есть гора.
Останавливаюсь иногда, перевожу дух и высматриваю в просветах – далеко ли вверху граница подъёма? Кажется рядом. Топаю снова - невольно быстрее (если уж рядом), потом тяжелее, медленнее, совсем еле-еле и опять стою, тяжело дыша: ох-хо, ох-хо…
Ну, где же она – заветная грань? Снова рядом? Кажется, шагов пятьдесят до неё, не больше. Ещё порыв. Теперь уж последний, точно. Но потом оказывается ещё один… и ещё…
Возле старинной полуобрушенной башни решаюсь на стратегический ход - сократить дорогу и… конечно, совершаю прямо противоположное.
Карабкаюсь (теперь уже без тропы), продираясь через какие-то заросли, цепляясь за скалы. Лезу, скребусь до дрожи, до холода в животе с остервенением беглого каторжника. Ни о чём уже не могу думать, кроме как выбраться поскорее наверх. В голове сумятица, толчея из обрывков мыслей, розовый дым и бу́ханье пудового молота.
Но вот я на плато! Отдышался маленько, огляделся вокруг… ещё огляделся. А дальше-то что? А ничего. Стою и думаю: а зачем я вообще-то сюда притащился?
Унылый пейзаж: пустырь, поросший прошлогодней бурой травой, в ней затёртые тропинки, едва приметные. Ветер гуляет, путается в кустах. Синее небо над головой. И всё.
Ладно. Бреду наугад, вглядываясь в груды камней и пытаясь распознать в них приметы минувшей жизни. Но азарт путешественника и первопроходца уже отхлынул, и сразу всё стало скучно: идти, смотреть, любопытствовать, думать…
Ничего особенного. Всё как всегда. Сколько в Крыму таких пустырей исторических с развалинами, пещерами и чем угодно ещё!..
Наконец останавливаюсь в недоумении. Всё. Цель кажется мне достигнутой. Город я осмотрел. Ведь осмотрел же – вот, налево всё видно до самых обрывов, направо до зарослей кустарника - тоже, а глубже вглядываться неохота. Да и куда глубже – землю копать?.. Равнодушие и смута. Я не знаю, что делать дальше? И тогда (взбрело же такое в голову) – я свистнул. Кто-то отозвался вдали. Я пошёл на звук, и это было уже осмысленное движение, а значит жизнь.
И вот из какого-то склепа выбирается мне навстречу – подросток, не подросток? – трудно понять. Щуплый, грязный, в каких-то ошмётках одежды… дитя подземелья и только.
Оказалось – Г-глюк К-киевский (заикается). На груди под рубахой крест огромный, не иначе как иерейский. Первое, чем похвастался – крестом. Недавно, видать, носит. Не нарадовался ещё.
- Хы-ы-леба у т-тебя нет? Три дня н-ничего н-не жрал!
Я даю ему хлеб, он жуёт его по-звериному жадно, с остановившимся, мутным взглядом. Потом прислушивается к себе, икает, ложится на брюхо и пьёт из лужи застоявшуюся жёлтую воду. В пяти минутах воды – родник. Я наблюдаю с любопытством и изумлением. Вот так персонаж. Действительно «глюк» какой-то.
Через пять минут он уже водит меня над обрывами, показывает пещеры, ныряя в каждую дыру и выныривая неожиданно где-нибудь за спиной. Он сейчас с Кавказа идёт пешком. Весь Великий Пост пробыл там.
- В монастыре… - здесь Глюк останавливается, глотает острый кадык и продолжает, ничего уже не видя перед собой: - В монастыре к-картошкой кормили (снова дёргается кадык). С г-грибами… В подвалах бочки с капустой… кислой…
Тишина. Мне кажется, что его нужно придержать, иначе он шагнёт сейчас в «магазин», то есть с обрыва, в гипнотическом своём оцепенении.
- Ну а в Киеве что ты делаешь, чем занимаешься? – отвлекаю я его от гастрономических дум.
Он смотрит на меня сначала бессмысленно, потом с глубоким укором, переводит взгляд на рюкзак, вздыхает и просит: «Дай ещё хлеба!..».
Нагулявшись с Глюком по плато и спускаясь в долину, встречаем на лесной дороге бойкого паренька в войлочном кепаре и со значком «Металлики» на груди. Оказалось представитель местного андеграунда. С Новоульяновки. Скоро обнаружилась и общая животрепещущая тема: как «косить» от армии. Как косить? Ох-ох-ох… Лучше бы мне этого и не знать.
…Я честно готовился к службе в армии (непременно в ВДВ или Морской Пехоте): бегал по утрам, подтягивался, отжимался, собирался уже вступать в ДОСААФ и прыгать с парашютом, но при внешнем благополучии во мне давно зрел какой-то горький разлад. Мне было неинтересно многое из того, что считалось нормальным и правильным в жизни, и я зачастую не понимал, зачем то или иное «нормальное» нужно.
Возможно, по этой причине я не вступил в комсомол… недоучившись год, бросил школу … пошёл учиться на сантехника-газосварщика – выгнали за разгильдяйство, наконец, устроился учеником токаря на завод но завод меня добил окончательно… Я объясню, чем именно он меня добил.
Как-то мне случилось попасть в соседний цех, и там я увидел старика, который стоял у конвейера и собирал какую-то деталь. Бесконечное движение ленты, покорная сутулость и однообразное движение рук. Час за часом, день за днём, год за годом… О чём он думал, чем жил? Когда я узнал, что этот старик ветеран труда и проработал на заводе 50 лет, мне стало по настоящему страшно. Для чего это всё?! Я хотел понять и не мог. Для чего было учиться в школе, вступать в комсомол, становиться сантехником или токарем? Чтобы просто чтобы жить, не задумываясь о смысле? Но вот эта простота и доводила меня до отчаяния, и я, может быть интуитивно, в протест совершал самые бессмысленные и дурные поступки. Так я оказался на учёте в «комнате по делам несовершеннолетних», а оттуда моё досье отправили в военкомат.
Когда майор Петрушин открыл моё «дело» он расплылся в удовлетворённой улыбке (странное, кстати сказать удовольствие):
- Что, в ВДВ собрался? Зубную щётку в зубы и парашу чистить… Стройбат по тебе плачет, сынок!
Это был конец моих последних героических устремлений, всё сразу стало просто и скучно, как высохшее мушиное тельце между оконными створками, и в армию я решил не идти. По совести сказать, это было не слишком сложно. Афган закончился, Союз неуклонно разваливался, и очередь в кабинет психиатра становилась всё длиннее и однообразнее.
- Что такое «золотая голова»?
- Голова из золота.
- Понятно.
- Что общего между ботинком и карандашом?
А, кстати сказать, – что? Говорят, шизофреники отвечают на этот вопрос без запинки: «След, конечно!»...
Но мудрить особо не требовалось. Нужно только было показать, что ты деструктивный тип. Для этого достаточно было начать грубить и «нарываться» в кабинете психиатра. Это воспринималось как очередная «заявка» на статью. А дальше уже было дело техники: Статья 7- психопатия, статья 8 – невроз. Девяносто процентов «косарей» проходили по этим статьям. Правда, если кто перебарщивал с грубостью - получал буйную «трёшку», с которой потом даже в дворники не принимали. Я вышел с классической «7-б», точную формулировку которой, правда, до сих пор не знаю. По-моему «психопатия на почве наркомании», хотя на тот момент ни о какой наркомании говорить не приходилось… Эта статья, странным образом, была предметом моей гордости, по крайней мере в первое время. Дело в том, что то «поколение дворников и сторожей», о котором пел популярный тогда Гребенщиков, почти сплошь состояло из «косарей» и моя статья была в этой среде самая ходовая.
Вообще, как-то грустно всё это вспоминать, но что поделаешь – так было.
За такими вот специфическими разговорами и консультациями, по сыпучему склону, звериными зыбкими тропами, продираясь через заросли кустарника, мы бредём вдоль обрыва. Где-то здесь должен быть грот с родником. Наш неформал там был когда-то, но вот место никак не вспомнит. Между тем времени на поиски совсем не остаётся, скоро стемнеет, а нам ещё нужно успеть расположиться на ночлег и перекусить.
И тогда мы остановились на первой удобной полянке. Я достал из рюкзака банку икры, хлеб, воду в бутылке, всё это разложил на подстилке и с патетическим видом принялся бормотать свои кришнаитские мантры. Спутники мои молчат с деликатным сочувствием. Это меня раззадоривает. Я достаю латунные тарелочки – караталы - и под их мелодический перезвон начинаю напевать любимое: «Джая Радха мадхава…». Наконец я сам себя так очаровываю, что в кураже решаюсь пропустить последний автобус и остаться на ночлег… прямо здесь… под открытым небом. В самом деле, Глюк-то ведь как-то ночует… Закатное солнышко ласково греет, ветерок доносит запах зацветающих садов, птички поют… Ну, рай да и только. Действительно, чего ж не остаться?..
Однако уже через пол часа, словно кто-то заглянул сверху, ухмыльнулся устало, захлопнул чугунную крышку… и всё. Благодать закончилась. Стало темно, холодно и ясно, что это как минимум до утра. Лирическое настроение мгновенно улетучилось, и в голове закопошились два прозаических, но неотвязных вопроса – где ночевать и как согреться? Полянка уже не казалась такой безупречной, а студёный пронизывающий ветер не позволял оставаться долго на одном месте.
В конце концов, мы тронулись в сторону какой-то заброшенной в эту раннюю пору турбазы. Долго бродили среди холодных пустующих домиков и, в конце концов, не в силах терпеть холод, сорвали замок с какой-то будки. Это оказался вагончик с садово-строительным инвентарём, заваленный граблями, лопатами, цапками и ещё чем попало. Когда мы кое-как улеглись, оказалось, что со всех сторон - не в спину, так в рёбра, не в рёбра, так в ноги, не в ноги, так в затылок - упираются какие-то дрючки: … Словом, спать не возможно как не крутись.
А тут ещё единственное покрывало узурпировал многострадальный Глюк. То есть поначалу мы укрывались вместе, но потом он резво перемотал покрывало на себя и уснул так безмятежно, что совестно было его будить. Для него это, наверное, было верхом блаженства – спать в вагончике, да ещё и закутавшись в покрывало. Но я-то… Изнеженный городской обыватель – я решительно не знал, что мне делать. Ночь превращалась в какое-то бессмысленное безумие, состоящее из двух бесконечно обращающихся частей. Сначала лежу на дрючках, ворочаюсь, замёрзаю… Потом выбираюсь из вагончика, дышу на руки и смотрю, притопывая, вверх. Там усыпанное звёздами ледяное, тёмное небо, а в - нём громадная и беспощадная в своей ледяной наготе ПРАВДА. Вокруг – чёрные на фоне ультрамарина небес громады гор и всё то же – безнадежный, пронизывающий холод… Вернусь в вагончик. Глюк спит в моём покрывале, рядом – неформал, запахнувшись в тёплую куртку. Глюка будить жалко. Лягу. Покручусь. Замёрзну. Выйду, похлопаю себя по рёбрам, побегаю кругами, поприседаю. Посмотрю тоскливо в бездонное небо и снова вернусь в вагончик. И так всю ночь…
Считаю минуты до рассвета, а они как нарочно тянутся медленно-медленно, как урок непонятной, бессмысленной химии в майский солнечный день. Вижу почти наяву, как бледнеет рассвет, как я иду, согреваясь, по дороге, потом залажу в автобус… А там уютно урчащий, горячий мотор и блаженнейший сон.
Кажется, впервые в жизни я так страдал от холода. Раньше если и случалось когда озябнуть на улице, то дома тебя поджидала в самом скором времени тёплая печка, горячий чай… Но теперь попросту некуда было идти и в перспективе ближайших часов меня ожидала только ледяная безмолвная ночь, которая с неторопливым равнодушием будет вытягивать из меня жилы. Ох, как же это всё тяжело!..
А как же кришнаитство моё, чётки, «маха-мантра»? Где весь этот сладкий шафрановый дым, куда улетучился? В те тёплые, сказочные края, где можно мечтать и фантазировать о чём угодно, но где нет этой ледяной, беспощадной, обнажающей душу правды?..
Когда едва заметно начало сереть в воздухе, я понял, что приближается мой заветный корабль-рассвет и, как Робинзон, вышел встречать его на пригорок. Стуча зубами, ждал, высматривал и старался угадать – откуда появится первый луч. Вот вспыхнул золотом дальний угол поля, потом рыжая полоса медленно поползла на лесистый склон. Но как мучительно она далека, как медленно продвигается в мою сторону! Страдание достигает апогея. Не можешь думать уже ни о чём, только что бы солнышко дотянулось поскорее, коснулось своими лучами, обогрело тело и душу…
В последнюю минуту больше не можешь ждать – спускаешься с пригорка, идёшь навстречу. Жёлтая полоса ближе, ближе… И вот из-за скалы проклюнулся краешек солнца. Тонкое-тонкое, пронизывающее тепло омывает тело, заставляет замереть, зажмуриться. Отступает, уходит в землю холод и ночь и половодьем разливается в душе медленная, сладостная истома.
Как просто, Боже мой, как всё просто! Тысячу раз в моей жизни вставало солнце, и я придавал этому не больше значения, чем завтраку на столе, зелёной листве, дождю за окном, одежде и крыше над головой. Каким всё это казалось обычным! Как-то мне не приходило всерьёз в голову, что этого всего может и не быть, что все эти привычные и обыденные вещи на самом деле удивительный и щедрый дар! Каждый день появлялось в моей жизни солнце, но вот я впервые узнал, что это счастье, причём не выдуманное, как любовь к индуистскому чёрному богу, а настоящее.
Усаживаясь в автобус, я был уверен, что всё случившееся со мной минувшей ночью – всего лишь досадное недоразумение и, конечно, ноги моей больше не будет в этих краях. Но автобус покатил бойко, я задремал и не слышал уже, как сердце настойчиво выстукивало что-то своё, напоминающее неотвязно: Ман-гуп, Ман-гуп, Ман-гуп…
Кто знал, что не пройдёт и двух недель, как я снова окажусь здесь. В доброй памяти, трезвом уме, и по собственной (обратите внимание!) воле.

ЛЮБОВЬ

Во всём виноваты девчонки и, конечно, любовь.
Я учился во втором классе самой раздолбайской в городе школы, когда со мной случилась беда. Представьте себе, жил человек, в носу ковырялся, таскал домой трудовые трояки, горя не знал и вдруг – на тебе, точно обухом по голове - влюбился. А ведь это, напомню, не в 16-17 лет, когда уже пора, а в восемь!
Но надо сказать, что девочка была действительно очень красивая и какая-то особенно - как мне казалось тогда - одухотворенная. Как сейчас помню её очаровательную головку на тонкой лебединой шее, поэтический профиль... Словом, самая красивая девчонка в классе… да что я говорю «самая», она вообще была единственная из всех девчонок на свете. И точно для компенсации её возвышенности учитель всякий раз дёргал меня за ногу, возвращая на землю, когда вызывал по журналу – Серякова! Да уж, вот такая фамилия, что поделаешь.
Наташа жила в старом одноэтажном домишке напротив церкви. Помню, я однажды даже чуть не зашёл к ней в гости. Вошёл, но не зашёл. Она позвала, а я чего-то застеснялся и остался топтаться в прихожей. Так и стою вот уже тридцать лет в своих воспоминаниях, и дома уже нет, а я всё стою… Но дело не в том. Дело в том, что она мне снилась и это были, может быть, самые светлые сны моего детства. А когда человек спит и ему снятся чудесные сны он натурально становится дураком, а если он и сам по себе не слишком умный, то это просто беда…
В то время в районе нашей школы собирались прокладывать новую дорогу и потому всё ломали. На несколько кварталов растянулись эти развалины старых дореволюционных построек. А что ещё нужно малолетней шпане, кроме как полазить там, где вот-вот можно чего-то найти?
И мы, конечно, лазили. Находили, правда, только всякую рухлядь, но зато потом отыгрывались на шелковице, которой объедались до чёрных ртов, или гоняли в футбол консервной банкой, или придумывали себе какие-нибудь глупые развлечения… Например, в сумерки в узком проулке закидывали на крышу тряпку – непременно чёрную, похожую на птицу - протягивали от неё ниточку, а когда внизу оказывался робкий, пугливый прохожий – сдёргивали ему эту тряпку ему на голову... Или привязывали к дереву жменю хлопушек, а от них верёвочку к бамперу автомобиля, пока водитель забежал на минутку домой перекусить… Словом, мы не скучали, а поскольку развалины, школа и церковь находились в одном месте, то не скучали мы именно там.
Я уже не помню, кому первому пришла в голову эта дурацкая идея, но очаровательная головка её поддержала и я, балбес, согласился… вернее даже не успел подумать, что можно отказаться.
Шайка отважных маленьких негодяев, мы решили совершить налёт на храм – побить во время вечерней службы стёкла. Причём я отчётливо помню, что не было в моей душе никакой ненависти, да я вообще не понимал, что такое церковь и почему нападать нужно именно на неё, но в тот момент надо было явить свою меру корпоративной храбрости и у меня не оставалось выбора. К тому же рядом была она…
Помню, у кого-то дома мы запасались яйцами, пустыми пузырьками из под лекарств… Потом я помню дорожку, боковую, застеклённую дверь храма, наше метание с гиком, звон стекла, сторожа, который, кажется растянулся в поперечном шпагате, перегораживая нам путь… Помню и то, как мы перепрыгивали через его длиннющие ноги, как кого-то он всё же поймал, а тот ловко что-то врал… Ну вот, в общем-то и всё. А дальше…
А дальше Наташа влюбилась в Ростика (надо ж такое имя!), а он был на голову выше меня, отличник, да ещё и в Суворовское училище собирался поступать, собака… Словом шансов у меня не оставалось, а тут мы ещё собрались пойти в кино, между прочим, втроём, но я потерял свой железный рубль, а пока искал его в пыли – опаздал и Ростик пошёл с Наташей в кино без меня. Вот это была катастрофа… Настоящий удар! Боже мой, как я плакал?! Наверное, впервые в жизни познавал великую щемящую тайну разлуки.
И точно, - вскоре я с родителями переехал в другой район, перешёл учиться в новую школу, а моя любовь «залетела» в четырнадцать лет с каким-то старшеклассником, родила ребёнка и больше я её никогда не видел. Зато, навещая мою бабушку, которая осталась на «старой квартире», я частенько проходил через церковный двор, мимо тех самых дверей и всякий раз почему-то запрокидывал голову, смотрел в небо и вздыхал. Просто так, без всяких видимых на то оснований… вздыхал и все. Но с этих- то самых вздохов, я думаю, всё и началось…

СЕРЫЙ

Ну вот и весна самая ранняя, нежная... трепетная, как юные веточки омытые стаявшим снегом. Ещё не жизнь, но пред-ВЕРИЕ, сотканное из музыки волнующей, но не уловимой и потому мучительной до необъяснимых, внезапных слёз. Расширяешь ноздри, стараясь впитать до последней нотки... нет, не запахи даже. Это вообще неизвестно что – тонкое, далёкое, сладкое, как детский полузабытый сон. И в душе отзывается что-то, тянется, растёт навстречу прибывающему теплу.
На Мангупе туман и тишина. Кажется, весь мир лежит где-то там – за пределами тишины, а здесь своё, особенное, иное...
Под закопченным скальным навесом Кухни сидит на корточках у костра Санька Герик. Глаза у него красные, слезятся от дыма. Он помешивает, щурясь, в котелке и разговаривает в полголоса с Андрюхой Бородой. Борода – суровый мужик с тёмным, обветренным лицом, слушает молча и с каким-то разбойничьим остервенением размашисто точит кухонный нож. Иногда он вставляет замечание хриплым, прокуренным басом. В голосе его сарказм человека, повидавшего жизнь во всех её видах.
Меня привёл Димка Ротон. Представил в гробовом молчании и принялся за свои дела: полез в пещерку, достал какое-то тряпьё, бросил на каменную приступку, сел... Вынул бережно из за пазухи табачок, стал скручивать «козью ножку» из газеты. Андрюха с Гериком оживились, отложили свои дела и тоже занялись табачком. Меня словно нет. Сначала я чувствую себя неловко, потом привыкаю и наблюдаю тихонько за происходящим.
На свет появляется пачка чаю и оживление приобретает праздничный характер.
- Ну, живём! – приговаривает Герик, устанавливая на костре чёрную, закопчённую кружку с длинной проволочной ручкой. – Чифирь не кифирь, а?! – и он весело подмигивает Ротону.
Между тем быстро смеркается. Сквозь туман тускло мерцают огни далёкой деревни. Просыпается, прогуливается ленивый ветерок. Я поднимаю воротник и прячу ладони в широкие рукава ватника. Так совсем хорошо: тепло и даже как будто уютно. Незаметно для себя начинаю дремать.
Вдруг словно тревожный толчок в сердце. Я вздрагиваю и просыпаюсь. Прямо передо мной стоит, склонив упрямую лобастую голову, и смотрит испытывающе в глаза – ВОЛК! Собаки так на человека не смотрят.
Я замираю. Не понятно, что произойдёт в следующую секунду. Мне кажется, что волк сейчас сорвётся, бросится на меня и будет рвать со свирепой яростью, наверняка, так, что никто уже не сумеет его оттащить.
- Серый! – спокойно зовёт его Герик. Волк так же спокойно, вполоборота поворачивает голову и смотрит. Ни звука, ни повиливания хвостом, ни шага.
- Иди сюда...
Волк, наконец, оставляет меня в покое и идёт на зов.
- Кто это? – спрашиваю я, переведя дух.
- Волк, – отвечает Борода. – Живёт здесь, на Мангупе... – и он добродушно треплет Серого по щетинистому загривку.
- Но ведь в Крыму волков давно нет, - возражаю я.
- В Крыму нет, а на Мангупе есть.
У меня двойственное, странное чувство. Ночь, тишина, горы – всё это настраивает на такой лад, что я безусловно верю: да, Серый – волк, может быть даже самый последний. К разуму как-то не хочется прислушиваться теперь. Он лишний здесь со своими доводами.
На утро я узнаю историю Серого. Как и следовало ожидать, он обычный, бродячий пёс. Прибился к Андрюхе, когда тот ходил в Красный Мак за продуктами. Впрочем, совсем уж обычным Серого не назовёшь. Я, например, ни разу не слышал, чтобы он лаял. Герик утверждает, что он так же ведёт себя в посёлке, где на него кидаются с непременной истерикой местные шавки. Рычит он только когда бросается в драку с достойным соперником.
Первое время своей мангупской жизни Серый пользовался безусловным и несомненным доверием. Андрюха и Герик – мангупские сторожа – делились с ним по-братски последним. Серый не отставал и аккуратно таскал на Кухню дохлых крыс, хомяков и мышей – всё, что ему удавалось поймать на просторном мангупском плато...
Вся эта идиллия была порушена в один несчастливый для Серого день.
Андрюха ходил в этот день за хлебом. Как всегда, поход этот занял у него часа три. Нужно было спуститься с Мангупа и, поцеловав замок на двери Залесновского магазина (который почему-то всегда был закрыт) добраться по трассе до Красного Мака. Прикупив хлеб и продукты, нужно было весь путь проделать в обратном порядке с той только разницей, что теперь надо было не спускаться, а подниматься на Мангуп, а это, я вам доложу, занятие не из лёгких.
В общем, Андрюха принёс этот свой трудный хлеб, положил его открыто (от кого прятать, все - свои) и отправился на родник за водой.
Санька тем временем готовил обед.
Когда Андрюха вернулся – хлеба на месте не оказалось. Что за напасть? Стали искать и облазили все окрестности, прежде чем... Но лучше бы этот хлеб не нашёлся.
Серый обслюнявил буханку, вывалял её в грязи, немного отгрыз, а остальным просто наслаждался, как собственностью: валялся на спине, розовым брюхом вверх, и через голову лапой поддевал буханку – игрался!
Первые несколько минут Андрюха и Герик стояли в оцепенении, бессильно опустив руки. А потом Серый Волк получил такую задушевную трёпку, на какую способны только самые близкие люди, оскорблённые в своих лучших чувствах.
С этого дня Герик стал иногда называть Серого «крысятником». В тюрьме эта позорная кличка прилепляется к тому, кто ворует у своих же сокамерников. Это считается самым последним делом.
Но, по совести сказать, к такому обращению Герик прибегал исключительно с глазу на глаз, чтобы лишний раз пристыдить Серого, да и то в минуты сугубого раздражения. Хорошие качества ведь у Серого никто не отнимал, а требовать от него добропорядочности человеческой, - это уж, извините, никуда не годится.
В общем Серый хоть и с подорванной репутацией, но всё же остался на правах товарища, если можно так выразиться, - с испытательным сроком.
И срок этот он выдержал с честью. Молодец! Выдержал, ну а потом... Ох-ох-ох... Ну, что ты тут будешь делать – собачье берёт своё...
По весне в укромном уголке Мангупа устроили себе Андрюха с Гериком жилище в одной из пещер. Рядом взрыхлили деляночку, засеяли лучком, укропом и – с особым трепетом – маком. Солнышко пригревало, дождики поливали... Лук с укропом мало помалу съели, а мачок тем временем подрос, стал уже кивать приветливо своими зелёными головками. Ещё пару недель подождать – и можно было открывать подрезную страду. Да не тут-то было...
Навалилась нестерпимая жара и такая сушь, что молодые листики на деревьях стали скручиваться и желтеть. Порыжела, выгорела трава, и только огородик мангупский, - прикрытый сенью вековых буков, - оставался влажен и свеж. Каждый день вручную таскали Герик с Андрюхой воду с родника для полива. Однажды случилось им отправиться в татарский посёлок. Там они провели весь день и вот, ближе к вечеру, возвращаются в свою берлогу и застают такую картину.
Высадка мака самым безнадёжным образом перерыта, а в сыром, прохладном углублении, вывалив язык, блаженствует и млеет в ожидании хозяев Серый. На сияющей физиономии его изображено ничем не омрачённое, безмятежное счастье. Он как бы хочет сказать: «Вы уж позвольте мне в вашем присутствии не вставать, а то я так хорошо устроился!.. Ребята».
Да-с... Но самое интересное, что эта безобразная выходка сошла, в конце концов, Серому с лап. И тут, мне кажется, сыграл свою роль момент нравственный. Хотя потеря мака, несомненно, была во много раз более чувствительной, чем потеря буханки хлеба, но лупить пса за наркотики мужикам показалось совестно. Так или иначе, но Серый остался на Мангупе и повсюду следовал за своими друзьями, а если и покидал их на время, то потом непременно находил в любом, самом отдалённом «медвежьем» углу.
Последний раз я встретился с Серым поздней, промозглой осенью. К тому времени мы стали уже с ним большими приятелями. Если мне случалось появиться на Мангупе, и Серый набредал на меня, - он подходил с обычным своим суровым видом, безо всяких ужимок, повиливаний хвостом и прочего. Подходил, утыкался влажным, холодным носом в руку, стоял так некоторое время без движения и потом, отвернувшись, убредал неторопливо по своим делам.
Итак, ночь напролёт шёл дождь, было холодно и неуютно. Мы, - несколько бродяг, - спали вповалку на слежавшемся сене в небольшой пещерке с открытым входом. Дырявые, отсыревшие одеяла грели плохо, но всё же мы кое-как потихоньку задремали.
Глубокой ночью мне послышался сквозь сон какой-то шорох. Я невольно насторожился и стал прислушиваться. Кто-то прошёлся по нашей пещерке тихо, как будто крадучись, постоял, подумал и медленно подошёл ко мне. Нервы мои напряглись до предела, и только когда в лицо пахнуло псиной – от сердца отлегло.
- Серый! – позвал я.
Он тяжело вздохнул, покрутился на месте и бок в бок повалился рядом со мной. Его непрестанно била крупная дрожь и меня вдруг поразила одна простая мысль: А ведь он мёрзнет! Он чувствует всё так же точно как человек. Никакая шкура его не греет, ему мучительно, жестоко холодно, но он всё терпит, потому, что привык терпеть и ничего другого не знает. Какая-то странная волна нахлынула мне на сердце. Он терпит всё и молчит, потому, что не имеет даже человеческого языка – этой последней отдушины всех убогих и сирых. Что он имеет? «Эх, братишка, братишка...» - подумал я с горечью.
Он вздохнул, как будто хотел сказать: «Да уж... Вот так-то, брат...», но вскоре пригрелся, перестал дрожать, вытянулся и засопел ровно и глубоко. Через минуту Серый уже спал, а я в первый и последний раз в жизни слушал с изумлением, как он взвизгивает, поскуливает жалобно, по-щенячьи во сне и отчаянно дрыгает задней лапой, точно намереваясь отбрыкаться от своей убогой, бродячей жизни.
Через месяц его загрызла насмерть свора собак в Новоульяновке.

БАБА ВАРЯ

Смутно, как в тумане, вспоминается спор. Мне лет пять или шесть. Я сижу на кровати перед тёмным громоздким шкафом и прислушиваюсь к нему каким-то своим особенным слухом. Шкаф очень старый – середины, а может быть начала XIX века – и от него веет тонкой печалью минувшей жизни. Рядом на кухне баба Варя (тётушка моей мамы) уговаривает ее меня окрестить. Мама отказывается, баба Варя настаивает, мама сердится, они спорят, но меня это мало интересует, я «слушаю» шкаф…
Другой эпизод. Баба Варя сидит на диване, сложив на коленях узловатые натруженные руки, и смотрит куда-то сквозь стены своими поблекшими, выцветшими глазами. Что она видит? Я пристаю с вопросом:
- Баб Варь, а где твой Бог? Вон, космонавты летали и никого не видели…
Ноль реакции. Баба Варя молчит устало. Ей уже не хочется никого убеждать. Она живёт иной жизнью, тоскует по умершей сестре – моей родной бабушке – и ждёт, не дождётся, когда и её саму заберут «туда»…
Она получила хорошее для своего происхождения образование – ЦПШ и четыре класса московской гимназии. Мать её – баба Женя – работала гувернанткой, а отец – Николай - управляющим в доме у немцев. Жили счастливо всей семьёй в этом же доме.
В 1914-ом году во время еврейско-немецких погромов отец по дороге домой напоролся на разъярённых казаков.
- Где живёшь?
- Там, - махнул рукой в сторону «немецкого» дома.
- А-а, германская сволочь… ну, получай!!!
И зарубили шашками.
Бабушка – богомольная, смиренная женщина – осталась одна с двумя детьми. Началась революция, потом гражданская война, голод, разруха… Отправилась сначала с детьми в Рязанскую губернию, к родственникам, а там голодный мор. Решила добираться до «хлебного края» - Кубани. На полпути солдаты высадили с теплушки. Объединившись с другими семьями, пошла пешком по степи. Вещи все на одной подводе. Раз ночью напали волки; бабы встали в круг, детей затолкали внутрь и стали греметь кастрюлями, сковородами – волки вроде шума боятся. Ничего, обошлось.
На Кубани в душе юной тогда бабы Вари произошёл перелом. Со всей решимостью своей энергичной натуры она встала на сторону новой власти. Поверила в коммунизм истово, вступила в комсомол и сделалась яростной активисткой. Во время коллективизации, узнав, что в доме её мужа прячут зерно, сама привела продотряд. Когда, после изъятия «излишков», спускалась по лестнице с чердака и прыгнула с последних ступеней - разъярённый тесть подставил вилы.
Она осталась жива, но потеряла ребёнка, которого носила, как говорят красиво, «под сердцем». С мужем рассталась, и детей у неё так и не было.
Вступила в колхоз, потом в компартию…
Во время войны помогала партизанам, два раза её расстреливали немцы. Оба раза чудом осталась жива, пряталась в плавнях – зимой, по пояс в ледяной воде. Ещё раньше, когда пыталась эвакуироваться, перебралась с обозом через реку, а тут самолёты – разбомбили мост за спиной, а впереди немецкие автоматчики на мотоциклах. Что делать? Коммунистов расстреливали в первую очередь и без рассуждений. Баба Варя закопала партбилет, а когда через время вернулась, нашла на этом месте только раскуроченную землю и воронку от бомбы…
После войны за потерю партбилета её «условно» на три года исключили из партии, а когда за образцовый стахановский труд предложили восстановиться - отказалась.
Что-то снова произошло в её душе, какой-то «обратный перелом». Но если и сломалось в ней что-то, то никак не она сама. Груз ли пережитого достиг критической массы или ещё что, но началось для бабы Вари медленное, но неуклонное переосмысление жизни.
Она стала возвращаться к вере и хотя какая-то неизбывная, скрытая боль понуждала её время от времени прикладываться к бутылочке, но и в храм баба Варя стала ходить регулярно и Псалтирь читать по усопшим.
Иногда она приезжала к нам в Симферополь. И вот странное дело – она ведь ни в чём не нуждалась: и крыша у неё был над головой, и ела она с нами и пенсию получала не плохую, но вот – садилась возле Свято-Троицкого собора на какую-то картонку в придорожной пыли и просила милостыню. Мама не раз заставала её за этим занятием и стыдилась, и стыдила, и уговаривала со слезами, но всё напрасно...
И я думаю сейчас, что дело тут было совсем не в медяках, а в чём-то другом, гораздо более важном… Просто так действительно было нужно. Для неё самой, для её исстрадавшейся, но чуткой к Божьему зову души…

БЕЛЫЙ ГОРНЫЙ

Это был 91-й год, может быть самый трудный год в моей непутёвой биографии.
Кажется, никогда ещё в жизни не было так тяжело. И, главное, - это не тяжесть случая, который можно перетерпеть, но ощущение безнадёжной, неотвратимо надвигающейся беды... Что делать - не знаешь. Остаётся только ждать и ожидание это тянется без конца, превращаясь в невыносимую муку, похожую на сон, в котором кошмарно всё и некуда убежать, кроме пробуждения, а пробуждения всё нет и нет...
Но когда идёшь по пыльной, пустой дороге, и за спиной у тебя бултыхается в пятилитровой бутыли вино – кажется, что что-то происходит и от этого становится легче. Потому, что самое тяжелое – это ждать. Конечно, отвезти и закопать вино - это всего лишь повод, предлог, но все-таки и возможность... Даже не возможность, нет, а надежда – оторваться и увидеть что-то ещё, кроме нестерпимого бреда.
Я в этом году впервые сделал вино. Сам. Бегал смотреть, как оно кипит, рождается в мутном брожении сусла, как потом остывает, светлеет, становится прозрачным и чистым, как весенний закат. Я как раз любовался его игрой на солнце, когда позвонили в дверь... ТЕ!
Самое ужасное, что для них не существует папы и мамы, кого-то, кого ещё можно бояться. Они просто вламываются в дверь с отмороженными репами и делают свою повседневную, тупую работу – бьют, ломают, волокут вниз – к машине и это все, невзирая на истошные вопли матери и растерянные уговоры отца. А если отец окажется покрепче и бросится в бой – обрезком трубы по голове, и нет отца. Всё очень просто и так действительно было. Выволакивали из квартир в тапочках и увозили навсегда, оставляя после себя страдание, смерть и невыносимый животный ужас. Невыносимый, потому, что папу с мамой можно, оказывается не бояться: - «А чего их бояться? - они такое же мясо как все».
Поздняя осень. Пар идёт изо рта, и хотя холода во время ходьбы не чувствуется, но повсюду уже царит морозная сквозящая пустота.
Вышагиваю бодро в чутких, рассеянных сумерках и думаю о том, что надо, конечно, бросать глупое баловство с наркотиками, устраиваться на работу и вести нормальную жизнь. Здесь всё понятно. Но сердце не может остановиться на этом, что-то ищет ещё, что-то главное, что никак не удаётся найти. И вот в этом-то «что-то ещё» - всё дело...
Тишина, безмолвные громады скал, тёмный, погруженный в осенние грёзы лес – всё это успокаивает, настраивает на особый лад. Плохо только то, что темнеет быстрее, чем ожидал. Мангуп рядом, вот он - нависает тёмной мощью своих утёсов, но на пролом через лес не пойдёшь – кажется близко, а на деле не так. Будешь карабкаться, задыхаясь, по склону, путаясь и застревая в кустах; скользить по прелой листве, перелезать в досаде через рухнувшие стволы. А там и ночь накроет так, что собственной руки не увидишь и делай что знаешь: хоть вой, хоть карабкайся дальше на четвереньках... На четвереньках потому, что обязательно заберёшься в заросли, где стоя можно только одно - думать о том, какой же ты всё-таки идиот!
Можно было, конечно, забраться и по тропе, но засветло, я знал, это сделать уже никак не удастся, а потерять тропу в безлунную ночь без фонаря ничего не стоит. Так, что оставалось только шагать по дороге, которая огибала Мангуп широкой петлёй и потом подбиралась к нему уступами серпантина.
Но когда стемнело - сама дорога, казавшаяся ещё недавно чем-то надёжным, превратилась в бледное едва различимое пятно, из которого я всё время норовил выбраться, и только кусты останавливали меня от неверного шага. А тут ещё новая напасть - развилка. Казалось бы, всё понятно – Мангуп справа, значит туда и нужно сворачивать. Но крымские дороги вещь загадочная и по их направлению никогда нельзя угадать – где окажешься, в конце концов.
И всё-таки я свернул направо. Вскоре пятно дороги стало темнеть, угасая, и, наконец, исчезло вовсе. Я прошёл ещё с десяток метров, напряженно вглядываясь в чёрные силуэты кустов и ближайших холмов, надеясь отыскать продолжение пути, но скоро понял, что забрёл на поляну и... только. Больше я ничего не мог разобрать: ни где дорога, ни где Мангуп, ни где вообще что-нибудь ещё... Только безмолвные громады скал темнеют в отдалении, одинаковые, куда ни глянь. И тогда душой овладела досада и острое, щемящее чувство беспомощности.
Между тем тепло от быстрой ходьбы улеглось, и косточки стал перебирать жёсткий ноябрьский холод. Я попытался ещё вернуться на дорогу, но понял, что и это мне не удаётся, и крепко приуныл. Приходилось ночевать как-то нелепо, вдруг, на неизвестной поляне... Вообще всё показалось каким-то абсурдом: и эта ледяная ночь в лесу и тишина и путешествие неизвестно куда и зачем... ЗАЧЕМ?!
Я раскатал ватный, геологический спальник отца, забрался в него как был - в одежде, положил под голову рюкзачишко, и стал смотреть в чёрное, усыпанное звёздами небо. Но чем дольше и пристальней я всматривался в него, тем тише и отраднее становилось на душе. Мир открылся вдруг какой-то иной, неизведанной своей стороной. Всё перестало существовать, кроме величественной тёмной бездны, из которой плыли и плыли навстречу мириады мерцающих звёзд. И эта бездна заговорила вдруг живым и ясным языком о том, что есть на свете любовь и правда, и смысл, без которого существование человека до обидного ничтожно и пусто. Нужно только идти, идти...
Я повалялся немного, потом встал, ещё раз прошёлся по поляне, отыскивая дорогу, ещё... и вдруг вдалеке, у самой кромки длинной и тёмной горы увидел слабый, колеблющийся огонёк. Присмотрелся... и различил костёр, освещающий пространство убогой пещерки. Мангуп! Сразу откуда-то появились силы. С удвоенной решимостью я принялся искать утерянную тропу, поминутно оглядываясь, примечая местность, чтобы не лишиться ещё и спальника с рюкзаком.
И нашёл-таки. И пошёл, почти уже не глядя на землю, верой одной преодолевая могильную темноту, устремляясь к маленькому и такому зыбкому свету.
Время ли это понеслось или я лечу, только быстро, как-то уж невероятно быстро надвинулись тёмные, родные громадины утёсов. Ещё немного надо пройти через лес. Окунаюсь в кромешную темноту, но не боюсь уже потеряться, радуюсь живому, тёплому дыханию Мангупа и иду на него, как на зов. Пахнуло знакомой сыростью, ещё немного, и вот они – суровые, уставшие от вековой человеческой маятности пределы древнего Города.
Вот здесь, под скалой когда-то были ворота. Над ними Всадник на мраморной белой плите поражал дракона. Теперь ничего этого нет, но... и не исчезло ничего. Я это чувствую ясно как день, который ведь где-нибудь всё-таки есть... Даже сейчас.
На Мангупе пусто. В морозном воздухе мерцают, переливаются самоцветами мои добрые путеводительницы – звёзды. Особое, необъяснимое и ни с чем не сравнимое чувство испытываешь здесь – пустота, морозная ночь и вместе с тем как будто, что-то бесконечно родное, живое, неуловимое до конца, но близкое и ждущее твоего ответа... Я стою на краю обрыва, всматриваюсь в мирно почивающие холмы, дальние дрожащие огоньки деревень и уже не хочу никого искать. Даже тех, кто зажёг в пещерке спасительный для меня огонёк. Спасибо им за то... и ладно. Я должен побыть наедине с тем огромным, неизъяснимо родным, по которому соскучился страшно и которое теперь как-то особенно дорого и необходимо душе.
Ну, вот и Кухня. Сейчас здесь пусто и тихо, как и на всём Мангупе, но из-за того, что вспоминаешь другое – как-то по-доброму, ласково теплеет на сердце.
…Это было необыкновенное лето, какой-то сплошной нескончаемый праздник, никем не организованный и не уловимый в своих причинах. Все пещеры и кельи Мангупа были забиты до отказа, как номера курортных гостиниц в разгар сезона.
Вот иду за водой на родник, а навстречу поднимаются очередные запыхавшиеся бродяги.
- Ты… давно... здесь?... – спрашивает один, с трудом переводя дыхание, сбросив на землю свой громоздкий рюкзак.
- Да нет, - отвечаю, – Пару недель всего. - Очень хочется сказать, что я здесь на самом деле с весны, и что тогда ещё здесь никого не было... Но я молчу.
- Андрюха здесь? – продолжает допытываться собеседник, в то время как попутчики его – красные как раки от свалившегося на голову солнца москвичи или питерцы прислушиваются со скрытым любопытством Миклухо-Маклая.
- Борода? Был, но сейчас к татарам ушёл в Ходжи-Сала. Санька здесь, но они на новую Кухню переехали, так что заходит иногда...
- А куда вписаться можно?
- Не знаю... На Кухне всё забито, в Тёплой - панки харьковские, у Монаха киевляне, в Мустанговой с Прибалтики пацаны... Можно было бы в Сторожевую, но вас трое, не поместитесь... А, - на Дырявом, по-моему, освободилась пещера, где дымоход, знаешь?
- А-а, да, да...
- Ну, бывай... Может увидимся ещё...
- Ага...
Мустанговая, Тёплая, Монаха, Акустика - это всё название пещер, которых на Мангупе очень много, но главная среди них, это, конечно, КУХНЯ.
А началось всё с того, что два бывалых, потрёпанных жизнью бродяги устроились от Бахчисарайского музея-заповедника сторожами на Мангуп. Древний город, конечно, нуждался в охране от специфической совковой тупости, - средневековые фрески были сплошь исчерканы брутальными надписями. Но для серьёзной охраны у музея не было средств и вот, время от времени появлялись на Мангупе люди, условно называемые сторожами. Осенью 1990 года на эту должность определились Санька Герик и Андрюха Борода. Они поселились в небольшой, уютной пещере в обрыве скалы, рядом с площадкой и широким гротом, закрытым от дождя и ветра. Здесь можно было готовить еду, хранить сушняк, а за разговорами и разной мелкой работой коротать долгие вечера. Как-то само собой это место стало называться Кухней.
Именно здесь происходила для многих та первая, сокровенная встреча с Мангупом, когда в задушевных, неспешных беседах, ночных посиделках у костра, в тишине открывалось душе ошеломляющее ИНОЕ, бесконечно отличное от всего, что знал до сих пор… и важное!
Так или иначе, но все, приходящие на Мангуп первым делом стремились на Кухню. В конце концов, здесь всегда был кто-нибудь, у кого можно было расспросить последние босяцкие новости, оставить под присмотром рюкзаки, пока найдётся свободная пещера, да и просто «забить косяк», «замутить купеческого»... (чего уж там, буду рассказывать, как всё было на самом деле). К лету популярность Кухни, никем специально не установленная так утвердилась, что здесь стало невыносимо тесно. Под суетой и непрестанным шумным весельем сменяющихся гостей оказалось погребено то сокровенное живое тепло, которое согревало в минуты сердечной тишины... Своих, постоянных было всё-таки не много – человек двадцать, да и те не все жили на Мангупе безвыходно. И вот они первыми стали уставать от непрестанного праздника и взвинченного счастья. Я тогда жил в пещерке прямо возле Кухни и, помню, как остро вдруг стало не хватать тишины, задушевных, неспешных бесед, да и просто молчания тет-а-тет со старым босяком, который понимает, что Мангуп надо, прежде всего, слушать, а не сотрясать звуками собственного, порой бессмысленного восторга...
Ну, вот вам пример… эпизодец.
Улучив момент тишины, глухой ночью будит меня в моей пещерке Котя Питерский. Будит и говорит осторожным шёпотом: Пойдём, того... оладушки жарить.
Это означает, что на Кухне никого нет и можно в блаженной тишине посидеть у костра, да хотя бы даже жаря оладушки... Просто помолчать, подышать вечностью... Хорошо!.. И вот - выходим из пещерки в зябкую ночную свежесть, разводим потихоньку костёр, сидим, разговариваем, оладушки жарим... Заварили чаю, не чифир, а чай, нормальный чай, с сахаром даже. Оладушки горочкой возвышаются, - благодать... Ночь глухая, далеко уже за полночь... И вдруг - нет, только не это! - отдалённый приближающийся смех, крики, веселье, бренчанье гитары... И вот уже через минуту вваливается на Кухню как к себе домой весёлая чужая компания: «О-о, чуваки, здесь оладушки!.. Да ты шо? Вот это ништяк!»... Болтовня, суета, смех и нет больше ни тишины, ни оладушек...
В конце концов, Санька с Андрюхой нашли себе в потаённом месте заброшенную пещеру и назвали её Новая кухня. Об этом месте знали только немногие и там, в тишине продолжалось течение иной - негромкой мангупской жизни...
……….
Но теперь глубокая осень, всё иначе, и только тонкая светлая грусть напоминает о лете...
Я на Кухне. По знакомым, кажется, до выступа, до чёрточки скальным переходам забираюсь в пещеру, где не раз останавливался сам и с друзьями, где много всего переговорено, передумано, выпито, да и выкурено – чего греха таить - тоже... В пещерке холодно, но всё же теплее, чем на улице и кажется, что это последние, затухающие отголоски лета. На полу нахожу клочки сена, собираю их, в ледяных потёмках расстилаю, теперь уже со спокойной душой, спальник... Сижу на нём, скрестив «по-турецки» ноги и неспешно перебираю чётки, повторяя Иисусову молитву (недавно узнал, что есть такая). В светлом проёме смутно угадывается неприютная даль, из которой я только что выбрался. Хорошо... Думать не о чем - о чём теперь думать?! Я пришёл туда, где жизнь и она сама обязательно покажет – что дальше. Я пришёл, а остальное потом. Теперь только спать. Какое хорошее слово. Спа-а-ать!..
Ночью я всё прятался от холода, уходил в себя, забирался в глубины маленького, тающего тепла, и всё время помнил, что вроде как сплю, но в то же время не сплю, потому, что зябну, а это уже, конечно, не сон...
Утро ворвалось ледяное, ясное, с пронзительной синевой небес. Выбираюсь из своего ватного домика и весёло иду на родник за водой. Жухлая трава схвачена инеем, лёгкий морозец бодрит, разливается в сердце звенящей радостью. Как тихо на Мангупе... привольно и пусто. Ни души! Возвратившись, достаю из рюкзака сухари (специально сушил) и вот – грызу их потихоньку, запивая ключевой, студёной водой. Никогда не думал, что сухари бывают такими вкусными! То есть именно вкусно, на самом деле, по-настоящему...
Он появился, как и положено индейцу – бесшумно: всплыла в дверном проёме внимательно-настороженная физиономия и... с первого взгляда стало ясно, что свой – босяк! Местный. Опухшее со сна и красное от ветра и ледяной воды лицо. Глаза воспалённые от едкого и сырого осеннего дыма. СВОЙ.
Познакомились. Он «индеец» и так – по определению – и по собственному своему названию. Кличка такая. Посидели, побалакали, и стало понятно – ничего, поладим. Думаю, что оба облегчённо вздохнули. Хуже нет, когда появляется на Мангупе тяжёлый – иногда необъяснимо даже – непонятный, не свой человек. Это неизбежно вносит ненужную и тягостную напряжённость, а на что она тут, у всех и своих проблем хватает.
Так что поладим и ладно, и по рукам...
Он удивился, что я не разжигаю костёр: как же это так, - без огня - и зачем? А я и сам не мог бы на этот вопрос ответить. Как-то мне хотелось, чтобы было всё по суровому, истово... С чётками, в кельё, с сухарями и чтением «Святых древней Руси» Федотова. Но не получилось. Индеец уговорил меня перебраться к нему в пещеру. Он там, оказалось, уже давно обитает: и кострище есть, и одеяла и вообще всё, чего надо для зимовки...
Пещерка оказалась рядом с моей, но ниже – в самом обрыве, так, что сверху её и не видно. Забираться в неё приходилось так: Нужно было встать на колени спиной к обрыву, зацепиться руками за край и начать медленно сползать брюхом по скале. Самый щекотливый момент наступал, когда ты, уже вися, должен был отпустить руки, потому, что где-то там, под тобой есть уступчик, на который ты должен попасть... По этому уступчику нужно было пройти несколько шагов вдоль скалы, и здесь открывался, вход в Пещеру индейца. Кстати, это название так и закрепилось за ней на долгие годы...
Когда мы перетащили нехитрые пожитки и глаза привыкли к пещерному полумраку, я осмотрелся. Вход завешен старым байковым одеялом. На каменном полу сена значительно больше, чем в моей келейке. Сверху набросаны старые одеяла, покрывала и куртки, в углу большой шахтёрский фонарь, в другом – выложенное камнями кострище. Но это так – по мелочёвке: «чайковского» замутить, и вообще... Что-то серьезное приходится готовить на верху, а то от дыма спасу не будет. По оставшимся углам распиханы какие-то шмотки, рюкзаки, кастрюльки, миски, бутылки... И, конечно, всевозможная засаленная и затрёпанная эзотерическая литература. Здесь и «Дао де дзин», и «Бхагавад–Гита», и «Кама-Сутра» и самиздатовские тома Карлоса Кастанеды и чего только нет... Но не стоит думать, что Мангупские обитатели все сплошь закоренелые колдуны, оккультисты и маги. В большинстве своём это ещё очень молодые люди, родившиеся и росшие в советское время и понятия не имевшие о «чём-то ещё». И поэтому каждый хотел во что бы то не стало докопаться до самой главной, последней истины и сделать это нужно было непременно самостоятельно, с юношеским задором низвергая кумиры, чтобы потом, порой не замечая того, воздвигать свои...
Но вот наступает время развести костёр.
В районе пещер весь сушняк за лето подобран, так что выбираемся на плато, идём сначала по тропе, потом сворачиваем вглубь орешника и направляемся к остаткам крепостной стены. Там в зарослях, между провалами каких-то склепов ещё можно разжиться дровишками. Но здесь начинается мука. Хотя нутро и согревается от работы, но руки от мороза болят невыносимо – дыши, не дыши на них, а всё равно коченеют и болят всё больше и больше. Никаких рукавиц, понятное дело нет, а признаться перед Индейцем, что больше невмоготу – стыдно. Вот и рубишь, стиснув зубы, превозмогая боль и уже не в силах ни о чём думать кроме своей боли. Вытираешь рукавом ватника нос, долго, как будто показывая, какие длинные усы у твоего деда, и снова рубишь-мучаешься, потому, что вот именно сейчас тебе настало время помучаться и никуда от этого не деться. Потом и вовсе уже одеревеневшими, скрюченными пальцами собираешь сушняк в вязанку и волочешь её тупо, на «автопилоте», соображая только то, что это нужно дотащить до конца…
Но зато какое блаженство потом сидеть у костра, пьяно щурясь и протягивая красные, отболевшие руки и каждой клеточкой чувствуя – вот оно настоящее счастье!
- Тут у нас вообще чудо такое, – доносится, словно издалека, голос Индейца, - представляешь – на всём Мангупе грибы попёрли. Красавцы! – вот такие все, как на подбор, только не знаю, можно их есть или нет?.. А жалко, продуктов уже нет почти, надо в Красный Мак идти, а это же переться – пол дня потратишь… Да и не в «переться» дело, денег-то всё равно нет. Индеец молчит, точно в раздумье и потом продолжает не очень уверенно: - Хочешь, можно завтра пойти, пособирать? Спрашивает так, слово моё согласие убедит его окончательно. И я соглашаюсь, конечно. Сухарь постника хорошо, но если есть грибы… почему бы и нет… С голодухи почему-то кажется, что они непременно должны быть съедобными и оч-чень вкусными!..
День пролетел быстро, погас; ночь канула в Лету в своей зябкой полудрёме и вот опять - утро.
Туман. Тишина такая, что, кажется, мир замер в ожидании чего-то важного, и ты прислушиваешься невольно и плывёшь в тумане, и всё такое незнакомое и чудное как в сказке. Деревья, кусты выплывают неожиданно перед самым носом, и узнаёшь их и всё равно удивляешься, как будто увидел впервые.
Иду с пакетом в одной руке и с ножиком в другой. Ночью выпал снег – покрывает всё белой хрустящей корочкой. Пар изо рта валит – натурально зима, а я ищу какие-то грибы. Бред! Но всё равно хорошо.
Сначала иду по накатанной «летней» дороге до «малого» кладбища, потом сворачиваю в сторону Соснового мыса и бреду наугад по жухлой, прибитой снегом траве. Что тут можно найти?!. И вдруг… Как будто показалось… Но нет… сердце забилось быстрее. И точно – из под снежного наста проглядывает крепенькая, с блюдце, шляпка гриба. Срезаю его с приятным скрипом, отираю ладонью снег и рассматриваю поближе. Случалось мне и раньше собирать грибы, но такого не видел. Шляпка натурально синяя, с этаким фиолетовым оттенком… испод пластинчатый, ножка крепенькая, свежая… Если съедобный - красавец! А если нет?.. Отрава, должно быть, убойная! И цвет такой… весёленький. Но остановиться уже не возможно, потому, что рядом, в двух метрах находишь ещё один… и ещё… и вот уже пропал куда-то мороз и туман, и время… Только мысль: почему же всё-таки ни одной червоточинки? Может повымерзли червячки, а может... Чем там заканчивается всё – кажется, параличом сердца?..
Остановился я не тогда, когда онемели промёрзшие ноги, но когда набрал полный, с горой пакет этих загадочных синих грибов.
Возвращаюсь с тяжёлой ношей, а Индеец уже суетится у костерка. Э-эх, помирать, так с музыкой! В миске с водой лежат пять картофелин, морковка и луковица – последнее, что наскрёб индеец в своих закромах. Супчик будет на славу! С голодухи глотаем слюнки. Только бы грибочки не подвёли…
И вот он дымится уже: наваристый, густой, по запаху чуется, что вкуснячий до невозможости – СУП. Целый казан, да к тому же приправленный лаврушкой и последними драгоценными каплями подсолнечного масла. Ну, это просто сдуреть можно! Только бы съедобный!..
Выжидаем с нетерпением, когда чуть-чуть поостынет.
- Ну, что, Индеец… вздрогнули?!
- Ага!
Мы смотрим друг на друга и - э-эх, была не была! – берёмся за «вёсла». Старт, как в Крылатском - серьёзный. Сдерживаться не возможно. После двух «сухариковых», - а у Индейца я и не знаю, сколько их было – дней, «гребём» как олимпийцы.
Отвалились только когда догребли до половины казана, - дальше уже никак было не возможно.
И вот наступают, как пишут в романах, «томительные часы ожидания». Хотя по опыту потребления всевозможных «запрещённых продуктов» мы знали, что действовать они начинают в среднем минут через сорок. Ждём, сосредоточенно прислушиваясь к себе. В утробе урчит, но как-то благодушно, сыто. Ждём дальше, а тут и в сон потянуло – согреться, закутаться в одеяло… Ладно… если проснёмся – узнаем, что это было…
Проснулись под вечер… Потянулись, зевнули, почесались… и пошли разогревать остатки, которые, как известно, особенно сладки…
На следующий день я отправился закапывать вино, которое от времени, как известно, должно становиться только лучше. Но не так просто далось мне это решение: с грибной расслабухи было велико искушение добраться и до вина. И хотя, предвидя такую возможность, я загодя залил крышку бутыли воском, но что такое воск… И тут Индеец явил себя истинным стоиком – стал уговаривать меня не отступаться от своего намерения:
- Давай, закапывай, раз решил. Не тупи… Ничего. Обойдёмся. Зато потом, когда-нибудь оттянемся по полной…
Я занёс бутыль в самую дальнюю часть Мангупа – на Сосновый мыс. Приметил в шибляке местечко у камня, долго копал – бутыль высокая – но справился. Потом присыпал место листвой, полюбовался со стороны – не видно! - и с лёгким сердцем побрёл восвояси. Думал о том, как вернусь через десять лет… а где будет Индеец тогда – и не думал.
В этот день мы прощались с ним так, как будто сходили вместе на Северный полюс… а потом ещё слетали на воздушном шаре в Африку… и отбивались от индейцев где-нибудь в Гватемале… и ещё… Хотя, какие индейцы, если он сам Индеец?.. Ладно, загнул. Но всё же – три дня… Что такое три дня в человеческой жизни? Но вот – не могу порой вспомнить, что было в таком-то году, то есть не помню и всё - выпадают года из жизни, - а эти три дня остались, и похоже, что навсегда. Почему? Да кто ж их знает…
Мы ещё виделись с Индейцем летом – лазили по самым глухим закуткам Мангупа и это было по настоящему классно, а потом… Потом снова была осень, и Мангуп, мы с Индейцем шли куда-то по тропе, а он рассказывал мне что-то встревожено и я понимал, что душа его в смятении, что там – в городе ему совсем плохо, и эти маковые «движняки» бесконечные замучили, и душа болит, а что делать – он не знает, и даже заплакал Индеец, словно чуял беду… а мне всё это так было знакомо, но что я – больной - мог рассказать ему о здоровье?..
Через год, в самое мутное время, когда крымская братва пустилась во все тяжкие, посадили за наркотики брата Индейца и он, чтобы хоть как-то протянуть стал сдавать одну из комнат какому-то гражданину с гражданкой. А гражданин оказался с изюминкой - мент, да ещё и ушлый, и в комнатке ему как-то очень быстро стало тесно…
Словом, Индеец исчез. Просто был человек и не стало, а на нет, как известно, и суда нет. И как-то оч-чень естественно хозяином двухкомнатной квартиры стал гражданин, который с гражданкой… В общем-то вот и всё… Хотя, нет.
Как-то, лет через восемь после этих событий я выходил после вечерней службы из храма. И вдруг навстречу мне идёт - Индеец! Он посмотрел на меня с радостным, светлым лицом, но ничего не сказал, даже не кивнул, а просто вошёл в храм. А я так опешил, что в первую секунду замешкался, а в следующий миг его уже невозможно было отыскать в толпе. Тогда я стал у церковных ворот, прямо напротив дверей и принялся ждать, пока из храма выйдут все люди. Остальные двери были заперты. Долго я ждал, часа пол. Вышли все… кроме Индейца. Сторож торопливо, поругивая прихожан, закрыл большие дубовые двери, я ещё постоял немного, а потом развернулся и пошёл домой. Индеец исчез и это было так же верно, как то, что это был именно он…
Есть вещи, которые знаешь наверняка, но не умом, а сердцем. Вот так точно я знаю, что это была наша последняя встреча с Индейцем на этом свете. Разве что, может быть, «там» Господь приведёт когда-нибудь свидеться.
А грибы…
Только недавно я узнал, что мы с Индейцем собирали невиданный урожай одного из самых редких и благородных в Крыму грибов – Белого Горного.

ЖИЗНЬ

Может, мне скажут, что это всё земное, как бы даже не языческое… но я не согласен. Нет, нет… Это только сейчас выплывают, – рассуждения эти, – горе, которое от ума. А тогда был гром, которого совсем не боялся. Ну, не боялся и всё, и даже лицом к нему - взажмурку, но нараспашку и - здорово ведь! И ливень… Какие-то детские ливни стали сейчас – во взрослой жизни, или наоборот - убойные, гробовые, а тогда – в детстве были настоящие – взрослые, ответственные что ли... Ливень так ливень – стена воды. Но такая тёплая, заботливая и живая, что можно ловить ладонями и пить…
А потом, сразу, вот прямо сразучки после ливня проглянет солнце, а вода кипит и потоками бурлящими по улице, а ты босяком идёшь против течения и так смотришь не отрываясь на бурый поток, на то как он топорщится порожками и мчится навстречу и обтекает настырно ноги. Смотришь, смотришь, не отрываясь, и вдруг покажется, что ты сам несёшься куда-то, и аж дух захватывает - так это здорово. И ведь не подумаешь, нет, что какие-то могут быть бутылки там битые или ещё чего. То есть вообще даже в голову не взбредёт такое. И ведь ни разу – ни разу – слышите? – не порезался! А в школьном дворе вырастала лужа огромная… Не большая там какая-то, а именно огроменная, как маленькое озеро, хоть и мелкое, и была она тёплая и почему так нравилось в ней ходить, закатав штаны. Почему? Сейчас бы я так не радовался.
А снег… Нет, я понимаю, что сам давно стал другим, но всё-таки даже отстранённо и строго смотря – дело не только во мне. Словно природа утратила голос, пусть даже из-за того, что больше её никто не желает слушать…
Помню, меня наказали за что-то, посадили на стул посреди комнаты и ушли. И вот я сижу… В комнате таинственный и предсказочный сумрак, крашенные половицы тускло отсвечивают, тикают часы на столике и необыкновенная, какая-то торжественная стоит тишина … как будто мир наполнен ожиданием, предвкушением чуда… А я сижу, сижу и вдруг смотрю - за окном идёт снег. Первый, усталый, как будто вернувшийся после трудных боёв. Он всё идёт и идёт – неспешный и тихий, и наполняет сердце особенной ни с чем не сравнимой радостью…
И когда меня разрешат, наконец, от мучительных оков неподвижности и я, скорее натянув, намотав на себя всё что нужно для встречи, схвачу за узду санки и выбегу во двор, то в первые несколько минут просто не смогу резвиться и бегать. Такое Величественное и Торжественное обступит меня, что я никак не посмею это разрушить. И буду стоять, запрокинув лицо, в немом очаровании и близкое небо тихо будет осыпать лицо, губы, ресницы мягкими, пушистыми своими снежинками…
Да, они, конечно, падают и сейчас. Но сколько не запрокидывай лицо - не услышишь больше эту безмолвную тихую радость, такую уютную, как пуховое одеяло с пожеланием доброй ночи самым близким на свете, дорогим человеком. Я и сейчас, когда говорю это, продолжаю слышать, но уже тем – утерянным слухом, и ту – ушедшую неведомо куда тишину…
И мне кажется, что это Господь разговаривал с нами – не крещёной ребятнёй - на таком вот безмолвном, но не бессловесном Своём языке, единственно возможном в стране глухонемого, мёртвого атеизма. И всё было понятно без недоступных тогда священных слов: это жизнь и это настоящее счастье!

ПРОМАХ

Для меня удивительно было когда-то узнать исконное значение слова «грех». Оказывается, это не просто проступок, безобразие; не нарушение чужого и, как бы, необязательного предписания, а… промах. Причём всегда личный, досадный и в конечном итоге обрекающий самого же «промахнувшегося» на страдание. На страдание тем большее, чем более высока была, пусть даже не осознанная, но необходимая, главная Цель.
Сколько было в моей мангупской жизни самых разных историй, случаев так или иначе связанных с наркотиками и вот теперь, когда я попытался собрать их вместе, все они как на подбор оказались примерами промаха, ошибки… в лучшем случае пустой, досадной, а в худшем - трагической. Что не история, то обман… Всегда обман, ошибка и промах…

ОТКРЫТИЕ ВЕКА

Это было весной и должно быть достаточно ранней, потому, что на Мангупе обитала блаженнейшая тишина. Граница Города и сейчас ещё обозначена в лесу, на подъёме, развалинами стены циклопической кладки. Вот когда ползёшь уже из последних и сил и видишь, что замаячила за деревьями стена – значит, недолго тебе осталось мучаться. Не то чтобы совсем… а в смысле подъёма. За стеной начинается древнее караимское кладбище, потом ещё надо немного пробраться через заросли крапивы и там уже слышно журчание родника, а это песня победы и счастья - конец подъёма! Но я о стене. Влево от тропы она сохранилась и даже, внушительно громоздясь, взбирается в гору до самых скал. Так вот, если идти вдоль этой самой стены, то дойдёшь до древней калитки. За калиткой окажется пыльная, вытянутая вдоль скалы притулочка, а в самой скале – пещеры, и даже в одном месте в два этажа. Есть здесь и маленький закопченный храм с нишей для мощей, вырубленной в стене. Это остатки северного монастыря, или, как его называют босяки «монастыря на Женском». «На Женском» – означает, что расположен монастырь недалеко от Женского родника – первого, в котором оплёскивается обычно утомившийся, потный турист.
На Мангупе два полноводных источника: Женский и Мужской. Какой-нибудь бродяга в мистических отсветах костра вам обязательно расскажет, что в Женском вода мягкая, она жалеет и лечит, а в Мужском наоборот – жёсткая, она обличает и даёт силу воину… Отнесёмся к этому поверию с должным почтением, но приведём и другую, более прозаическую но не менее убедительную версию. Женский родник представляет собой длинное корыто, а мужской – торчащую из скалы трубу. Вот и всё. Отсюда и названия. Но, в общем-то - выбирайте версию сами. Это не суть.
Я уже сказал, что главная тропа проходит мимо стены и выводит путника к роднику. Но от монастыря тоже идёт тропа, только менее приметная и привлекательная для первоходков. По этой тропе обитатели бывшего монастыря ходят по воду. Но и в древности, надо полагать путь не слишком отличался от нынешнего. Словом, монастырь так связан с Женским родником, что и сам позаимствовал от него название и стал называться, как вы уже знаете, Монастырь на Женском.
Я не помню сейчас, при каких обстоятельствах я туда забрался, но забрался-таки и встретил человека, с которым как-то сразу нашёл общий язык. Мы разговорились о чём-то увлекательном и пошли, разговаривая, и шли, пока не оказались на плато и где-то уже вдали от всех, причём в кромешной темноте, потому, что как-то незаметно наступила ночь. Тогда мой новый знакомый достал из-за пазухи армейскую ракетницу и пальнул в небо. Красная ракета взвилась над Мангупом и весь он огласился радостными, восторженными воплями.
Человека звали Серёга Назим или Нешуми. Ну Серёга – понятно, Назим – уж не знаю почему, а вот почему Нешуми – расскажу. Дело в том, что Серёга был настоящий, матёрый босяк, да к тому же ещё и молчун, каких поискать. Ну не то, чтобы совсем – когда надо он говорил, как вы поняли, но там, где нужно было спрятаться, притаиться, зашифроваться – Серега превращался в образцового Нешуми. Он поселился на Женском чуть ли не год назад. Оборудовал там одиночную небольшую пещерку, которая угнездилась в скале на высоте, примерно, метров трёх. Вход этой пещеры Серёга затянул тепличной плёнкой, а вместо порога вмонтировал кизиловую палку, за которую нужно было схватиться, подпрыгнув, чтобы потом подтянуться и залезть внутрь
И вот главное свойство, за которое Серый получил свою кличку: он умел обитать бесшумно и безвидно. Ведь где не поселись человек на Мангупе, он тут же обязательно обзаведётся жестяным звоном, стуком топора, дымом, топотом, дудочным воплем… созовёт неизвестно кого и зачем, накликает смех, крики и женские взвизги, да так что закончится это всё непременно рейдом ОМОНа с заламыванием рук, погромом, керосином и победоносным сжиганием всего движимого и не движимого босяцкого имущества. Честное слово, так на беду и бывало – забирались менты в средневековые, «охраняемые государством» крипты и сжигали там всё дотла в качестве, так сказать, оперативной проработки.
Так вот. Серёга был не таков. Не из тех, что доводят себя до публичной порки. Он умел быть в самом деле и в самом лучшем смысле, когда это было нужно, бесшумным. Никакого «топора дровосека» никаких «дымов отечества», и уж тем более взвизгов и восторженных оров… Мало того – Серёга ведь жил не на каком-нибудь необитаемом острове Фату-Хуку, а на Мангупе, где человеки ходят везде, и спрятаться от них практически некуда. Так вот приходит такой случайный или не случайный субъект в Женский монастырь, а там никаких тебе котелков и консервных банок, никаких верёвок с трусами, поленниц и индейских дримкетчеров и ваканов. Просто одна из пещер затянута плёнкой и всё. Но чтобы туда попасть, нужно наступить на такой скальный неудобный и даже опасный наклонный выступ, на котором легко поскользнуться и… да ну его в баню!..
Словом, Серёга радовал бродяжьи сердца Саньки Герика и Андрюхи Бороды так, что, проходя по нижней тропе, они непременно всякий раз одобрительно-приветственно кричали:
- Серёга, не шуми!
Это означало – мы знаем, что ты там, и мы рады тебя приветствовать – такого замечательно-нешумного и сознательного человека.
Итак, была весна, тишина и я поселился у Серёги в его тесноватой, но уютной пещере. У него там даже имелась печка, и поскольку ещё весьма чувствительно, а по ночам прямо-таки пронзительно бывало холодно, то мы её топили иногда, обычно впотьмах, прогревая пещеру на ночь. Здесь я впервые слушал, как тявкают по ночам косули и смотрел какие-то сумасшедшие, тропических расцветок сны…
Ну, я уже сказал, что за водой приходилось ходить по тропе к Женскому роднику. Это хотя было и не слишком далеко, но всё-таки дальше, чем, например, от телевизора до кухонного крана. Тропа шла в стороне от туристического «большака», особняком в живописном месте, вдоль скалы среди великолепных реликтовых сосен. Потом она сворачивала в сторону, и вот здесь был такой валун или даже скальный увал, с которого нужно было спрыгнуть, отправляясь за водой, и на который было довольно неудобно забираться, если идешь обратно, скажем, с двумя полными канистрами в руках.
Но я ещё не сказал о главном движущем рычаге этого бесхитростного сюжета.
У Серёги каким-то чудом оставалась припасённая с осени драгоценная рассыпчатая, шуршащая горка - трава, причём такая ядрёная, так что нам хватало двух косяков в день, что называется за глаза. Один мы выкуривали с утреца, для прояснения перспектив, а другой – под вечер, для развеяния тоски.
И вот мы как-то дунули очередной самокрут, я взял канистры и отправился на родник за водой. Возвращаюсь обратно, останавливаюсь у валуна, собираюсь уже на него взбираться и вдруг как-то почти случайно… чуть в стороне заметил… почудилось что ли… какие-то точно рисунки, штрихи, завитухи... Я отставил канистры и присмотрелся внимательнее. Точно. Рисунки на скале. Какой-то человечек, что ли… несёт. Чашу… Вот это да!... Может босяки намалевали?.. Присматриваюсь пристальнее – да нет не похоже. Слишком это всё неприметно, не на показ, с вековой благородной поблеклостью. Может быть рядом ещё что-то есть? Вот это да!!! Точно! За человечком ещё группа людей… вроде как бегут. Э, да это они за ним гонятся! Целое панно… А вот какой-то могущественный покровитель поднял правую руку в знак приветствия, за ним какие-то птицы, загадочный космический узор, корабль странный… и чаша в руках беглеца! Какая-то таинственная история заключена в этом наскальном письме – я чувствую и всё стараюсь мучительно его разгадать… Какой-то раздор, война… луки, копья и стрелы, монахи… Вот это да - послание из средневековья. Как же его раньше не заметили?! Уф-ф… Вот это да!!!
Нет больше ни времени, ни воды, ни Серого. В голове туман и восторженный шум. Открытие века! Я не верю своим глазам, но нахожу на скале всё новые и новые знаки, и уже не сомневаясь, что передо мной зашифрованное послание из прошлого.
Оторвался я от валуна только часа через два и сразу почти побежал, задыхаясь от волнения и спешки, «домой», чтобы поведать Серому о своём открытии...
Но Серый почему-то не разделил моего энтузиазма и не пожелал немедленно идти смотреть загадочные петроглифы.
Может быть, он уже нашёл… раньше… - думаю я, и смутная ревность гложет мне сердце. - Ну, ничего, главное ведь не КТО, а сам факт, что нашли… пусть учёные разбираются…
Но всё-таки мы отправились смотреть рисунки… уже далеко после обеда, когда в голове рассеялся канабисный дым, и всё стало так прозаично и скучно…
Известковый, пыльный валун от легкого мороснувшего на рассвете дождя, от стекавших и брызгавших капель покрылся тонкими, затейливыми бороздками. Следующий дождь их смоет совсем, но уже и теперь понятно, что никаких средневековых рисунков нет, что хитрая обманщица – Мари Хуана всего лишь рассказала мне одну из своих лукавых и, слава Богу, что безобидных на этот раз - историй. Просто посмеялась… настроение такое было - игривое… Эх, Мари, Мари…

БЫТЬ ЧЕЛОВЕКОМ

Те, кто употребляли марихуану, знают, что от неё - за исключением, может быть, явной передозировки - не бывает «клинических», до самозабвения галлюцинаций. Ты как бы увлекаешься течением собственных грёз и фантазий, уносишься, - порою весьма далеко, - но всё-таки отличаешь иллюзию от реальности и можешь себя в известной степени контролировать. То есть ты можешь воображать себе всё что угодно, можешь даже поверить в реальность возникающих образов, но всё-таки не до конца, так что краем ума будешь осознавать, что это только игра, «приход», и не более того. Я это говорю потому, что случившееся со мной никак не получается отнести к разряду типичного или даже не типичного действия марихуаны. И всё-таки я уверен, что именно употребление этого наркотика, - безрассудно и беспечно именуемого иногда «лёгким», - так или иначе, спровоцировало то, о чём я собираюсь поведать.
Было обычное летнее утро. Я сидел в своей мангупской пещере, только что добив симпатичную, припасённую с вечера «пяточку», и переживал лёгкий, ничем не примечательный кайф. Настроение было прекрасное. Ни о чём особенном я не думал, ни в какую медитацию не вдавался, а просто сидел с закрытыми глазами и всё.
Вдруг стало темно. Не так, как бывает темно в голове у каждого человека, а как-то иначе – то есть совсем. Как будто взяли и выключили какой-то главный рубильник. Я открыл глаза, но тьма осталась, хуже того – я сразу понял, что лечу в ней со страшной, невероятной скоростью. Не было ничего внешнего, по отношению к чему я мог бы сделать такое заключение, всё та же непроницаемая тьма, но я знал точно, что лечу. Тогда я посмотрел на собственные ноги и не нашёл ног, то же самое случилось с руками, а, в конце концов, и со всем, что называется телом. Помню, что я сильно удивился: Как же так – меня нет, но я всё-таки есть... Вот дела… Но тут из темноты возникла, картина, мгновенно завладевшая моим вниманием.
По обычным, «земным» меркам это выглядело так: я летел с какой-то шальной, невообразимой скоростью над бескрайней долиной, расчерченной на аккуратные правильные участки, где, подобно нашему винограду, стройными рядами росли… всевозможные геометрические фигуры самых ярких расцветок. Иногда я плавно снижался и «виноградники» начинали мелькать подо мной с необыкновенной пестротой. Зрелище было потрясающее, у меня просто дух захватывало, причём никаких телесных ощущений, скажем, от снижения или набора высоты я не испытывал. Так продолжалось несколько минут, но тут картина мгновенно изменилась, как будто я «перепрыгнул» в совершенно другое и бесконечно далёкое от первого, место, а, может, и время. Теперь меня хоть и окружала всё та же чёрная беспроглядная тьма, но посередине – там, где находился я, – она была разделена бесконечной и ровной плоскостью неподвижно висящих серебряных шаров. Каждый был метра полтора диаметром и располагался в метре-двух от другого. Бескрайнее ровное поле, образуемое этими шарами, расстилалось во все стороны, покуда хватало глаз.
Я снова взглянул на себя и очень странно, что не удивился, потому, что представлял собою диковинное существо, на которое из земных существ больше всего похож стоящий на задних лапах большой – в человеческий рост богомол. У меня были длинные, как у членистоногих, нижние и верхние конечности и вытянутая вперёд отвратительно-хрящеватая морда. Причём я был существом, в своём роде сознательным и разумным. И вот чем я занимался с всепоглощающим интересом. Оказавшись на серебряном шаре, я два раза приседал, потом два раза выдвигал вперёд свои передние, сочленённые конечности и перепрыгивал на другой шар… потом процедура повторялась снова… и снова… и так без конца… И вот что примечательно: чем более я проделывал эти свои движения, тем более они доставляли мне глубокое, осмысленное удовлетворение. Более того, я вдруг отчётливо осознал, что в этом-то, собственно и состоит высшее счастье и абсолютный смысл моей жизни. Совершая однообразные движения, бесконечно перепрыгивая с шара на шар, я с каждой секундой всё более забывал себя – настоящего – и, наконец, совершенно забыл и действительно претворился в какую-то нелепую, дикую тварь.
Я не знаю, что было бы со мной дальше: может, мама получила бы справку о моей смерти, с казённой записью: «Острая сердечная недостаточность», но, слава Богу, что-то произошло… Я вдруг вспомнил какой-то дальней, почти нереальной памятью о том, что я не такой… не какая-то членистоногая образина, а человек… и сижу я где-то, очень и очень далеко… И это моя настоящая жизнь...
Тут же заболела голова, всё смешалось, загудело от страшного напряжения и я, уж не знаю, как, снова осознал себя сидящим на подстилке в своей пещерке с бешено колотящимся сердцем и простой, но такой спасительной мыслью, что быть человеком – это всё же большое счастье!

ЗОМБИ

К счастью я избежал близкого знакомства с так называемыми «тяжёлыми» наркотиками. Так… укололся пару раз и всё. «Всё» в смысле остановился. Потому что чаще бывает наоборот: укололся и всё. В смысле «встряпался»… Вот это действительно «всё»!..
Но и действие конопли в различных вариантах её приготовления, бывает тоже отнюдь не безобидным. Особенно серьёзно может «сорвать крышу» то, что называют «молоком» или «кашей». Не вдаваясь в подробности, скажу только, что для их приготовления требуется большое количество конопли и в момент употребления трудно правильно определить «норму», так что может случиться и «передоз». Ну, например, идёте вы утром на работу, проходите мимо мусорных баков и вдруг видите, что ваш сосед, какой-нибудь Мишка – паренёк не полных двадцати лет - сидит на земле возле мусорной кучи, достаёт из неё картофельные очистки, плачет и повторяет без остановки одно и то же:
- Здравствуй, мама… Здравствуй, мама… Здравствуй, мама…
Вы пытаетесь его окликнуть, но Мишка не реагирует, и вот уже собираются люди, вызывают «психушку» и паренька увозят под аккомпанемент его же не прекращающегося: «Здравствуй мама»…
Со мной тоже было нечто похожее. Я однажды перепил «молока» забился на балкон и забыл, кто я и как меня зовут. Слышу как мама пришла с работы, отпирает ключом дверь, но не понимаю кем она мне приходится и вообще не знаю о чём говорить, потому, что ничего о своей жизни не помню… Ужас… Даже сейчас жутко вспоминать. Но, слава Богу, я как-то отсиделся тогда и пришёл в себя.
Надо признаться, на Мангупе такие «сеансы» были не редкостью, и не знаю кому как, а для меня самой большой радостью было приходить в себя и понимать, что я в очередной раз выдержал, не сошёл с ума, остался жить и эта жизнь – настоящая - невероятно, пронзительно хороша и прекрасна! В то же время, испытывая на прочность собственную психику, я раз за разом утверждался в тайной «индейской» гордости, мнил себя чуть ли ни «воином духа», не понимая, что если и воюю нещадно, то против своей же души.
В тот раз кто-то притащил на Мангуп целый ворох половы – конопли, найденной почти случайно где-нибудь на околице и к курению, в отличие от «культуры» не пригодной. Тут же отыскалось подсолнечное масло, сковорода и вот уже через полчаса каждый черпал «веслом» свою порцию безумия. Зачерпнул и я…
То ли трава оказалась совсем не половой, то ли я пожадничал, но такого сокрушающего и изнурительно долгого действия «дури» я, кажется, не испытывал больше никогда. И с самого начала вечер стал приобретать какой-то мистический, зловещий оттенок. Едва нас «накрыло», как мы гурьбой, человек восемь отправились с гитарами и дудкой в Акустику. Дима Скрипа устроился с остальными на каменной скамье, а я присел на корточки недалеко у входа…
Но надо представить Скрипу.
На Мангупе вообще все были, что называется с «чимбуром», но Диму отличала одержимость какой-то уж вовсе странной идеей. Он мечтал ни много, ни мало перевернуть мир и для этого выстраивал какую-то свою, ни с чем не сравнимую (как ему казалось) систему мировоззрения. Этими своими построениями он всех буквально замучил. Мог остановиться где-нибудь на полпути, скажем на родник, и начать веточкой в пыли чертить какие-то замысловатые схемы, с жаром объясняя их смысл и доказывать верность не столько, кажется, спутнику, сколько самому себе. При этом он совершенно забывал о времени, а если учесть, что прервать его было никак невозможно, то не трудно догадаться, почему Дима, как правило, ходил на родник один.
Он особенно настаивал, что его система – это что-то в высшей степени самобытное, независимое и лишённое каких бы то ни было влияний. Запомнить, а уж тем более передать смысл его силлогических построений было никак не возможно, но я помню отчётливо, что в самой основе его рассуждений лежало стремление поразить в своих основах, перевернуть одним махом все привычные представления о мире, и выходило, что это очень возможно и даже близко по времени. Не хватало только какой-то малости, последней, но самой главной мысли, которая должна была всё связать воедино и расставить окончательно по местам. Безуспешные поиски этой последней, «гениальной» мысли порой приводили Диму в состояние мрачного уныния и безысходности.
Притом в повседневной жизни он вовсе не был человеком амбициозным и властным, напротив: если говорил о чём-то ещё, кроме своей философии, производил впечатление приятного и лёгкого в общении собеседника, так что мы с ним сделались почти приятелями.
Итак, тем вечером мы спустились в Акустику и вначале просто веселились: пели, балагурили, но постепенно общая атмосфера необъяснимо и властно стала мрачнеть. Словно появился кто-то, направляющий наши мысли и чувства в тёмную, инфернальную область. Дима взял гитару и стал бренчать что-то однообразно-тяжёлое, с фатализмом чёрной дыры увлекая присутствующих в пучину безнадёжности и тоски. В конце концов, с леденящим душу единством все стали орать дикими голосами что-то звероподобно-страшное, а затем и вовсе слились в оглушающем, бессмысленном вопле, под бессвязное, яростное грохотание двух расстроенных в хлам гитар.
В какой-то момент я с ужасом осознал, что это настоящее беснование, но остановить его было уже невозможно.
Продолжалось это безобразие часа пол, потом волна безумия как-то сама собой схлынула, уступая место опустошённости и усталости. Ещё недавно дружная компания стала быстро разваливаться. Кто-то отправился в свою пещеру, желая побыть в тишине, кто-то напротив – пошёл к знакомым, в надежде весело провести время, мы же со Скрипой забрели на самую оконечность Дырявого мыса, спустились по ступеням и оказались в довольно просторной пещере, одна стена которой обрушилась, должно быть ещё в глубокой древности, так что теперь пещера представляла собой некое подобие террасы, распахнутой в летнюю ночь. В углублении каменного пола уютно трепетал небольшой костёр, вокруг которого вольготно располагались какие-то свои, «кайфовые» люди, но кто именно – я и тогда не в состоянии был осознать, а уж припомнить теперь – тем более. Люди что-то говорили, обсуждали оживлённо, шутили, пили чай, но для меня это всё было отвлечённо и не вполне ясно, как во сне. Иногда я, правда, вставлял какое-нибудь замечание, даже громко, так что обращал внимание присутствующих на себя. Замечание казалось мне невероятно остроумным, но через минуту я понимал вдруг, что сказал несусветную глупость, совершенно не идущую к теме разговора и мне становилось невыносимо, до духоты стыдно. До духоты в прямом смысле, потому, что мне вдруг начинало казаться, что я задыхаюсь. Тогда я по ступеням выбирался наверх и дышал так жадно, как будто в самом деле вынырнул с большой глубины. Потом я возвращался обратно, и всё начиналось сначала…
Я был на грани потери рассудка и мучительная борьба с силой, влекущей меня за эту грань, выматывала, отнимала последние душевные силы.
Между тем вечер естественно вылился в ночь. Разговоры стали всё менее оживлёнными, бродяги стали расходиться, устраиваться на ночлег. Кто-то уже спал в углу, закутавшись в покрывало…
В конце концов, мы с Димой остались одни у едва теплящегося костра.
О чём мы говорили – конечно, не возможно передать дословно. Но знаю одно: чем глуше становилась ночь, чем нерушимее водворялась вокруг тишина – тем значительнее становился сам предмет нашей беседы.
Конечно, Дима опять заговорил о своём «открытии», всё более воодушевляясь, и вот на моих глазах его идеи вдруг совершенно убедительно стали сходиться в какой-то главной, решающей точке. Эта точка и должна была стать надёжной опорой для окончательного переворота всех человеческих представлений об устройстве этого мира. В воспалённых речах Скрипы звучало теперь какое-то пугающее торжество, леденящий душу восторг победы. Он и в самом деле говорил так убедительно, что я не находил доводов возражения и вдруг подумал: а ведь именно из таких вот «безумных» идей, «беспредметных», на первый взгляд, разговоров и «лихорадочных» споров рождаются в конечном итоге самые, что ни на есть предметные и мучительные кошмары человечества.
Когда Дима, наконец, истощил весь свой запас экспансивности, было уже очень далеко за полночь. Разговор наш мало помалу возвратился в спокойное, мирное русло, но тут я ощутил присутствие какой-то недосказанности, чего-то, что, по-видимому, давно смутно гложет Димино сердце, и чем он до сих пор не решался ни с кем поделиться. Казалось, какое-то мучительное сомнение не давало ему вполне насладиться триумфом, отравляло существование и требовало развязки. И действительно, в какой-то момент Скрипа взволнованно попросил меня подняться с ним из пещеры на плато, как будто боялся, что внизу кто-нибудь нас может подслушать.
Мы поднялись. Никогда не забуду эту картину. Была уже очень глубокая ночь. После душевной стеснённости, точно придавленности пространством пещеры, стало как-то сразу широко и привольно, и даже воздух показался чище и свежее. В небе сияла полная луна, освещая окрестные холмы и, кажется, гораздо ярче - само плато. Кусты, деревья и камни бросали такую густую чёрную тень, что всё вокруг казалось незнакомым и полным таинственной силы.
Я вдруг понял, что действие сенсемильи ослабело, сознание моё прояснилось, и я чувствую себя вполне хорошо.
Дима же стоял прямо передо мной, какой-то необычно встревоженный, так что даже в лунном сиянии можно было догадаться, что он необыкновенно бледен.
- Знаешь, Макс, - заговорил он таким тоном, каким говорят о самых сокровенных, задушевных вещах. – Знаешь, иногда мне кажется, что со мной что-то не так…
Я внимательно вглядывался в Скрипу и не узнавал. Впервые я наблюдал его в такой неприкрытой, беспомощной откровенности.
– Мне иногда кажется, - продолжал он между тем, - что я – зомби…
Я хотел, было, засмеяться, но тут Дима как-то странно оцепенел и, переминаясь с ноги на ногу, стал оборачиваться вокруг своей оси. В этом уже было что-то из ряда вон выходящее, что-то прямо колдовское. Волосы зашевелились у меня на голове, а когда Дима всё так же переваливаясь с ноги на ногу, снова оказался лицом ко мне я с ужасом увидел страшные, расплывшиеся черты ЧУЖОГО ЛИЦА с белыми пятнами вместо глаз. Ужас мой был усилен ещё и тем, что я осознавал себя совершенно, отчётливо трезвым и понимал, что переживаю не бред, не галлюцинацию, а проваливаюсь в какую-то ДРУГУЮ реальность, о которой мне лучше было бы и не знать.
Я не понимаю, правда, не понимаю, откуда во мне взялась в этот момент решимость, но неожиданно для себя я вдруг хлопнул стоявшего передо мной монстра по плечу и бодро выкрикнул: «Димка, ты что?! Перестань»…
И в следующий миг передо мной уже снова стоял мой приятель - Скрипа и смотрел страдальчески-вопрошающе, словно ждал объяснений и ответа на один вопрос – что это было?..
- - -
Через год на Мангупе, в весеннем радостном возбуждении юные босяки расспрашивали об общих знакомых.
- А про Скрипу никто не слышал? – спросил я.
- Так он же повесился! – ответил кто-то.
Весна провалилась куда-то вместе с погасшим солнцем…
Но тут отозвался другой:
- Э-э, погоди… ты чо… Скрипа жив… попустись…
И босяки с пылкой убеждённостью стали спорить кто из них прав, оставив меня лет на пятнадцать в горьком недоумении.
И только недавно я узнал, что Димка действительно жив и даже здоров, не смотря на все трудности, которые ему пришлось испытать. Вот уж воистину: «брат наш был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся»!!!

ТЬМА

Граф Армянский ходит налево! Не-е… Это совсем не то, о чём вы подумали… Во всём виноваты идиомы – такие словосочетания, которые вызывают устойчивые ассоциации. Ну, например… я не знаю… «Гол, как сокол…» Русский человек сразу поймёт, о чём идёт речь и не подумает, что другие, кроме сокола, птицы летают, например, в подштанниках…
Но я объяснюсь…
Мы сидим в приятном сумраке мангупской кельи, душевно раскумарившись. Келья выдолблена в скале таким образом, что попасть в неё можно только справа и только по узкому скальному уступу. Внутренность кельи выбиралась в глубокой древности киркой и зубилом, которые оставили на потолке и стенах затейливые рубцы и борозды. Их переплетение напоминает какие-то таинственные письмена.
И вот буквально только что кто-то высказал догадку, что это и есть письмена, так что мы заняты теперь напряжённым… не разгадыванием ещё, нет, но вдумчивым осознанием привычного узора в новом качестве.
Несколько минут мы все сосредоточенно и молча вглядываемся в рубчатый потолок. Наконец кто-то изрекает уверенно, указуя перстом:
- Здесь написано: «Цой жив!».
И пока мы в древних, потемневших рубцах угадываем пророческие глаголы - я краем глаза, но совершенно отчётливо вижу, как один из нас - Граф - встаёт бесшумно, мелькает тёмным пятном в светлом дверном проёме и выходит… Налево! А налево обрыв, вы понимаете, - пятнадцать метров отвесной скалы. И всё. Мы бросаемся гурьбой к дверному проёму и смотрим куда-то в туман и вниз, потом по сторонам. Тишина…
- Ушёл, – резюмирует кто-то.
- Налево!..
Через пять минут я встречаю Графа на склоне за крепостной стеной. Молчаливо и сосредоточенно он расправляется в рукопашной с дровишками для костра…
Он считает себя воином, а может он воин и есть, не могу сказать с уверенностью. Воин вообще в понимании мангупца это не лось в камуфляже, не человек с ружьём, а такой загадочный человек… Ну очень загадочный… Может быть даже для самого себя… Этот человек должен биться как рыба с водой не только в привычных сумерках бытия, но и в кромешной тьме потустороннего мира… Он должен видеть… И знать… Чтобы не оказаться как-нибудь рыбой в тарелке…
За две июльские недели Нестор Харьковский мне все уши прожужжал, что есть такой оп-пуп-пейнейший человек – Граф Армянский с которым он тусовался всё прошлое лето, и они теперь как братья, и вот он должен скоро появиться на Мангупе.
Появился. На его (Нестора) голову (и уже без всяких идиом). И я имел несчастье эту трогательную встречу наблюдать.
- А-а… Граф… Братишка!!! – закричал издалека Нестор и бросился навстречу, растопырив объятия. Но тут неожиданно получил удар с ноги. В голову. И упал. Причём с точки зрения Графа-воина это было ничем иным, как выражением самых искренних, дружеских, чувств.
«Не расслабляйся», – тоном нагваля изрёк Граф, и я с опаской подумал, что вряд ли захочу с ним когда-нибудь подружиться…
Но не подумайте, что Граф жестокий и злой человек, просто ему кажется, что в этом мире надо всё время быть на чеку. И таким вот своеобразным манером он напомнил об этом своему другу.
И было лето и была…
Была безлунная, тьмущая ночь, одна из тех из тех, о которых говорят: «хоть глаз выколи», ну, вроде как никакой разницы. Хотя, это ещё вопрос… ночь ведь когда-нибудь закончится, а глаз не вырастет, сколько не жди…
Опять мы объелись «каши», будь она неладна, и вот, выходя из пещеры, я встретился с Графом, который вполне неожиданно и довольно резко меня спросил:
- Если когда бы то ни было в прошлом, произойдёт дезинтеграция пространственно-временного континуума, вполне ли ты осознаешь значимость произошедших в тебе аберраций?.. Ну, или что-то в этом духе…
- Конечно! – ответил я не задумываясь, таким тоном, словно ответ вполне себе очевиден.
Граф замолчал на секунду, а потом предложил:
- Ну, пойдём, пройдёмся.
«Пойдём, пройдёмся»… как это вам нравится. Прогуляемся в чулане… в озере с чёрной тушью… в потёмках чужой души… Только под «кашей» такое в голову придёт…
- Пойдём, конечно. Без проблем…
И мы пошли.
Идём, угадывая, улавливая, сканируя во тьме неприметные тропки какими-то особым, на Мангупе приобретённым чутьём. Граф впереди, я метрах в трёх за ним. Куда идём – неизвестно… Слушай, а ведь здорово, честное слово…. Идём, а куда – неизвестно… Значит, куда бы ты не пришёл – окажешься там, где надо. На равнине от света звёзд хотя и очень слабо, но всё-таки хоть что-нибудь видно. Метров на пять. А вот в тени – вытяни руку, и не увидишь собственных пальцев.
За цитаделью, когда вокруг уже не стало ни души, обнаружилась заковырочка. У Графа совершенно определённо болтается сзади хвост. Довольно длинный, с кисточкой на конце. Просто болтается в такт шагам и всё… В общем-то ничего особенного, но как-то неприятно, честное слово… И ещё в траве всё время какие-то сполохи: то там, то сям… Придумали же ещё словечко - СЯМ … Ну, ладно…
А вообще-то в этом есть какой-то тончайший кайф – ночью непроглядной гулять по Мангупу, именно не блуждать, а гулять, пожалуй, даже охотиться, остро ощущая своё родство с этой таинственной, тёмной громадиной. Наслаждаться тем, что ты знаешь её, как свои пять пальцев… Четыре… Потому, что каждый мыс – палец, а пятого нет. Днём любой матрасник гулять может, а ты пойди - ночью вот так прогуляйся...
Я сказал:
- Давай зайдём на базилику.
- Зачем? – спросил Граф, не останавливаясь.
- Помолиться хочу – пояснил я, тараща глаза на болтающийся хвост. Мне казалось, что если раскрывать глаза пошире, то хвост исчезнет.
Но он не исчезал.
- Пойдём, - неожиданно согласился Граф.
Возле цитадели кусты похожи на громады чёрных сугробов. Ныряем в них, почти наугад, но, удачно «воткнувшись» в нужную тропинку, «выныриваем» в развалинах древней базилики.
Граф демонстративно садится на каменный блок, желая, видимо, увидеть – «как это будет». Странно, но под «кашей» чтобы видеть, что происходит с другим человеком совсем не обязательно смотреть глазами. Ты и так всё знаешь, если всматриваешься, только каким-то другим, внутренним взглядом. И вот я понял, что Граф сидит и, может быть даже закрыв глаза, смотрит на меня в упор… то есть даже в меня… причём, испытующе смотрит. А я понятия не имел: как это я буду молиться. В таком-то состоянии… и о чём?! Но вдруг, совсем для меня неожиданно, в центре храма мне так стало легко… и сердце растаяло и я стал в самом деле очень проникновенно и вдохновенно молиться… за себя, за нас всех… и мне казалось, что Господь сейчас «закрыл глаза» на мою невменяемость и от этого, вот именно от этого мне просто захотелось бросить всё к ядреней фене и стать другим… то есть совершенно… наотмашь и безвозвратно… И даже не для чего-то конкретного, а просто так… в ответ… из благодарности…
И вы знаете, Граф проникся. Может чем-то своим, я не знаю, но проникся… Он поднялся с блока именно и только тогда, когда это было нужно… я понял, что он всё понял, и что-то исчезло в нём, какой-то скрытый подвох, зревшая провокация…. И хвоста я больше не видел.
Теперь настало время водить Графу.
И вот мы пошли с ним дальше – по Мысу ветров, и всё шли, шли и подошли, наконец, к таким густым и коварным зарослям, похожим на сваленные в кучу перепутанные мотки колючей проволоки и тропинка приветливо приглашала зайти. В такое чёрное в темноте пятно… Мы шагнули в него, но тут случилось то, чего и следовало ожидать – стало совсем темно и мы ещё сделали несколько шагов, и ещё, но уже не так уверенно, а потом Граф впереди как-то замялся, ветки заскреблись по куртке, сначала точно ощупывая сослепу, а потом уже вцепившись радостно, так, что стало ясно, что это на долго, и что мы сбились с тропы. Понятно, что мы её не нашли, какое-то время ещё пытались ломиться, по-борцовски уворачиваясь от веток, но только увязли окончательно. Пришлось пригибаться, как будто преодолевая ураганный ветер, а потом и ползти, нервно смеясь от осознания абсурдности действа…
Но дальше и ползти уже стало никак невозможно. И вот – апогей - лежим мы с Графом Армянским на сырой листве, вдыхаем грибной, земляной дух в каких-то непролазных зарослях, в кромешной, непроглядной тьме и он мне говорит так задушевно, как будто мы специально для этого сюда и залезли:
- Ладно… Зато запомнишь эту ночь навсегда! Много чего забудется, а это – нет!
И точно. Помню. А всё почему?..
Да потому, что без света человеку нельзя!
НИКАК!!!
- - -
Через пол года кто-то из босяков сообщил радостно:
- Слушай, включаю дома телек. А там про монастырь какой-то рассказывают… Сурб-Хач, кажется… Ну, типа восстанавливают его… и вдруг смотрю – Граф!.. Представляешь, - живёт там, работает… Во, бродяга, даёт!!!

ПРАЗДНИК

О самом лучшем почти невозможно говорить. Оно не уловимо как запах детства, случайно, неожиданно выхваченный с просветом щемящего прошлого, но стремительно тающий так, что вдыхаешь, вдыхаешь вновь, но ничего уже не чувствуешь и не помнишь… И так же мало оно имеет отношение к реальности, как чувство звёздного неба к ледяному бездушью, с гигантскими сгустками раскалённых газов…
Вот уже лет двадцать, как нет в моей жизни Нового года. Есть только слякотная суета, истеричное взвинчивание последних дней, отупляющая пестрота, классическое обжорство, китайская канонада – салют Поднебесной, и… всё.
А где же то – детское – невосполнимое теперь никакими энергетическими напитками предвкушение чуда? Где та естественная, через край, полнота восторга?..
За две недели до Нового года город наполнялся не просто ожиданием, а предвосхищением, отрадой, дыханием праздника. Оно проникало повсюду, в самые смятые, скомканные безнадёжно лёгкие, так что все без исключения люди становились на это время родными братьями… даже сёстры становились братьями, даже члены Правительства и дружинники, честное слово…
А новогодние мандарины тех лет – это же совсем не те мандарины, что мы едим сейчас… Да нет, какая там ностальгия… О чём вы?!.. Просто сейчас мы покупаем мандарины и едим… когда захотим… почти мимоходом… можно и на Новый Год… Без проблем. Это не событие вовсе. А тогда мандарин был именно атрибут, даже, если угодно, символ Праздника… мандарин – значит праздник. И не какой-нибудь, а именно Новый год. Оранжевый рефлекс, ставший вполне безусловным…
Ещё мы с пацанами бегали в магазин Детский Мир покупать хлопушки, конфетти и ёлочные шары… Нет не всё сразу – на всё не хватило бы мелочи, сэкономленной на школьных завтраках. Приходилось что-нибудь выбирать и это было самое трудное. Ну, в конце концов, каким-то школьным Кулибиным был открыт секрет пиротехники: из жуткой смеси магниевых, алюминиевых опилок и марганцовки, мы мастерили «взрывпакеты», так что о хлопушках можно было больше не беспокоиться. И это было тем более кстати, что меня всегда даже не то, чтобы привлекали, а пленили, очаровывали ёлочные шары. В них было для меня что-то прямо магическое, щемящее, так что я подолгу мог смотреть, не отрываясь, в блестящие разноцветные выпуклости полусфер. Я всегда покупал шары. И всегда, когда я смотрел в них - испытывал необъяснимое и очень сильное чувство… совершенно, то есть принципиально не объяснимое даже сейчас и настолько ясное… особенное… наотмашь отличное от всего остального, что заменить его в привычной жизни было попросту нечем. Точно я пытался разгадать безнадёжную, какую-то бесконечно жалостную тайну. Тайну, разгадки которой не существует вовсе…
Но всё-таки казалось, что самое главное, лучшее спрятано от нас, недозволенно, запрещено: даже до двенадцати никогда не давали дождаться взрослые, заставляли идти спать! И думалось: ничего, я вырасту и тогда уж встречу по-настоящему! Ничего…
Я помню глухую ночь, нашу старую квартирку и себя в ней. Поздно вечером тайком от нас – маленьких, чтобы сделать сюрприз, родители нарядили в гостиной ёлку. Не знаю уж как я об этом пронюхал, но вот – пробираюсь с замирающим сердцем в ночи на цыпочках, боясь что-нибудь задеть в темноте и разбудить взрослых. Впрочем, кажется, даже если что-нибудь свалится с грохотом на пол – никто не услышит, потому, что из гостиной разноситься по всему дому оглушительный, раскатистый храп бабы Тони. Но её-то и стоит как раз опасаться в первую очередь. Это она по доброй деревенской традиции на потеху соседям гонялась за мной на днях по двору с хворостиной. Не догнала, конечно, но всё же… И вот – надо же – ёлочка как раз стоит в той комнате, рядом с диваном, на котором вдохновенно храпит баба Тоня.
Я осторожно приоткрываю высокую, сонно скрипнувшую дверь… и замираю.
Распространяя невероятный, волшебный свет, переливаясь тысячью мерцающих огоньков, высокая, под потолок стоит посреди комнаты пушистая красавица. Я просто стою и смотрю на неё как завороженный не в силах оторвать взгляд. Так это и осталось навсегда – волшебное чудо, сказка! Не знаю, может, я никак не мог поверить в реальность происходящего, и желал удостовериться, что не сплю, только я сделал шаг к придвинувшейся, ставшей совсем уж огромной ёлке. Сделал шаг, протянул руку и легонько, едва-едва, как мне казалось, потянул за какую-то вьющуюся блестяшку, вроде дождика. Дальше я помню, что ёлка послушно, но как-то раздумчиво, медленно стала отклоняться от вертикали и вдруг всей своей расфуфыренной, пышной тяжестью обрушилась на спящую бабу Тоню…
Думаете, это была катастрофа? Нет! Шок? – пожалуй. Мгновенный ужас, плач? – да, всё это, конечно было, но разбитые игрушки собрали, меня не столько отругали, сколько смущённо утешили и на следующий день ёлочка – краше прежнего, на уверенных раскорячках – уже стояла на прежнем месте, да ещё и с подарками в снежной вате под ней.
Настоящая катастрофа, и вовсе не такая громкая произошла гораздо позже, лет уже через двенадцать, когда всё стало, наконец-то можно. И я впервые ушёл в Новый Год из дома и просто метался, выходил из себя пытаясь отчебучить праздник «по полной»: и выпил с кем-то водки и в каком-то подпольном чаду делал первые, подчёркнуто-небрежные «напасы», и шалел, валился в грохот на какой-то оглушительной дискотеке и тискал в потных потьмах какую-то доступную до одурения девицу… Было всё, что ещё недавно казалось мне таким недосягаемым и манящим… все интуитивные атрибуты «настоящего», взрослого праздника. Было всё, но не было одного – самого праздника. Он ушёл навсегда, точно несовместимый… несочетаемый больше с реальностью жизни. Ушёл и не вернулся. Где он теперь, в каких краях? И как мне туда попасть… хотя бы на минуту? Приоткрыть дверь, как тогда – в детстве - и просто помолчать… улыбаясь, и не помня обо всём, что случится потом… после…

ИДИ ТУДА - НЕ ЗНАЮ КУДА…

Мне кажется я всегда, с самого детства искал в жизни что-то большее, чем может предложить реальность. Или то, что называют реальностью. Но поиски эти были смутными, спонтанными - поисками чего-то таинственного, таинственного вообще, без рассуждений о частностях. А частности эти, как я понимаю теперь, весьма и весьма существенны. И даже если случались в детской душе светлые озарения, то, точно в отместку им, обязательно приходили из бездны и тёмные, сомнительные призывы и шёпоты. И приходили они, конечно, не только ко мне.
Ну откуда, скажите мне, в детских садах появляются страшилки? Откуда эти, передающиеся из поколения в поколение, жутковатые рассказы о «Красном пианино», «Чёрной руке», или «Зелёных шторах», шторах, которые кто-то купил на базаре и они в неделю передушили всю семью… Ничего себе рассказики для детского сада! Корней Хичкок… И ведь никто этому детей не учит, - заметьте! - НИКТО, ни один педагог.
Ну, вы только послушайте сюжетик… Да первый, что припомнился…
Начинаться рассказ должен был непременно так: «А вот ещё история. Только это на самом деле было.
Приехал один дяденька-солдат в город, пришёл в гостиницу, а ему говорят: «Вы знаете, у нас все номера заняты, но есть один, только там люди пропадают». А он говорит: «Да нет, ничего, давайте уж там поселюсь». И вот дают ему ключ, он приходит в номер, устраивается и вдруг замечает, что ножки-то у кровати к полу прикручены. «Э-э, - думает солдат, - здесь что-то не так!» И вот наступила ночь. Дяденька, конечно, лёг на полу, но не спит, ждёт - чего будет. Вот за полночь слышит скрип, смотрит – а кровать опускается в пол, ну он автомат свой взял и тоже туда. Смотрит – подземный ход, и кровать на колёсиках едет (а ведь была прикручена!). Он за ней. Кровать завернула в комнату и дверь закрылась. Солдат в замочную скважину смотрит, а там кухня, такие чаны большие стоят, а вокруг люди в окровавленных передниках. Ну, солдат ворвался, всех расстрелял, а потом выяснилось, что это фашисты после войны спрятались в подвале и жили там тридцать лет, делая из людей котлеты. Вот такая история была. Даже в газетах потом писали…»
Ну, откуда, скажите мне это всё! Тяга сама?..
А «вызывания», да хотя бы даже пресловутой Пиковой Дамы - кто через это не прошёл? Помню, мы прятались в самом дальнем закутке двора, накрывались покрывалом, зажигали свечу, держали перед ней карту и говорили: «Пиковая дама, появись!» или что-то в этом роде. А при первом веянии жути - бросали всё и с визгом и криками бежали прочь, к свету…
Можно сказать, что это просто фантазии, игра, щекотание нервов. Но вот вам примеры - куда эти игры приводят, и это ещё так – цветочки… из личного, не слишком печального, опыта.
Лет с четырнадцати я стал всерьёз увлекаться гипнозом и так в этом деле поднаторел, что в семнадцать уже устраивал в дружеском, узком кругу нечто вроде эстрадных представлений. Например, отправлял кого-нибудь «в космос», то есть человек реально видел себя пилотом космического корабля, уворачивался от астероидов, посещал неизведанные планеты, общался с их обитателями… При этом всём он, естественно, находился в комнате и присутствующие буквально покатывались со смеху, наблюдая, с каким выражением лица Вася или Петя пожимает воображаемую клешню гуманоида.
Глупости, конечно… Но вот я стал подмечать, что мои подопечные иногда испытывают беспокойство и даже, как будто, страх, впрочем, не слишком сильный. Так продолжалось до одного случая.
Тем вечером я с приятелем оказался в гостях у двух подружек. Был скучноватый, промозглый вечер, и вот одна из девчонок ради развлечения пожелала испытать на себе действие гипноза. Я согласился. Всё шло как обычно до тех пор, пока я не предложил ей нарисовать что-нибудь, что она увидит в «том», потустороннем мире, на листке бумаги. Она действительно начала что-то рисовать, но вдруг глаза её расширились, как будто она увидела что-то ужасное, девушка попятилась и вдруг, закричав пронзительным голосом, забилась в истерике.
Я вам не могу передать, что со мной произошло в этот момент. В считанные секунды мне представилось вдруг, что девушка сошла с ума и виноват в этом я; что меня, вероятно, будут судить, дадут срок, который я отсижу и потом всю жизнь буду носить страшный груз в душе и всё из-за каких-то дурацких экспериментов. Но, странное дело, только прокрутив в голове до конца это кошмарное «кино» я смог собраться и властным окриком остановить припадок.
Для меня это был урок, нагляднее которого не бывает, и больше я гипнозом не занимался…
А вот другой пример.
Мне уже было лет восемнадцать, и я всё свободное время проводил в общаге местного университета. Были у меня тут приятели, какие-то музыканты, пивные оболтусы, подруги настолько свои, что я мог запросто остаться ночевать в их комнате, без всякого, впрочем, тайного умысла. А девочки эти, к слову сказать, были не какие-то полуграмотные дурёхи, а очень даже не глупые люди. И вот, - кажется это был канун субботы, потому что на следующий день не нужно было рано вставать, - ближе к полуночи зашёл разговор о детстве, о «страшилках» и «вызывалках» и одна из девчонок призналась, что знает, как организовать настоящий спиритический сеанс. Все оживились. Где-то достали большой лист ватмана, положили по центру перевёрнутое блюдечко, обрисовали его фломастером, вокруг написали цифры; потом нарисовали другой, большой круг, разделили его на 33 равные части и в каждую вписали по букве русского алфавита. На краю блюдечка всё тем же фломастером нарисовали стрелку. Потом зажгли свечу, расселись вокруг небольшого стола (кажется, нас было четверо) и стали вызывать дух какой-то знаменитой личности, я уж не помню кого. При этом каждый положил на блюдце пальцы рук, но так, чтобы не придавливать блюдце, а только касаться. То, что произошло дальше, объяснить никакими проявлениями экзальтированной фантазии не получится.
Блюдце вдруг «ожило» под нашими пальцами и буквально стало носиться по столу, крутясь, указывая стрелкой на буквы и отвечая на наши вопросы, которые мы по очереди задавали вслух. Причём отвечало оно ни какими-то там «да» или «нет», а довольно сложными, пространными предложениями и с такой скоростью, что буквально летало под нашими пальцами. И, поверьте, я нисколько не преувеличиваю. Всем нам в тот момент было очевидно, что с нами общается РЕАЛЬНАЯ, разумная сила, которую мы только пренаивно считали «духом» того или иного деятеля.
И лишь один единственный пункт заставил меня тогда смутиться, а позже задуматься. Благочестивые, вроде бы, персонажи, например, царь Фёдор Иоанновича, Чехов или Достоевский начинали вдруг ни с того ни с сего ругаться трёхэтажным сапожницким матом…
Ох, беда, беда… Что у нас было тогда в голове?.. О чём мы думали!..
Эти случаи породили во мне смутное подозрение, что в своих поисках «чего-то большего» я блуждаю в потёмках. Но выхода из этих потёмок я не видел. Примечательно, что я уже читал литературу по китайской, индийской философии, но почему-то мне не приходила в голову простая мысль - начать с Библии. Почему? Всё что угодно, любые пути, казалось, открывались передо мной, манили в путь, но только не родное Православие. Его точно не существовало вовсе, как будто в моём сознании была стёрта или рассеянна сама возможность интереса к нему.
Правда, в моей семье все были не крещены, но ведь и спиритов или гипнотизёров в ней тоже не было…
Причина такого равнодушия, мне кажется, кроется вот в чём. Церковь Православная хотя и была чем-то совершенно неизвестным, но в то же время как будто своим, привычным, как бывает привычным старик, которого видишь каждый день сидящим на лавочке и который, кажется, в силу самой своей обыденности просто не может быть интересен. Загадка, тайна, ВЕЛИКАЯ ИСТИНА, должны были храниться где-нибудь за семью печатями, за тридевять земель в тридесятом царстве, куда нужно добираться сломя голову, если не в буквальном, то в фигуральном смысле уж точно.
И всё же я принял крещение. Но принял почти бессознательно, ничего по существу не поменяв в себе, почти «на всякий случай», как, к сожалению, принимают его многие и сейчас.
Мне уже было восемнадцать лет и какая-то болезненная расхлябанность, не понимание к чему стремиться, чего искать и как жить – мотала меня из стороны в сторону. Однажды я познакомился почти случайно с пожилой, простоватой, но добродушной женщиной из самых дальних, архангельских краёв. Она позвала меня в гости, и я не раздумывая, согласился. Мне так были нужны перемены, но если во внутренней жизни я совершенно не знал, как их организовать, то во внешней это было довольно просто. И я уехал.
Правда, через пару месяцев мне пришлось возвращаться за какими-то документами и вот в поезде произошло событие, о глубине и важности которого я тогда и не подумал.
В соседней плацкарте ехала на гастроли в Крым какая-то разбитная рок-компания. Ребята были что называется «ништяковые», я быстро с ними сошёлся, тут же, мы стали энергично выпивать, орать под гитару песни, возмущая благочестивую публику, болтать без умолку…
И вот с одним из этих парняг мы вышли покурить в тамбур. Под грохот колёс я стал ему рассказывать о своём северном житие-бытие, о чудаковатостях хозяйки, о том, например, как она на днях стала варить в котле какую-то козлячью шкуру…
- Постой, постой, - остановил меня мой приятель, - да она, должно быть ведьма!
- Да ну тебя, - отмахнулся я.
- Да ты не нукай, я тебе говорю… Ну, по крайней мере хоть молитву читай… «Отче наш», например.
- А я её знаю?..
- Не знаешь «Отче наш»?! – ужаснулся мой спутник.
И он стал мне диктовать молитву, а я каким-то огрызком карандаша, на листке, пляшущем на стене тамбура, записывал за ним.
- Приедешь домой – обязательно покрестись – добавил мой новый приятель – и, удивительное дело: я как-то сразу ему поверил.
И действительно, через пару дней я пришёл в храм, нашёл священника и попросил меня окрестить.
- Червонец есть? – весело спросил батюшка.
- Нет, - сознался я.
- Ну да ладно, - махнул он рукой, - подожди вот здесь, может ещё кто-то подойдёт.
И точно, вскоре подошли ещё пару человек, но прежде чем началось Таинство, я познакомился со служителем церкви, который горячо взялся за моё вразумление. Был он, как я сейчас понимаю, вроде пономаря и говорил очень убеждённо, горячо, искренне… Но вот беда, - опять же не знаю как это всё объяснить, - его слова точно проходили через меня и растворялись в воздухе. Я абсолютно ничего из его речей не запомнил и не усвоил. Видимо, одних слов для крещения мало, нужно ещё быть готовым к их слышанию…
Но я окрестился и, конечно, почувствовал, что произошло что-то необыкновенное, важное. Почувствовал, но не больше того. Я не понял, решительно не понял главного - к чему́ меня обязывает моё новое положение.
Через несколько дней я снова зашёл в храм. Служба уже отошла, было тихо. Я поставил свечку и стоял, не то, чтобы молясь, а наслаждаясь особенной, святой тишиной. Вдруг кто-то схватил меня за локоть. Я вздрогнул и обернулся. Рядом стоял сутулый, сухой, но крепкий и подвижный старичок. Он назвался старостой храма и сказал, что нуждается в моей помощи. Я охотно согласился, пошёл с ним, переоделся в какие-то лохмотья и пол дня копал яму под сливной колодец. Но мне это было совсем не в тягость. Наоборот, я рад был почувствовать свою причастность тому, что смутно и полуосознанно, но всё же воспринималось с благоговением, - почувствовать причастность Церкви. Потом я впервые обедал с рабочими в тесной комнатушке с иконами и запахом уютной ветхости, а под конец Виталий Денисович – так звали старосту – спросил у меня: читал ли я Библию? А я не то, что не читал, а каким-то непостижимым образом вообще не знал толком - что это такое. Но когда он вынес мне старую, потрёпанную, в чёрном коленкоре Библию и просто ОТДАЛ – я впервые интуитивно, но явственно ощутил ВЕЛИЧИЕ ВЕРЫ и, причём, именно ПРАВОСЛАВНОЙ. Незабываемое чувство. Я помню, что нёс эту Великую Книгу на руках, бережно, как величайшую реликвию, даже в троллейбусе, и мне казалось, что все в тайне завидуют тому, что у меня есть ТАКАЯ книга.
Я начал читать её в первый же день, и с первой страницы был поглощён повествованием. Я не задумывался о деталях, не вникал в тонкости, но всё читал, читал, читал, что называется, запоем, изумляясь только тому, что Библия, оказывается, может быть такой интересной!
Это была возможность выхода, Свет, который во тьме, но я – увы – не понял тогда, что этот выход и Свет – единственный. И пошёл себе мотыляться дальше… В потёмках…

ШАФРАНОВЫЙ ДЫМ

- Нет, ну так не годится. У тебя туласи на шее и тут же крест православный. Давай-ка ты его, наверное, снимай.
- Нет… Не хочется. Что-то не хочется, пусть будет.
И я продолжаю ходить в шафрановых кришнаитских одеждах, играть на мриданге, завязывать в узелок шикху на темечке, носить ожерелье из бусинок туласи, но и крест не снимаю, храню, хотя и не понимаю вполне – зачем?..
Туласи для кришнаитов священное дерево, они специально привозят ростки из Индии, сажают в горшки и по утрам совершают службы как живому воплощению Радхарани – любимой пастушки Кришны. Когда деревце засыхает, из него делают шарики для чёток или бусины для такого «священного» ожерелья, как у меня.
Годом раньше я погибал. Жизнь казалась мне бессмысленным бредом, бесконечной чередой неразрешимых вопросов, главный из которых: зачем? Зачем работать на заводе? Зачем оканчивать вечернюю школу? Зачем идти в армию? Чем и зачем заниматься в жизни? И, наконец, зачем становиться «нормальным» человеком, если я совсем не понимаю смысла этой «нормальности»?
Я искал смысл. Часами просиживал в библиотеке и накуривался травы до того, что «двигал стены» и забывал собственное имя; размышлял о «высочайших материях» и совершал такие гнусности, из-за которых потом не хотелось жить. Но я всё равно ничего не мог понять в этой жизни. Не мог, как не пытался и страсти разрывали меня изнутри, как хищные птицы, рвущиеся наружу. И разорвали бы, но появилась ОНА.
Отлетали последние месяцы перед весенним призывом, когда я должен был идти в армию. Как-то в военкомате я встретил школьного приятеля, и он затащил меня в театральную студию. Это было что-то новенькое, и я поначалу увлёкся, стал даже репетировать роль какого-то героического комсомольца (я - комсомолец!), ходил вразвалку босяцкой походкой по скрипучим половицам старого клуба, выкрикивал гнусавым голосом какие-то патетические глупости, поворачивался задницей к залу, забалтывал текст, но, в общем, это было довольно забавно.
И вот – это было ранней весной – у дверей театра я встретил Её. Замотанная в длинный шарф, как будто некрасивая, грустная, но какая-то необыкновенная, странная она спросила тихо, когда появится директор театра - руководитель нашей студии. Я ответил что, должно быть, скоро и пошёл себе на репетицию. А дальше произошло вот что.
Появился пожилой, утомлённый фатальной порочностью быта директор и с порога совершил несусветную, но красивую глупость - влюбился в эту самую девушку, что называется «по уши». Влюбился, а за ним, кажется, подтянулись и все остальные так что, весело болтая, отправились гурьбой куда-то наверх, в нашу театральную башенку пить вино, обсуждать какие-то фантастические планы, а я, озадаченный, остался один на пустой, ослеплённой софитами сцене и прождал не меньше часа, пока это странное знакомство вполне состоится. Обо мне забыли. Вот так фокус. Пожалуй, даже, что не обидный, а интригующий: что же это за дива такая?!
И вот через несколько дней, в той самой угловой башенке с тяжёлыми гобеленами мы с ней слушали какие-то заезженные пластинки, болтали, пили чай. Кто-то ещё приходил, встречался с кем-то, решал вопросы, уходил… но потом время исчезло и мы уже не замечали ничего вокруг. И не болтали больше, а говорили, говорили, говорили, впитывая друг друга, жадно заглядывая в глаза, удивлённые открывшейся вдруг нежданной Близостью.
Мы проговорили до позднего вечера, потом вышли на улицу, и всё шли и шли, и опять говорили… Что-то случилось со мной почти невозможное: я говорил с девушкой, интересной мне бесконечно, но не желал ровным счётом ничего «большего». Потому, что ничего больше и не было нужно. Совсем. Только бы говорить, говорить, говорить ещё… Такого со мной ещё не случалось.
У неё был проникновенный, обезоруживающий голос, любовь к музыке и желание петь. В музучилище, куда она поступила, педагог посоветовал ей для улучшения дикции сделать безобидную операцию – подрезать уздечку языка. Операцию сделали, но занесли какую-то страшную инфекцию, и Лена – так её звали - стала медленно угасать. Она чуть не погибла, но какой-то молодой доктор, восходящее светило, спас её. Спас, но время ушло, а с ним и надежда на оперную карьеру, осталась только любовь к сцене. Не та, – истерическая, – которая «требует жертв», как маленький толстый божок, оставляя в душе страшную пустоту, но иная: тихая, немного грустная, как отголосок несбывшейся дивной мечты.
Лена принесла с собой в наш маленький безнадежный балаганчик настоящую, не книжную веру в любовь, красоту и чудесное послевкусие недосказанности во всём – даже в жизни. Музыка переполняла её, изливалась в голосе, смехе, жесте, беспомощном взгляде немного близоруких и прекрасных – я теперь это видел ясно! – глаз. Словом, - что там говорить - в неё невозможно было не влюбиться.
И я влюбился.
Через два дня мы уже не могли друг без друга жить, но это были какие-то странные отношения… внеземные.
Один только раз мы целовались с ней на лестничной площадке как-то по-детски смешно и неумело, уж не знаю и почему, но в этой неумелости было столько трогательной непосредственности, что это больше походило на маленькое баловство, чем на проявление каких-то серьёзных, больших страстей.
В то время вышел на экраны страны фильм «Асса» и мы пошли с ней как-то на дневной сеанс… Зимняя, заснеженная Ялта… Непостижимая красота обречённости…
Мы возвращались после фильма притихшие, ставшие окончательно, бесконечно, до беспомощности родными. Моросил дождь, был тихий, тёплый осенний вечер, а мы всё шли и шли и оказались у неё дома. Она заставила меня снять мокрую рубаху и натянуть тёплый свитер грубой, домашней вязки. В этом свитере я сидел на подоконнике перед раскрытым окном и курил… Курил… и всё. Потому что ничего больше не было нужно. Ничего, что могло бы испортить музыку и впихнуть её в привычную, скрипучую шарманку пошлости.
Но самое лучшее длится не долго. Через два дня я сорвался и укатил в Архангельский край, в какую-то северную Тмутаракань в самом названии которой чудится тьма и муть и таракань беспросветная… Зачем я это сделал?
Та, «вторая» моя жизнь, о которой она вообще не имела понятия, показалась мне вдруг такой беспросветно другой, чёрной, что я испугался рано или поздно замарать, осквернить то невозможно-чистое, светлое, что установилось между нами, и чем я уже дорожил до трепета.
Уезжая, я познакомил её со своим лучшим другом… Здесь искушённый читатель поспешит, вероятно, угадать завязку, фабулу и просчитать финал. Но жизнь сложнее любой драматургии. Всё получилось так и не так.
Прошёл примерно месяц моей северной жизни, я приехал на пару дней за какими-то документами и вот - сидел у друга дома в кресле-качалке, а он тревожно ходил по комнате, а потом остановился и выдохнул:
- Макс, мы с Леной женимся!
И знаете что? Я бросился его обнимать с самой искренней и непосредственной радостью, потому, что давно чувствовал, не знаю почему, что вот именно они – Лена и Виталик – созданы друг для друга, а я только свидетель их счастья, но никак не жених даже в ретроспективе самых дерзких фантазий.
Но потом я сидел один в вечернем, тёмном осеннем дворике, падали листья и было почему-то так бесконечно, необъяснимо грустно и в то же время так пронзительно светло на душе… и какие-то слова теснились в сердце и эти слова были для Неё… и, конечно, о Ней:

«Ветка качнулась и лист, зарыдав, оборвался,
Тонкие пальцы разжались всего лишь на миг.
Это был я, я, не встретив тебя, расставался,
Я не хотел, просто ветер подул – баловник…»

Через пол года она умерла. Возвратилась та - не понятная, злая болезнь, но гениальный доктор уже уехал на историческую родину, и заменить его оказалось некому… Мой друг – девятнадцатилетний вдовец – привёз из Москвы, где она лежала в последней больнице, урну с Её прахом. Мы сидели в комнате, смотрели на эту урну и не понимали О ЧЁМ ещё можно говорить в жизни!
Знаете… В восемнадцать лет ведь всё фантазии и безделушки… ладно, не всё… но эта смерть была настоящей, и это необходимо было как-то осмыслить, и ответить… так же по-настоящему. Но как!!!
В то время я окончательно возвратился с Архангельска, осознав, что без Крыма не могу. Где-то подрабатывал, чем-то существовал, но душой лихорадочно искал как будто потерянную безнадежно жизнь.
Был вечер, когда я как обычно шёл в библиотеку со своей потрёпанной, усталой от чужих сентенций тетрадочкой и издали услышал странные звуки.
Это сейчас услышав пляшущее бульканье барабанов и звон каратал, завидев улыбающихся людей в шафрановых одеяниях, многие досадливо морщатся и спешат мимо, а в то время это было… ну как вам сказать… для меня лично это было Событием, причём какого-то высшего, не рассудочного порядка. Просто на нормальной советской улице ВПЕРВЫЕ появились какие-то ненормальные люди, предлагавшие что-то большее, нежели эскимо, канцтовары или билет на концерт филармонии.
Я подошёл и заговорил с одним из них: самым авторитетным на вид, худощавым и отрешённым, кажется, от самой отрешённости.
Он взял у меня из рук потрёпанную тетрадь и прочёл вслух написанное на титульном листе: «Я знаю, что правильно, но не имею склонности следовать ему. Я знаю, что не правильно, но не могу отказаться от него».
- Кто это сказал? – спросил отрешённый человек.
- Сатисчандра Чаттерджи и Дхирендрамохан Датта – ответил я привычной скороговоркой. Книгой этих авторов «Древнеиндийская философия» я не то, чтобы интересовался тогда, а упивался, спасался, прятался в ней от безумства действительности.
- Чаттерджи, - поправил он меня в ударении и добавил: - Приходи на лекцию.
Как оказалось, это был единственный в России ученик Прабхупады – Ананта Шанти. Аскет, отягощённый потомственной интеллигентностью, он просто обречён был говорить пространно, но убедительно. И он это делал.
Я отправился на лекцию в клуб какого-то НИИ, о существовании которого до сих пор и не догадывался.
Ананта Шанти сидел посреди сцены на стуле в белых одеждах санньясина, изящно заложив ногу за ногу и проникновенно, очень проникновенно говорил о чём-то «возвышенном» и «духовном». Это всё что я запомнил по существу, но на меня произвело сильное впечатление именно то, КАК он говорил. И впечатление было, видимо, сильным, потому, что я несколько раз ловил себя на том, что начинаю видеть вокруг головы Ананта Шанти свечение, подобное нимбу. Поверьте, я не экзальтированная личность и плохо поддаюсь внушению, но это видение нимба было настолько навязчивым, что мне приходилось несколько раз его отгонять, почти с испугом.
Такой вот «нимбоносец» появился в моей жизни.
Меньше чем через месяц я уже сидел на корточках в ванной Днепрпетровского «ашрама» и мне брили на голо голову. Ашрам – кришнаитское общежитие – размещался в обычной двухкомнатной квартире, одна из комнат которой была завалена полуфабрикатами кришнаитской литературы, из которых нужно было, разрезая и складывая по страницам листы, делать «агитброшюрки». Пол второй комнаты был сплошь, как в борцовском зале, затянут матом, на котором можно было сидеть днём и спать, укрывшись одеялом, ночью. Возле стены был устроен «алтарь» с изображениями Кришны, Радхарани и Прабхупады, перед которыми каждое утро совершалась служба. Каюсь, и я не раз приложил к этому делу руку, с зажатой в ней благовонной палочкой или цветком. Мне трудно сейчас понять как это было возможно, но я не чувствовал угрызений совести по поводу своего крещения, кажется я даже не соображал толком – к чему оно меня обязывает и НАСКОЛЬКО оно не совместимо с тем, что я делаю. Я со спокойной душой считал себя христианином и в то же время «преданным Кришны». Но так было только в начале, пока я позволял себе беспечно скользить по поверхности. Когда же я попытался вникнуть в суть, а затем сознательно увязать одно учение с другим, - вот тогда действительно чуть не тронулся умом, от открывшихся мне чудовищных, непримиримых противоречий.
И вот что я хочу сказать. В сущности как легко человеку поверить во что-то и даже во что угодно, если он не утверждён в Истине.
И здесь может быть только два варианта: или с Пилатом воскликнуть: «Что есть истина?!» И тогда можно верить во всё что угодно, решительно во всё, хоть в Великую и Ужасную Дрозофилу – как творца и правителя мира. Или поверить словам Христа: «Я есть Путь и Истина и Жизнь» и тогда уже больше искать негде и нечего. И если вера, – какой бы правой она не казалась, – не будет проверена самой глубинной реальностью собственной жизни, - такая вера в любой момент может поставить человеку подлую, а иногда и смертельную подножку. Моя беда на тот момент состояла в том, то я до слов Христа об Истине просто не успел дочитать. Я вообще не дошёл до Евангелия, потому, что прилежно начал читать Библию с начала, но безнадёжно увяз где-то в многосложных Пророках…
Я не долго пробыл в Днепропетровске и вскоре, не помню уже каким образом, оказался в Киеве, на улице Виноградной, в квартире Чандрашекхара.
Это был пожилой, худощавый, но очень энергичный вайшнав «старой закалки», успевший за свои убеждения отсидеть в советской психушке и казавшийся нам чуть ли не святым исповедником.
Его однокомнатная квартира так же была превращена в ашрам.
Вставали мы всегда очень рано – в четыре утра. Принимали ледяной душ, причём желательно было почему-то, чтобы вода лилась на макушку. В это время дежурный проводил влажную уборку помещения. После омовения и следующего за ним «богослужения» начиналось индивидуальное чтение Маха-Мантры. Все рассаживались на полу и бормотали её вслух, по чёткам, сосредотачивая всё внимание на звуке. Зрелище, или, скорее, «слышаще», я вам скажу, не для слабонервных. Ну, представьте на минуту тёмную комнату, предрассветный час и пятерых или больше мужчин, которые, закрыв глаза и раскачиваясь, как цадики, бурчат без умолку одно и то же. Продолжается это действо никак не меньше часа, после чего испытываешь почти физическое ощущение, что ты лампочка, только что побывавшая в высоковольтной сети.
После Маха-Мантры начиналось чтение, разбор и обсуждение «священных» текстов.
Затем наступало время для принятия прасада - пищи, приготовленной из вегитарианских продуктов и «предложенной Кришне», то есть идоложертвенной, как я это понимаю – увы! – только сейчас. Ужас, подлинный ужас этих действий заключался, опять же, в том, что большинство участвующих в нём были людьми крещёными, а, стало быть, сознательно или неосознанно – вероотступниками.
После завтрака наступало время экстрима – в шафрановых одеяниях мы отправлялись на Крещатик уговаривать обывателей, что единственное, что им нужно сейчас – это Бхагавад-Гита с комментариями «Его божественной милости, Шри Шримад Абхай Чаранаравинды Бхактиведанты Свами Прабхупады». Помню, в первое время нас постоянно забирала милиция, и приходилось изъясняться в каких-то заплёванных участках, сидеть в «обезьянниках», впрочем, нас там долго не задерживали, – времена уже были не те, - и мы отправлялись дальше с упорством, заслуживающим лучшего применения.
Но я не стану подробно живописать кришнаитскую жизнь. Об этом сейчас уже много чего сказано. Хочу только остановиться подробнее на причинах моего ухода из этого экзотического Общества.
В кришнаизме мне, как и многим, нравилась сама атмосфера, как будто благодатная, тонкая, исполненная мудрости и покоя. Но вот именно как будто, потому, что, когда я смотрю на ту свою жизнь со стороны, я понимаю, что это было плавное, благовонное и шафрановое, - но всё же безумие. Безумие в самой основе своей, в безоглядной и беспредельной вере в то, что фиолетовый карапуз Кришна, - исполненный чудовищных и не детских противоречий – это ВСЁ. И надо его любить, любить самозабвенно и безоглядно до беспамятства. Сейчас я глубочайшим образом убеждён, что такая вера возможна только и только в том случае, если человек ещё не встретился со Христом. Причём лично.
Но при всём моём самом искреннем и чутком расположении, я никогда не чувствовал в кришнаизме дыхание той последней, запредельной Правды, которую искал безусловно и меньше которой ничем не хотел и не мог довольствоваться. Кришна же, или тот, кто стоит за этим именем, меня совсем не убедил в своём совершенстве. Не случилось той встречи с Истиной, о которой я говорил, и когда я сравниваю сам дух учения вайшнавов с тем, что приоткрывается, (только приоткрывается чуть-чуть) в Православии – мне уже не хочется ругаться и ёрничать, мне просто хочется плакать от боли за предательство: тогдашнее – моё, и нынешнее – многих и многих, которые попросту не ведают, ЧТО творят…
Это, конечно, главная причина того, что я отошел, в конце концов, от кришнаитов. Но были и внешние события, по крайней мере, два, которые, так или иначе, этот момент приблизили.
В первую очередь я хочу сказать о кришнаитской экзальтации, о той восторженной радости, веселье и «счастье», которые являют собой как бы естественное выражение «правильной» жизни, в пику нашему греховному, «кармическому» унынию. Эта радость со временем стала мне казаться каким-то подвохом, частью продуманной и искусно выверенной программы. Радостью самой в себе, без осознанной и ясной причины. Радость не свидетельство, а замануха (ну, кто же в жизни не хочет радоваться?!)
И особенно ярко эта радость должна была проявлять себя в том, что называется санкиртаной.
Говоря попросту, санкиртаны – это праздничные, яркие шествия или домашние радения с пением мантр и раздачей прасада. К слову – готовить кришнаиты умеют и любят, но (опять же) не только и не столько ради гурманства. Например, сладкие шарики, которые буквально разлетаются на санкиртанах, Прабхупада называл «пули ИСККОНа» (ISKCON – Международное Общество сознания Кришны). Пули... Странный образ для приверженцев принципа ненасилия, не правда ли?
И мне подумалось: а ведь это основная и общая черта всех без исключения сект – завлечь, заманить, заполучить новых адептов, во что бы то не стало. Причём сделать это желательно так, чтобы человек пришёл сам, и тут идут в ход самые окольные, тонкие методы, подобные беспричинной радости, цветам, музыке или «пулям ИСККОНа». Не угостить, не порадовать от души, а заманить, завлечь… каким жутким холодом веет от этой продуманной и дальновидной «бескорыстности»!..
Вот именно с санкиртаной и связан первый момент потери моего сознания… Кришны.
В Киев из Австралии, приехал тогда «гуру» – учитель – Прабхавишну Свами махарадж. Между прочим, он собирался выбирать и претендентов на инициацию – посвящение.
В просторной Киевской квартире собралось человек пятьдесят. Сначала, как обычно была лекция, вопросы, ответы, потом началась санкиртана.
Если в первый час я просто был очарован самим фактом приезда «настоящего» гуру, да ещё и иностранца (а для какого русского в ту пору иностранец сам по себе не был в известной степени «гуру»?), словом, если я в первое время был очарован вообще, то в начале санкиртаны произошло нечто уже весьма конкретное.
Сначала гуру, точно разминаясь, наигрывал что-то, раздувая меха гармоники и напевая себе под нос, но постепенно голос его становился всё громче, звонче и вот уже один за другим повскакивали с пола наши вайшнавы и стали, воздевая руки к потолку, приплясывать и петь вместе с учителем слова известных всем индуистских песен. Конечно, вскочил и я, подчиняясь какому-то всеобщему магическому воодушевлению. Собственно в этот момент я впервые ощутил, что такое «настоящий» вайшнавский экстаз. Но в следующий миг, когда все слились в ликовании, едином радостном восторге, наступило неожиданное прозрение.
В момент самого восторженного подпрыгивания, с самой счастливой улыбкой и поднятыми вдохновенно руками я вдруг почувствовал, что совсем не хочу улыбаться… и прыгать не хочу… вот не хочу и всё, но… делаю это всё помимо воли: и рот у меня до ушей как будто чужой, и счастье прёт из меня во все стороны не моё, и прыгаю как будто не я вовсе - прыгаю не желая этого, подчиняясь всё той же непостижимой магической силе… Это был всего лишь миг, но миг незабываемо и достаточно яркий для того, чтобы я затем снова и снова возвращался к нему в своих мыслях, обдумывал и всё более утверждался в мысли, что я не хочу быть… да кем бы то ни было, если я именно не хочу этого САМ…
Это был первый и весьма существенный толчок, но следующим и последним поводом для ухода стало вот что.
Жизнь у кришнаитов весьма специфическая. В отношении пищи они придерживаются правила ахимсы (ненасилия) и потому не употребляют пищу животного происхождения, за исключением молочных продуктов. Так же они исповедуют строгое половое воздержание. Настолько строгое, что юные подвижники перетягивают причинные места кусками материи. Но в отсутствие подлинно духовных переживаний, лично мне это помогало мало, а, точнее, не помогало совсем.
Примерно через полгода такого воздержания со мной стали происходить странные вещи. Как бы это объяснить получше…
Понимаете, все эротические ощущения во мне обострились до какого-то почти немыслимого придела, за которым приделы, кажется, отсутствуют вовсе, так что я стал чувствовать и угадывать тончайшие нюансы чувственных переживаний находившихся рядом девушек и женщин, причём даже и вовсе незнакомых. Более того, мне стало казаться, что непостижимым образом и почти помимо моей воли я обретаю реальную власть над этими ощущениями, так что могу при желании овладеть чуть ли не любой женщиной, зная КАК ИМЕННО она этого хочет, пусть даже в самых немыслимых тайниках своего сердца… Страшное искушение! Я то и дело натыкался на прямые и косвенные подтверждения правильности моих ощущений и выводов и это день за днём превращало мою жизнь в какую-то нестерпимую, безысходную муку.
Ко всему прочему во время утреннего чтения Маха-Мантры со мной стало твориться что-то невообразимое… Я как будто уносился в невидимый, но реальный мир всё тех же эротических грёз и фантазий, становился свидетелем и участником какого-то вселенского чувственного восторга, экстаза. Передо мной являлись, манили подобно дорогим тончайшим духам ярчайшие образы настолько осязаемые и живые, что я просто не в состоянии был справиться с их очарованием, как ни старался. Более того, чем внимательнее я вслушивался в слова Маха-Мантры, чем прилежнее «молился», тем сильнее становилось влечение и ярче пленявшие меня образы...
В конце концов, не находя объяснений происходящему, в полной растерянности, я потянулся к авторитетной дореволюционной энциклопедии Брокгауза и Эфрона. То, что я там прочёл, заставило меня в равной степени и изумиться и призадуматься. В энциклопедии было написано:
«Являясь в народном культе преимущественно божеством эротического характера, Кришна в религиозно-философской поэме Бхагавад-Гита отожествляется с верховным существом, воплощенным в человеческом виде».
Ну, что тут добавить… Как говорил один мой знакомый: «Вот-те нате с под кровати!»…
Очень скоро я покинул Общество Сознания Кришны, благополучно возвратившись в привычный мир «презренных карми».

НАСТОЯЩИЙ ДУХ

Меня занесло в Удмуртию. Кто бы мог подумать! Ижевск – громадный промышленный город, очень странный для южного провинциала. Здесь по утрам поднимаются в небо пугающие столбы разноцветных дымов, снега так много, что от скамеек на остановках в декабре остаются торчать одни спинки, люди ходят на работу в валенках, а морозы бывают такие, что замерзает какая-то плёнка в глазах и становится трудно смотреть. Здесь делают лучший в мире автомат, а на окраине живут в покосившихся бревенчатых избах и бабы, замотанные в шали, носят коромыслами воду…
Я валяюсь вечером на диване и смотрю телек. И вот местная новость: в городе объявился китайский учитель Ци-Гун. Настоящий учитель! А для меня в то время китайская философия была просто эталоном мудрости: «И я, и ты – все мы лишь сон, и то, что я называю тебя сном – это тоже сон…» Вот бы увидеться, но где там… Миллионник! Я помаялся маленько, да и перестал.
И вот на следующий день еду в автобусе – обычном маршрутном «Икарусе», двойном, с таким гармошечным тамбуром. Висну лениво на поручне и смотрю в окно. Рядом маячит физиономия знакомая, «не наша», но где-то я её видел… Хозяин физиономии сошёл на остановке и физиономию унёс. Автобус тронулся и тут меня осеняет: Да это же китаец. Тот самый – Ян Хен-Ли! Благо следующая остановка оказалась не далеко. Я выскочил и побежал назад. Стал выведывать у прохожих: не видали ли они здесь китайца. И вот чудо – один из них указал на общагу местного университета. Я прибежал на проходную, допросил вахтёршу и уже через минуту сидел в комнате Яна Хен-Ли.
Вот так фокус!
Он из города Фучжоу - маленький пожилой китаец с лунатической походкой и плавными движениями. Изучает русский язык, и здесь как раз по поводу усовершенствования… переводит на китайский язык русские народные сказки. Такой вот симпатичный китаец. Да ещё и учитель Цигун древней школы Лянь Хуа. Ну надо же! Он мне сразу показался таким - с огоньком - китайским фонариком. Смотрит лукаво и пристально в глаза и рассказывает, что китайский язык очень музыкальный и от интонации может меняться смысл. Вот, например, иероглиф «Ма» - он произносит его как-то особенно – это «мама», а так – ещё одна интонация и смотрит уж прямо с хитринкой – «конопля». Такой вот сложный иероглиф. Конопля – мать родная! Прозорливый китаец - точно. Он предлагает мне прилечь на диванчик, закрыть глаза и расслабиться. Сейчас он будет меня «просвечивать», проводить диагностику. Для этого он складывает «пистолетом» указательный и средний палец и водит их над какими-то ему одному известными меридианами. Какой у меня оказался диагноз – убей, не помню из чего можно заключить, что диагноза не было. Но зато запомнилось другое. Я лежу с закрытыми глазами, в голове темнота и вдруг вспыхивает в уме круг, а в нём иероглиф. Иероглиф не исчезает, так что я его могу, не торопясь, рассмотреть и даже запомнить. Когда Хен-Ли закончил свои манипуляции, я у него прямо спросил: есть ли такой иероглиф? – и нарисовал то, что увидел. Оказалось, такой иероглиф есть и означает он «шерсть». Ну, шерсть и шерсть, а к чему это - я так и не понял, а Хен-Ли не объяснил. В общем, я решил податься в ученики к мастеру. Пусть вяжет из меня кардиган…
Я так воодушевился, что даже решил изучать китайский язык. Приходил с тетрадкой и ручкой в школу, где Хен Ли практиковался, и он в пустом классе на доске писал мелом иероглифы, которые я не то чтобы списывал, а смалёвывал прилежно и бессознательно в тетрадь, как двоечник формулы из тетради отличника. Ну, китайская грамота, что тут скажешь…
Но вот, наконец, учитель пригласил меня на «главные» занятия. Проходили они в одном из залов того же университета.
Ян Хен Ли стал растолковывать что к чему. Оказалось всё дело в том, что мы ужасно засорены дурными ци. Отсюда всевозможные нестроения в жизни, а так же душевные и телесные болезни, да и вообще… Словом, надо привлечь к себе НАСТОЯЩУЮ энергию, настоящий дух. Ну что сказать – звучит убедительно, кто же с этим поспорит. Надо так надо.
Существует в практике этой школы два вида медитации: статическая и динамическая. Статическая – это когда ты сидишь сусликом, сложив на коленях руки и из тебя с отрыжкой (sic!) выходят дурные Ци, но это скучновато немного. А вот динамическая медитация оказалась куда любопытнее. Нужно было встать в расслабленном состоянии на полусогнутых ногах и, выполняя определённые движения, повторять формулу: «Джень ци шан шень, джень шень гуан шень…», что означает: «Настоящая энергия появилась во мне, настоящий дух проходит через моё тело…». Потом нужно было округлить руки таким образом, как будто ты держишь перед пупом шар и ждать. Настоящая энергия должна была себя проявить помимо твоей воли, нужно только было ей полностью довериться. «Делай то, что тебе захочется» - так объяснил мне Хен Ли на своём ломаном русском. Но в первый раз что-то у меня не заладилось. Я стоял битый час, держал во всю ивановскую воображаемый «шар», но ничего ровным счётом не чувствовал и не хотел. Так, не солоно хлебавши, и поплёлся домой…
Это случилось на следующий день. Я прилежно выполнил все предписания мастера и снова встал «с шаром» дожидаться посещения загадочного Ци. И вдруг… Я ничего не сделал, никакого усилия, даже мысленного, но как-то сам собой сделал шаг вперёд, потом назад, потом два шага вперёд и два шага назад, и ещё… Всё это происходило, повторю, совершенно помимо моей воли, само собой, как будто я качался в каких-то волнах. Сделав несколько таких поступательно-возвратных движений, я вдруг начал вращаться вправо, потом влево, потом опять вправо и опять влево… и всё это так же естественно, как если бы я был подвешен за макушку на конце верёвки, которая то закручивалась, то раскручивалась снова. Так странно! Явно чувствовалось присутствие какой-то силы, которая владела мной, но словно бы нехотя, раздумывая и играя. Учитель сказал, что вот оно и есть – энергия проявилась во мне именно таким образом. А дальше посмотрим…
Я стал прилежно посещать занятия и почти сдружился с Хен Ли, который оказался мягким и приветливым человеком. Но, как и в случае с кришнаизмом, я не мог до конца примирить происходящее с фактом моего крещения. Не то, чтобы меня грызла совесть, нет - я искренне верил в возможность объединения одного учения с другим. Но вот именно путей этого единения и не видел. Тем не менее, я продолжал носить нательный крестик и не снимал его даже во время «сеансов».
Как-то, прогуливаясь с учителем по заснеженному Ижевску, я увидел за крышами домов купола православного храма.
- Учитель, а можно мне ходить в храм? – спросил я.
Он как-то странно пожал плечами и спросил:
- А зачем?
Интересно был задан этот вопрос. С такой особенной китайской интонацией. В ней не было какого-то вызова или упрямства, но полная отстранённость, непонимание и не желание понимать самого содержания вопроса. Похоже, что Церковь для Хен Ли просто не имела никакого значения.
Я задумался, но как-то сразу почувствовал, что не смогу при всём желании объяснить Хен Ли зачем, например, нужно ходить в храм. Я почувствовал, что мой ответ ему абсолютно не нужен.
На этом наш разговор и закончился.
Прошло пару месяцев, когда внезапно изменившиеся обстоятельства повернули кормило моего беспутства домой - в Крым.
Я продолжал прилежно медитировать дома, в тесной квартирке, всё больше «статически», сидя, откладывая «динамику» на потом, когда можно будет выбраться на природу.
И вот наступил долгожданный июнь.
Кажется, я не собирался специально медитировать в тот летний вечер. Просто гулял по обширному мангупскому плато. Вообще эти вечерние прогулки составляли едва ли не самую приятную часть босяцкой жизни. Жара уже спадала, в природе воцарялся такой безмятежный и благодатный покой, когда особенно чувствуешь, что жизнь, как не крути, прекрасна. Алый диск висит над горизонтом, и далёкие горы окрашены в розовые тона. Кажется там – вдалеке, в бледном размыве вечерних гор обитает какое-то невероятное, сказочное счастье. И хотя тебя там нет, но ты почти рядом и, если захочешь, можешь завтра туда отправиться.
В это вечернее время как-то особенно хорошо пахнут травы, которых на Мангупе великое множество, особенно на Сосновом мысе, куда не добираются колхозные косари. И хотя травы лучше собирать на рассвете, но считалось хорошим тоном в сумерках прийти в гости к каким-нибудь пещерным соседям с ароматным пучком земляничных листьев, лимонника и чабреца для чая.
Итак, прогуливаясь не спеша, собирая лениво травки, я вышел на самую широкую часть мангупского плато. Это была просторная степь с невысокой, не успевшей ещё отрасти после сенокоса травой, редким кустарником и чахлыми деревцами одичавшей груши и яблони. Далеко на западе в лучах закатного солнца искрилось море, и смутно вырисовывались очертания севастопольских окраин. Солнце опускалось в море, лёгкий ветерок повевал прохладой… Словом, было так хорошо… так, что я не придумал ничего лучше, чем заняться медитацией.
Я скинул в траву рюкзачок, постоял, сосредотачиваясь, и приступил к обычным своим упражнениям.
Поначалу всё шло как обычно: я произнёс формулу, взял в руки «шар», зашагал вперёд-назад, потом стал вращаться вправо и влево, но тут, в одно из кружений что-то случилось. Точно сорвалась невидимая пружина.
Я почувствовал вдруг, что тело моё вращается быстрее, быстрее и, наконец, понеслось со страшной скоростью кубарем, едва касаясь земли. Совершенно невозможно было понять – где верх, где низ, где реальность, где бред; всё смешалось в какой-то бешеной кутерьме, как если бы ураган сорвал и понёс по полю шар курая. Причём я сам не только не прилагал к этому бешеному полёту никаких усилий, но едва успевал осознавать, что происходит. Я кувыркался со страшной, возрастающей скоростью всего несколько секунд, но в какой-то момент с ужасом понял, что совершенно не владею собой, и тогда в голове промелькнули два слова: «Господи, помилуй!». И в тот же миг, сила, владевшая мной, с размаху, точно в приступе ярости, бросила меня на землю и воцарилась полная тишина.
Морщась от боли и потирая ушибленное бедро, я поднялся с земли, огляделся и… не поверил своим глазам. Далеко-далеко, кажется, у самого горизонта крохотной точкой угадывался мой рюкзак, возле которого я был всего несколько секунд назад. С какой же скоростью я кувыркался, - подумалось мне, - если преодолел такое расстояние за считанные мгновения? И, главное, куда меня несло? Я огляделся, оценил обстановку и прикинул, что ещё несколько таких секунд, и я полетел бы с обрыва. Полетел бы навстречу… Чему?! Настоящему духу?!!!
С этого дня я оставил свои опасные экзерсисы.
Прошло время, я работал монтировщиком в театре, и вот однажды состоялся утренний выезд в Бахчисарай с детским спектаклем. Когда отработали и стали уже собираться обратно, я вдруг задумал удрать… В монастырь. Сказал, что хочу повидать родственников и вернуться к вечерней репетиции. Соврал, конечно. Знал наверняка, что не вернусь, что могу схлопотать выговор, но всё равно удрал.
«Родственников повидать»…
Бахчисарайский Успенский Скит. Это моя детская безоглядная любовь. Впервые я попал сюда лет в шесть. Древние, стёршиеся ступени, прохладные пещеры келий, молчащие, кажется, о большем, чем можно вместить. Зелень мха на влажных стенах, пустые, поруганные гробницы, поблекшие фрески, изуродованные с весёлым похабством – всё это не просто впечаталось в мою память тогда, но стало непостижимо, запредельно родным…
И вот маршрутка тарахтит как жестяная копилка с мелочью. Не может маршрутка не тарахтеть на бахчисарайских улочках – асфальт здесь как будто перекапывают усердно и регулярно в поисках клада.
Я больше не пытаюсь напряжённо как в детстве «разгадать» Бахчисарай, не вслушиваюсь тревожно в отдалённый прибой вечности, перекатывающей лениво гальку столетий. Это слишком мучительно. Не сейчас… Сейчас я просто скольжу взглядом по истершимся, усталым чертам старинных фасадов и еду. «К родственникам»… В монастырь.
Что это? Огромная гранитная глыба, тяжёлая, отполированная до блеска и надпись на ней – как будто холодная, отстраняющая. И такое впечатление совсем сходу, без предвзятости и настроя… Чувство всегда идёт впереди мысли. Как-то тревожно сжимается сердце. Я не узнаю́! Не узнаю «мой» монастырь. Это что-то чужое. Правильное, хозяйственное, строгое, но чужое. А я ведь с детства сюда… босяком, как к любимому деду в объятия, а теперь… Как же?..
Я медленно поднимаюсь по знакомой дорожке и вглядываюсь в приметы новой жизни.
Идёт широкое, с размахом строительство и кажется что внешнее, деловитое затмевает то сокровенное, живое, за чем приходят в монастырь … Ну, ничего, - успокаиваю себя, - устроится… Со временем пропитается благодатью новая монастырская плоть, одухотвориться, срастётся с древностью и заживёт всё той же вечной, радостной жизнью пакибытия.
На дне ущелья кипит работа, возводятся корпуса, укрепляются стены, слепят солнцем листы жести в руках кровельщиков, пилорама визжит отдалённо, копошатся крохотные фигурки строителей…
На смотровой площадке пусто и как-то невольно думаешь – ну вот я приехал, и что дальше?..
Подхожу к источнику. Мужичок наполняет канистры. Я жду. Ниже, на склоне монах возделывает терраску под огород. Вскапывает землю и бросает в ведро камни. Появилась откуда-то курица: поквохтала, подумала и стала спускаться - может, надеялась червячком разжиться? Подошла к делянке, но монах вдруг метнул в неё сердито лопату земли, и курица побежала, хлопоча крыльями, наверх… «Вот и я так», – подумалось почему-то.
По широким ступеням поднимаюсь в пещерный храм.
Здесь тишина, прохлада и полумрак. Вход в наос перегорожен тяжёлой бархатной лентой. Службы нет.
В притворе лавка. Фотографии с видами монастыря, иконы, календари, всевозможные буклеты и описания, видеокассеты и диски с этикеткой: «Крымская Лавра». Рядом картонные коробки, набитые до отказа книгами. Табличка: «На продажу».
Я хочу спросить: можно ли мне остаться в монастыре на ночь, помолиться с монахами? Простой вопрос, но прежде чем его задать я уже почему-то знаю, что прозвучит он нелепо. Даже не знаю, почему и что с этим делать, но какая-то необъяснимая напряжённость сквозит в воздухе. Всё же набираюсь смелости и как можно более уверенно спрашиваю у торгующей бабулечки-тётушки.
- Скажите, а где настоятеля можно найти?
Тётушка смотрит пристально и отвечает с оттяжкой, нехотя:
- Сейчас никто тебе на этот вопрос не ответит. - И мне чудится такая интонация, что, мол, знают-то все, но не ответит никто. - Подходи часам к семи в трапезную, там и настоятель будет, – добавляет она.
- А кто сейчас настоятель, - пытаюсь я сгладить неловкость, - отец Силуан?
Тётушка молчит уже прямо со значением и смотрит испытующе в глаза, словно я эсэсовец и спросил: не знает ли она, случаем, где здесь по близости скрываются партизаны? Словно у меня на уме что-нибудь затаённо-враждебное. Мне от этого молчания и взгляда делается совсем худо.
- Да. Отец Силуа́н настоятель, - отчеканивает она, наконец, особенно выделяя слово «Силуан» и не отводя от меня свой пронизывающий, жесткий взгляд.
Мне почему-то уже совсем не хочется оставаться здесь ни на день, ни на ночь.
Спускаюсь рассеянно по ступеням. Какая-то пустота, скука в сердце и вдруг, как озарение: Э, да ведь ты в монастырь приехал. А такие дела без искушения не обходятся! Значит тоска эта понятно откуда, - слева. Не стану слушать её. Слава Богу за всё! А чего я искал? Утешения, радости? А заслужил я их хоть вот настолечко? Нет. Ну, тогда чего ж унывать, просто надо понять и принять своё положение. Просто признать, что я здесь никто и ничто. Чужой. Ну, и всё. Чужой и чужой, мало ли здесь таких? И от этой мысли вроде бы скорбной, но такой очевидной, простой мне вдруг становится легче и на сердце сходит тихая, смиренная радость определённости. НИКТО. Ну, так и правильно и хорошо. Никто и есть…
Бреду отрешённо по дорожке в сторону Чуфут-Кале. Старый пёс скучает на привязи, возле него возятся, кудахчут куры. Я сворачиваю на грунтовую дорогу, проложенную в лесу. Между деревьями виднеются строения, которых здесь раньше не было. Мне интересно посмотреть, что это такое. Дом, высокая ограда, под навесом монах в подряснике и скуфейке с деловитым и, кажется, сердитым видом перебирает гору одежды.
Иду дальше бесцельно, не разбирая пути, по лесной тропинке. Сначала дорожка под ногами протоптана и довольно широка, но потом от неё ответвляется одна, другая, и вот тропинка заметно сужается. В конце концов, я бреду по лесному склону уже какой-то едва приметной стёжкой, поросшей зелёненькой юной травкой. Но мне хорошо. Так тихо вокруг, так мирно, что мне кажется вдруг, что я начинаю слышать голос того, «моего» монастыря. Ну, конечно, он по-прежнему здесь. Никуда не делся и я сам виноват, что не сумел расслышать его голос за гулом собственного самолюбия и обиды.
Я прилично уже прошёл по лесному склону, когда вдалеке от монастырских построек заметил вдруг небольшую заброшенную пещерку. Бросились в глаза, совершенно стёршиеся, поросшие мхом ступени, ведущие внутрь и свидетельствующие о том, что пещерка эта когда-то была обитаема.
Я осторожно спустился вниз и огляделся. Ничего особенного. Маленькая и неуютная пещера, - с грубыми известняковыми стенами и низким изломанным сводом, - показалась мне ничем не примечательной. Пол засыпан вперемешку прошлогодней тёмной листвой и известковой щебёнкой.
Но мне вдруг подумалось: Какой древности принадлежало это обиталище? Кто же здесь жил? Грубый язычник, приносивший человеческие жертвы каменным истуканам или «наш» - христианин, может быть даже монах?..
Я стал молиться Господу, чтобы Он, если будет на то Его святая воля, открыл истину. И едва я начал молиться, как произошло следующее. Словно в ответ на мою просьбу нахлынула в сердце благодатная, живая волна. Я как будто изменился в мгновение ока, стал другим и вдруг отчётливо осознал, что в этой пещере подвизался долгое время добрым, смиренным подвигом православный монах и даже имя его представилось ясно - Иаков. Всё это я понял сразу, единым чувством, без малейшего размышления. И тут же меня накрыла другая волна – волна сокрушения и невыносимой горечи о моём, внезапно осознанном, греховном ничтожестве. Как будто я предстал перед Богом… перед тем же монахом… и как же невыносимо стыдно и горько мне стало за всё, всё, что я натворил в своей беспутной жизни!.. Но, в то же время, я как будто и разрешился от какого-то мучительного и давнего бремени, понял то главное, чем жило сердце, но что я до этого момента не мог до конца ни осознать, ни высказать. И от этого стало вдруг так необъяснимо отрадно, радостно на душе, что я упал на колени и разрыдался в голос. Я рыдал, заливаясь слезами, и не мог остановиться, всем сердцем желая продлить этот горестный, но и необъяснимо утешительный, светлый миг. В душе царило не убеждёние в существовании Божьем, ни даже горение веры, но живое, потрясающее по силе чувство Его реального, действительного присутствия.
Мне вдруг представилось, - не зримо, а как-то духовным чувством, - то Царствие Божие, та великая благодать, что почивает на Крымской земле. Я даже не то, чтобы осознал, а почувствовал ясно-ясно присутствие, близость Крымских святых, но близость незаслуженную мной, минутную, и как же горько мне было понимать, что по грехам своим я далеко отстою от этого святого собрания. Как же мне хотелось в тот миг соединиться с ним навечно! Никакими словами это не передать!!! И я молил Господа всем сердцем, всею душой только о том, чтобы спастись и остаться навечно с Ним и с теми святыми, которые, как мне казалось, обещали своё заступничество и помощь…
Когда, немного придя в себя, я взглянул на замшелую стену пещеры, то увидел выбитый в ней древний равноконечный крест.

СОТЕРА

Как я мечтал попасть в Пионерский Лагерь! Почти как в Москву, но всё не получалось. А вот старший брат побывал, и это было темой для бесконечных с его стороны рассказов, а с моей – очарованных слушаний с краткими, торопливо уточняющими картину вопросами. Пионерский Лагерь – вы шутите! – это же мечта, сказка…
Как сейчас помню свежесть летнего утра, широкую площадь, где Ленин, протянув руку с невидимой удочкой и напряжённо вглядываясь в поплавок, ловит рыбу. Удочку ему обломали, должно быть, оппортунисты - только рукоять осталась в сжатой нервно ладони, - но утро такое славное, что Ленин совсем не злится, и даже повернулся спиной к Дому не нужных сейчас Советов и только и думает, что о своём невидимом поплавке.
А за спиной у него возле громадных гранитных колонн этого самого Дома Советов весело и оживлённо дожидаются автобуса счастливые люди. Мамы с редкими вкраплениями пап и множество деток в пёстрых платьицах, шортиках и панамах… да таких же точно как я. И вот они должны сейчас сесть в автобус и уехать в Пионерский Лагерь… Я не знаю, может и не надо писать эти два слова прям уж с больших букв, но дело в том, что для меня не существовало тогда каких-то конкретных, фактических лагерей, только один, общий для всех, но очень личный, мой Лагерь. Лагерь вообще… но заветный, как мечта.
Однако попасть в мечту было совсем не просто.
И вот как-то раз на маминой работе у кого-то «загорелась» путёвка и поздно было её «тушить» и переписывать фамилию, и её спонтанно, «на авось» сунули маме в руки. Мама (была ни была!) собрала в малиновый чемоданчик строго по списку (чтобы потом чего не забыл) мои детские рубашки и шортики и привела меня за руку к гранитным столбам - проситься в Лагерь.
И вот появилась Тётя с величественной, как выхухольное гнездовище, причёской и мама ей что-то говорила сначала просительно, даже слегка улыбаясь, а потом более эмоционально, а под конец, когда стало ясно, что никакие уговоры не помогают – уже прямо взволнованно: «Ну почему, почему?!»
Да потому, что фамилия не та, да и возрастом не вышел – не пионер ещё.
А я стоял в стороне с довольно громоздким чемоданчиком, а детки уже весело рассаживались в автобусе и как будто метали иногда в мою одинокую сторону победные взгляды и я, хотя понимал, что происходит что-то не то, но всё равно верил, что случится чудо и всё закончится хорошо.
Но хорошо не закончилось. Мама подошла смущённая и расстроенная и стала мне что-то сложно-взрослое объяснять на доступно-детском, а я только понимал, что произошла какая-то катастрофа и в Лагерь я не поеду!..
Ну да ладно.
Я поехал в другой раз. Уже по-настоящему: с соблюдением всех крючкотворностей, с личной путёвкой и чистой совестью законного пионера.
Я и раньше бывал на Южном Берегу, так что море с горами было для меня не в диковинку, но вот так – с головой на двадцать дней, оторвавшись от дома, «по-взрослому» – такого ещё со мной не случалось.
Лагерь Алые Паруса располагался довольно хаотично на склоне горы, как будто его бросили наверх, и он развалился, рассыпался всеми своими постройками, пока скатился к берегу моря. Внизу был, конечно, пляж – самое вожделенное место, к слову сказать, хорошо оборудованное, с навесами и ограждением из оранжевых буйков. Чуть выше была большая спортивная, она же и танц – площадка, а дальше длинная, в несколько изломов деревянная лестница, ведущая к корпусам. Подниматься по этой лестнице после купальной расслабухи, по солнцепёку было сущим мучением.
Но я всегда подбадривал себя мыслью, что вот на берег идёт гигантская Волна (каких в Крыму отродясь не бывало), но пока она дойдёт - я буду уже высоко, и меня не достанет.
А вверху, куда не глянь, на тебя с усталой мудростью взирали горы, поросшие фисташками, самшитом, грабинником и кряжистыми дубками. Весь день здесь звенели цикады, тревожно шуршали ящерицы, летали какие-то большие задумчивые жуки, и жить в этой компании было, в общем, не скучно.
Единственной неприятностью было, когда среди глубочайшего сна вдруг выяснялось, что уже наступило утро и пора вставать. Не вставать, а вскакивать как сумасшедший, потому, что случалось это так. Ты спишь, и вдруг на весь лагерь с какой-то вероломной громкостью начинает орать не по-утреннему бодрая, какая-то буратинно-весёлая песня, всегда одна и та же:

Ну-ка, солнце, ярче брызни,
Золотыми лучами обжигай!
Эй, товарищ! Больше жизни!
Поспевай, не задерживай, шагай!

И припев:

Чтобы тело и душа были молоды,
Были молоды, были молоды,
Ты не бойся ни жары и ни холода
Закаляйся, как сталь!..

Это означало, что всем нужно немедленно вскочить, побежать в туалет, а оттуда на «верхнюю», возле корпусов спортплощадку, где физрук в обвисших спортивках, со свистком на верёвочке и старательно подтянутым дюнделем, заставит всех до единого повторять за ним дурацкие упражнения, да ещё умудрится наблюдать за их исполнением и грозить штрафными санкциями…
Но в семь утра солнце, кажется, не настроено ещё «брызнуть» ярче, и уж тем более нам не охота за кем-то поспевать и куда-то бодро шагать. Разве что «не задерживать» - это пожалуйста. Идите куда хотите, а мы отсидимся благополучно в туалете…
Вот лентяи, правда?..
Ну, что ещё… Обязательно в Пионерском Лагере возникала неподконтрольная эпидемия какого-нибудь увлечения. Как правило, оно было связано с местной спецификой. Например, в нашем лагере склон горы имел выходы сланца, - скальной породы, которая легко разделяется на пластинки разной толщины и размера. И вот кто-то придумал выискивать подходящие пластинки и, используя асфальт и углы бордюров как наждак, вытачивать всевозможные фигуры. Девчонки, главным образом, вытачивали сердечки, ну а мы, понятное дело… ну а мы, понятное дело, этой дурью не маялись…
Зато на территории другого лагеря (я потом перебывал ещё в нескольких) обнаружились залежи глины. И вот все пацаны, как по команде стали лепить из этой глины маленькие черепа. Вожатые просто выли белугами, не зная, что с нами делать, потому, что занять нас чем-нибудь «плановым» уже не представлялось возможным.
Состязались в нескольких направлениях. Первым делом череп надо было вылепить похожим на оригинал, а это, согласитесь не просто, потом глина ведь не обжигалась, и каждый искал свой секрет, чтобы изделие не развалилось позорно в самый неподходящий, ответственный момент. А этот момент наступал по прошествии нескольких дней, когда черепок высыхал и если не трескался, то каменел, и был готов к окончательной обработке. Тогда каждый брался за зубную щётку и её пластмассовой (а лучше стеклянной) ручкой полировал изделие до благородного, «воскового» потемнения и блеска.
В третьем лагере кто-то придумал сделать трафарет фирмы «adidas», а поскольку я немного рисовал, то с этой просьбой обратились ко мне. Друзья не учли только моих сложных отношений с английским языком… И скоро фирменный трехлистник с надписью «abibas» - АБИБАС! - красовался повсюду: на майках, полотенцах, подушках и простынях, так что в конечном итоге вышел даже небольшой скандалец…
Но если описывать все перипетии пионерской лагерной жизни не хватит и суток, а я совсем не для этого начал этот рассказ и именно вообще не для этого, даже настолько не для этого, что ни в какие ворота советской действительности не лезет то, о чём я собрался поведать…
Даже не знаю, с чего начать…
Ну, в общем, так. Вечерами нам показывали кино, а потом иногда, минут сорок на «нижней» площадке у моря бывали танцы. В общем-то, обычный набор детско-юношеских культмассовых мероприятий.
И вот в один такой вечер закончилось кино, – не помню уже какое, - и мы высыпали все на площадку. Стемнело, зажгли фонари, заиграла музыка – в общем, романтика и полное пионерское счастье. «Алые паруса», да и только.
Но вот в чём дело – слушать-то музыку я любил, но танцевать – увольте! Как-то я не понимал смысла нелепых, как мне казалось, движений и, может быть, от этого танцевать стыдился категорически. Но девчонки – этот неугомонный народ, как только поняли мою неловкость – тут же, кажется, и обрадовались, и задались целью научить меня танцевать, то есть – окончательно ввергнуть в бездну смущения, потому, что танцевать я ни в коем случае не собирался. Словом, пришлось удрать.
Но удрал я не сильно далеко. Так - прошёлся немного по набережной и спустился по ступеням к морю.
Но как же всё здесь было иначе! Музыка доносилась уже отдалённо, зато увлёк, поглотил внимание равномерный, умиротворяющий плеск волн. Я немного посидел, прислушиваясь, и вдруг остро почувствовал присутствие Иной жизни… не той, которая «способ существования белковых тел», и не жизни природы, стихии, а чего-то что наполняло эту стихию глубоким человеческим смыслом. Сердце томилось от какой-то неразрешённости. Словно что-то открылось в мире Другое, по настоящему важное, о чём мне никто не рассказал, но что не возможно было сейчас не заметить, какая-то великая тайна, перед которой нельзя было вот так просто резвиться и делать вид, что её нет.
Я посидел ещё немного и рассеянно побрёл в обход танцплощадки к лестнице и дальше – всё выше и выше, удаляясь от шума человеческого веселья. Странно, но мне совсем не было грустно и я не чувствовал ущерба от своего добровольного одиночества. Напротив, чем тише становилось вокруг, тем более отчётливо выступали из тишины приметы той – замеченной мной - Иной жизни.
Вдруг погас свет, по-видимому во всём лагере. Музыка сникла, послышались разочарованные возгласы, и воцарилась блаженнейшая, чуткая тишина. Теперь я услышал как наперебой, надрывно и нежно выводят в траве свои трели сверчки. Постепенно из темноты стали проявляться силуэты кустов и деревьев, пахнувшие пряным уютным теплом; потом порыв ветра донёс с моря резкий и свежий запах водорослей и снова унёс куда-то. А в небе внезапно зажглось, рассыпавшись, такое невообразимое, необъятное множество звёзд, что сердце зашлось от невиданного восторга… Но не благоденствие первозданной природы, не запахи подействовали на меня так сильно. Нет. Я вдруг с новой, невиданной ясностью почувствовал присутствие ТОЙ ЖИЗНИ, жизни бесконечно более высокой и чистой чем всё, что я знал до сих пор, но не наивной, лёгкой, а как будто выстраданной веками, обретённой болью ушедших, но не исчезнувших поколений. Это было чувство, похожее на внезапную встречу с Кем-то бесконечно родным, о Ком ты почему-то забыл и другие не напомнили, с Тем, кого ты давно искал и теперь нашёл и ни за что не хочешь больше расстаться. И именно оттого, что я ясно чувствовал реальность этого благодатного и тихого присутствия, но не знал, как это объяснить и назвать – сердце разрывалось на части. Я хотел остаться в этом мгновении навсегда, уйти в него от непонятной и смутной в своих грядущих опасностях жизни, но маленьким, детским чутьём понимал уже, что хотя всё в моей жизни НЕ ТАК, как должно быть, но с этим придётся ещё долго и горько мириться и маяться... Я замер, с немой безотчётной мольбой обратившись к неведомой, внезапно открывшейся душе Красоте...
Но тут зажёгся свет, мгновенно заиграла, взвилась прерванная на полу ноте музыка, раздался возглас единодушного ликования и… всё было кончено.
Я плакал, не замечая слёз, и быстро шёл, почти бежал вверх по лестнице, не понимая толком, что со мной происходит. Но как же мне было светло, как чисто и легко на душе!.. и только девчонка, по детски прихорошившаяся и спешащая из корпуса вниз – к свету, музыке счастью, – опешенно отшатнулась, встретив меня, и изумлённо и расстроено воскликнула:
- Максим, ты чего?!..
- - -
С тех пор прошло много лет, и лишь совсем недавно я узнал, что урочище, в котором располагался наш лагерь, с давних пор называется Сотера. Существует много разных мнений по поводу такого названия: кто говорит, что там было поселение, кто – одноимённый монастырь или храм, разрушенный в древности турками… Вряд ли мы когда-нибудь узнаем истину. Но ясно только одно: в переводе с греческого это название означает СПАСИТЕЛЬ.

ДОРОГА К ХРАМУ

Я сходил на Мангуп. Один. Ушёл в воскресенье днём и вечером во вторник вернулся. Страшно устал, обгорел на солнце и простыл. Впервые в горах я скучал без людей и чувствовал разницу между уединением и одиночеством.
Вообще начиналось всё не слишком удачно. В который раз изменили расписание электричек так, что мне пришлось бы сидеть на вокзале битый час. Я ненавижу дожидаться. Это не то же самое, что ждать. Дожидаешься всегда чего-нибудь проходящего, и из-за какого-нибудь досадного пустяка, которого, кажется, могло бы и не быть. Ждёшь же всегда существенного и здесь обстоятельства и причины ни в счёт, потому, что если дождёшься – бываешь вознаграждён сторицей. Словом, я плюнул на всё и поехал на удачу к задворкам Рынка, где теперь останавливаются автобусы бывшей Западной станции.
Расписания не было, зато была маршрутка на Бахчисарай. Но мне надо дальше - до Красного Мака или, хотя бы, до Танкового… Водитель, куривший в стороне, когда угадал моё сомнение, тут же подошёл и сел за руль. Я, конечно, влез… и мы простояли ещё минут десять, дожидаясь попутчиков.
Из Бахчисарая отправляется автобус до Соколиного. Но у меня только пятьдесят копеек в кармане. Я спрашиваю в кассе: куда могу доехать за эти деньги. Кассирша почему-то сердится, сначала берёт мелочь, потом возвращает и говорит, что вообще-то билет до Железнодорожного переезда стоит не пятьдесят, а пятьдесят три копейки и надоело ей доплачивать за каждого встречного. Конечно, нашлась бабулька – добрая душа, заплатившая за меня три копейки. Стыдно, но что поделаешь. Нищета…
Автобус оказался потрёпанным парнем, неказистым, но в доску своим. Кроме меня в нём собрались ехать две бабоньки, причём одна – полная, с жёсткими, курчавыми волосами – наотрез отказалась покупать билет, препиралась с диспетчером и говорила, что «хочет сделать водителю выручку». В конце концов, она назвала диспетчера дрянью, но тут появился очень покладистый, умиротворённый мужик – водитель и с усталой снисходительностью заметил: «Нет, зачем Вы так. Она у нас не дрянь. Она хорошая женщина».
Наконец поехали. Было нестерпимо жарко, душно и на первой остановке шофёр с ворчанием полез открывать в салоне окна, которые как-то так хитро открывались, что только он сам это мог сделать.
Остановка за остановкой наш РАФ наполнялся людьми. Вот и мой Переезд. Я – «еврейский ход» – спрашиваю: «А далеко ли идти до следующей остановки?» И мне хором отвечают добрые земляки: «А зачем идти, если мы едем?» - «Да вот, - объясняю, - денег хватило только до этой остановки».
Тут уж сам водила машет рукой и трогает с места…
От Сюрени мне всё же придётся идти пешком. И я иду, в начале не иду – плыву, живу сразу всем: тишиной, пением птиц, небом, простором, ветром, видом раскинувшихся вдали таких родных гор…
Но потом идти всё труднее, всё меньше впечатлений, всё тупее вынужденная работа ног. Трудно, конечно, идти по раскалённой трассе, да ещё так долго, как всегда приходится ходить от Сюрени до Танкового. Ну, что поделаешь. Из под колёс машин выплывают навстречу дрожащие лужи-миражи и тают в воздухе…
Наконец, Танковое. Я прохожу отреставрированный местный дворец, чью-то бывшую усадьбу – «Школу-интернат для одаренных детей». Прохожу и не перестаю удивляться чудесам отечественной педагогики. Если я учусь в заведении, на воротах которого прямо вот так и написано красными буквами: «Для одарённых», то что же я должен думать обо всех остальных? Ох-ох-ох…
За неухоженным, раздрызганным хоздвором я сворачиваю направо и расстаюсь, наконец, с надоевшим асфальтом.
Навстречу идёт детина с косой, идёт себе и почему-то думается, что правильно делает.
Добираюсь до речки Бельбек. После недавних дождей дно, как ему и полагается – на дне, по камушкам не перепрыгнешь. Сажусь между подсохшими коровьими ляпами на гальку, снимаю обувь, закатываю штаны и вступаю в ледянящую, упругую стихию. Пусть всё плохое останется по ту сторону… хотя бы на время.
На другом берегу сижу, обсыхая, и вижу как ниже по течению за расплавленным, искрящимся серебром резвятся две девчушки лет по семи-восьми. Щебечут что-то, смеются, плещутся, а я смотрю на них и думаю что вот они, конечно, ещё не понимают - какое им выпало счастье, просто так плескаться в реке тихим июньским вечером. Но я смотрю на них и твёрдо знаю: как бы ни было тяжело этим двум человечкам, когда они станут взрослыми – с ними всегда останется счастливая память детства, и память эта обязательно вытянет, ободрит, не даст упасть на самое дно отчаяния… Просто речушка, вечер, закатное солнце и щебетание птиц… А что ещё нужно, чтобы почувствовать себя самым одарённым человеком на свете?!.
Углубляюсь по грунтовой дороге в лес и встречаю эфиопски загорелого мужика в кроссовках и плавках. С ним потрёпанная, жалкая собачонка: не рычит, не лает, не скулит, просто молчит и всё время чего-то ждёт, поглядывая то на хозяина, то на меня. Мужик с недавно выбритой головой, золотыми фиксами и руками в живописных наколках. Спрашивает сурово, голосом главаря:
- Куда идёшь?
Я отвечаю, что иду на Мангуп.
- А почему здесь?
Я описываю кратко свой маршрут, мужик понимает, что я не с луны свалился и лицо его, булыжное, оживает.
- Охранников нет, деньги за вход не берут? – спрашиваю я.
- Не-е… Были какие-то, пока им наши не вломили. Теперь свободно.
- Говорят мусора́ ходили по плато, тоже деньги собирать пытались?
Мужик ухмыляется и поглаживает любовно рыжую щетинку, покрывающую шар головы.
- Да быть-то они были, кто-то видел, а что толку? Человек сто, наверное, на Мангупе было в те выходные. Всех не обшмонаешь.
- А сейчас?
- Сейчас пусто. Никого нет. Я сам вчера только спустился. Китаец на Фиолент ушёл. На Женском пацаны стоят: Колян - брат Китайца, Андрюха… увидишь – привет передавай от Юрчика танковского. Ну, кто ещё?.. С Балаклавы двое пацанов, я их не знаю… ну, и всё, вроде. Больше никого нет. А мусорам чего в такую жару подниматься? Ничего не случилось, вроде… Это когда в мае плита на пацана упала – тогда они были, или вот когда на Сосновом кто-то с обрыва сорвался, тогда – да, а сейчас – нет… всё спокойно.
- А что за плита?
Да на Женском монастыре пацанчика задавило… спортсмена.
- Ну ладно, бывай здоров…
- Привет передавай от Юрчика.
- Удачи!
- Удачи…
Я снова один, иду по меловой разбитой дороге. То и дело из-под ног вышаркиваются слепки ракушек – древние свидетели океанского дна. Когда я смотрю под ноги, – это с детства, – мне страшно хочется найти что-нибудь такое… монетку позеленевшую… но попадаются только черепки и иногда древние кованые гвозди. Я обычно поднимаю такой гвоздь, кладу в карман и потом он куда-нибудь пропадает. Не везучий я на находки.
Вот лет пять назад на южном склоне Мангупа панки севастопольские безбашенные нашли скелет турецкого воина в полном обмундировании, с колчаном, стрелами, какими-то бляхами … Раздеребанили турка, растащили по косточкам бестолково. Я, признаться, сам не знаю, что бы делал, если бы нашёл такое, но мне почему-то по-детски обидно: что вот – они, которым на это плевать, - нашли, а я – никогда. Ну да ладно. Ерунда это всё.
Так, в пустомыслии коротая время, добираюсь до развилки, прохожу через дамбу, огибаю тропинкой лесок и оказываюсь перед широченным вспаханным полем. За ним лес, потом ещё поле, потом опять дорога лесная и, наконец, подножие Мангупа.
В чёрном обсыхающем поле стоит допотопная громадина - трактор, не трактор – не поймёшь, рядом человек. Ждёт чего-то.
Странно, но человек в поле, пусть даже удалённый, безмолвный почему-то напрягает. Идёшь, и уже не один на один с природой, а вот – рядом какой-то трактор, а при нём человек. И пока не пройду мимо, всё буду держать его зачем-то в уме. Мне даже показалось, что он что-то крикнул. Что-нибудь вроде: «Это ты напрягаешь!» Я посмотрел на него, подумал, что показалось, и пошёл дальше. Больше человек не кричал…
Ну, вот и Залесное, обхожу его стороной и дальше в гору лесной тенистой дорогой. Очень душно, пот застилает глаза, и когда нога цепляется за корневище – это досаждает страшно. Каждое лишнее усилие выматывает. И всё время пока идёшь, за тобой подглядывают, следят любопытно прячущиеся бусинки глаз. То прошуршит рядом, то пискнет, то защебечет встревожено. Ты гость, и гость не званный, кто знает, что у тебя на уме?
Наконец, дорога устремилась под гору, и я с пыльной бодростью пришагал к турбазе.
Вода – ледяная, родниковая – бьёт обильно из мундштучных фонтанчиков и просто так, из трубы. На турбазе оживление. В грузовик ссыпают мусор, убирают территорию какие-то пожилые морщинистые мужики в кепках. Переговариваются оживлённо, сморкаются, спорят. Один из них подошёл со спины беззвучно и окликнул в момент, когда я только собрался напиться:
- Ты кто такой?
Вопрос прозвучал неожиданно, я не сразу нашёлся что ответить, но мужик опередил меня.
- Нет, ничего… я думал наш, а ты… Сам идёшь?
- Сам.
- Ага… Ну, ладно… - развернулся и ушёл: озабоченный, деловой.
Я умылся, напился вволю, отдохнул в тенёчке и снова отправился в путь.
Ну, вот и Мангуп, - моя дорогая громадина, - огромное животное с усталыми, мощными лапами.
Там, где начиналась Мужская тропа уже давно огороды. Татары возвращаются, застраивают места, которые помнятся пустырями и, оказывается, что пустыри эти и есть «историческая родина». У подножия Мангупа теперь татарский посёлок Ходжи-Сала. Все дома из шлакобетона, многие так и остались стоять без окон и дверей, дожидаясь экономического роста своих хозяев.
Итак, по Мужской тропе я не хожу уже лет семь, но тут оказалось, что и устье Женской тропы перегорожено. Верёвка с развешенным на ней мокрым бельём, рядом выгребная яма и всё это нарочито поперёк тропы – такой вот язык общения местного населения с туристами.
Пришлось добираться до тропы в обход. Но вот и она, поползла терпеливо в гору, и я знаю - торопиться не стоит. Всегда, когда смотришь снизу вверх на крымские вершины, они кажутся такими доступными, близкими – хоть беги. Но так только кажется. Приползёшь наверх и свалишься в изнеможении. Сто потов сойдёт, сердце сто раз остановится, пока измеришь величину своей заносчивости. И вот, уже на верху, оглянешься назад и ахнешь. Поймешь, как высоко забрался, и уж конечно не пожалеешь…
Я бреду маленькими шажками, медленно, как старичок. Здесь – в лесу кажется, что вот-вот стемнеет. Сумерки пахнут землёй, корнями, влажным вечерним мхом. Я не знаю почему, но запахи эти вызывают в душе умиротворение глубочайшее. Но есть и иное. Это ощущение живого, огромного, но не уловимого, не определяемого до конца, во владениях чего ты оказался теперь. И хочется найти единый безмолвный язык с этим живым, которое и есть дыхание, отрада Мангупа.
Слежу за оврагом, что темнеет слева от тропы. Знаю - когда он сравняется, сольётся с тропой, значит скоро крепостная стена, начало города.
Время от времени слышу отчётливо, как, шурша листвой, кто-то осторожно шагает за мной, прячась в лесу. Останавливаюсь, чтобы собственное дыхание, шаги и биение сердца не мешали слушать. Перевожу дух, но ничего подозрительного не слышу. Начинаю идти… и слышу опять. Наконец, решаюсь не трогаться с места, пока не выясню, что это за звуки. Пение птиц, шелест листвы в верхушках деревьев, где пробегает ветерок, и больше ничего. Жду. И вот слышу: шорк… тишина… шорк. Резко оглядываюсь и вижу… дрозда, который, испугавшись меня, пырхнулся, перелетел и настороженно замер в листве. Переждал и вот – врывается своим оранжевым клювом в ворох палой листвы, трясёт головой, что-то выискивая, и - звук получается такой, словно кто-то большой сделал шаг. Дрозд перелетает на новое место, выжидает миг – и снова «шаг»…
Мне вспомнился пень корявый, пугавший меня по ночам, когда приходилось, чуть ли не ощупью в кромешной тьме добираться до своего жилища на Мангупе. Всегда этот пень вырастал внезапно, пока я к нему не привык. Теперь, поднимаясь на Мангуп, встречаюсь с ним как со старым, добрым приятелем.
Ну, вот и стена крепостная, древняя. Влево от тропы она уходит вверх по склону и там теряется в лесных зарослях. Когда подумаешь, каких усилий стоило когда-то притащить сюда эти огромные известняковые блоки, - каждый из которых килограмм по триста весом, - притащить и уложить один на другой в пятиметровую стену – вот тогда понимаешь, что здесь был действительно город - сообщество людей, способных целенаправленно и плодотворно объединять усилия. Вот оно - выражение единой воли, воплощённая мощь и немощь человеческих побуждений…
Раньше стена была сплошная и так же уходила вверх по правому склону, как и по левому. Там, где теперь проходит тропа, вероятно были ворота, стражники караулили вход… Теперь всё разрушено до основания. Словно капризный ребёнок раскидал кубики. Силы… столкновение сил… Нам остаётся судить о них только по значимости созиданий и разрушений.
Караимское кладбище начинается сразу за стеной.
Тяжёлые надгробья сползают по склону столетиями вместе с землёй, переворачиваются, дыбом встают, как тонущие корабли, переламываются, как песочные печенья. Время, время… Летом это не так заметно, но когда я впервые поднимался на Мангуп зимой – был поражён размером кладбища. Широко по склонам, в обе стороны от тропы в хаотическом беспорядке громоздились эти плиты, каждая – человек. Так и стояла, окружив меня, безмолвная толпа, пробирая той особенной жутью, когда угадываешь явственность, пестроту жизни, кипевшей здесь когда-то, и канувшей навсегда…
Я иду дальше. Скоро родник и перед ним метров за тридцать-пятьдесят тропа совершает свой традиционный извив. Сколько лет уже хожу здесь, но почему-то именно в этом месте тропа каждый год меняет расположение. То она куда-то карабкается по склону, то сползает в овраг… Во времени, если представить год, как секунду - это пламя свечи, колеблющееся на ветру.
На роднике пусто, значит пусто и на Мангупе. Редко бывает, чтобы никто не встретился здесь по дороге на плато. Но сегодня – так. Умываюсь, пью воду, отдыхаю немного и мимо древнего, раскидистого орешника, по ошлифованным стопами камням поднимаюсь на плато.
Солнце уже повисло над горизонтом, золотом света растеклось по морской глади, искрится, играет, радуя глаз и маня неизвестно куда и зачем… Небо под вечер чистое, а так – весь день брели холодные свинцовые тучки. Где-то соберутся вместе, заволокут небо и польёт затяжной, хмурый дождь. Хорошо, что не здесь.
Времени до темноты у меня осталось не больше часа, а я ещё хочу обойти пещеры Мангупа и остановиться где-нибудь на ночлег.
У самой тропы мне встречается целое ёжиковое семейство: мамаша и детки… хочется почему-то сказать: «человек пять». Мама, конечно, фыркнув, превратилась в колючий шар, а малыши ещё не научились, видать, клубиться – не убегают, не сворачиваются, а просто замирают, уткнувшись смешно пятачками в траву, как страусы…
Огибаю большую поляну, вглядываясь в густые заросли. Где-то здесь должна начинаться тропа, ведущая к Мужскому роднику. Когда-то Китаец рассказывал, как он ловко удрал от ментов, которые вздумали отвести его вниз. Просто нырнул в эту брешь, которую я ищу, и пропал.
Ну, вот, насилу нашёл. Тропа в этом месте древняя – в скале выдолблены ступени, стёртые за сотни лет до невнятных бугров.
На Мужском всё та же тишина, только вода журчит и пичужки любопытные шебуршат за спиной в листве. Иду дальше. Многие пещеры, ещё в прошлом году заплывшие землёй, скрытые непролазными зарослями держидерева и ломоноса, теперь расчищены, рядом – выложенные из камней кострища, в них – сваленные в кучу пустые банки, бутылки, пакеты… Цивилизация… Видно, что недавно на Мангупе и впрямь было столпотворение, пещер на всех не хватало. Но теперь пусто.
И вот что удивительно: от этой пустоты рождается в сердце какая-то ноющая, глухая тоска. Хочется людей, и людей родных, а вокруг – ни души…
Обхожу Мыс ветров и через ореховую рощицу выбираюсь к Цитадели. Всё то же запустение. В Акустике стоит тёмная, немая вода и от этого делается ещё грустнее.
На Дырявом тоже ни души; возвращаюсь назад, заглядываю мимоходом на Кухню и попутно ныряю ещё в пару пещер. Это последние из «верхних», где можно было кого-то застать. Остаются ещё гроты под скалой, и я отправляюсь по кромке Соснового мыса на поиски Проволоки – места, где можно спуститься с обрыва.
Но я себя не узнаю… что за лихорадочный, спешный поиск людей? Чего это они мне вдруг понадобились, только ведь из города сбежал… Впрочем, мне других людей надо, этих – мангупских, пусть даже не знакомых, но ЭТИХ. Просто побыть с ними рядом, подышать одним можжевеловым дымом, послушать одну тишину, подумать одну несусветную думку…
Ну вот, наконец, и грот; самый большой, удобный – Сорок восьмой. Но и здесь пусто. Всё. Дальше идти нет смысла, и я устраиваюсь на ночлег. Люди здесь были недавно, повсюду следы их жизни, но теперь никого.
Единственный мой сосед – каменная голова рыцаря в шлеме с опущенным забралом. Кто-то отыскал и притащил его сюда. Молчаливый, задумчивый рыцарь… Ещё бы не задуматься, если у тебя одна голова осталась да и та каменная. И живи, как знаешь… Тут волей-неволей забрало опустишь…
В одиночестве ужинаю, запивая вином холодную перловку из банки. Не самая лучшая еда, даже для странника. Вот если бы её разогреть на костре, да с дымком, в котелке походном – она бы сразу одомашилась, стала бы по-мангупски вкусной, но собирать в темноте хворост – дело гиблое. Даже не стану пробовать.
Закутываюсь в одеяло и провожу ночь в странной полудрёме, то и дело просыпаясь. Выползает на небо луна, и становится так светло, что деревья бросают густую, чёрную тень. Но отчего так одиноко и пусто? Какими милыми кажутся люди, как ценишь их в эти минуты одиночества!
Только под утро, закутавшись с головой и съёжившись, я согреваюсь и засыпаю по-настоящему.
Рассвет решительно требует пробуждения. Я вспоминаю, что хотел пособирать травы, и это лучше всего делать как раз на рассвете. Но отмахиваюсь от него, как от назойливого комара и засыпаю снова; через пол часа просыпаюсь опять и вновь засыпаю… Так продолжается до тех пор, пока солнце не начинает тормошить меня сердито и властно своими горячими, ослепительными лучами. Тогда я уж волей-неволей встаю.
Пожевав без особого энтузиазма оставшуюся перловку, отправляюсь на поиски липы. Собственно, липовый цвет и составлял если не цель моего путешествия, то уж во всяком случае, осмысленный повод.
И вот я бреду по тропинке под скалой и вглядываюсь в заросли, чтобы не пропустить нужное мне дерево. Наконец, я нахожу и даже не его, а их. Три мощных ствола выросли купно из одного комля и широко раскинули в вышине роскошную крону. Только вот беда – липа в горах ещё не цветёт, вместо цветов я вижу только зелёные шарики на упругих усиках.
Делать нечего, бреду дальше и за каменным обвалом нахожу ещё два дерева. Значит, липа на Мангупе есть и её много, только я не угадал время цветения – равнялся на город. Выбираюсь наверх по сыпучему оврагу, верховье которого перегорожено мощной крепостной стеной. Цепляюсь, подпрыгнув, рукой за кряжистый тис, подтягиваюсь, и выбираюсь наверх. Ещё немного карабкаюсь по склону и вот - оказываюсь в лесистой части Соснового мыса. Блуждаю несколько минут среди переплетения пыльных ветвей, натыкаюсь лицом на паутину в поисках тропы, наконец, нахожу её и выбираюсь за светлую, зелёную поляну. Здесь солнышко припекает уже не по утрешнему, и я понимаю, как непозволительно долго спал.
Сильный запах земляники выдаёт её присутствие. Хожу вприсядку, собирая листья для чая и ягоды – для немедленного употребления. Набираешь жменю и отправляешь в рот. Думаешь: так вкусно может быть только один раз! Набираешь вторую жменю, и опять всё то же – ни с чем не сравнимое наслаждение.
Обошёл несколько полян вприсядку, потом, разминая затекшие, смешно подламывающиеся ноги, поковылял дальше по краю обрыва. С ёлочек надёргал юных шишек для лекарственного сиропа и вот – оказался в царстве лимонника. Здесь его много и к радости моей - цветущего. Дальше за стеной, уже не далеко от вышки - море шалфея. Набрав целый букет, отправляюсь в сторону Кухни, надеясь всё же кого-нибудь встретить, расспросить про Китайца, Герика…
На Кухне в пещере сидит бородатый, с голым торсом мужик и раздумчиво ест жареный арахис. От мужика узнаю, что Китаец сейчас на Мангупе, а вообще-то он обосновался в пещере Индейца. «У него там дом целый», - заключает мужик, почти таинственно.
Я спустился по скале, прошёл по карнизу и заглянул в пещеру.
На широкой, устроенной на возвышенности лежанке, среди всевозможного тряпья живописно расположился Китаец собственной персоной. Увидев меня, он улыбнулся, почесал живот и, выключив транзистор, протянул руку. Лицо у него неухоженное, опухшее, - конечно, от пьянки, - но довольное.
- Привет, - говорю, - ты где пропадал? Я вчера весь Мангуп облазил – пусто. Один ночевал. А у меня хлеб, винишко было, чай…
При словах «винишко и чай» Китаец озадаченно почесал живот и ответил:
- Да я на верху был… в монастыре на Женском… ну, надо же – чай…
Он сокрушённо покачал головой.
- Как здесь?.. тихо?.. мусора не беспокоят?
- Да какое там… Видишь – как живу! – он обвёл рукой свою хижину, подразумевая, видимо, полное благоденствие. – Всё путём.
- А что это мне Юрчик танковский говорил, что на Женском кого-то плитой придавило.
- Так это ещё весной было.
- Спортсмена какого-то?
- Да… спортсмена… - Китаец ухмыляется не весело. – На «системе» десять лет сидел «спортсмен» этот. На Мангуп приехал, подвязать хотел…
- Ну и как?
- Молодца! Держался – ни-ни… С Коляном, брательником моим они жили вдвоём на Женском. Жалко пацана… Так не хотел с Мангупа уезжать, боялся опять на герыч подсесть…
- Ну и…
- Ну и остался… В храме, представляешь, кусок потолка обвалился… плита целая, и прямо на него. Так он ещё её отвалил, вскочил и наружу выбежал… с переломанным позвоночником!
- Шок?
- Ну, да. Выбежал и упал. Колян как раз рядом, в соседней дыре сидел, вырезал что-то. «Слышу, - говорит, - что-то рухнуло, сразу даже не понял - что случилось…» А я через двадцать минут пришёл… Скорая приехала, внизу, конечно, застряла, врачи пока доползли, сундук свой открывают, а там глюкоза одна… - Китаец машет безнадёжно рукой.
- И что он, сразу умер?
- Не… Мы с Коляном его ещё вниз тащили. Так он, представь, даже сознания не терял. Ни бреда, ни крови – ничего… Молчал только… Крепкий пацан… В больнице помер. Тихо так…
Мы молчим.
- Всё-таки спрыгнул, - вздыхает Китаец, - с «системы». Столько вытянул – не всякий сможет…
А фамилия, фамилия у него, представляешь, какая? – оживляется он вдруг и смотрит на меня изумлённо и словно бы радостно. – Храмов!!! Храмов, представляешь?! И в храме плитой привалило. Надо же… Вот ведь ещё…
Помолчали.
- Ну а Герик как?
- Ну, что… появлялся месяц назад. Он теперь в Севастополе зависает… с винтовыми. Тоже удрал сюда. Но на долго не хватило. Джеферисты поднялись, ну и Герик сразу крыло подставил…
- Ладно, Китаец, я пошёл. В Сорок восьмом оставлю возле кострища чай – заберёшь. Будь здоров.
- О, ништяк… Ну, всего тебе… Появляйся.

КРЫШИ

Это почти общее место, что мальчишки любят лазить по крышам или деревьям. Но почему… что именно в их головах есть такого, что заставляет их карабкаться вверх? Ну, пойди взрослого мужика заставь залезть на дерево или крышу… Полезет, кряхтя и не довольствуя, если уж очень нужно вишню собрать или заменить лист шифера, но вот так – по собственному вдохновенному почину и - ни за чем. Просто так! Ну, кому взбредёт такое в голову? А ведь лазили в детстве почти все и что-то ведь мы не то, чтобы ТАМ, а, собственно, В ЭТОМ находили. Находили, и мне лично жаль, что потерял снова. Нет, я не призываю мужиков лазить по крышам, но в самом стремлении оторваться от земли, от её бытовой, повседневной реальности, что-то ведь, честное слово, есть.
Вот и у меня в детстве было какое-то особенное отношение к крышам. Нынешним детям, живущим в однотипных многоэтажных коробках, думаю, трудно будет его понять. Не потому, что они какие-то обмельчавшие, а мы были титанами духа – нет. Дело лишь в том, что я жил в старом районе города, где узкие улочки и пыльные переулки переплетались так тесно, что крыши домов действительно лепились друг к другу и составляли особый, непознанный и единый мир, где на каждом шагу ожидают маленького человека большие открытия. На каждом шагу в буквальном смысле этого слова потому, что шаги эти - с крыши на крышу, от соседа к соседу, день за днём, квартал за кварталом, - открывали последовательно всё новые дворы, закоулки, скверики и закутки, влекущие в какую-то иную, позабытую и полную загадок жизнь.
Я уже не говорю о чердаках – этих воплощениях тайны. Всегда казалось, что самое загадочное, ценное должно храниться именно там. Но, на самом деле, в тех коммунальных дворах, где я жил изнутри домов не было выходов на чердаки и потому в них ничего не хранили. Но чувство таинственного оставалось жить уже само по себе, независимо от реальности: в пыльных косых столбах солнечного света, в запахе старины и осторожном скрипе просмоленных балок, в неизъяснимой печали свисающей фестонами паутины...
Разгадать эту жизнь было никак невозможно – она звала, томила тайной, иногда приоткрывала свои секреты, но, в конце концов, опять и всегда оставалось неразрешимой, манящей загадкой…
И всё-таки это не главное.
Понимаете, - я отчётливо помню своё чувство, что по крышам можно куда-то уйти, добраться и именно туда, куда иначе добраться никак нельзя. Но нужно! Вот это было действительно важно. Это было очень иррациональное, но ясное и сильное чувство. Уйти туда, куда обязательно должен уйти человек, во что бы то ни стало… уйти пусть даже по крышам, но обязательно и так, чтобы потом вернуться, и всё рассказать…

НИ О ЧЁМ

Как-то сразу не всплыло название этого рассказа. О чём он? Да вроде бы ни о чём. Просто как-то вечером на Мангупе я сильно запозднился – гулял на плато, чем-то занимался… Не помню, чем именно я там занимался и у кого был, но знаю, что для ночёвки мне обязательно нужно было спуститься вниз, к обрыву, где в одном из гротов я в тот раз остановился.
Мангуп в своём «жилом фонде» как бы разделён на два яруса. Первый – это многочисленные пещеры на самом плато, а второй «индейский» - гроты у основания скал. Кратчайший путь со второго этажа на первый – Проволока. Есть такое местечко. Когда идёшь вдоль обрыва по Сосновому мысу, метрах в двухстах от старинной башни скала у самого края образует такие ступенчатые уступы. Если по ним спуститься – попадёшь на маленькую площадку с дубком. Вот к нему-то и прикручена проволока, держась за которую, нужно спускаться по отвесному обрыву. Там – внизу, метрах в десяти - ещё один уступчик и опять дубок, по которому уже спускаешься на тропу, к самому подножию скалы. Путь хотя и рискованный, но без сомнения самый быстрый. Не считая, конечно, путешествия «в магазин».
Но, кажется, надо объяснить, что на мангупском сленге означает «сходить в магазин». Попросту говоря, это означает - упасть с обрыва. Чёрный юмор. Дело в том, что спуск за продуктами в деревенский магазин занимает минут сорок, а падение, как известно, сокращает если не время, то уж во всяком случае, расстояние.
Итак, мне нужно было найти проволоку и спуститься к подножию скалы, чтобы по тропе добраться в свой грот. Но засветло я это сделать не успел, а в потёмках как не пытался - не мог. То есть я не смог отыскать даже само место, саму «ступеньку», с которой начинается спуск. Сначала я ещё кое как ориентировался по башне, которая смутно виднелась в дали, потом шатался среди кустов, выискивая тот из них, который считал приметным. А когда в темноте все кусты стали похожи – то просто бродил уже туда-обратно вдоль обрыва, вглядываясь напряжённо в скалы, но всё без толку. Пару раз мне показалось, что я нашёл нужное место, но когда я начинал спускаться по уступам, то вдруг оказывался на самом краю обрыва. В конце концов я решил не испытывать судьбу и дождаться утра. Но что такое дождаться утра без одеяла, даже без куртки? Ведь ночи в горах даже в июле бывают пронзительно холодны!..
Словом, я оказался в довольно нелепом положении. Идти, тревожить какую-то не слишком знакомую компанию и с несчастным видом проситься на ночлег мне не хотелось. Сидеть на одном месте долго не возможно – быстро начинаешь зябнуть, так что оставалось только уныло бродить в потёмках как тень отца Гамлета с той только разницей, что я, в отличие от Тени, этого самого утра ждал как манны небесной.
И вот в этом своём блуждании я набрёл недалеко от обрыва на стог сена. Обыкновеннейшая вещь. Колхозники целый месяц косили на Мангупе траву, потом сушили и вот – собрали в стога, чтобы потом увезти. А мне как раз на днях кто-то объяснял – как правильно ночевать в стогу. Разгребаешь в самом его основании норень, залазишь туда так, чтобы наружу торчала одна голова и… всё. Конечно, я так и сделал. Позже, когда я рассказал о моей импровизированной ночёвке дамам, те воскликнули с ужасом: А как же мыши!!!
Н-да… Про мышей я как-то и не подумал тогда, впрочем, похоже и они про меня, потому, что я спал прекрасно. Но уснул, конечно, не сразу, потому, что невозможно уснуть летом в Крыму, оказавшись лицом к лицу со звёздным небом.
Небо… Когда хочу рассказать о звёздном небе над Мангупом – всегда начинаю тосковать и мучаться, потому, что рассказать об этом – я знаю - невозможно, а промолчать – как-то не по-человечески получается. Если молчать о небе, то о чём вообще тогда говорить?! Так что всё же попробую.
Это бывает так. Просто ложишься и смотришь в ночное безлунное небо. Почему безлунное? Потому, что свет луны затмевает ревниво звёзды, сочится любовной негой и не даёт оторваться от земли. Так что, непременно дождавшись пока луна отлучится, ложишься и смотришь в небо…
Смотришь, смотришь… Постепенно всё привычное отступает, гаснет, и ты, наконец, остаёшься один на один со вселенной. Проникаешь в неё взглядом, уносишься сердцем всё дальше и дальше… И вот в какой-то момент за мерцающей звёздной пылью, за бесконечностью тёмной бездны тебе открывается иная ЖИЗНЬ… Ты узнаёшь её вдруг, как будто вернулся в детство, в какой-то давным-давно позабытый, особенный миг, когда всё было так пронзительно чисто! И этот миг для тебя превращается в вечность… Ты понимаешь отчётливо, что это и есть та самая ЖИЗНЬ, которой ты хотел жить всегда, только почему-то всё время забывал об этом. Что-то искал ещё… Забывал и мучался, как человек, забывший что-то очень важное и не помнящий даже ЧТО?
А тут вдруг вспомнил и всё то - другое, что ещё вчера волновало, баламутило душу, кажется теперь таким до обиды, до слёз ничтожным, что чувствуешь себя просто скотиной! И жалеешь, конечно, об этом, но не теряешь нить, затаив дыхание, живёшь той - самой главной, единственной жизнью, плывёшь в ней, так реально, как вообще не бывает на свете, и хочешь остаться в ней навсегда и… засыпаешь с этим.
А утром, проснувшись, и ещё не понимая толком - где находишься - вдруг понимаешь, что счастлив, и вчера случилось, что-то такое хорошее, о чём обязательно нужно вспомнить. А когда вспоминаешь, то, зажмурившись на мгновение, хочешь только одного: не забыть, не забыть, не забыть!..

ФЛЕЙТА

Мы идём с Санькой по весенней – в солнечных бликах - мангупской тропе, за плечом у него солдатский, брезентовый вещмешок.
- Эх, Макс, сяду я, наверное, скоро, – роняет мой спутник.
- Типун тебе на язык.
- Так ото ж…
Помолчали.
- Да не… Не то, чтобы набедокурил чего по-взрослому. Просто как-то так получается странно. Смотри. В первый раз я сел в восемнадцать. Так? Освободился в двадцать один, через пять лет – вторая ходка, опять трёшка. Отмотал и опять пять лет прошло…
- Ну ты так насчитаешь, Санёк. Что ж, разве люди по графику сидят? Жизнь такая штука сложная…
- Не, ну понятно… Просто чё-то душа не на месте. Какое-то предчувствие, что ли…
Он мне как-то особенно близок. Свой - Симферопольский босяк, только старше меня лет на десять. «Оп-па ля, оп-па ля, мы из Симферополя!» – любимая его прибаутка. Мы даже жили с ним в одном, - старом - районе города, одними лазейками пробирались бесплатно в кино, на одном пятачке гоняли в футбол, в одних ларьках, повзрослев, разживались винишком. Только ко мне судьба оказалась куда благосклоннее.
По рассказам его помню, что батя у него был сапожником. Ну, сапожник в провинциальном городе – это же просто классический персонаж. Понятно, что батяня пил, а потом и помер. Мама тоже не долго жила и остался Санька один на свете. Когда подрос, ворвался в рок-н-ролльную тему, до дыр заигрывал на старом бабиннике катушки с Цепеллинами, Ролингами, Джетро Таллом, Пёрплами, Эриком Клептоном… В те времена это была не просто музыка, одна из возможных, - это была свобода – неслыханная и дурманящая штукенция, ну и, чтобы вполне проникнуться, Санька стал покуривать траву, а там и до мака дело дошло… Словом – пошло, поехало.
- Как же ты докатился до такой жизни, Санька? – спрашиваю иногда в шутку.
- На общественном транспорте… - смеётся.
Ну и, понятное дело, он попался. В советское время ведь за «дурь» сажали очень просто, не то, что сейчас, когда этим делом балуется чуть ли не каждый второй тинэйджер.
Кажется, с тех времён к нему и пристала кличка Герик, и хотя она созвучна с его фамилией (Герасимов), но дело тут совсем не в созвучности, а в содержании. Герик – на наркоманской фене означает «героин».
Ну так, стало быть героин…
Санька отсидел три года. А после освобождения кто-то нашептал ему «по-доброму» в самое ухо сказку про то, как нужно продать хатёнку, оставшуюся от родителей, чтобы её не отняли менты. Санька (поверил – не поверил, - не знаю), но по малолетству и бесшабашности своей так и сделал – продал домишко, а деньги в два месяца спустил в кутежах и пьянках, да, наверное, с тем же, кто его надоумил… Так он остался на всю оставшуюся жизнь без дома. Впрочем, это обстоятельство он принял легко, даже радостно, считая себя теперь уже в полной мере человеком свободным.
И вот интересное дело – никогда бы у меня не повернулся язык назвать его бомжом. Удивительный он всё-таки человек. Потому и на Мангупе остался жить, чтобы не быть кому-нибудь в тягость. Если же случалось ему оказаться в городе у знакомых - «вписаться», как говорили тогда - он никогда не оставался дольше трёх дней и старался чем возможно помочь, подсобить по хозяйству. Причём он умел это делать без какого-то юродивого самоуничижения, а действительно от сердца. Видно было, что это его жизнь и его понятия.
Как-то зимой он «завис» у меня на пару дней и, чтобы не терять время – связал крючком варежки для моей маленькой дочки.
Увидев варежки, мама моя посетовала:
- Санька, что ж ты варежки из такой грубой шерсти связал.
Герик подумал немного и ответил:
- А это может быть не варежки вовсе… а валенки для рук!
Вот так.
Никогда я не видел, чтобы Санька выглядел неряшливо. Он как-то умудрялся следить за собой и регулярно стирал, штопал свою поношенную одежонку, даже брился периодически, так, что выглядел вполне прилично. Для этого в его вещмешке всегда был запас ниток, иголки, сапожный (он же вязальный) крючок, бритва, кусок хозяйственного мыла… Словом, Санька никогда не опускался и не терял человеческий вид даже в таких специфических обстоятельствах, как, например, запои. Я не знаю, как это объяснить, но он и пьяный производил впечатление где-то в глубине души убеждённо трезвого человека. Кажется, такой собранности его научила тюрьма, где приходится отвечать за все свои слова и поступки, не смотря ни на какие обстоятельства. И Санька отвечал.
- У тебя документы какие-то есть? – спросил я его однажды.
Он объяснил, что паспорт давно потерялся, но есть какое-то липовое инвалидное удостоверение на чужую фамилию:
- Можно в троллейбусах ездить бесплатно, фотография, конечно, моя, но со спецприемника. Рожа такая, что самому противно смотреть. Так еще бы: три дня на кумарах, не бритый и подняли мусора в два часа ночи… ФОТОГРАФИРОВАТЬСЯ… Ну не придурки?! Контролеры в троллейбусах спрашивают: «Что за фотография такая странная?» А я говорю: «В дурдоме другой не получилось, сразу после уколов снимали. Я инвалид с детства…».
- А чего ты новый паспорт не сделаешь, все ж спокойней, - не унимался я.
- Да ты шо… Это ж сколько менингиту теперь его сделать! Да и на кой ляд он мне сдался. Я на воле прописан. А если мусорам он нужен, то пусть сами сделают и любуются на здоровье.
- Смотри, Санька, достанут…
- Ничего… если Бог меня хранит, то это надежно, а если нет, то не помогут ни документы, ни все каратисты вместе взятые… Ничего, пока не достали!
Здесь, кажется, самое время сказать о Санькиной вере.
Он читал Евангелие и верует во Христа искренне, даже истово, но вера его (как и всё в его жизни) довольно своеобразна. Он готов согласиться только с тем, что не ограничивает его босяцкие понятия о жизни, и любые разговоры о канонах, порядке и правилах считает посягательством на личную свободу или свободу личности, как вам будет угодно.
Например, ему, во что бы то ни стало, нужно было оправдать употребление наркотиков, без которых он не мыслил своё существование. И вот он приспособил для этой нужды слова апостола Павла: «Для всех я сделался всем…».
- Понимаешь, - поясняет Герик, - я общаюсь с людьми, которые употребляют наркотики. Ну, они не конченые торчки, на «системе» не сидят, но это их образ жизни и если я буду другим, то меня попросту не поймут, а я не пойму их. То есть тогда вообще нет смысла с ними общаться… А так мы дунем косяк, поговорим по душам и, может быть вместе что-то поймём в этой жизни!
Так он верил, и переубедить его не то чтобы было нельзя, а не стоило даже и пробовать.
Вообще, Санька был не многословен, но если говорил, то всегда по существу и как-то очень выразительно. Фразы, слова, даже междометия приобретали в его исполнении какую-то особенную убедительность. Вот мы идём всё по той же тропе молча. Санька о чём-то напряжённо думает, чем-то поглощён и вот в какой-то момент вдруг выдаёт такое энергичное и громкое: «Эщ!!!» Эщ и всё… что он имел в виду – поди, разберись, но вдруг через неделю я замечаю, что половина бродяг на Мангупе начинает вот так же эщ-кать, так что это превратилось уже в какую-то фирменную мангупскую фишку.
Или попадается нам на глаза какая-нибудь «язва» тогдашней ещё советской действительности типа драки за колбасу в городском гастрономе (бывало и такое) и вот Санька замечает с философической задумчивостью:
- Да-а, Ленин и теперь ЖАЛЕЕТ всех живых!..
Кто не знает – это перифраз известного советского лозунга: «Ленин и теперь ЖИВЕЕ всех живых!»…
Вообще у него в арсенале было великое множество метких, живых, им же придуманных каламбуров и прибауток. Как-то «подгонять» под них текст немыслимо, никакого текста не хватит, приведу только некоторые, навскидку:

- Раньше у власти были коммунисты, а теперь комунеленисты.
- А это как?
- Ну, кто сейчас рулит? Бандюки. А кто в бандюки подался? Да все кому не лень. Значит у власти кому-неленисты…

- Выпьем за пап, за мам и за тибетских лам. Тем более что у последних день рождения каждый день.

- Музейную ценность представляю только при жизни.

- Это что ещё за марш Паркинсона?

- Сиди тихо и молчи внимательно.

- Слышь ты, тип гуммозный!..

- Пьяница не краснеет, потому, что у него весь стыд в нос ушёл.

- Хорош языком косматить!

- Отшельник – это тот, кому не нужен ошейник.

- Нам нужен путь, который не устраивает людей…

В первое время после знакомства мы с Санькой мало общались. Я вообще как-то сторонился людей с криминальным прошлым, а Санька, я знал, имел за спиной две ходки… Не то, чтобы я думал, что он плохой, нет. Но о чём нам было разговаривать, что я мог ему, например, рассказать? К тому же он, как и Андрюха Борода был на Мангупе вроде местного авторитета. Да не вроде, а так и было. И здесь именно ни при чём были какие-то блатные «понятия», а просто Андрюха и Санька, по-житейски говоря, были людьми «тёртыми», обоим перевалило уже за тридцать, а нам – босякам было лет по 17-20, не больше. Конечно, мангупские сторожа были для нас своеобразным мерилом если не праведности, то уж житейской смекалки точно.
Я уже сказал, что в первое время общался с ним мало, но как-то задержался на Мангупе подольше и сошёлся с Гериком в более спокойной, доверительной обстановке. Дело в том, что на выходные дни Мангуп превращался в один большой балаган, а с понедельника (или с начала осени, если брать в сезонной проекции), наступало особенное время, которое я очень любил – время благодатной, какой-то сокровенной тишины. Большинство посетителей тогда разъезжались, и Мангуп приобретал совершенно неповторимые, особенные черты. Его снова можно было слушать и слышать.
Вот осенний, промозглый вечер. Гулять не пойдёшь – льёт дождь, и погода такая неприютно-скучная. Мы, несколько босяков, сидим в пещерке и наблюдаем как «за окном», то бишь во входном проломе, сгущаются сумерки. Быстро темнеет, но нет даже настроения разжигать костёр и разговаривать. Появился Герик, мокрый до нитки. Покашливая, смастерил самокрутку, затянулся и устроился с краю сенника смотреть на дождь. Вот уже совсем стемнело, дождя не видно, и в пещере воцаряется какая-то безрадостная, унылая тишина.
- Ну, чего молчим? Рассказали бы что-нибудь, - предлагает Санька.
Никто не отзывается. Проходит ещё минута тишины, сопровождаемой шелестом дождя. И тогда… Я никогда не забуду этот момент… Санька вдруг заговорил…СТИХАМИ:

«Когда надежде недоступный,
Не смея плакать и любить,
Пороки юности преступной
Я мнил страданьем искупить;
Когда былое ежечасно
Очам являлося моим
И всё, что свято и прекрасно,
Отозвалося мне чужим;
Тогда молитвой безрассудной
Я долго Богу докучал
И вдруг услышал голос чудный.
«Чего ты просишь?» он вещал;
«Ты жить устал? – но я ль виновен;
Смири страстей своих порыв;
Будь, как другие, хладнокровен,
Будь как другие терпелив.
Твоё блаженство было ложно;
Ужель мечты тебе так жаль?
Глупец! Где посох твой дорожный?
Возьми его, пускайся в даль;
Пойдёшь ли ты через пустыню
Иль город пышный и большой,
Ни обожай ничью святыню,
Нигде приют себе не строй».
……………

Ну, что сказать?... Я не то, чтобы был удивлён, я просто опешил и в первый момент не мог поверить своим ушам: САНЬКА ЧИТАЕТ ЛЕРМОНТОВА! Санька - человек без определённого места жительства, бродяга, за плечами у которого две ходки и жизнь, лишённая каких бы то ни было романтических иллюзий и перспектив!..
Причём, никогда ни до, ни после я не слышал ТАКОГО ЧТЕНИЯ! Он не декламировал, не волновался, как волнуются при чтении стихов «любители», когда хотят что-то «показать» или «донести» публике. В его чтении напрочь отсутствовала и та нарочитая «профессиональная» театральность, что предаёт любым, даже хорошим стихам привкус фальшивой вычурности. Он просто рассказывал так же убедительно и ясно, как всегда, о чём-то особенно важном, что увидел и понял в своей непростой жизни, и его рассказ каким-то удивительным образом естественно укладывался в стихи…
Поразительно ещё и то, что Санька в тот вечер читал не какое-то одно, любимое стихотворение, выученное, скажем, когда-то по случаю на заре туманной юности. Он знал и читал МНОГО, и не только Лермонтова. В другой раз при похожих обстоятельствах мне довелось услышать в его исполнении поэму А. К. Толстого «Иоанн Дамаскин»… Услышать, заметьте, от начала и до конца!!!
Но при всём при том он не был каким-то субтильным, утончённым ипохондриком. Напротив, в нём чувствовалось постоянное напряжение, готовность ответить на вызов и в ответах своих он бывал адекватно дерзким.
Например, однажды он появился избитый, но флегматично-спокойный. Оказалось, в городе, на «Пушкаре» он зацепился с какой-то компанией, так что пришлось подраться. Скорее всего кто-нибудь что-то ляпнул у него за спиной… Но Санька был не тот человек, который пропускает мимо ушей грубости. Я уже сказал, что он сам привык отвечать за свои слова и того же требовал от других. И он, очевидно, потребовал… И получил… Но совесть его была чиста и именно в этом заключалась причина его спокойствия: «Я не Геракл, дрался как мог… а остальное не важно» - резюмировал он… То есть, не важно избили тебя или нет, не важно даже сильнее ты своего противника или нет, но важно само стояние ЗА ПРАВДУ! Вот так. А многие ли из нас – «благоразумных» - готовы сейчас постоять за неё, родимую?
В другой раз в городе на Саньку спустили «немца». Санька не стал кричать хозяину, чтобы убрал собаку, не стал убегать, и звать на помощь, а… бросился в бой. Я видел его через пять минут после этого, задыхающегося, в окровавленных лохмотьях, бледного, чуть под хмельком. Он не возмущался растерянно и суетливо, а только жалел, что не успел добраться до хозяина – трусливого подловатого подростка, который спустил собаку «на бомжа» ради хохмы, а потом сам не знал куда спрятаться…
Как я уже говорил, Санька был фанат рок-н-ролла. И первое, что он сделал после второй отсидки – это смастерил из старой раскладушки флейту. Это кажется какой-то нелепостью… Ну можно ещё представить себе бамбуковую сопилку, из удочки, например – у кого таких не было? - но из алюминиевой трубки!... И тем не менее, он сделал и, кажется, не променял бы этот свой самоделок даже на флейту легендарного Яна Андерсона.
Как-то он позвал меня в Акустику.
Но надо сказать несколько слов об этой пещере. В конце восьмидесятых в Питере и Москве были распространены так называемые «квартирники», когда какой-нибудь кумир андеграунда давал концерт на частной квартире. Собиралась публика непоседливая, но живая и всегда благодарная. Возникала такая особая доверительная атмосфера «камерного рок-н-ролла». Но там играл и пел свои песни кто-то один, в Акустике мог «выплеснуться» всякий желающий.
Обычно отправлялись туда под вечер, в сумерках с покрывалами, подстилками, гитарами, бубнами и сопилками – у кого что было. Иногда прихватывали с собой винишко, но чаще папиросы и бережно свёрнутый из газеты пакет с травой - «пакаван» как его называли. Чтобы добраться до пещеры, нужно было миновать развалины цитадели, пройти по тропинке мимо древнего колодца, накрытого решёткой, и с левой стороны у обрыва в приметном месте начать спускаться по старым полу обрушенным ступеням. За крохотной площадкой открывался вход в пещеру.
Я не знаю почему, но именно в этой пещере, единственной в своём роде среди всех мангупских пещер, была великолепная акустика. И это притом, что сама пещера была не слишком большая, да ещё и в одной из стен её зияла дыра, ведущая в соседнее помещение. Словом, ничто не предполагало здесь того, чем пещера прославилась в новейшей мангупской истории. Но факт остаётся фактом и думаю, что не одна сотня «пещерников» состоялась в этой средневековой крипте.
Вообще, босяки сходились на том, что пещера и в древности имела не совсем обычное (хозяйственное) предназначение. Об этом свидетельствовала и широкая, (точно для заседаний) каменная скамья, вырубленная у дальней стены. Конечно, бродяги сошлись на том, что в этой комнате собирались старцы для решения важнейших, сакраментальных вопросов древнего княжества… Так у Акустики кроме её необъяснимых но очевидных акустических качеств появился ещё ареол мистический, так что все действа, происходившие здесь как бы автоматически приобретали сокровенный, таинственный смысл.
Забравшись в пещеру, обычно все рассаживались на каменной скамье, постелив покрывала, в центр ставили зажжённую свечу или светильник. И вот, передавалась из рук в руки гитара, и каждый имел возможность что-нибудь спеть. Цой, Гребенщиков, Егор Летов, Янка, Шевчук, Зоопарк, Башлачёв, Чистяков… – чьи песни здесь только не исполнялись! Если в пещере оказывалась вторая гитара и флейта, то начинался настоящий джем-сейшн, неизбежные погрешности которого с лихвой покрывала великолепная акустика пещеры. Но глубже и проникновеннее всего звучала в Акустике именно флейта. Вот с её звучанием и связано одно из самых ярких моих мангупских воспоминаний.
Итак, в тот день Герик предложил пройтись, как это часто бывало, по плато. Ну, добро… Идём, о чём-то беседуем. Прошли цитадель, добрели до Акустики и тут Санька неожиданно предложил зайти.
Была весна, то время, когда запустение на Мангупе особенно обостряет его звучание, чуть грустное и чистое, как воспоминание о какой-то наивной и несбывшейся детской мечте… Как будто вековая мудрость, любовь и боль древнего города становились вдруг доступны человеческому чувству. И это чувство было таким необъяснимо явственным, сильным, что грань между нами и жизнью давно минувших веков казалась не более чем условностью, которую можно преодолеть, достаточно только прислушаться внимательнее…
В пещере стояла тёмная вода, которая почему-то собиралась здесь каждую зиму как в бассейне и испарялась только к середине июня. Мы забрались через пролом из соседней пещеры и уселись на корточках на каменной скамье. Вспомнилось давно ушедшее лето, смех, музыка, живое и радостное общение, любовь и дружба… Всё это казалось теперь таким безвозвратным, трогательно-нежным и по настоящему важным…
Герик молчал с минуту, а потом вдруг достал из рукава свитера свою алюминиевую флейту и заиграл…
Я знал, что он играет на флейте, но… кто на ней тогда не играл? У каждого бродяги имелась бамбуковая дудка, из которой он мог извлечь какие-то звуки. Но игра Герика была совершенно иной. Он только нащупал голос какими-то общими фразами типа «Summertime» Гершвина, а потом, всё более увлекаясь и увлекая, стал развивать свободно и живо свою, особую тему… Санька играл совсем не по-босяцки, уверенно, смело, но вместе с тем как будто растерянно, изумлённо и так проникновенно, словно спешил высказать то главное, что вынашивается годами в молчании, чтобы однажды родиться звуком. В его музыке мне слышался рассказ о жизни Души в древнем городе, о её неизбывной боли, о неосуществлённых надеждах, об утраченном счастье и растерзанной внезапно любви… Но он играл и о том, что жизнь не возможно убить, что правда остаётся правдой даже там, где сделано всё, чтобы о ней не осталось и помину, что несбывшееся каким–то странным образом связанно с нами, и мы уже никогда не сможем, не посмеем об этом забыть...
Я сидел притихший и очарованный. Медленно кружилась перед нами чёрная вода, увлекая в нескончаемый круговорот бесприютный, прошлогодний листок. И я всем своим существом понимал, что это останется во мне навсегда: древний, покинутый город, весенний вечер, тишина, кружение тёмной воды и пронзительно-искренний голос Санькиной флейты…
И он, конечно, во многом не прав, – Санька Герик, - и для кого-то даже почти во всём, но это «почти» - оно ведь многого стоит!!!
И иногда, в моменты тяжеловесной помпезности, насупленных сентенций и натянутых политесов, в моменты, когда я сам становлюсь пугающе-важен и не замечаю этого за собой, - в эти самые моменты я иногда вдруг почти наяву вижу ссутулившуюся, худощавую фигуру Герика, где-нибудь на солнечной тропинке, с вещмешком за плечом, вспоминаю его ироническую улыбку, прищуренный глаз и слышу балагурское:
- Слышь, Макс, чёт ты приторный сёдня, как фабричный торт!
И тогда так необъяснимо отчётливо и отрадно я вдруг понимаю, что не всё ещё потеряно в жизни. И даже не жалко, что Санька давным-давно по неисповедимым и верным путям Господним отрезал себе циркуляркой пальцы на правой руке. Не жалко, потому, что это значит только одно – мы услышаны…

КАНАТ

Это история об обыкновенном пеньковом канате. Хотелось бы верить или выдумать, что он пропах солёными ветрами, пушечным порохом, потом, восточными пряностями и чем-то вообще не возможным, что бывает там, куда уплывают парусники. Но ничего такого, конечно, не было. Куску пенькового свивка, что пришёлся на этот канат, повезло меньше корабельного. Его обрезали со всеми его амбициями - на высоту школьного спортивного зала. И повесили елозить неумелыми ногами, забираясь насколько возможно выше.
Так он провисел, я не знаю сколько, пока мы не встретились. Я вообще не всегда могу понять себя в детстве. Нет, я сочувствую тому человечку, за которым может увязаться молодой и глупый бродячий пёс. Но я бы не смог вот так – привести его домой и канючить у близких, чтобы оставили, и выбегать каждые десять минут смотреть – как он там, и кормить котлетами от школьных обедов и чуть ли не спать с ним на одной блохастой подстилке.
Я не знаю, зачем их забрал… щенка и канат. Ну, щен хоть увязался, а канат...
Я в этом спортивном зале ни разу не был. Вот так, ходил на физкультуру в школьных разведанных недрах и даже, наверное, знал, что есть ещё какой-то там «старый», через дорогу, спортзал, ну… знал и знал и что с того. А тут вдруг зашёл и не то, что бы оторопел… Даже не знаю как это назвать…
Это было когда-то храмом. Вот в чём дело. Я раньше не знал, да и не был в храме вообще никогда, а тут вдруг зашёл и всё сразу понял. Храм. Но сейчас здесь было как-то невозможно, зверски всё переломано и исковеркано. Вообще вдрызг. Как будто плясал не один какой-нибудь Витт, а целая шайка под чутким его руководством. И пацаны праздновали бардак от души. Катались на одном оставшемся канате, прыгали, орали, а второй канат, тот самый, просто валялся… кажется, даже не внутри, а у входа. А внутри я помню какие-то очень высокие, благородные окна и в них много солнца, и какая-то тонкая грусть в этом обилии света, и что-то ещё неуловимое, не от спорта совсем, а от другого, давнего… И я не скакал, а что-то другое во мне пробуждалось. Какое-то щемящее и мучительное вспоминание.
Я вышел и вот – канат. Точно, он на земле валялся, кто-то его выволок, да так и бросил - жертву революционного погрома. Я взял его и потащил домой, как раненного товарища. И дотащил.
А возле старенького нашего домишки в палисаднике росла и прилично-таки вымахала уже – акация. И вот я как-то чудом упросил родителей привязать этот канат к самой-самой высокой, но надёжной, и толстой ветке.
Конец каната затянули большим узлом. На него садились верхом, раскачивались… и так: в-верх – в-вни-и-з-з-з… в каких-то своих озарениях, пока тебе не закричат:
- Хорош. Слезай давай! Покатался и хватит… Люди ждут!
Вот это был праздник! Вся детвора приходила к нам покататься на этом канате. Очередь занимали, спорили, кто лучше умеет, да кто первый и кто за кем занимал… Можно было просто качаться, а можно было так, чтобы дух захватывало, - отталкиваясь ногами от соседской стены, - можно было даже запрокинувшись, или с «закрутом», или не сидя, а стоя на узле. Да мало ли как…
А потом я помню свой последний приход в МОЙ дом, в тот дом, кроме которого я вообще ничего не знал в жизни. А в нём было так непривычно пусто и тихо, и вся мебель уже вывезена. И давно околел от чумки, увязавшийся за мною когда-то Бим, и черепаха Машка, так смешно поедавшая вьюнки в палисаднике, пропала куда-то. Говорили, что её кирпичом соседка… А за что?! Она же ничего плохого сделать просто не может… и каната уже тоже не было, и ничего…. И я вдруг отчётливо до жути понял, что прощаюсь со своим единственным и родным домом навсегда. Я ещё сделал шаг, другой в непривычной и беспомощной пустоте комнат и вдруг, вдохновлённый пустынным эхом, может быть родственным дальне ТОМУ, остановился и как-то так, как слышал в кино и почему – даже не знаю - громко возгласил единственное, что знал из церковного: «Иже еси на небесех!!!» ИЖЕ ЕСИ!!! И всё. И пошёл в такую мучительную и страшную (если бы я только знал – КАКУЮ страшную) взрослую жизнь.
И хорошо, что это только потом спилили нашу акацию, а на месте снесённого храма-спортзала построили магазин, хорошо, что потом, а то бы я просто не выдержал этого… Тогда.

МАНГУПСКИЙ БЛЮЗ

Я ищу себе место для кельи… Пожалуй, возьму в кавычки: для «кельи» - вот так. Наивно, наверное… даже глупо… возможно, нелепо, но я чувствую, что пропадаю в этом странном месте, именуемом город, пропадаю и ничего не могу с этим поделать. Это как ледяная горка: можно карабкаться на неё хоть смеясь, хоть плача, но всё равно, в конце концов, окажешься внизу, куда бы ты ни карабкался.
И, знаете, что я понял: чтобы не пропасть в городе совсем, нужно исчезать из него хотя бы на время.
Нет, я не мню себя подвижником… Какой подвижник… вы смеётесь… я что-то немного делаю, потом ем, сплю, ленюсь… снова ем… а ещё сплю и ленюсь в таких невероятных количествах, что хватило бы на целую артель бездельников… Таких деловитых бездельников… Нет, я понимаю… какой я подвижник! Но я не могу больше в этом городе… то есть без него… И то и другое сразу. Вот в чём ужас. И я не вижу другого выхода, кроме как искать себе место для «кельи», чтобы удирать хоть иногда.
Я облазил уже все окрестности Мангупа, потому, что Мангуп непременно должен быть рядом, на виду, как память о Главном… но пока ничего не нашёл подходящего.
Я вообще начинал с самого Мангупа. Нашёл местечко укромное, притащил кирку, зубило с молотком, и стал долбить скалу… Не знаю даже о чём я думал тогда и думал ли вообще, но мне хотелось именно вырубить самому, сотворить такой артефакт в новейшей мангупской истории. Я видел до мельчайших деталей, как будет моя крипта выглядеть. Где в ней будет окошко, под ним непременно стол, простая лавка с соломенным матрасом, печушка на зиму, потому, что я и зимой непременно хотел здесь бывать. Словом, я думал о чём угодно, кроме того, о чём надо было бы думать, а именно: Рано или поздно на унылый звук моей долбёжки придёт раздражённый и запыхавшийся, помятый с похмелья и угрюмый, - охранник… егерь… сторож… назовите его как хотите, но он непременно придёт, то есть абсолютно точно. Сильно удивится, разозлится, пожалуй, и от него не отделаешься тогда даже ящиком водки… Потому, что Мангуп – это вообще-то ПАМЯТНИК, а не хухры-мухры, и ты (то есть я), что… вообще обурел?!… и давай-ка ты вали от сюда, пока я (то есть он) наряд не вызвал, и… Ну, во общем-то вот и всё. Это реальность.
И хорошо, что я эту реальность вовремя осознал. И стал искать место для «кельи» в ближайших и более дальних окрестностях… Но здесь возникла другая проблема – вода. Нелепо карабкаться в гору с баклажкой воды, строя грандиозные планы, если на месте нет родника, потому, что этой баклажки в лучшем из случаев хватит на день-два… А с родниками на окрестных с Мангупом возвышенностях оч-чень большая проблема.
И я углубился в поиски. Пошёл дальше, в сторону Главной горной гряды. Где только не лазил, набрёл даже однажды в лесу на город тавров, но место подходящее найти никак не мог.
Вот и в этот раз я заприметил на карте любопытную гору, добрался до неё накануне, переночевал, облазил всю, ничего интересного не нашёл, посмотрел с тоской на дальние туманные вершины и побрёл в сторону Мангупа – домой.
Я прилично-таки протопал в тот день по пыльным дорогам и лесным тропинкам, осыпям и лугам, страшно устал, невыносимо, и вот уже по серпантину приближался к мангупским обрывам, когда на краю их увидел фигурки людей.
Мне самому это очень знакомо – сидишь на краю обрыва: солнышко светит, птички поют, ветерок повевает и под тобой вся долина как на ладони. Дорога вьётся белёсой лентой и вот ты видишь – уазик едет – это археологи консервы и водку везут, пробуксовывают радостно, а вот «бобик» ментовский не то чтобы нехотя, а вообще никак – еле тащится, злой, что его сюда послали, и от его пассажиров надо ховаться, потому, что они же не на пикник едут и надо же им на ком-то оттянуться… А бывает, что идут бродяги… ну за версту видно, что бродяги и есть у них винишко, табачок и чай… и уж тут конечно, начинают все выражать радостное ликование, кричать, приветствовать и всячески единодушествовать…
Вот так и я, уставший как собака, хуже собаки… смотрел уже не то, чтобы под ноги, а вообще непонятно куда - в тот момент, когда закончится, наконец изнурительный, долгий и потный подъём. И тут услышал крики… Знаете, я не обрадовался, скорее даже смутился… Ну, не было у меня ни табака, ни винишка, ни, даже чаю… Да и вообще – не сильно я общительный парень, чтобы вот так – завестись с пол оборота. Но всё-таки что-то типа восторженное прокричал и даже рукой полумахнул. И пошёл дальше… А куда дальше?.. Ясное дело – куда. Через пол часа оказался уже с ними рядом - на Кухне.
Познакомились. Надо бы, наверное, придумать то, что не помнишь, но только зачем? Зачем, такое неуважение к памяти, к её многотрудному выбору... Словом, я только и запомнил, что человек было несколько. Ну, может быть пять или даже четыре, как это обычно бывает в походах – каждому дяде по… Ну, правда, кажется так и было… Впрочем, запомнилась и ещё одна особа – по виду вполне мажорка, загоравшая с привычной фривольностью без бюстгальтера, как-то особенно эффектно выпирая и покачивая, может понимая, что через несколько лет это уже будет – увы! – совсем не красиво… И в самом деле – было ей уже тревожно за тридцать. Где-то в Израиле остался муж… не какой-нибудь брошенный или бросивший, а самый что ни на есть действительный… состоявшийся… может быть только занятой сильно – не знаю… У дамочки было всё что нужно для светлого настоящего: и машина, и дом, и муж, и, кажется, даже дети… но вот что-то ей неймёлось… или неймлось. Как там правильно? Знаю, - никак, но речь ведь идёт о прошлом и я не знаю – неймётся ли ей сейчас, в настоящем. Ну в общем дамочка была такая же, как мы все, с той только разницей, что забралась на Мангуп на дорогущем кроссовере, с рюкзаком и спальником от ведущих брендов и многим другим, что необходимо для гармоничного и гламурненького сочетания приятного с маргинальным… Вот собственно и всё что я запомнил, да и то потому должно быть, что дамочка оказалась виртуозно болтливой, как Донна Ли Жако Пасториуса и трек её был как-то совсем невмоготу длинным… ну, несколько гигов не меньше – и всё об одном и том же, да ещё и из общих каких то незримых колонок, которые никак не возможно было найти и выключить… Как вы думаете, я для того поднялся, чтобы всё это слушать? Но вы думаете, что я ушёл? Нет. И не ушёл я только потому, что как-то в стороне от этой компании, хотя, по-видимому, и с ней, обретался ещё один человечек…
Это была девушка лет двадцати трёх с сердито-короткой стрижкой, державшаяся букой и, как мне показалось, чем-то всерьёз озадаченная. Было у неё кольцо в носу, и четыре в ухе, и ещё одно в брови… но ещё она была совершенно, абсолютно отдельно от всего и от всех… Вот это меня и зацепило…. Странное дело. Ты человека совсем не знаешь, вообще видишь его впервые, но что-то происходит… ты понимаешь, что этот человек не просто так… пусть даже для тебя одного. И уже невольно ищешь общения, а, вернее, не ищешь, а понимаешь, что общение УЖЕ ЕСТЬ, причём взаимное и крайне заинтересованное, не смотря даже на полное отсутствие самого факта знакомства… И точно, я весь вечер сидел на краю обрыва в таком состоянии, точно мне вкололи слабую дозу морфия и смотрел вдаль… Боже, какое это наслаждение, если бы вы только знали – сидеть на краю обрыва и просто смотреть вдаль!.. Я сидел, слушал-неслушал, болтовню израильтянки и понимал, что снова пришёл на Мангуп и чувствовал, как я сильно люблю его и ещё… знаете, где-то во всём этом и вместе с тем была всё время эта самая девушка с короткой стрижкой и серьгой в брови. Она всё время была… Даже не то, чтобы рядом, - она же и уходила иногда… потом возвращалась… - но именно была во всём! И она понимала, чувствовала всё точно так же, как я. Понимаете, я ещё слова с ней не обмолвился, не знал даже как её зовут, и не знал: узнаю ли я об этом вообще когда-нибудь, но это было ТАК здорово… ну, то, что она была в моём Мангупе, и он в совершенно равной степени принадлежал ей, так что я просто таял от нежданной благодарности.
Ну, вот, как-то так прошёл вечер, мы что-то там варили на костре, потом сидели у казана, что-то пили, ели, о чём-то болтали и это всё было настолько не важно, насколько вообще возможно… Потом наступила ночь, какая-то сумбурная, полупьяная. Что-то было… болтовня какая-то бестолковая… но было это всё как искусная маскировка той – главной, действительной жизни. Потом я засыпал на какой-то не по-мангупски мягкой подстилке, и рядом со мной почему-то засыпала израильтянка и уже перед самым тем как заснуть, она взяла зачем-то мою руку и положила себе на грудь. А я почему-то не убрал… и это было единственное, что потом вспоминалось с досадой…
Тьма… Провальный сон... Но перед рассветом я почему-то проснулся. И даже легко. Встал себе и пошёл на оконечность Дырявого мыса встречать рассвет. Ну, как вы сами думаете – можно об этом рассказать?! Нет, я не стану насиловать свой сонный ум и ваши истрёпанные вконец нервы - приезжайте, - сами увидите. Я сидел один на самом краю и смотрел, опять же, смотрел в даль и всё... Такое вот странное, не практичное совсем, не рациональное занятие… А потом солнце стало уже всходить и мне стало грустно, потому, что я понял, что пора домой и я поплёлся за шмотками, подошёл к Кухне… и остолбенел.
Все ещё спали вповалку и только как-то в стороне, - не знаю даже откуда она взялась, - сидела, обхватив колени руками, и громко плакала та самая стриженая девчонка, которую я всё носил изумлённо со вчерашнего вечера в себе, носил, потому, что она каким-то непостижимым образом, - может, сама того не ведая, - забрела в мой Мангуп и осталась там так просто, как будто пришла домой. И вот – она плакала с бутылкой откупоренного и отпитого с горя на четверть портишка в руке.. Ну, что ты будешь делать… Вот тебе и рассвет… Я подошёл… и как-то выразил никчемное своё сочувствие… Что-то спросил, типа: «Ну, что ты…»
А она ещё громче разревелась и стала вдруг злобно, не по-детски так ругаться и между её непечатностями я понял, что какой-то обдубашенный в смерть «индеец», наверное, даже не понимая, что он делает, взял её дорогущую (не по деньгам только) гитару и раздолбал в несколько приёмов безнадёжно о скалу. И пошёл себе дальше как ни в чём не бывало… Это транквилизаторы… или галлюциногены… Нажрётся такой человек, например, дурмана и ходит всю ночь как ни в чём не бывало сквозь стены… туда и обратно. Очень даже легко… И только утром окажется , что вместо головы у него гематома… и это ещё не худший из вариантов, поверьте…. Многие на побережье так уходят по воде в Турцию и только через несколько суток их тела вылавливали на горе родным водолазы… Вот такой замечательный хлопец прогулялся здесь буквально пять минут назад, пока я ходил смотреть рассвет. Что тут поделаешь? Ничего. Оставалось только горевать об этом и говорить, и мы говорили, и я утешал её как мог: говорил, какие бывают замечательные мастера и как они могут отреставрировать любой инструмент, а она говорила, что без гитары не может жить и это её душа… и Питер, музыка… андеграунд… и всё такое… И не дилетантка она совсем, а профи, а я и сам понял, что так… И есть уже демо-диск и люди, которые вкладывают в неё бабло, и всё такое… Но почему так тяжело на душе, почему всё достало до последней, надрывной степени, и дальше что… ЧТО?!!!
А откуда ж я знаю…
И как-то мы решили уходить с Мангупа по холодку, прямо, вот немедленно и вместе, и действительно быстро собрались и пошли налегке… Только гитара разбитая в кофре, бутылка портвейна поочередно то в её, то в моей руке..
И мы шли по мангупским лёгким тропкам, как-то как будто расстроено и даже в самом деле расстроено и даже сильно расстроено, но вместе с тем как будто и радостно… Шли, отпивали время от времени из горла и говорили…. Да о чём… я не знаю… о Питере, о жизни, о музыке, о будущем, которое всегда так тревожно туманно и в то же время заманчиво… всё шли, и спустились с Мангупа, - слегка, и даже не слегка уже под хмельком - и остановились у озера и она вдруг извинилась, что не во что переодеться, а искупаться очень хочется, и разделась донага и плюхнулась в воду… а я, не извиняясь, сделал тоже самое и было утро, тишина, вода, бездонное небо, прохлада, мокрые волосы, пупырышки на коже, цокание зубами и по ходу её одевания рассказ о больном… о том, что в Питере какой-то ублюдок стал приставать и так серьёзно и мерзко, что уже руки заламывал и никуда бы, конечно не отпустил, и она схватила со стола нож и пырнула его пару раз… кажется не смертельно… но всё-таки… Пырнула и убежала… и сразу, вот, уехала… пришла на Мангуп, и не знает, как всё будет дальше, а тут ещё и гитара…
И большая, огроменнейшая пауза…
А потом мы собрались и пошли дальше. И я молился о том питерском уроде, чтобы он не помер, скотина…. И чтобы больше им никогда не встретиться… А она молчала и, кажется, успокаивалась потихоньку. И глаза у неё светлели… А потом мы ехали в одной маршрутке в орущем безумно, мятущемся городе, и перед тем, как ей выходить, она взяла меня за руку и сказала с мольбой: «Слушай, давай встретимся…» А я знал, что меня ждёт дома жена и дочь, и посмотрел ей в глаза, и сказал то, что я вообще никогда не говорил на свете и даже не думал, что умею сказать. Я сказал: «Не надо». И она так посмотрела… с болью и, вместе с тем как будто... Я не знаю, как это назвать… из вечности посмотрела. С благодарностью. Вот как. И вышла.
Больше я её никогда не видел…
А место для кельи я всё-таки отыскал. Там и родник есть и тишина и птицы поют… Вот только редко получается туда выбраться, очень редко и только всё надеешься, что потом когда-нибудь времени будет больше… Обязательно будет. И я поеду. Потому, что без этого вообще невозможно… жить.

ВЕСНОЙ

Смотался на Мангуп. Именно смотался, иначе не скажешь. Выехал из Симферополя электричкой в семь утра, а в три дня был уже дома. Так что одна нога вроде как здесь, а другая – всё ещё там.
Живёшь в городе долгую, нудную осень, потом бесконечную зиму, прихватившую прицепом ещё и март, и вот выбираешься из человеческой бестолковщины на природу, и в первый момент просто немеешь. Понимаешь, что оказался в совершенно ином мире, и тебе этот мир знаком даже до чёрточки, ты соскучился по нему страшно, но понял это только сейчас. Точно просыпаешься от зимней спячки. Подует легонечко ветерок, и ты вдруг отчётливо вспомнишь, что вот этот именно ветерок дул уже год назад… значит вернулся. Травой пахнёт одной, потом другой, а тут, сладко-сладко, цветом – чего? – да ты и не знаешь даже, но узнаёшь, впитываешь жадно как губка и наполняешься до краёв жизнью забытой, но такой нужной, родной… И так на душе от этого весело, хорошо, что хочется раствориться в этой радости без остатка.
На пригорке, высоко над дорогой сидит, помахивает веточкой пастух, почему-то думается, что самый добродушный человек на селе.
- Ты этава, - спрашивает, - коров там не видел?
- Не, не видел, - отвечаю, хоть и не знаю, где это – «там».
- Ну, ладно… - и дальше помахивает.
В лесу, если прислушаться, стоит равномерное, негромкое потрескивание. Это дышит земля, приподнимает своим дыханием высохший палый лист.
Гул шмелей, пролетающих стороной, похож на деловитое, неразборчивое бормотание мужиков.
Птицы – каждая со своим особенным, выразительным стрекотаньем, со своим маленьким отважным правом на счастье. Слышно, как они перекликаются, ищут родные души.
Золотистый жук вскарабкался на свою подружку и думаешь – надо же, ведь нашёл! В огромном, - он и не представляет в каком огромном мире, пусть даже только одной горы, он вылупился где-то бесконечно малый, но не пропал, не сгинул… рос, перебирал терпеливо лапками, усиками шевелил, кумекал по-своему и вот – нашёл ту, что искал. Ну, разве это не чудо?
Уже наверху, возле самого выхода на плато слышу шорох – кто-то спускается по камням мне на встречу. Я чуть отступил и вижу – беременная девушка в каких-то вне-временных одеждах, в такой же шапочке, окружённая козами. Цок, цок, - копыта по камням, а я смотрю и вдруг, как вспышка в сознании: зелень, заросли, девушка с тугим животом, синее небо, блеяние коз… - так было всегда. И тогда… В том «тогда», которое я напряжённо, мучительно пытаюсь увидеть, познать, открыть для себя… Как мне этого не хватает… Открыть и запечатлеть неистребимо, как память о вечном…

МЕСТО СИЛЫ

- Вася, а кто здесь жил?
- О-о, кто жил, кто жил… Правильные люди жили. Видел, на цитадели орнамент. Типа солнца, такой круг закрученный?
- Ну.
- Арийский символ. Знаешь, Антарктиду ищут. А был ещё континент Арктида. Тоже под воду ушёл. Вот на нём арийцы и жили. А когда узнали, что всё – торба! – сошли на берег и от Урала расселились по всему Востоку. А сюда из Ирана пришли…
- Антарктиду? А кто её ищет?
- Тю… эту… Атлантиду!
- А-а-а…
И пошло-поехало:
- А мы кто, по-твоему - европейцы, что ли?.. Да все их европейские стандарты в наших мозгах нестандартных растворятся, как золото в царской водке! Вот увидишь… Мы скифы. А знаешь, что Геродот еще о скифах говорил?
- Что?
- Что они типа ставят три шеста, наклонённые друг к другу, обтягивают их войлоками, а внутрь тулят чан с горящими углями. Дальше он пишет, что в земле скифов растёт конопля и в диком состоянии и высеивается, (заметь!). Вот они берут эту коноплю, подлезают под войлоком и бросают её в чан с углями. От конопли поднимается дым и пар, которым скифы наслаждаются и громко воют. Геродот ещё этот бульбулятор называет баней. А, как тебе банька?! И самые что ни на есть корни…
Каких только баек я не наслушался про Мангуп! Полоумные контактёры принимали здесь сигналы с Альфа Центавра, биоэнергетики искали рамками, согнутыми из бабушкиных вязальных спиц, неведомые порталы, «индейцы» поглощали в невероятных количествах всевозможную «дурь», принимая свои интоксикационные психозы за магические озарения, юные и не слишком юные натуралисты ходили в чём мать родила, сливаясь с природой и возвращаясь к потерянному непонятно где и когда «естеству», бородатые еретики–академики изыскивали перекрёстки неведомых силовых полей… и у каждого была готова своя, единственно верная история Мангупа. Каждый хотел видеть в Мангупе только то, что хотел видеть, то, что было ему УДОБНО, и ничего больше. И единственным общим мотивом в этой невообразимой какофонии было мнение, что Мангуп – это место силы.
Ладно, силы. Но какой, чьей?!
Меня всегда привлекали вырубленные в скале пещерные храмы с их поруганными алтарями, загадочными гробницами и нишами для мощей. На Мангупе их было много, в разных местах и я понимал изначально, что здесь покоились останки людей святых, необыкновенных. И что же – всё пропало? Неужели жизнь этих людей, подвиг и урок их святости – всё это кануло в бездну?.. Ведь очевидно, что не троглодиты здесь какие-нибудь жили, а люди высочайшей духовной культуры. И не одно, по-видимому, столетие жили… Неужели же ничего, кроме этих немых гробниц не осталось. А если и не осталось, то почему? Что здесь случилось такое страшное, что история целого города, поколений, история святости, наконец, - самая хранимая в любом народе история, – всё это сгинуло?! Я отказывался с этим мириться. В этом была какая-то насмешка, коллапс, который не может, не имеет права быть последней и окончательной правдой.
И я стал читать всё то, что смог достать об истории Города и история эта, её трагическая красота меня потрясла.
Оказалось, что в позднем средневековье Мангуп был столицей православного княжества Феодоро. И когда в XV веке турки захватили Крым, единственным препятствием на их пути стал Город. Жители могли сдаться на милость победителя, как это сделала на пятый день «неприступная» Кафа. Но этого не произошло. Почти пол года длилась изнурительная осада, пять раз ходили турки на штурм, потеряли до 7 тысяч воинов, и когда Мангуп пал, то большая часть его населения была с бешеной яростью вырезана. Отсюда и оборванность традиции, отсутствие письменных источников, безвестность обстоятельств подлинной истории…
Вот и всё. Но меня потрясла сама мысль, что вот – здесь жили люди, которые отдали жизнь за то, что для большинства из нас было чем-то вроде увлечения, хобби, экстрима, но не больше того – отдали жизнь за веру.
Меня поразило проявление не столько воинской доблести, но высшей, духовной силы, готовности презреть себя, чтобы сделать шаг в вечность, к Богу. Нет, я не идеалист… Были, конечно и те, кто хотел уладить всё, утрясти и даже много таких, наверное, было но ведь были же и те – претерпевшие до конца...
В наше время говорят о Западном Возрождении, как о колыбели современной европейской культуры, культуры Человека в его самовластном и свободном развитии. Разнообразие плодов этой свободы… разнообразие (увы!) всё чаще пугающее своей уродливостью - всем нам известно.
Но мало кто знает о существовании так называемого Восточного (Византийского) Возрождения, идеи которого не только не исчерпали себя, но, кажется, едва успели проявиться, чтобы на время отойти в тень новейшей бурной истории. Суть его в том, что полнота раскрытия человеческой личности возможна только в сокровенном единении с Богом.
Основой этого учения стала идея исихии – глубочайшей сердечной тишины, молитвенной сосредоточенности, в которой человек становится «причастником Божеского естества». Повседневная жизнь, мысли, слова и поступки человека служат тогда выражением его «непрестанной молитвы», чистого и трепетного предстояния перед Богом, благодатного единения со своим Создателем.
Можно не сомневаться, что с 14-го века идеи исихазма не только проникали в Юго-Восточный Крым, но оказывали значительное влияние на духовное и политическое развитие княжества Феодоро. Идея обоживания, пусть даже оставаясь для большинства недостижимым идеалом, всё же создавала духовную напряжённость, объединяла самых разных людей в единый православный народ.
О Мангупе ходит несколько легенд. Одна из них – это предание о Колоколе, который вместе с другими святынями был спрятан в подземном Городе, перед трагической гибелью княжества. Колокол этот звонит иногда, пробуждая человеческие души от духовного сна, он словно стал голосом совести всех тех, кто до конца остался верен правде, любви и долгу. Тех, кому невыносимо больно видеть наше равнодушие и цинизм, бездушие и безбожие… Колокол этот возвещает близкие перемены тому, кто его однажды услышит…
Любопытно, что легенда о подземном Городе имеет под собой реальное основание. Например, не понятно, откуда на Мангупе – горе-останце высотой около 600 метров – такие полноводные и не иссякающие даже в засушливые годы источники. Некоторых это заставляет говорить о возможности существования в недрах горы озера, но опять же не понятно, каким образом туда поступает вода в количестве достаточном для постоянного наполнения двух мощных и множества более мелких родников?
Итак, легенда. Но вот однажды она обрела для меня особенное, личное звучание...
Это было ночью. Я лежал ничком на полу в своей келье, как вдруг почувствовал, что что-то происходит в глубине горы. Странное, очень странное это было ощущение, как будто я оказался вдруг лежащим не на скале, а на зыбкой водной глади и в глубине подо мной что-то зарождалось ещё не понятное, волнующее… Но вот я отчётливо почувствовал, как мелко задрожала земля, и где-то в глубине раздался мощный раскатистый гул, который, быстро разрастаясь и ширясь, стал приближаться к поверхности. Я почти физически почувствовал, как звук прошёл через меня и унёсся дальше - к небесам, как будто возвращаясь к неведомому Истоку. Настолько это всё было неожиданно и странно, что я вышел из кельи и какое-то время просто стоял, прислушиваясь к ночной тишине. Но больше уже её ничто не тревожило.
Каково же было моё изумление, когда наутро, придя к знакомым «индейцам», я услышал от одного из них вопрос:
- Слышал сегодня ночью, колокол звонил… подземный?!
Позже, анализируя свои ощущения, я пришёл к выводу, что подземный звук, пожалуй, был похож на грохот обвала. Если правда, что в толще Мангупа есть пустоты – то такая версия выглядит вполне убедительной. Но ведь одна реальность вовсе не отменяет другую - высшую, и звон Мангупского колокола, - пробуждающий от духовной спячки, - кажется мне прекрасным символом. Символом преображения жизни…
Пусть не сразу, но я понял, что не канули в небытие те священники и монахи, художники и ремесленники, виноградари и воины, кто в трудную, решающую минуту безвестно, но не напрасно отдали свою жизнь за православную веру, за высшую, непостижимую реальность Небесного Царствия. Я почувствовал их молитвенную помощь, услышал призыв, исполненный жертвенной, самоотверженной любви - той силы, что снова и снова влечёт всех мятущихся и блуждающих, ищущих и отчаявшихся… Влечёт, чтобы для каждого в сокровенной, сердечной тишине прозвучал однажды Колокол, призывая к покаянию, открывая путь, даруя надежду и веру…

РИНГО

Интернет забавная штука. Добрая знакомая, которую я в глаза не видел дала мне ссылку… А там – о босяке мангупском, которого сбила машина и о больничке, в которую он угодил со множественными переломами. И в переживательных комментах я заикнулся случайно о том, что сам родом с Мангупа и даже с памятного того рождения уже достиг совершеннолетия.
И вот в виртуальном почтовом ящике появился отклик:
- Я так понял, что речь идёт о 91-ом… А ты кто такой? Как твоё погонялово было?
Ну, что поделаешь… было и погонялово. Какое - сказал.
- А Ринго Зеленоградского не помнишь?
- Имя знакомое, точно, а вот «вживую» не помню, прости, братишка…
- Ты что… а ну давай, вспоминай! Мы с Андрюхой Добровольцем были…
- Помню Андрюху, хотя и не слишком хорошо… Сколько времени прошло…
- А такого-то помнишь?..
- Помню!
- А что с ним – не знаешь?
- Знаю…
И пошло–поехало…
Но есть ведь и иная память… не лиц, не обстоятельств даже, но невероятной какой-то пронзительной темы, узнаваемой влёт… темы, которую спутать ни с чем нельзя и подменить совершенно нечем… И вот из Ринговских кратких посланий вырвался ветер знакомый, пронёсся по сердцу, с якоря душу сорвал… разбередил, растревожил в дым... Нет, я не вспомнил ни единого эпизода, где бы мы с Ринго Зеленоградским встречались с глазу на глаз… но не потому, что не было, а потому, что мельком… и память не зацепила… Зато я вспомнил, что он всё время был рядом… что кто-то на тропе спрашивал мимоходом: «Ты Ринго не видел?», или симпатичная незнакомка вдруг допытывалась: «А Ринго Зеленоградский не появлялся?» А я смотрел на неё и думал: «Вот бы ты про меня так спросила… красивая!»… Словом, он был там… понимаете… был там же где и я – в том празднике, которого больше нет. Вроде как нет… но ведь и есть же, раз мы о нём говорим. Есть! И если в разных мирах, даже не перемигнувшись, ликует и перехватывает дыхание одно и то же – это уже не глюк, это – реальность. Он ведь теми же тропками бродил, в тех же пещерах обитал, те же дымы вдыхал, с теми же людьми срастался… И это не ностальгия, не предстарческий сентиментальный синдром… это жизнь, которая продолжает существовать и мука вопроса лишь в том, как попасть туда снова и ещё затянуть побольше народу хорошего, что бы они прозрели… потому, что как бы они не представляли – им не представить, ЧТО ТАКОЕ Мангуп!!!…
И вот Ринго взял, да и написал книгу, которую я читал вместе с ним ещё до появления слов на бумаге… В непереводимом и бесшабашно-безбашенном подлиннике. Он материализовал ту Страну, которую можно не найти и не заметить, даже прогуливаясь по ней, если с тобой не схлестнётся хранящее сердце и не возьмёт с собой… Ринго протянул сердце-мост от Мангупа ко всем. И не жалко ведь… Радостно! Потому, что в том мире не может быть тесно и скучно, там не может быть пусто и одиноко…
А, значит, есть смысл хоть иногда… любыми судьбами… вопреки всему… и всем… уходить из дома.
Куда? – спросите у Ринго. Он помнит… и, кажется, знает дорогу.

БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЧТО-ТО ЕЩЁ

Трудно представить каким был Город в лучшие времена. Разгромленный, выгоревший не раз, оставленный жителями, он оседал постепенно в каменных развалах, заплывал землёй, прорастал травой и чапыжником. Весь Мангуп бугрится такими окустившимися холмами, под каждым из которых – не почитанная страница, чья-то судьба. И вот я несколько лет, отправляясь на Сосновый мыс или возвращаясь с него, всякий раз проходил мимо одного такого холма. Даже внимания на него особо не обращал. Ну, холм как холм – топографический ориентир, не больше.
И вот однажды летом, едва я забрался на Мангуп, кто-то из босяков поделился новостью - археологи откопали древний храм. Оказалось, что скрывался он в том самом холме, мимо которого я ходил много раз.
Вечером, когда спала вторая жара и археологи отправились на покой… Но надо объяснить, что такое «вторая жара». Археологи обычно работают утром, по холодку и потом – после сиесты, когда «спадает жара», часов с четырёх. Но на самом деле в это время жара ещё не спадает, а только как бы выдыхается маленько, становится терпимой, «второй», а вот по настоящему она спадает (да и то не всегда) уже часов в восемь вечера, за час - полтора до заката. Это самое блаженное и тишайшее время и вот тогда-то археологи окончательно отправляются на покой.
Ну а я иду смотреть храм...
На месте раскуроченного холма я нашёл остатки стен и полукруглой абсиды алтаря. Как странно было войти в этот храм, перешагнув через сохранившийся каменный порог, отшлифованный до влумины тысячью ног в давно позабытой древности. Внутреннее пространство было усыпано камнями и осколками кровельной черепицы. Снаружи у самого входа, чуть левее от него на подтёсанном скальном ложе покоился скелет, (как-то сразу подумалось что священника), другой скелет я обнаружил у южной стены. И первое, что меня удивило – это руки покойных, сложенные не на груди, как принято в наше время, а на животе. Позже я узнал, что, судя по изображению на Плащанице, так же были сложены руки у Спасителя в час Его погребения. Я посидел на корточках у одного скелета, размышляя о бренности бытия, и перешёл к другому. Тоже присел на корточки. И тут я отчётливо почувствовал, что от косточек исходит тепло. От неожиданности я даже встал. Потом опять присел, протянув руки. Сомнений не было – от костей исходило тепло, причём такое сильное, какое никогда не исходит, скажем, от нагретых солнцем камней.
Я тогда ничего не знал об удивительных свойствах мощей, но как-то сразу подумал, что здесь должно быть лежит необыкновенный, особенный человек...
Прошло лето, и когда уже довольно поздней осенью я снова оказался на Мангупе, то, конечно, снова отправился к храму.
Но то, что я увидел, расстроило меня до глубины души. Вокруг храма, среди камней и развороченной земли валялись в беспорядке брошенные кости. Был среди них и череп, правда, теперь уже только один. У меня, конечно, не было под рукой лопаты, и я отнёс череп к большой Мангупской Базилике и спрятал в камнях, которые грудой были навалены за алтарём.
И вот теперь, много лет спустя, я решил зайти на Базилику, отыскать череп и преподнести его насельникам недавно открывшегося монастыря. Может быть как святыню…
Но это оказалось не так-то просто. Скорее всего, каменный завал за алтарём за прошлые годы перебрали не раз археологи. Я прошёлся раз, другой, переворачивая камни в приметном, как мне казалось, месте, но… всё тщетно. Тогда я решил, по благочестивой христианской традиции, скрепить свои поиски чтением «Символа Веры». Раз прочёл, два – безрезультатно. После третьего раза послышались приближающиеся голоса, шум и я с некоторым раздражением должен был прервать свои изыскания, приняв нелепую, но по возможности более естественную позу. Ну, как будто прогуливался, а теперь, вот, озираю окрестности…
Подошли туристы: парень и девушка. Последняя сразу обратилась ко мне:
- Скажите, а здесь скелетов нет?
Вопрос был неожиданный, и я несколько растерялся.
- А вы что – скелеты ищете?
- Да, ищем, – весело отозвался паренёк.
- Так это вам в анатомический театр надо.
За кустами послышалось хихиканье, по-видимому, спутников парочки.
- Нет, нам нужны исключительно НАТУРАЛЬНЫЕ скелеты. (Они, очевидно, перепутали медицинскую кафедру со школьным кабинетом биологии).
- Ну тогда в шкафу у себя поищите…
Опять хихиканье.
- Так значит, нет скелетов? – ещё раз осведомилась юная барышня таким тоном, точно у меня всё-таки могло быть что-то припрятано.
- Да дались вам эти скелеты! – ответил я уже прямо с оттенком благородного возмущения. – Здесь вообще-то храм, здесь Бога искать надо, а не скелеты!
- Ну нет, так нет, - согласилась вдруг девушка. Я ведь не спорю. Спасибо вам…
И весёлая компания продолжила свой путь.
Я подождал пока утихнут их голоса и шуршание веток и совсем уж собрался возобновить свои поиски, как вдруг меня осенило. Э-э, да это же я САМ себе дал ответ. Бога надо искать, а не скелетов!!! Ну, надо же… Значит пустое это всё… И такой эта мысль показалась мне очевидной, простой, что я принял её за ОТВЕТ и, оставив свои «благочестивые» потуги, отправился дальше…
Чтобы попасть в монастырь нужно спуститься в расщелину с плато, пройти по тропинке у самой кромки скалы, нырнуть в небольшой грот, подняться по ступеням пещерной галереи и выйти на просторную и широкую площадку. Это и есть монастырский двор. С одной стороны от него в скале вырублен пещерный храм, а с другой – кельи.
В «малом» гроте перед тяжёлой (почему-то кажется что дубовой) входной калиткой на верёвке развешаны юбки, косынки, какие-то долгополые хитоны – все одинаково голубенького цвета, сшитые оптом из дешёвой «хэбэшки».
Я поднимаюсь по ступеням тёмной галереи с внезапно подступившей робостью: А вдруг знакомых никого нет, вдруг не примут? Бывает и такое...
Наконец, выбираюсь на площадку и сразу вижу долговязую, флегматичную фигуру Виктора. Ну, слава Богу! Мы обнимаемся и приветствуем друг друга.
- Ну, где ты пропадал? А то я уже не знал, как молиться о тебе: за здравие или за упокой? – сетую я.
Виктор – некогда главный послушник, трагически запил осенью на полпути к какому-то ответственному послушанию и канул до весны в Лету. Теперь вот больше месяца как вернулся. Чудо! Он бы и раньше появился, но стыдно было, боялся, что не примут… Да и гордость не позволяла. Всё-таки у него от владыки была такая бумага особенная, вроде мандата с полномочиями, а теперь… Но всё же собрался с духом и пришёл. Взяли. Правда, на общих правах - трудником, ну да слава Богу за всё…
Когда поднимался на Мангуп известный духовник – отец Илий – Витя ему объяснил ситуацию и в порыве вдохновения попросил благословение на постриг.
- Давно пора! – махнул рукой уставший от бесплодных восторгов старец.
Древний, пустовавший больше пятисот лет монастырь обживается, обрастает новыми чертами. Повсюду заметны следы не посещения уже, как раньше, а именно жизни: деревянные ступеньки, перильца, двери, окна… Посреди двора – длинный, самодельный стол. За ним - детская железная ванночка для мытья посуды. У западной стены сколоченная из досок и обтянутая тепличной плёнкой будка – это кухня. В глубине грота слева две пластмассовые двухсотлитровые бочки с чистой водой. Носят её с родника на плато и на верёвке спускают вниз. На крышке бочонка – алюминиевый ковш и кружка для питья. Рядом с бочками конусом громоздится поленица. За ней – в самой глубине грота импровизированные просторные лежаки с матрасами, подушками и одеялами – летнее приволье для братии.
В монастыре сейчас человек 12, но это всё «летние подвижники» - народ пришлый: капризный, своенравный и ненадёжный. Своих как всегда немного - человека три, четыре.
Витя ведёт меня в пещерные кельи, в самый дальний, без окна, закуток. Здесь три кровати. На одной спит настоятель – отец Серапион, на другой – напротив – Виктор, а вот третья – над ним, в верхнем ярусе – свободна.
- Скорее всего, батюшка тебя сюда определит. Ну, да он скоро сам приедет… С фотографом поехал по окрестным монастырям: Шулдан, Челтер, Эски… Профи какой-то фотограф, – с «цифрой». Вроде как владыка благословил.
В полуобрушенной келье устроена звонница. Несколько маленьких колоколов как положено - из набора, а остальные - разной длины обрезки кислородных баллонов. Выглядит, конечно, кустарно, но когда начинают трезвонить – даже эти куски железа каким-то чудом звучат благообразно и стройно.
Но вот появляется отец Серапион. Он в полном монашеском облачении… и пляжных сандалиях на босу ногу. Выглядит довольно забавно, но это только на первый взгляд. Очень скоро понимаешь, что здесь – в горах, в жару иначе и быть не может.
- Здравствуй, отче, - приветствую я его. - А я вот к вам на денёк забрался, помолиться… Примите?
- А то как же. Стихарчик тебе найдём, будешь пономарить…
- Ну, как благословите…
- Э-э, а чего это ты в ботинках ходишь – спаришься, - спохватывается отец Серапион. – Возьми, вон, полегче чего – машет он рукой в сторону штиблетной горы в «прихожей» пещере. И я, обувшись в невесомые, после докерских тяжёлых ботинок, сандалии чувствую, что просто парю над землёй как Персей. Для полноты эпической правды не хватает только хитона. Впрочем ведь есть подрясник… Но это уже не легенды, а быль. Вот так, должно быть, и ходили здесь лет восемьсот назад эллино-готские, горские служки Божии…
В пять часов начало вечерней службы. Пономарь оповещает, что служба простодневная. «Часа через два окончим», - думаю я, и, как оказалось, сильно ошибся.
Сразу после вечерней здесь служится панихида, потом малое повечерие, где кроме положенных трёх канонов читают ещё каноны святым дня. Это притом, что святых обычно вспоминается несколько. Так что часть канонов приходится отложить на Утреню. Но не обольщайтесь, полагая, что Утреня служится как следует из её названия утром. Ничего подобного. В Русской Церкви это неотъемлемая часть именно вечерней службы.
Словом, в полдевятого мы едва закончили повечерие.
К этому времени готов ужин. Пока послушники накрывают на стол, сижу на подстилке у обрыва, наслаждаясь чистейшим, горным воздухом, тишиной, мирным течением мыслей...
Вечер. Чёрные тени очерчивают порог какого-то древнего входа, углубления для опорных столбов – то, чего не замечал днём. Как оно было здесь всё? Никогда уже, наверное, не узнаем. Да и не важно... Важен тот Дух, который терпеливо, по вздохам, крупицам собирали наши безвестные предшественники. Они ведь рядом, совсем рядом. И, конечно, переживают за нас – немощных и грешных, хотящих спастись. Как и они когда-то…
Мне всё вспоминается череп, который я не нашёл сегодня. Верится, всё равно, что святого… Мир его праху. И благодарность за подвиг жизни… А сколько же их по Мангупу рассыпано – этих безымянных, святых, поруганных миром, - который во зле, - костей. Изрубленных в слепой янычарской ярости, выброшенных из любовно высеченных в скале рак и гробниц… Но как же явственна и неистребима, их живая не «по факту» только, но и по высоте сострадания, молитвенной любви и участия к нам – бестолковым и покалеченным душам - ВЕРА? Вера не в Бога уже – Его они знают! – а в наше спасение… Ни имени, ни памяти даже… череп – и тот потерялся, но ведь осталось же, и есть что-то неизмеримо большее… что ощущается как неодолимое желание ОБЩЕЙ ВЕЧНОСТИ…
Быстро смеркается, и на длинном деревянном столе появляются парафиновые светильники (электричества в монастыре нет). Во главе стола доминошным торцом приставлен ещё один небольшой столец – для священства. На матерчатой квадратной скатёрке пещерная, трогательная сервировка – аккуратно сложенная салфетка, на ней большая (для супа) и маленькая, чайная (для сахара) ложки. После молитвы отец Серапион звонит в колокольчик и появляется юный, но вполне себе бородатый пономарь Сергий. У него во лбу горит фонарь, а в руках объёмистый энный том «Добротолюбия».
- Святого преподобного Макария поучения прочести благослови, честный отче.
- Бог молитвами… помилует и спасет нас…
Сергей читает благоговейно, хотя и запинаясь на витиеватых оборотах и непонятных словах старого церковного языка. Видно, что для него всё это ещё в диковинку.
Трапеза весьма обильна: борщ, каша, полная кружка чаю, так что я встаю из-за стола не без усилия: душевого и телесного.
Отец Серапион смотрит на часы, висящие прямо на скале.
- Без десяти девять. Отлично. Трезвон и в девять начало утрени…
Кто-то спустился в звонницу и когда начался перезвон – оказался он неожиданно ровен и боек. Отрадно и вместе с тем как-то странно было слышать во тьме, среди высыпавших уже звёзд этот громкий, ничем не сдерживаемый перезвон. Звони-перезвони, всё равно никого не разбудишь. Кругом, куда ни глянь тёмные, безмолвные перекаты холмов, горные кряжи и совсем уж где-то далёко, угадываются почти - суровые, величественные хребты Главной горной гряды.
Котёнок, игравшийся на площадке с мамой, услышал звон и, подбежав, спрятался в складках моего подрясника. Потом высунул мордочку и посмотрел на меня вопросительно: «Чего это они?»
Видно, что он никак не привыкнет к этому ежевечернему человечьему тарараму.
И вот я в алтаре, с грехом пополам управляюсь с кадилом. Размеренно и неторопливо течёт служба. Во время долгого чтения кафизм, в колеблющемся свете лампад и свечей напряжённо всматриваюсь в изуродованные, облупленные остатки росписи, пытаюсь угадать расположение фигур, ликов… Сколько же поколений безжалостно царапало, скребло, выковыривало здесь из собственной души в угоду весёлому безумию проблески правды?! Кому-то уже пришлось и умереть после этого. Пришлось воочию встретиться с Истиной, которую просто хотелось вычеркнуть из жизни гвоздём, не принимать в расчёт, посмеяться. Какова была эта встреча? «Здесь был Вася». Был. А теперь где?!. И как ему там?.. Помоги, Господи!..
Тёмные, потускневшие от боли и горя краски… обрывки древней повести… осколки жизни, обжигающие осознанием – это было! И есть! Чудом сохранившееся изображение руки… И человек… не то, чтобы предстаёт, но понимаешь: вот он - художник, - был же ведь, с памятью о том святом, которого он пытался запечатлеть, внимательно и строго чертя по сырой ещё штукатурке. С молитвой сердечной и просьбой о заступничестве… Пять столетий минуло, но я так ясно, до озарения чувствую это единство жизни, и сам молюсь…
А вот одна только буква, сохранившаяся от безвестного теперь слова - греческая «α», альфа. Начало. Вот ведь, - думается, - многое успели и сумели уничтожить люди, но НАЧАЛО – Христос – остался, «вчера и днесь той же и во веки…» и Им обновляется, восстаёт из праха душа, а за ней проступает, проявляется и всё остальное, истинное, свидетельствующее о жизни. Жив Христос! Какая же это радость, и какое счастье для нас – надеющихся! Всё остальное – дым, бесконечные мучительные поиски «чего-то ещё», недостающего, как нам кажется, для полноты бытия…
Служба заканчивается в полдвенадцатого. Подъём без двадцати шесть.
Несколько минут сидим на церковном дворе, любуясь видом ночного неба. Млечный путь – дымный, туманный стелется, уходит в тёмную, отверстую бездну… Томит своей непостижимостью…
И снова смелый, не скованный робостью - в поздний час – звон. Так странно… Не бояться! Соседей, жильцов, иноверцев… Ночью!!! И хочется, чтобы кто-нибудь непременно был сейчас там – далеко в лесу, один на поляне, у костра и слышал отдалённый этот радостный, вольный полуночный звон. Чтобы знал – живёт Русь. Поёт…
Мы молчим отрешённо, а я думаю: какое же всё-таки чудо и какая радость, что через пятьсот лет снова возрождается на Мангупе монастырская жизнь… И точно отзываясь на мои мысли, заговорил отец Серапион:
- Мы ведь с отцом Меркурием и не думали поначалу в Крыму задерживаться, всё нас тянуло куда-то… но познакомились вот с отцом Владимиром – благочинным Севастопольским, и он нас удержал… Светлая душа… даже не то, что был, а именно есть… Царствие ему Божие... Да… Ну так вот… Я тогда ещё даже священником не был, а он мне рекомендацию подписал на рукоположение, уговорил остаться. А отец Меркурий… У него вообще свой путь, особенный, не всегда и не всем понятный. У него же документов нет, но не так, чтобы в самоохотку, а по благословению духовника… Нигде в Епархиях его из-за этого не хотели держать долго, да он и сам не слишком привязывался… Да, ну так вот жили мы с ним некоторое время в Севастополе, а тут вдруг узнали про Мангуп, что там храм пещерный есть… и так нам захотелось в нём послужить! Благословились у отца Владимира, взяли антиминс, потир, ну всё, что нужно для службы и пришли сюда. Как сейчас помню – канун преподобного Серафима Саровского был - 31 июля. Ну что, отслужили Всенощную, а утром – 1 августа – Литургию. Отслужили и всё, вроде как надо собираться и уходить. Но не несут ноги… Как-то жаль нам стало храм, алтарь… Подумалось - не должны мы, не имеем права оставлять святыню на поругание… Сколько же можно уже?!. И не ушли, остались. Да, вот так - сразу, и кто бы мог подумать… Ну, я-то потом ещё болтался между Севастополем и Красным Маком, всё послушания были, а вот отец Меркурий безвылазно здесь жил. Служил по Афонскому чину, ночами, представляешь, по восемь часов сряду… Самую трудную, первую зиму перенёс он… Тяжко, конечно, было… невмочь… Владыка ведь ему как сказал: «Ну, если у тебя документов нет, то хотя бы год поживи в монастыре, не бросай… Раз уж Господь так всё устроил…» И он послушался.
Людей совсем не было… Владимир, вот только помогал, - отец Венедикт сейчас, - Виктор, ну и потом ещё несколько бродяг прибились по весне. Тяжко было… Но он слово сдержал. Больше года продержался, даже обустроил обитель, как мог. Дай ему Бог здоровья… теперь, вот, на Афон ушёл…
Не у каждого ведь есть такие качества, как у него… Знаешь, он однажды Николая – был здесь такой – отправил зачем-то, не помню за чем, ко мне в Красный мак. Ну, я его там ужином накормил, вопросы кой-какие порешали и вот, забираемся сюда – на Мангуп – уже часов в 11 вечера. Встретились с отцом Меркурием, разговорились по душам, сидим в келье у него, а я не могу понять: смотрю - послушники кругами ходят, томятся, в дверь заглядывают… Наконец: «Отец Меркурий, может, покушаем?!»… А на часах уже полпервого-ночи. У меня глаза на лоб. Говорю: «Вы что, не ужинали до сих пор?» Он: «Нет».
- А почему, в чём дело?
- Николая, - говорит, - ждали. Как же мы могли без него за стол садиться! Вот так… Не могли за стол садиться… без брата… Не в каждой семье такое бывает!.. А я, - понимаешь, - сижу, байки рассказываю…
Его архиерей один отправил из епархии, опять же из-за документов этих. Знаешь, - говорит, - иди-ка ты в другую епархию. А он: «Благослови, Владыко». Котомку на плечо и пошёл, в прямом смысле – за 500 километров пешком, в любую погоду... Послушание исполнял. «Надо же, говорит, когда-нибудь и нам послушными делаться. Евангелие для кого написано?»..
- Так он на Афоне сейчас?
- Да, ноги немного подморозил в пути, а так ничего… меня зовёт…
- Как это?
- А так… Его греки хотели с Афона выселить, а он спрятался – в горы ушёл. Там и живёт, а один иеромонах русский – у него мобилка есть – с ним общается. Вот он от него приветы и передаёт… Ну ладно, надо уже баиньки укладываться, а то завтра не встанем…
Келейка наша глухая, тупиковая. Даже окошка нет, но зато зимой не дует… Три кровати и полка с книгами, да ещё иконы и часы, тикающие чётко и строго. Напоминают о времени, словно следят за тобой: Так. Так. Так…
Матрас застелен покрывалом. Сверху простое байковое одеяло. Белья нет. Но на это всё это я обратил внимание только потом, случайно, перед самым отъездом. А так – спал себе без задних ног и ни о чём не задумывался. Странное получается дело - чем большую человек испытывает нужду, тем в меньшем он нуждается…
Укладываемся спать. Полати мои под самым потолком. Сантиметрах в сорока надо мной – струганные доски. Пару раз с непривычки стукаюсь о них коленями. Но, наконец, умостившись кое-как, засыпаю…
Без двадцати шесть печально и гулко в рассветной мгле раздаётся удар колокола, за ним ещё и ещё… Монастырь оживает. Скрепят лежанки, поднимаются, шаркают тапочками в направлении умывальника мои сокелейники – отец Серапион и Виктор. Они так и спали не раздеваясь – в подрясниках. Я не смог в одежде… Очень уж душно было с вечера.
Непослушным, осипшим со сна голосом читает отец Серапион входные молитвы. Затем облачается в алтаре. Совершает проскомидию.
Дьякона нет, и мне приходится неловко с непривычки держать кадило, когда батюшка овевает ладанным дымком покровцы.
Те временем монотонно, неспешно вычитываются в храме утренние молитвы, потом полуночница. Отец Серапион исповедует братию за фанерной стенкой иконостаса. Исповедуюсь и я…
В конце Шестого Часа отец Серапион становится перед Престолом, берёт с полочки тощую книжицу и протягивает её мне в раскрытом виде со словами: «Держи». То есть держать её нужно перед его глазами, так, чтобы был виден текст. Книжица – это карманный служебник, где все молитвы и возгласы написаны по-гречески, но русскими буквами.
Странно, непривычно, но, в конечном счете, вполне законно, даже торжествующе звучит в этом древнем греческом храме начало Литургии по-эллински:
- Эвлогимени и василиа…
«Благословенно царство Отца и Сына и святаго Духа, ныне и присно и во веки веков»!
Литургия в мангупском храме! Мог ли я об этом мечтать ещё несколько лет назад?!.. Не мог. Но не потому, что недостижимым, невозможным счастьем это казалось, а потому, что не понимал, не догадывался даже ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ… Не догадывался, но шёл на зов, спотыкался и падал, и плакал, и снова вставал и шёл и падал … И если сегодня я здесь, то не заслуга это моя, а чудо, улыбка, Того, кто лучше меня знал, куда мне по-настоящему нужно идти… И вёл…
Через пропасть столетий протягивается незримая, но такая прочная и живая нить, связывая ушедшие, но не канувшие в небытие души с нами – нынешними, до срока облачёнными в эту трудную, земную плоть.
И вот Причастие – сокровенная, страшная встреча, которой изо всех сил стараешься быть достоин, и собираешь мучительно и напряжённо всё лучшее, что есть в твоей маленькой жизни, что успел наскрести по сусекам совести. Собираешь, но в какой-то миг понимаешь, что не можешь, как не старайся оказаться тем, кем хочешь, что всё твое хорошее – «руб поверженный», дым, и ты просто не знаешь, что с этим делать дальше. И прозреваешь, что всё, что тебе по-настоящему нужно сейчас – это признать свою невыносимую жажду, увидеть пустыню души и Воду, стоящую над тобой тихим облаком, готовую пролиться благодатным дождём. И, зажмурившись, как от боли услышать в сердце: «Я больше не могу, Господи!.. Нет во мне ничего доброго!.. Помоги! Ты больше, чем что-то ещё в этой жизни. ТЫ САМ - МОЯ ЖИЗНЬ!!!...
……
Ну вот и всё… Служба закончилась, надо собираться в обратный путь. Машина уже ждёт внизу, на поляне. Захожу в первую, «келейную» комнату, где оставил вещи, начинаю разоблачаться. Вдруг подходит мужичок, с которым год назад ночевал в одной келейке. Узнали друг друга, обнялись радушно.
- Благослови меня, братишка… - и руки складывает лодочкой.
- Да ты что… Как это «благослови»?! - я же такой как ты… хуже…
- Ну и что… а ты благослови! – и ждёт.
Как-то нелепо это всё, но вижу – не отступит. Перекрестил его по-мирски, как умел, а он:
- Эх, братуха, если бы ты знал КАК мне тяжко… Знаешь, иногда кажется – не простил меня Бог… так тяжко, хоть в петлю лезь…
- Э-э, куда тебя несёт. Брось, что за глупости. Как это Бог может не простить, если ты каешься?!.
- Ох, каюсь, каюсь, брат… Я ведь, знаешь, с восемнадцати лет в Афгане… Кабул, Кандагар… Сколько я там натворил, - Господи! - и вспоминать страшно… А потом и добавил ещё, когда бандюком был.
У нас ведь знаешь как просто всё было… Звонят «бригадиру» – джип едет в 600 тысяч баксов. Ну, мы человечка на дорогу – вроде как сбило – машину вразворот, «Скорую помощь» поперёк трассы… Клиент останавливается, а тут бригада из кустов. И всё. Кердык… А, случалось, и ментовскую форму одевали…
Я не решаюсь спросить – убивал ли он кого-нибудь или нет, хотя чувствую – скажет правду.
- Я ведь, брат, не могу так больше, не хочу… По монастырям уже несколько лет хожу. Монахом хочу стать. Но что-то, вот, Господь не даёт. Может, не прощает?
- Ты же исповедовался во всём?
- Да, конечно.
- Ну, тогда не сомневайся. Забудь об этом… что не простил. Просто поскорбеть за грехи надо… потерпеть…
- Да я понимаю… просто… Всё ведь могу: камень кладу, столярку, растяжку, штукатурку, потолок лепной, крышу – всё, что надо сделаю. Руки на месте, а душа – нет. Тяжело…
Знаешь что такое восемнадцать лет… пацан… Советский Союз… Мирная жизнь. Мамка, футбол, кино… А тут выдёргивают вдруг. Надевают бронежилет, дают автомат, гранаты и говорят – иди, убивай! Ты не представляешь… Я ведь такого там насмотрелся – не дай Бог никому… А вернулся домой – ничего не понимаю – где я, что вокруг, как жить?.. Ночью выхожу покурить, думаю – стоп, дальше нельзя, там минное поле! – а потом вдруг понимаю, что там клумба мамкина… По ночам родители за ноги, за руки держали – я всё воевал… Две контузии, пулевые ранения и живи как знаешь…
Братушка, помолись за меня. Я монахом хочу быть… Ну, дай я тебе хоть что-нибудь помогу вниз отнести… да вот хоть вещи в пакет сложу…
Мы прощаемся с ним сердечно, по-братски, – ставшие вдруг неожиданно, в несколько минут родными, – а я не перестаю удивляться… Боже мой! Ничего не меняется на Руси святой… Всё те же разбойники… и дети в своём покаянии. Дороги они Тебе, Господи, - верую, - потому, что не праведников Ты пришёл призвать, но грешников к покаянию. Вот и чудо нам из чудес, а другого – чего и искать?!...

ОТЕЧЕСТВО

Иногда мне говорят: хочешь остаться русским – уезжай в свою Россию. Согласен. Только вот ведь какая удача – ехать никуда не надо. Потому, что моя Россия здесь! В этой России столетним эхом отдаётся память моей семьи, в этой России я, оболтус, родился, в ней рос, в ней живу и помру в ней, надеюсь, даже если кому-нибудь взбредёт в голову называть её Українськой Кримщиной, Татарской республикой или Турецким илем. Ведь меня же никто не спрашивает - правда? - когда меняют названия, вот и я оставляю за собой простое человеческое право не принимать эти шутки всерьёз. Так – баловство одно, хоть и внушительное и досадное иногда. Ну, хочется взрослым людям играться – пусть играются. Я даже принимаю эти «понарошки», как данность существования, существования, но не жизни. Потому, что жизнь - это совсем другое. Здесь никакими директивами не укажешь. И не слова меня научили этому; точнее, не слова только, но воздух, которым дышал, тишина, которую слушал, правда, которую узнавал в мимолётных прозрениях сердца…
И вот одно из самых ярких детских воспоминаний. Мне лет шесть. Я лежу в своей кровати и не могу уснуть. К нам в Симферополь приехали родственники и завтра мы все вместе должны поехать в Севастополь. Я слышу, как взрослые собираются в соседней комнате, переговариваются приглушённо и в их хлопотах мне чудится что-то праздничное, необыкновенное. Я охвачен каким-то совершенно не объяснимым возвышенным волнением, каким может быть охвачен только маленький человек в преддверии великого чуда. Завтра рано утром мы едем в Севастополь! За окном в тёмном небе зажглась звезда, я долго смотрю на неё и почему-то плачу необъяснимо светлыми, сладостными слезами. Мы едем в Севастополь! Я ещё ничего не знаю о нём, но уже знаю всё тем высшим знанием, которое можно только попытаться перевести на неуклюже-"человеческий", взрослый язык. Вот уже все уснули, в доме тишина, но я всё не сплю, всё смотрю и смотрю на звезду и плачу, как будто завтра мне предстоит возвратиться в какую-то другую - давно утраченную и забытую жизнь. Забытую, но МОЮ, настоящую жизнь!!!
Он запомнился мне как город СВЕТА. Было лето, детство, молодые родители, электричка, тоннель… Я, кажется, впервые ехал на электричке так далеко и она так неторопливо, с достоинством совершала своё путешествие к морю, словно лишний раз хотела прочувствовать важность происходящего. Даже внезапная, средь бела дня, темнота тоннеля казалась каким-то временем собирания, подготовки… Потом был Памятник погибшим кораблям, Аквариум, военный музей, старинные пушки, на которых можно посидеть верхом, редуты, крейсера и морской ветер…
А потом мне было уже четырнадцать и мы с командой по гребле ехали на сборы. Был шлагбаум, серьёзные люди в чёрных бушлатах и проверка документов. И тайная гордость, что нас пропустили в "закрытый город". И была инкерманская бухта и волны от парохода, к которым нужно успеть повернуться носом, иначе - кердык. И утренние пробежки по спящим, рассветным улицам и обеды в столовке, по "спортивным" талонам. И ещё одни сборы. И маневрирующий по пыльным, тесным улочкам автобус, в открытый люк которого сыпались сбитые с ветвей абрикосы. И старое военное кладбище с памятниками в щербинах от пуль и снарядов – память, омытая кровью. И воздух... тот особый севастопольский воздух, который невозможно отменить или перекрасить в "жовто-блакитный" или любой другой приглянувшийся колер. И окраинные сопки, усыпанные костями и старыми дырявыми касками и обрывками противогазов... И ведро патронов от "шмайсера" за 5 рублей у Севастопольских пацанов, и жутковатые рассказы о подземных лабиринтах Шампан. И полуночный вопль тренера, который полез за тапочкой под кровать, а наткнулся на ящик артиллерийских снарядов, который Рубик с Насиком нашли где-то и не удержались – притащили и спрятали в самом надежном, как им показалось, месте.
И рассказ деда Паши, как шли бомбардировщики рядами и сыпали бомбы так, что было темно и не то, чтобы страшно, а... «Знаешь, мы с другом бросились к командирской землянке, а нас оттуда штыками и вдруг - угух! - нет землянки и деваться некуда, ну просто некуда от бомб и мы вдруг... ты понимаешь - уснули стоя!»
- Как так?!
- Ну, отключились мозги, не выдержали ТАКОГО!!!
Не выдержали мозги...
А потом была удивительно тёплая зима и юношеская растерянность и едва открывшийся, пустынный Свято-Климентовский монастырь и его древний храм, вырубленный в скале руками первых христиан, и память об их оковах, и изумление, и тонкая боль в сердце, и ночь, свеча, и гулкие ступени и молитва такая горячая и живая, какой она только и должна быть. И радость о Святом, мощи которого хотели забрать, вызволить у басурман, а он явился во сне и сказал: «Вы хотите мощи мои забрать на Русь, а я хочу Русь учинить здесь». И остался… А с ним и другие святые, которые вдруг стали явственнее и ближе, чем собственная жизнь и просьба, горячая просьба не забыть, не оставить!!!
И я, грешный, не уеду, потому что знаю, - тем самым: несомненным, детским знанием сердца, - что Крым, мой родной Крым не будет даже, но есть и останется навсегда частью Святой Руси. Той Руси, которая окликнула однажды и всё зовёт в бесконечность, туда, куда мне обязательно нужно дойти… к Истоку, где мой Единственный Дом, моё последнее – Горнее Отечество. Родина Жизни… САМА ЖИЗНЬ!

* * *

СТАРАЯ МАНГУПСКАЯ ГВАРДИЯ:

Андрей Борода
Санька Герик
Энди
Хикс
Гарри Блюз
Ринго Зеленоградский
Доброволец Московский
Миша Питерский
Граф Армянский
Серёга Назим (он же Нешуми)
Профессор Питерский
Димка Ротон
Котя Питерский
Андрюшка Очарованный
Остап
Пульман
Оля Черепашка (Шуршунчик)
Маугли (Донецк)
Салидол
Женя с Катей
Вася Будда
Индеец
Скрипа
Глюк Киевский
Наташа Севастопольская
Юкс
Нестор Харьковский
Витя Распутин
Аркадий
Боб Африканский
Китаец
Колбыч
Марик с Красного Мака
Лобзик
Птица
Николай Храмов
И многие другие, известные мне и неизвестные…

МАНГУПСКИЕ ПЕЩЕРЫ:
Кухня
Новая кухня
Мустанговая
Шаманка
Тёплая
Акустика
Сторожевая
Гроты:
Сорок восьмой
Пятьдесят пятый
Волчий
Кабаний
Рингушник
Пещера Будды (Васи)
Пещера Индейца
Пещера Монаха
И многие другие, известные мне и не известные…

* * *

Когда я долго и неспешно брожу по Мангупу, когда никто не мешает мне думать и чувствовать, я всегда оказываюсь в одном и том же месте. Этого места нет на карте. Это место боли и восхищения. Мне кажется, что прошлое приблизилось, что оно не исчезло, а всё так же существует, так же отчётливо и реально, как нынешний день, и в него вопреки здравому смыслу можно войти. Реальность этого древнего дня тревожит и мучает меня, но, главное, я чувствую в нём что-то, что мы давно и безнадёжно утратили. Что-то, что придаёт жизни особенный, ни с чем не сравнимый вкус: вкус подлинной глубины и смысла, радости и надежды… Я узнаю этот голос и узнавание его всегда очень ярко и точно. Но я думаю, сами жители тогда не понимали - чем владеют, а если и поняли, то только те из них, кто остался в живых после всего, и только тогда, когда потеряли всё, бывшее до. И в этом смысле у нас с ними так много общего!..






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Логин
Пароль

Регистрация
Забыли пароль?


Трибуна сайта

"МУЗЫКА БАБЬЕГО ЛЕТА" ВИДЕО

Присоединяйтесь 




Наш рупор

 

Рупор будет свободен через:
13 мин. 46 сек.







© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft