1
Утреннее поле лежало в запахе сырости и тишине, про которую говорят «звонкая».
Впрочем, в природе такой тишины не бывает. А случается она внутри человека, когда вдруг появляются неведомые ему раньше мысли, и он, пораженный тем, например, что мир огромен и бесконечно глух к населяющим его людям такой вот, как сейчас, тишиной, перестает слышать звучание птиц, шорох ветерка…
Костя Шерстов, замерев в окопе перед первой своей атакой, тоже ничего не слышал. Охваченный тишиной, он явственно чувствовал притаившуюся за бруствером смерть и до мольбы желал только одного: если погибнет, пусть этот необъятный, безразличный к человечеству мир вберет его в себя, сделает травинкой, камнем, бабочкой – лишь бы не исчезнуть навсегда.
Потом внезапно колыхнулся воздух, вздрогнули поле, небо. Тишина с воем рухнула, и Костя понял, что началась артподготовка. Он покосился вправо. Полунин и Голубев напряженно смотрели вперед, как и все те, кому предстояло бежать к краю этого поля – навстречу смерти ли? боли? удачи ли? Каждый знал, что чем мощней и длительней обстрел, тем меньше у атакующих потерь, а потому все мысли пехоты были устремлены к артиллеристам.
Отухалась, отвылась, отсодрогалась над землей ярость пушек, и залязгали по полю танки.
«В атаку! Вперед!» - раздалось где-то вдалеке, и совсем рядом возник голос лейтенанта Бурцева: «Второй взвод! В атаку! За мной!» Что-то холодное проскользнуло от сердца в ноги, и они стали непослушными. Полунин и Голубев уже находились в нескольких метрах от бруствера, а Костя все никак не мог выбраться из окопа. Сашка Полунин обернулся, кинулся назад и протянул ему руку. Сначала Костя бежал рядом с ним, уставясь взглядом в спину Голубева. Потом Сашка исчез, но Шерстов продолжал бежать за Голубевым молча, бездумно. А когда он упал, в Шерстове очнулся тот древний инстинкт - оберег жизни - что властно диктует свою волю и зверю, и человеку. Костя бросился в траву и, на секунду замерев, пополз. Потом вскочил и побежал… назад, к окопам.
Вскоре он натолкнулся грудью на какую-то серую, отбросившую его стену. Перед тем, как потерять сознание, он увидел себя со стороны – летящим на спине головой вперед. И еще какой-то старик летел рядом с ним. Но это был не солдат, не Макар Демьяныч Костырин или, как звали его во взводе, Дед, а… чиновник что ли, в дореволюционном вицмундире. Потом Костя исчез, но как бы не совсем. Для того, чтобы не быть вовсе, ему оставалось только разжать левую руку. А она горела огнем, заходилась болью, но никак не разжималась. И Костя вернулся, появился вновь, увидев, что лежит под дымным небом, а вместо левого предплечья – месиво из крови и растерзанной плоти.
Странно, но теперь он совершенно не испытывал боли. Шерстов поднялся и, придерживая здоровой рукой левое предплечье, побрел к своим окопам. Он наткнулся на Витьку Голубева. Тот лежал ничком, чуть повернув лицо в сторону, выставив глаз. Руки-ноги целы, на гимнастерке ни единого следа от пуль. Спит боец… Вот только глаз… Будто озеро замерзшее, так что дно видно.
«Я ранен»,- вполголоса сказал ему Костя. Теперь он произносил эти слова всякий раз, когда набредал на убитых. И раненным, если те просили у него помощи, он говорил то же самое. Один из них Шерстова обматерил. Когда впереди показались санитары, он сел на землю, чувствуя, как стремительно разрастается боль в руке. Совсем скоро она опутала его мороком и унесла в небытие.
2
Прошел месяц, как Шерстов находился в госпитале. Самое страшное было уже позади: и начинавшаяся гангрена, и кризис, и долгий кошмар бреда, в котором опять несколько раз промелькнул тот странный человек в вицмундире. И неизвестно, как бы все сложилось, если б не военврач Лифшиц.
- Неплохо, неплохо, - сказал он на очередном осмотре. - Пошевелите пальцами… Так, так… Хорошо… А иголку? Иголку чувствуете?.. Отлично! Еще недельки три-четыре и будете как новенький. Повезло вам, боец. Леночка! - позвал он медсестру. - Бинтуйте Шерстова!
Ах, эта Леночка!.. Непроходящее смятенье, вечное искушение, сладкая тоска солдатских душ! Разве можно таких брать в армию?! Не миновала и Костю общая участь. Правда, перед остальными у Шерстова, как ему казалось, были неоспоримые преимущества. Во-первых, он – москвич, как и Леночка, во – вторых, не какой-то там олух, а человек с десятилеткой за плечами (он вообще мог стать офицером, если б согласился пойти в училище), ну и самое главное: он высокий, сильный, хорош, как говорится, собой.
Вот только Леночка до сих пор никак не реагировала на него. Впрочем, она не обращала внимания и на других. Кроме капитана медицинской службы Лифшица. Конечно, он тоже был мужчина видный, но… еврей. В сущности, если б не фамилия, может и не настораживали б эти его крупные, навыкате голубые глаза. Но фамилия расставляла все по местам. Костя не то чтобы не любил евреев, - как многие из тех, кого он знал по московскому двору, с кем учился, работал, служил, - но считал, что евреем быть стыдно. Исключение составляли лишь Свердлов и Каганович. Лифшиц также занимал в Костином сознании особое место – еще бы! он спас ему руку, а, может, даже жизнь! И тем не менее… Как полагал Костя, золотоволосая красавица Леночка должна была бы выбрать именно его.
Леночка подошла к Шерстову, присела на край постели, склонилась над раной. От Леночки исходил какой-то особенный аромат, легкий, но отчетливо уловимый. Он напоминал запах теплого молока с медом и был как бы нанизан на тонкую горчинку, такую полынную, дурманящую… Да разве можно описать запах?!
Леночка сноровисто укладывала витки бинта – от ладони к локтю, вверх – вниз – и, подаваясь время от времени вперед, упиралась правой грудью в Костины пальцы, которые и шевелились, и осязали, в чем незадолго до этого убедился доктор Лифшиц. Но не Леночка, бывшая тогда в соседней палате. Шерстов сидел ни жив, ни мертв, а Лена его ободряла:
- Ничего, Костик, до свадьбы заживет. Скоро онемение в пальцах пройдет, а там и всей рукой зашевелишь. Тогда уж и на выписку можно. Еще повоюешь… Хотя по всему – победа не за горами!
Кто знает, как бы вынес Костя эту пытку, но в палату вошла санитарка, за ней солдат в накинутом на плечи белом халате.
- Вот твой рядовой Шерстов. Но не больше десяти минут тебе на все про все…
Костя оторвал взгляд от погруженного в сострадание Лениного лица, и глаза у него округлились сами собой: перед ним стоял Сашка Полунин.
3
Для Полунина эта атака тоже была первой. Какое-то страшное затишье висело над полем, будто сам Господь предостерегал людей от той работы, которую приготовились они исполнить. Недаром ведь говорят: «богопротивное дело». Хотя, с другой стороны, это у фашистов оно «богопротивное», а у нас – дело правое! И все-таки… Отчего же так страшно?
Комсомолец Полунин мысленно попросил Бога, чтобы тот не дал ему струсить в бою. И еще попрощался с сестрой – единственным на белом свете родным человеком. Ему было жаль ее. И себя жаль: если погибнет, что после него останется? Ничего же в жизни не успел!
Но когда прозвучала команда «В атаку!», мозг как бы отвернулся от созерцания души и мгновенно заставил бойца Полунина сделать то, чему его учили: выбросить тело на бруствер, встать во весь рост, ринуться вперед. И страх отступил. Теперь Сашка не просто бежал, он еще видел, осмысливал происходящее.
Костя Шерстов застрял в окопе… Еще посчитают трусом. Нужно вернуться, помочь… Да и какой он трус?! Вот уже бежит рядом, сопит… Лейтенант Бурцев упал. Ранен? Убит? Нет, только ранен. Что он говорит? Ничего не разобрать. А бойцы-то залегли… Черт! И ни одного командира поблизости! Поубивало их всех, что ли?! Эх, была ни была! «А ну, встать! В атаку! За мной!»
И снова пошли в бой солдаты. Сашка одним из первых добежал до немецких траншей. Спрыгнул в окоп, дал очередь из автомата. А там – никого. Не выдержали натиска фрицы. Его за тот бой представили к ордену Красной Звезды, а всех, кто был ранен – к медали «За боевые заслуги». Ефрейтор Костырин, он же Демьяныч или Дед, воевавший аж с сорок первого года, посмеивался:
- Везет вам, ребятки. Не то, что в начале войны. Теперь ордена и медали прямо, как из этого … из рога изобилия, сыпятся. Особливо на штабных.
- Так мы ж, Демьяныч, пехота, мы ж на передке…
- А я что… Я насчет тебя, Сашка, и не возражаю. Заслужил…
Заслужил… Просто ему повезло. А вот Витька Голубев погиб… Шерстов Костя ранен…
Москвичей в их роте было трое, все из одного пополнения. Они с Витькой 1927 года рождения, Костя постарше. Он по «броне» на заводе работал, потом что-то там у него стряслось: на смену опоздал или еще что, в общем, «бронь» сняли и – в армию. « Я, - рассказывал Костя,- нарочно все так устроил, чтобы на фронт попасть: иначе с завода не отпустили бы».
Сдружились они еще на призывном пункте, когда всех троих как закончивших десятилетку хотели отправить в военное училище. Они ни в какую: пока учиться будут, фашистов без них разобьют. А Костя в курилке заметил: «Станешь кадровым офицером – тяни потом всю жизнь армейскую лямку». В общем, оставили их в покое – на фронт, так на фронт. Довелось им, как говорится, и одной шинелькой укрываться, и кусок хлеба делить, и нелегкое военное дело вместе постигать. Эх, хорошие были ребята!.. Хотя… Костя ведь жив! Обязательно надо разыскать его!
4
И Полунин его разыскал. Сделать это оказалось быстрей и легче, чем он думал. Костя лежал в госпитале, находившимся всего в тридцати километрах от места, куда их часть отвели на отдых.
В исхудавшем парне на койке он не узнал Костю, пока тот не поднял на него взгляда знакомых серо-стальных глаз. Они сразу же изумленно округлились, но этого Полунин уже не заметил, потому что всем существом своим оказался прикован к медсестре, бинтовавшей Косте руку. «Лена! Леночка! Сестренка родная!» - подпрыгнуло сердце в радостном узнавании, и Сашка выдохнул:
- Вот так встреча!..
Только тогда Лена оторвалась от перевязки. Глаза ее блеснули, и она тихо улыбнулась:
- Саша…
И чего только не происходит на войне?! В ряду всевозможных чудес эта встреча могла бы показаться заурядным случаем. Но, с другой стороны, любая желанная встреча - всегда улыбка провидения, подарок судьбы и значит – немного чудо, а в круговерти войны – чудо особенное.
Саша и Лена не виделись три года. В последнее время даже писем не получали друг от друга: у Лены сменился адрес - ее перевели из медсанбата в госпиталь, а Саша ушел в армию. Они, конечно же, списались бы, нашлись. Но это случилось бы потом… А пока была неизвестность, повседневная тревога, терзавшая душу.
У Лены и Саши родители были геологами. Они погибли в тайге еще в тридцатые годы. Бабушка, мамина мама, стала для них всем. Когда Лена уезжала на фронт, Сашке было четырнадцать, а когда умерла бабушка – пятнадцать. Но он не раскис, не сдался, даже школу сумел закончить. Он вообще оказался стойким парнем.
Костя давно заметил: есть такие люди, которым безоговорочно верят и подчиняются, даже если они не назначены руководить. И происходит так потому, что они честней, справедливей, смелее других (окружающие чувствуют это всегда, как и то, чем обделены сами). Сашка Полунин был из их числа, и Костя гордился дружбой с ним. Но теперь, глядя на него и Лену, он ощутил вдруг… злость к Полунину. От внезапного осознания того, что чувство это - не скороспелый плод ревности, а давно и тайно созревший плод души, Шерстову стало не по себе. Выходит, суть его ему неведома? Разве такое возможно? И чего же тогда ждать еще?
Эти мысли ослепили, как молнии из туч. Но все рассеялось в чудесное мгновение: оказывается Сашка Лене только брат!.. И радостно засияло небо, с которого лучиком сбежала светлая мысль: а ведь теперь ему можно рассчитывать на особое Ленино внимание – он же друг ее брата!.. Ко всему прочему, вон, Сашка говорит, его скоро медалью «За боевые заслуги» наградят. И вообще, с чего он решил, что ненавидит Полунина?!
Вечером, уже после отъезда Сашки, Лена заглянула к Косте в палату. Зашла не за чем-нибудь, а просто так. И на следующий день опять…
Шерстов угадал: то, что он друг ее брата, сыграло свою роль. Но он не ошибся и тогда, когда понял - Лене с ним интересно. Почти ровесники, они часто вспоминали Москву, довоенную жизнь, детство, протекавшее на одних и тех же улицах. Общаясь с Леной, Шерстов как бы раздваивался: один внимательно вел беседу, другой – сладко умирал… От близости к ней – почти касания - теплого ее запаха, легкой, как бабочка, улыбки, красивых зеленых глаз. Они притягательно блестели. И начинали по-особенному светиться… с появлением Лифшица. Черт бы его побрал!
Нет, Шерстов, конечно, оставался ему благодарен, однако… Лифшиц, по правде говоря, уже в годах. И вроде бы женат. Зачем ему Лена? Как-то нечестно получается. И ведь он даже не скрывает своего отношения к Лене! Хотя, чего тут скрывать? Весь госпиталь и так знает об их отношениях.
Костя мучился, жил между отчаянием и надеждой, которая возникала вдруг от самого обычного Лениного взгляда или жеста и всегда оказывалась напрасной, но не мог изменить реальность: у Лифшица и Лены любовь, а он для нее только товарищ.
5
В тот день начальник госпиталя вручил ему и еще нескольким раненым награды. А вечером, по традиции, Шерстов обмыл свою медаль. Он еще помнил, как достал ее из кружки и приколол к лацкану халата, но что было потом – нет. Пить водку Костя не умел (когда было научиться?) а чистый медицинский спирт и подавно. Уж тут упомнишь…
«Нет, вспомнил!» - он открыл глаза, хотя давно не спал, и натолкнулся на лунную ночь в окне. На ее фоне ясно представилось, как Лена вела его к койке, ласково говоря и поглаживая по новенькой медали, как, укладывая, чмокнула в щеку и как улыбался, стоя в дверях, Лифшиц. Что- то горестно - сладкое наполнило его сердце и горячо вылилось на щеки.
Костя тихо плакал, изредка повторяя про себя: «Хорошо, что все спят».
- Так уж и все? – раздался голос от окна.
Посчитав, что это ему послышалось, Костя все-таки всмотрелся в темноту и… Он даже сморгнул пару раз и вытер рукавом глаза.
Нет, тот, кого Костя увидел, продолжал сидеть на стуле справа от окна, поблескивая металлическими пуговицами на одежде. Вскоре он проступил окончательно в лунном свете, лившемся из окна. Это был тот чиновник в вицмундире, который являлся Шерстову несколько раз – то ли в бреду, то ли во сне. «А, - догадался Костя, - значит, я и не просыпался».
- Ничего подобного, - сказал чиновник. – Вы бодрствуете верных четверть часа.
- Кто вы? – решился, наконец, спросить Шерстов.
- Я ваш дальний родственник… Недавно назначен опекать вас. Иначе говоря, ангел-хранитель. Слыхали о таких? Впрочем, в силу вашего атеистического воспитания, навряд ли.
Костя долго молчал, не смея верить в реальность происходящего. Вдруг за окном пролетела звезда; этот миг ее падения, словно игла, пронзил его отчетливым ощущением яви. И никуда из этой яви чиновник не исчез.
Был он вовсе не старик, как однажды показалось Шерстову. Просто поизносился человек, о чем говорили одутловатость крупного лица и неестественный, свекольный румянец. На голове его еще росли рыжеватые волосы, но только как напоминание о былой шевелюре. А вот небольшие глаза были лукавые, с задоринкой. Да и в солидной фигуре не замечалось и намека на дряхлость.
- Что вам нужно? – спросил Шерстов.
- Ну вот, признал-таки родственника, - заулыбался чиновник. – А то лежит и смотрит букой…
- Да не знаю я вас! – перебил его Костя.
- И в самом деле! – хлопнул тот себя по лбу. – Я же не представился!
Чиновник встал, явив немалый рост, и, застегнувшись на все пуговицы, произнес:
- Коллежский секретарь Фердыщенко.
- Какой же вы мне родственник? Не было у нас никого с такой фамилией!
- Так ведь я же сказал: дальний родственник. А дальних и в прежнее время не всех-то знали. Что уж теперь говорить. - Фердыщенко вздохнул и снова сел. – Значит, вам фамилия моя совсем незнакома?
- Совсем.
- Ну, а фамилия «Достоевский» вам известна?
Костя напрягся, одновременно и вспоминая, и решая – а не сошел ли он с ума?
- Писатель – реакционер периода самодержавия.
- Реакционер? – округлил глаза Фердыщенко. – Почему реакционер? Я был знаком с ним лично и, хотя имею на него некоторые обиды, выразиться так о нем… Нет, язык не поворачивается. Вас этому в гимназии учат?
- Гимназии у буржуев были, а у нас советские школы, - незаметно для себя втянулся в разговор Костя.
- Да ведь это все равно, как назвать. Должен же человек где-то учиться… Ну а в советской вашей школе с романом Федора Михайловича Достоевского « Идиот» знакомят?
- Нет. Но я, кажется, догадываюсь: вы литературный персонаж.
Сказав это, Шерстов подумал, что он однозначно спятил.
- Не персонаж, но прототип! – обидчиво воскликнул Фердыщенко. – Надеюсь, вам известна разница?! Федор Михайлович наделил своего Фердыщеку некоторыми моими чертами, придал ему схожую с моей внешность. Но...
Он встал; было ясно, что речь идет о наболевшем.
– Но для чего давать ему мою фамилию?! В итоге вышло… черт знает что! В уста мне вложены речи, которые я не произносил, приписаны поступки, которые я не свершал, и, наконец… Наконец, чин я имею, изволите видеть, десятого класса, а не самый последний, как у того Фердыщенки. Чин коллежского секретаря, между прочим, соответствует чину армейского поручика, или по вашему старшему лейтенанту, - проявил он неожиданную осведомленность, после чего сел и спокойно сложил руки на груди.
- А вот на вас чин, как изъяснялся тот Фердыщенко, «самый премаленький». По советской, конечно табели о рангах. И, видимо, вы желаете большего…
Он вопросительно посмотрел на Шерстова. Тот глухо молчал.
- Ах, да! Знаю: вас теперь волнуют другие проблемы!
- Откуда?
- Я же ваш ангел – хранитель. Кроме знания, мне еще многое другое дано. Вы не обратили внимания, что разговариваете со мной безмолвно? А меня, хоть я и шевелю губами, не могут слышать ваши спящие соседи.
Костя ошарашено посмотрел на хранителя и улыбнулся какой-то диковатой улыбкой.
- А ну-ка, произнесите мысленно любое слово, - предложил Фердыщенко. - Ну так, чтобы рта не открывать.
« Я сошел с ума», - с убежденностью подумал Шерстов.
- Я просил слово, а не фразу… Нет, дорогой мой, вы с ума не сошли. Поверьте! Как и тому, что на воинском поприще славы вам не снискать. Я всегда говорю правду. Именно этой особенностью моего характера и наградил Фердыщенку Федор Михайлович. Так вот: ранение вы получили, когда не на врага наступали, а бежали назад, к своим окопам. Будто бы не помните? Так что медаль ваша… вами не заслужена. Кабы не я, могли бы и под трибунал попасть. За трусость.
Шерстов порывисто сел. Так и есть! Он только все забыл. Или, точнее, не хотел думать об этом, копаться в памяти.
- Да успокойтесь, - улыбнулся Фердыщенко. – Никто вашего позора не видел. Повторяю, я обо всем побеспокоился. Такова уж обязанность моя… И ведь что интересно? Иной вот и честен, и порядочен, а глядишь – пропал человек! А другой - подлец, бестия, но… процветает, мерзавец! И во всем ему везет! Тут уж, конечно, от ангела-хранителя все зависит. В первом случае или его вообще приставить забыли, или он никудышный какой. Во втором же случае ангел заботливый, работящий… А нравственностью опекаемых мы не озабочены. Тем более что не у каждого из нас самих она на высоте. У меня-то уж точно. Нет, вы все-таки прочитайте роман « Идиот», не поленитесь… Так вот, хочу предупредить: я прилежанием не отличаюсь, частенько обязанностями своими манкирую, то есть пренебрегаю. Словом, могу подвести – не расслабляйтесь! Впрочем, я отклонился в сторону… Итак, как вы поняли, я осведомлен о ваших чувствах к известной особе.
Фердыщнко встал, одернул мундир.
- Да… Любовь властвует над человеком! Она может возвысить его, сделать лучше, а может привести к погибели. Главным образом, все зависит от того, счастливая она или нет. У вас она безответная. Поскольку имеется соперник. Что ж, его у вас не будет! Дерзайте!
- Что вы имеете в виду?
- Имею в виду, что у вас появится шанс возвыситься над собою…
Фердыщенко извлек карманные часы.
- Однако мне пора. Ну-с, молодой человек, - удачи!
И, подмигнув, исчез.
6
Лифшиц выпрямился на койке во весь рост, закрыл глаза. Больше всего ему хотелось сейчас ненадолго, до следующей операции, заснуть и погрузиться памятью в прошлое - очутиться, например, в любимом Киеве или на даче, в детстве или среди институтских друзей, увидеть маму, деда… А вот Вика в его снах давно не появлялась. Вика, Вика… Для чего-то ведь свела их судьба…
Дача его деда – профессора медицины Глушко (дочь которого еще до 1917 года вышла замуж за профессионального революционера Лифшица и в гражданскую войну овдовела) соседствовала с дачей народной артистки УССР, оперной певицы Красавиной. Веселое было соседство. Дача Изольды Викторовны светилась все ночи напролет, галдела, пела, ела и пила. И кто только не побывал в гостях у певицы! Однажды Леониду показалось, что он видел там самого Председателя Совнаркома УССР. Впрочем, дед отверг его предположение:
- Что он забыл у этой вертихвостки?!
Вика появилась на даче Изольды в середине августа – приехала к тетке скоротать лето после отдыха в Ялте.
- А нам, похоже, по пути, - начал разговор Леонид, когда они, повстречавшись у молочницы, возвращались домой. – Я вас тут раньше не видел.
Вика вскинула на него большущие, полные светящейся темени глаза. Они что-то сказали его душе, которая в ответ сладко заныла. Собственно, дальше Леонид и Вика могли бы идти молча. Обоим стало все ясно наперед. Но так уж, благодаря Господу, устроены люди (и только они!), и разговор продолжился:
- Моя мама и Изольда Викторовна родные сестры, - рассказывала Вика. – Они долгое время находились в ссоре. Такое часто случается между близкими родственниками. Я здесь, можно сказать, впервые, если не считать приезда в пятилетнем возрасте. Но я о той поездке ничего не помню. А вы, кажется, наш сосед?
- Верно. Меня Леонидом зовут. Заканчиваю медицинский.
- А я Вика. Закончила этим летом Ленинградский университет. Буду в Эрмитаже работать.
Вика никак не походила на его однокашниц, по-своему замечательных, поскольку были они хорошими товарищами, активными комсомолками и т.д. Но… какими-то бесполыми что ли… И не в том дело, что не могли они носить такие наряды, как у Вики, а в том, что никогда не смогли бы взглянуть, как она. Впрочем, пару лет назад встретилась ему симпатичная студентка с лечебного факультета. Но то, что возникло между ними, оба с присущим медикам цинизмом относили к сфере удовлетворения потребностей – и никаких страстей.
Все у них случилось с Викой вечером следующего дня в рощице, неподалеку от пруда. Охватившее их чувство тоже более всего было плотским, но ярким, буйным, упоительным. Оставшиеся дни лета ослепительно сгорели, и на дачный порог вместе с осенью, по обыкновению, явилась разлука.
Леониду казалось, что он не сможет жить без Вики. Он готов был бросить Киев, уехать в Ленинград. Вика мудрым словом остановила его. Ну зачем, скажи, горячку пороть? Сначала тебе нужно закончить институт, определиться с работой, а тогда уж станет ясно, где нам жить.
Однако, стоило им разъехаться, его начала мучить ревность: он просто надоел ей, у нее там, конечно же, кто-то есть…
В конце концов он сорвался в Ленинград и нагрянул к ней январским холодным вечером. В комнате было людно, шумно, накурено. Как из облака, выплыли ее изумленные глаза.
- Ты?!
А за талию ее держит какой-то пижон с бабочкой на шее.
Повернулся, бросился к двери. Она кричала вслед, выбежала на лестницу. Не остановился, уехал.
Потом жил, не помня себя, пока однажды утром не раздался в дверь ее звонок.
- Ну что ты там себе напридумывал?! Я даже ничего объяснить не успела, сумасшедший! Мы просто с ним танцевали. Это Миша Тихонов, мы работаем вместе… Ух, какой же ты дурак!
И снова наступило счастье...
Прощаясь на перроне, они договорились летом пожениться.
Так все и вышло. Перебраться в Ленинград и устроиться в клинику помог дед.
Леонид влюбился в Ленинград. Вскоре он освоился в нем, как в родном городе. И на работе дела шли неплохо.
Но спустя полгода Вика вдруг изменилась: стала молчаливой, если отвечала – то невпопад и чему-то виновато улыбалась. Становилось тускло между ними, словно отгорала светившая для них свеча. Ведь и Леонид, догадываясь, откуда в ней эти перемены, вовсе не сходил, как прежде, с ума.
Когда Вика сказала, что полюбила другого, он молча собрал чемодан. « Нет, уйду я. К нему. И не спеши со мной разводиться». Через год она вернулась. « Больше, чем тебя, я никого не могу любить», - сказала Вика, а Леониду даже не захотелось разбираться, верит он ей или нет… Знал только то, что ему жалко ее и что жалость эта – отблеск былой любви.
Но так нелепо жить выпало недолго: началась война. Лифшиц сразу же ушел на фронт, Вика осталась в Ленинграде, который уже в сентябре оказался в блокаде.
Лифшиц старался не вспоминать прожитого на войне: стоило ему мыслью прикоснуться к прошлому, как всплывали перед глазами какие-то топи непролазные, затянутое дымом небо, черный снег, сумрак землянки, бесконечные операции. И хотя никакая война не могла отменить ни весны, ни лета, каждый день для него был пасмурным.
А появилась Лена – и посветлело! Когда он смотрел на нее, все затихало внутри, и он слышал, как, наверно, душа нашептывала одно и то же слово: милая, милая, милая… Вот и нашлась она, его женщина.
И вдруг это письмо… Письмо от Вики. Она оставалась в Ленинграде до снятия блокады. Болела, чуть не умерла. И отыскала его. Конечно, он может к ней не возвращаться, но она будет счастлива, если снова увидит его. Ведь она все еще его жена.
Лифшиц сел на койке, взял с тумбочки конверт. Подержал его в руках и положил обратно. Да, она его жена… И, значит, нужно ехать к ней… А Лена?!
Лифшиц, застонав, снова лег, закрыл глаза. « Милая, милая, милая», - зазвучало в ушах. Да он просто не в силах с ней расстаться!
Но… Словно кто-то толкнул его: « Все о себе думаешь? Лена молодая – не пропадет. А Вике ты нужен; еще неизвестно, выживет ли она без тебя. Неспроста ведь судьба свела вас…»
И Лифшиц понимал, что этот кто-то, в конечном счете, прав!..
7
Был майский, уже после Победы, вечер, когда к Шерстову в палату зашла Лена. Он лежал на кровати и был один: в эти теплые, радостные дни никому не хотелось оставаться в четырех стенах. После встречи с Фердыщенко Шерстов часто путался между сном и явью. Вот и сейчас было неясно: то ли он дремно витает под потолком, то ли пробуравил его взглядом до мерещелок. Но Лена оказалась из реальности – Шерстов почувствовал ее тяжесть на краю койки.
- Ну вот, - грустно улыбнулась она, - завтра тебя выписывают. В Москву поедешь?
- Конечно. – Шерстов сел. - Меня же комиссовали. Поеду жизнь гражданскую налаживать.
- Я тоже скоро домой. Говорят, нас вот-вот демобилизуют…
И Лена вдруг заплакала, уткнувшись ему в грудь.
Шерстов замер, не решаясь перевести дыхание. Наконец, спросил:
- Что случилось?
- Он уехал, - сквозь слезы проговорила Лена. – К жене…
Шерстов погладил ее золотистую головку; под рукой упруго пробежала волна волос, и на ладони осталось ощущение приятной шероховатости. Шерстов продолжал гладить ее, тая от нежности и забывая сказанные ею слова. Но все же опомнился:
- Так он и в самом деле женат?
Лена закивала, не отнимая лица от его груди.
- Зачем же он тогда…
Лена выпрямилась, отерла слезы.
- Он думал, что у них все кончено. И вдруг получил от нее письмо. Представляешь, она в Ленинграде всю блокаду была… Теперь, конечно, ей нужна помощь. Видно, не судьба нам с Леонидом…
- Что я могу для тебя сделать?
- Да чем тут поможешь? Спасибо…
Ленино печальное лицо прояснилось – не от улыбки, а как бы в преддверии ее, - но тут же погасло. Тронув его за плечо, она вышла, и тогда Шерстов понял: вот тот шанс, о котором говорил Фердыщенко! Значит, он все-таки существует – ангел-хранитель! Ведь не иначе, это его рук дело! Главное сейчас – действовать с умом, не спугнуть удачу…
На следующий день они с Леной попрощались. Шерстов никогда не показывал Лене своих чувств, хоть знал наверняка, что ей они известны. Но и теперь, даже теперь! он оставался сдержан, также зная наверняка, что Лена не сможет не оценить его чуткости.
Вернувшись в Москву, он стал ждать ее приезда.
8
Рука почти совсем зажила. Когда Шерстов пришел вставать на воинский учет, райвоенком сказал:
- Ну что, солдат? Воевал ты честно, медаль имеешь (Костя покраснел). Хочу рекомендовать тебя на ответственную работу.
Шерстов недоуменно взглянул на майора.
- Решать, конечно, райкому партии, - продолжал тот, - а мое дело предложить… Тут на днях инвалидная артель организовалась. Еще даже правление не избрано. Должность председателя тоже вакантна. Плохо, конечно, что ты не офицер, но, с другой стороны, у тебя десятилетка, среднее образование – думаю, справишься.
- А что артель будет производить?
- Что-то такое из пластмассы… Да это не важно.
Шерстов неуверенно пожал плечами и вдруг сказал:
- Я согласен.
Артель выпускала электрические выключатели, розетки, штепсели; вернее, занималась их сборкой с использованием специальных приспособлений, предназначенных для инвалидов. Само производство наладили два инженера с завода «Электроприбор», а на Шерстова легло общее руководство предприятием. Он отвечал за выполнение плановых заданий, организацию социалистического соревнования, культмассовой работы и за многое еще другое.
Туго пришлось ему. Народ-то был особенный: мог и «по матери» послать, мог и запустить чем попало, к тому же пил, план выполнял нерегулярно и категорически не желал участвовать в художественной самодеятельности. Если б не Чугунов, записавшийся в хор при районном Доме культуры, можно было бы считать, что эта работа стоит на нуле.
Случилось так, что послушать выступление хора приехала высокая комиссия - из самого горкома партии. Солировал как раз Чугунов. Этот бывший танкист, ослепший на Курской дуге, обладал великолепным голосом. Неудивительно, что начальство его заметило. А вскоре о нем узнал и сам Первый секретарь горкома.
- И где же водятся такие таланты? – спросил он у товарища Жидкова, возглавлявшего комиссию.
- Работает в инвалидной артели. Которая на Покровке.
«А мне недавно Хозяин сказал, что не занимаюсь я массами, только на заднице сижу, да отчеты сочиняю», - с обидой и раздражением вспомнил Первый и произнес:
- В субботу заеду в артель эту. Поглядим на их самодеятельность.
Уж что имел в виду Григорий Михайлович под «самодеятельностью», одному ему известно, только Шерстову так и передали: готовь, мол, к субботе концерт художественной самодеятельности артели – сам Первый секретарь МГК будет присутствовать. Шерстов поначалу впал в состояние отрешенности, будто известие это совсем его не касалось. Костя даже пространно улыбнулся, сочувствуя тому бедолаге, которому оно адресовалось. И вдруг осознал: а ведь это он и есть. Еще Шерстов подумал, что стоит сейчас, как дурак, с телефонной трубкой возле уха, когда с ним никто не разговаривает. После того, как он положил трубку на рычаг и вышел из кабинета, мозг его обезжизнил. Ни одна мысль, даже самая короткая, не выскользнула из него, пока Шерстов шел по коридору к выходу.
Во дворике, на ящике из-под тары сидел Чугунов и курил.
- Дай папиросу, - сипло произнес Шерстов.
- Что это с тобой, товарищ начальник? – уловил Чугунов странное звучание его голоса.
Шерстов сел на соседний ящик, закурил и посмотрел на Чугунова так, словно только что обнаружил его присутствие. Через некоторое время взгляд его, наполняясь какой-то мыслью, начал тяжелеть.
- Спасибо тебе, товарищ Чугунов, - изрек, наконец, он.
- Да папирос не жалко, - широко улыбнулся тот, выставив крупные, желтые от курева зубы.
Лишенный возможности видеть, он не стеснялся, в отличие от большинства людей, своих внешних недостатков. А впрочем, эта улыбка делала его смуглое, вырябленное пороховыми газами лицо неожиданно добродушным.
- Не за табачок спасибо, - усмехнулся Шерстов, - а за твое пение в хоре.
- Ты вроде бы недоволен… Сам же агитировал за художественную самодеятельность.
- И где ты хор этот нашел! – Шерстов, казалось, не слышал Чугунова.
- Да объясни толком: что случилось?!
- А то и случилось, что в субботу к нам приедет Первый секретарь горкома. Посмотреть на художественную самодеятельность. Которой в помине нет!
- А я-то чем виноват?!
- Не полез бы в хор со своим вокалом, никто б не узнал, что у нас тут второй Лемешев трудится. А теперь все! – Шерстов отбросил, не погасив, окурок. - Скоро вам нового начальника пришлют!
- Эх, пехота!.. – после недолгого раздумья протянул Чугунов. – И решительно заявил: есть выход!
- Да откуда ему взяться? – махнул рукой Шерстов.
- Вот слушай, что я тебе скажу…
Хороший же мужик был этот Чугунов: светлая голова, рисковый человек - недаром танкист! Шерстов еще долго оставался благодарен ему.
Чугунов договорился с несколькими друзьями-хористами, тоже инвалидами войны, будто они и есть художественная самодеятельность артели. Понятное дело, подлог и наглость, только другого выхода не было. Спели хористы на славу. И снова блистал Чугунов. А еще он привел из ДК приятеля - декламатора, который мастерски прочитал «Стихи о советском паспорте».
Товарищ Первый секретарь был явно доволен.
- Ну а с планом у вас как? – спросил он после концерта Шерстова.
- В прошлом месяце выполнили на сто целых и одну десятую процента! – выпалил Шерстов чистую правду.
- Одну десятую, говоришь? – сдвинул брови Георгий Михайлович. – Надо бы подтянуться. Дадите в этом месяце сто один процент?
- Дадим, - улыбнулся мучительно Шерстов, поскольку врал: ноябрь-месяц, начавшийся праздниками, гарантированно обещал стать провальным.
И точно – все к тому и шло, когда в двадцатых числах Шерстову позвонили из райкома. Так, мол, и так: вам надлежит послезавтра к десяти ноль-ноль прибыть в комнату номер тридцать пять.
«Это конец, - решил Шерстов. – Видно прознали про срыв плана… Или... – он зажмурился, - про фокус с самодеятельностью!.. Вот тогда уж точно конец!»
То и дело представляя визит в райком, Шерстов довел себя до намерения во всем сознаться, не дожидаясь разоблачений, – и про план, и про самодеятельность.
- Знаешь, Чугунов, - решил он быть честным до конца, - я в райкоме должен буду насчет самодеятельности правду сказать. Понимаешь?
- Понимаю… понимаю… Только откуда известно, зачем тебя вызывают? Причин может быть тысяча. Ну, та, например, что тебя кандидатом в члены партии недавно приняли: может в документах что напутали или данные какие уточнить надо. Что ж ты сразу Лазаря запел?! Потерпи, успеешь сдаться…
Лицо у Чугунова сделалось каменным, двигался только рот, да и были эти движения скупыми, скованными.
«Наверно, с таким лицом он ходил в атаку. А какое у меня, интересно, было лицо… тогда?..» - подумал Шерстов, и вдруг ему стало муторно.
Ведь никуда не деться от того, кто живет в каждом и твердо знает о нем всю правду без прикрас. Иногда так и хочется прихлопнуть его или хотя бы загнать куда-нибудь подальше, иногда даже кажется, что это удалось; так нет же: выскочит откуда-то неожиданно, обольет душу горечью и сгинет до следующего раза. И хотя кое-кому все же удается от него избавиться, Шерстов, как видно, в их число еще не сумел попасть.
- Да ты, Чугунов, не злись. Я ведь по-товарищески предупредить хочу. Чтоб ты, в случае чего, готов был…
- А я готов! Хорошего-то ждать мне нечего, а к плохому я всегда готов! Так что ты не беспокойся за меня.
Наконец, «послезавтра» настало. На троллейбусе доехал Шерстов до площади Разгуляй, свернул на Новую Басманную улицу. Он шел в снежной круговерти; навстречу ему двигались кутавшиеся в одежды люди, - какие-то одинокие, серые, мятущиеся. Шерстов тоже озяб, лицу было колко от пурги. «Скорее б дойти, - думалось ему, - тогда конец и этой метели, и неизвестности… Да будь что будет!»
Вдруг заявилась посторонняя, несуразная мысль: «Какое дурацкое название – Разгуляй…» Шерстов попытался ее отогнать, но она никак не отвязывалась. «Надо б переименовать. Например, в площадь Сталина. Или лучше в площадь Генералиссимуса Сталина. Точно! В Москве ведь до сих пор нет ни улицы, ни площади имени вождя!»
Шерстов встряхнул головой, глотнул снежного ветра, и не к месту взявшаяся мысль оборвалась.
Комната номер тридцать пять оказалась приемной заведующего организационным отделом. Посередине, над столом возвышалась холодной красотой секретарша. В ее выступающих скулах, повороте изящной, гладко причесанной головки проступало что-то восточное и что-то хищное.
- Товарищ Чиркунов примет вас через минуту, - сказала она, и от ее строгого взгляда страх неизвестности снова вздыбился в Шерстове.
Под действием этого страха он начал терять самоконтроль, отчего, переступив порог кабинета, выпалил нелепицу:
- План выполним, а Разгуляй надо переименовать.
По счастью, произнесено это было слабым голосом, так что Чиркунов ничего толком не разобрал. Он вышел из-за стола и, против ожидания Шерстова, улыбнулся:
- Будем знакомы – Николай Тихонович Чиркунов, заместитель зав. орг. отделом.
Это был коренастый мужчина в темно-синем двубортном костюме, светлоглазый, лысеющий.
- Прошу, - указал он на стул. – С вами хотел говорить мой начальник, Петр Дмитриевич Царапин, но вчера он внезапно заболел: сердечный приступ. Поэтому мне поручено предложить вам… работу у нас, в райкоме, инструктором.
Шерстов тайно ущипнул себя за ляжку: уж не наслал ли Фердыщенко на него сон? Ляжка заныла, и Чиркунов продолжил из несомненной действительности:
- Нам не хватает людей энергичных, инициативных. Война выкосила лучших. Из довоенного состава один только Царапин остался, да и у того здоровье подорвано. Так что воспринимай (предлагаю перейти по-товарищески на «ты») это предложение как партийный приказ. Я тут тоже недавно, из наркомата перешел. А ты, я знаю, с производства, художественную самодеятельность отлично организовал, сам Григорий Михайлович о тебе хорошо отзывался. В общем, думаю, все у тебя получится.
- Ну что ж, приказ есть приказ…
- Тогда будем считать вопрос решенным. Сдавай дела в своей артеле, и через пару-тройку дней – ждем!
Чиркунов пожал Шерстову руку и, проводив его до двери, задержал на пороге:
- А что это ты про Разгуляй говорил?
Застигнутому врасплох Шерстову пришлось отвечать честно:
- Я подумал, что название такое – Разгуляй – не подходит для столичной площади, вообще для советского города не подходит.
Глаза у Чиркунова залучились интересом.
- И давно она так называется? Сам-то я из Свердловска, здесь всего пару лет, а ты вроде бы москвич.
- Да всегда так называлась… А сегодня меня осенило: в Москве же до сих пор нет площади Сталина, а тут какой-то Разгуляй. А еще лучше, чтобы это была площадь Генералиссимуса Сталина!
Взгляд Чиркунова на секунду застыл, как будто наткнулся на что-то примечательное, и Шерстову показалось, что вот-вот прозвучат слова одобрения. Но так ему лишь показалось.
- Что ж, - Чиркунов снова пожал Шерстову руку, - до скорой встречи.
Оказавшись в приемной, Шерстов взглянул на секретаршу и поразился: неприступной красавицы не было, а была очаровательная женщина с карими, по-девчоночьи блестящими глазами, с сочного цвета ртом (наверно, против всяких правил, подкрашенным), с черными волосами, которые, опускаясь вдоль широких скул, собирались в узел на затылке – и было это удивительно грациозно. Шерстов смутился, поняв, что просто пялится на нее.
- До свидания, - негромко сказал он.
Секретарша кивнула ему со скачущими чертиками в глазах и, чтобы не рассмеяться, уткнулась в бумаги на столе.
Он вышел на улицу. Метель уже кончилась, и улица лежала посветлевшая, в недолгой власти маленькой зимы. Костя вспомнил, что как раз сейчас хорошо лепить снежки; именно это и делала ребятня из школы напротив, высыпавшая на перемену. Он нагнулся, зачерпнул горсть снега, свежо и плотно прилегшего к руке, и всякое волнение исчезло. Оглядевшись по сторонам, Шерстов уверенным шагом направился к троллейбусной остановке.
9
Лена приехала.
Если долго ждать, когда сбудется мечта, то ожидание становится привычкой, а сама мечта тускнеет.
Лена приехала через год. Много это или мало, не так уж и важно, однако Шерстов стал относиться к ее возвращению, как, скажем, в апреле относятся к наступлению Нового года – праздника, который неминуемо состоится, но потом, еще нескоро. А пока…
Невозможно было вырваться из этого морока, освободиться от этого сладкого дурмана, избавиться от этого недуга по имени, хоть все перечисленные слова и мужского рода, - Наиля. Она – та самая секретарша. Может, и не случилось бы в Костиной жизни «солнечного затмения», если б не Чиркунов. С самого начала Николай Тихонович повел себя с ним, вопреки субординации, как покровитель-друг. Почему? Шерстов не знал, но чувствовал, что Чиркунов не так прямодушен, как пытается выглядеть. И, тем не менее, оказался Костя посвящен в одну слабость своего начальника: любил Чиркунов холостяцкие вечеринки. Не мальчишники, заметьте, а именно такие компании, где мужчины все как бы неженаты. Ну а замужних женщин там просто не могло быть. Узнал Костя и то, что пристрастие это давнее – еще с той поры, когда Чиркунова перевели на работу в Москву, а семейство его по какой-то причине задержалось в Свердловске. Остепенился он только с приездом жены и двоих детей, но изредка Николай Тихонович и теперь позволял завихряться ровному течению будней. Конечно, не приведи господи, узнал бы кто в райкоме о слабости зам. зав. отделом, но компания состояла, в основном, из бывших сослуживцев Чиркунова по наркомату пищевой промышленности – людей проверенных.
Кто-то прочтет это и скажет: «Не может быть! Выдумки! В ту суровую пору коммунист на высоком посту не посмел бы выйти за рамки морали!» И ошибется. Потому что никакой коммунистической моралью не обороть влечения плоти, желания удовольствий и множества еще того, с чем рождается человек и перед чем так слаб. Если он, конечно, не святой. А разве бывают святые во власти? Ими там только хотят казаться. И всегда безуспешно. Даже «всесоюзный староста» умудрился прославиться своим увлечением молоденькими балеринами. И будто бы не знала вся Москва, как по воле всесильного наркома, походившего в своем пенсне на филина, умыкали со столичных улиц красивых барышень. А потому не стоит удивляться, что и на этажах пониже жизнь была расцвечена всевозможными красками, которые, однако, подобно симпатическим чернилам, исчезали в свой срок.
В тот раз собрались незадолго до Нового года на даче у Кондакова, в Сокольниках. Шерстов впервые оказался в этой компании. Наиля тоже. Во всяком случае, она так сказала, танцуя, с Костей.
Он не мог отвести от нее восхищенных глаз, а Наиля оставалась невозмутимо хороша. После шумного застолья в какой-то темной, душно натопленной комнатке, не помня себя, Шерстов целовал ее упругие губы, заходясь от вожделения, хватал за грудь и бедра, наконец, повалил на что-то, приспособленное под постель, - не встретив никакого сопротивления.
- Ну и куда ты так торопился? – улыбнулась она потом. – Успокойся, никто меня у тебя не отнимет.
И заключались в этой улыбке поощрение и усмешка, почти влюбленность и превосходство. Было ясно, что Наиля им до конца так и не завоевана. Но у Кости сжималось сердце от желания по-настоящему покорить эту женщину, нет, не женщину – красивую самку, потому что от близости с ней в нем проснулось что-то звериное.
- Ну хватит, хватит уже, - мягко останавливала она его, пока решительно не произнесла:
- Константин Павлович, нам пора, скоро все разъезжаться начнут.
Чиркунов, завидев Костю (сначала к гостям присоединилась Наиля, потом он), понимающе подмигнул ему. Сам он сидел во главе стола, приобнимая упитанную блондинку, и сиял.
До метро добирались все вместе, веселой компанией, только Кондаков остался: к концу вечера он уже еле ходил.
Костя предложил Наиле тоже остаться на даче, но та, сверкнув глазами, прошептала:
- Ты с ума сошел!
А по пути к метро она даже как будто сторонилась его, идя под руку с каким-то там Алексеем Васильевичем. По тому, как непринужденна была их беседа, могло показаться, что они давно знакомы.
В вагоне Костя все же приблизился к Наиле, вполголоса сказал:
- Провожу?
- Не сегодня.
И улыбнулась как-то виновато…
Шерстов ничего не понимал, но твердо знал - он не отступит. Однако на следующий день стало очевидно, что никакой осады не потребуется: Наиля смотрела на Шерстова лучистыми, радостными глазами. Пришлось ему срочно налаживать знакомство с Кондаковым, чтобы иметь возможность пользоваться дачей в Сокольниках. Наиля жила с матерью и сестрой, а Костя хоть и жил один и даже должен был в недалеком будущем получить от райкома комнату в новом доме, привести к себе кого-либо не мог.
Из-за соседа-пенсионера Лукьяныча – члена партии с дореволюционным стажем, которому в силу почтенного возраста многие радости жизни сделались недоступны. Естественно, будучи лично свободен от порока, Лукьяныч беспощадно искоренял его вокруг себя. Так в конце 1944 года жертвой этой деятельности стал Костя Шерстов, имевший неосторожность и большое желание провести короткую, после рабочей смены, ночь с фрезеровщицей Зиной Кругловой в стенах своей коммунальной квартиры. Двух других его соседей это никак не взволновало, но Лукьяныч вызвал милицию. Кончилось все большим скандалом, снятием с Кости «брони» и призывом его в армию. Комсомолку Зину тоже уволили с завода; дальнейшая судьба ее никому неизвестна.
Шерстов ненавидел Лукьяныча, но ненавидел тихо, ибо был бессилен перед ним. И особенно теперь, когда работал в райкоме. А еще, в глубине души, он носил обиду на мать: после смерти Костиного отца она вышла замуж и переехала к супругу, оставив Костю один на один с Лукьянычем. Но ведь Косте, с другой стороны, было уже восемнадцать лет. И все же Шерстов верил - настанет тот светлый день, когда он сможет поквитаться с Лукьянычем. (Увы, старик ушел из жизни, не дожидаясь расплаты.)
Видя, что Кондаков, внук академика и сын профессора, тяготится и без того необременительной службой в наркомате, Шерстов пообещал молодому оболтусу поговорить кое с кем о переводе того в промышленный отдел райкома. Зная, как бьют баклуши инструкторы этого отдела, Костя понимал, что такая работа как раз по Кондакову. Впрочем, в своем отделе Шерстов тоже не перенапрягался.
А что вы думаете?! Функционер по сути своей чаще всего лишь профессиональный имитатор активной деятельности. Ему всегда тепло и сытно. Вот почему – и тогда, и теперь – для проходимцев всех мастей так заманчиво стать частицей той силы, что называлась раньше «руководящей и направляющей», сейчас - «партией власти». Надеюсь, читатель из будущего не сможет дополнить перечень имен этой российской беды, ставшей с некоторых пор наихудшей в «компании» дорог и дураков.
Ну, и мог ли, скажите, Кондаков отказать в дружеской услуге Шерстову? Так что дубликат ключей от профессорской дачи очутился у того в кармане без особых проблем.
А дальше началось наваждение. Он никак не мог напиться сладкой муки, что несла ему красивая татарка – то страстная, то холодная, то чужая, то близкая. И ничего сильнее не желал он, как только испить эту горькую усладу до конца. А потом? Ему было все равно, что станет с Наилей, с ним… Обыденные мысли не приходили ему в голову.
Еще раньше, перед тем, как случиться этому затмению, Шерстов написал Лене письмо. Ответ пришел нескоро: ее демобилизуют не раньше осени сорок шестого года – не хватает младшего медицинского персонала; жаль, но с поступлением в мединститут придется повременить; а в общем все у нее хорошо, и ему она желает того же самого. Обычное письмо, знак вежливости. В другое время такой скупой ее ответ привел бы Костю в отчаяние. Но он, пробежав глазами по строчкам, спокойно решил: что толку сейчас думать о Лене? Она далеко. Но обязательно приедет. А тогда… И ему вспомнилась нежность, которую еще недавно он испытывал к ней, будто слабая тень любви упала на душу. Но чем ближе подходил срок Лениного возвращения, тем незаметнее становилась эта тень, и уже казалось, что ничего, кроме простого желания увидеть когда-то знакомую красивую женщину в нем не осталось.
Однако стоило ей приехать, взглянуть на нее, как Шерстов отчетливо понял: он нисколько не переменился к ней. А все остальное - не иначе колдовство: и забвенье любви к ней, и марево нынешней страсти. Лена чистая, светлая, ее невозможно не любить. А эта…
Ему представились ее притухшие, опьяненные блудом глаза, склоненное к плечу лицо в спутанных волосах, сухие, горячие губы. Вся греховная – с такой пропадешь ни за что, сгоришь, лишишься рассудка! Да он почти его и лишился! Ну зачем, зачем нужна была ему Наиля?! Ведь жениться на ней он и не думал. Впрочем, он тогда вообще ни о чем не думал…
Только теперь Шерстов позволил подать голос давно возникшему, но отправленному в подсознанье сомнению: так ли уж была незнакома Наиле та компания на даче в Сокольниках? А следом потянулись и еще мысли: если знакома, то зачем обманывала его? и что делала она там раньше? и с кем? и не хотят ли приручить его, как зверушку лакомством, в каких-либо целях? Шерстов даже вспотел. Ответы наверняка знает Чиркунов, но как их добиться от него? А, может, это лишь фантазии? Нет, нет, все тут неспроста…
Так думал Шерстов, возвращаясь от Лены. Она приехала несколько дней назад, а позвонила только сегодня вечером. И надо же - Шерстов как раз оказался дома. Прихватив бутылку коньяка и коробку конфет, он отправился в Старосадский переулок. Так непривычно было увидеть ее чуть-чуть пополневшую и не в белом халате или гимнастерке, а в нарядном голубом платье; но все-таки она оставалась прежней.
Они сидели за столом, пили коньяк.
- Почему не сообщила, когда приедешь?
- Но я же написала в письме.
- Я про день и час. Встретил бы на вокзале.
- Да не хотела беспокоить.
- Беспокоить?! Что ты, Лена! Надеюсь, больше ты никуда не уедешь?
- Я тоже надеюсь. Буду работать в больнице и поступать в медицинский.
- А как Сашка?
- Он в Саратове, учится в военном училище.
- Генералом, наверно, будет.
- А может и маршалом, - улыбнулась Лена.
Конечно, Шерстову было бы интересно узнать о Лифшице, но только если б Лена заговорила о нем сама. Но Лена молчала. Она вообще, чем дольше продолжалась их встреча, становилась все молчаливее, тише. Шерстов, видя это, спросил:
- Ты не рада мне?
- Рада, Костя. Конечно, рада! Только я устала очень…
В дверях, провожая, мягко взглянула:
- Ты не обижаешься?
«Какая же она замечательная», - подумал Костя и, всю дорогу домой размышляя о ней и своей жизни, решил, в конце концов, что был до сегодняшнего дня опасно болен.
10
Плотно закрыв дверь в своем кабинете, Чиркунов улыбнулся. Он только что высказал своему начальнику, заведующему отделом Петру Дмитриевичу Царапину предложение переименовать Разгуляй в площадь Генералиссимуса Сталина. О том, что мысль эта – Шерстова, Николай Тихонович умолчал. Хоть лицом Царапин и остался непроницаем, загоревшиеся глаза выдали, как понравилась ему идея. Такое поведение начальника вызвало у Чиркунова обоснованное опасение: а не собирается ли тот поступить с ним, как в свою очередь, поступил он с Шерстовым? Если так, то Царапин, конечно же, станет тянуть время, которое, как известно, обладает свойством уносить из памяти подробности событий. А там уж пойди - разберись, кто и что предложил первым. Но если гибнущий в пожаре страсти Шерстов, скорее всего, и не вспомнит свои мысли годичной давности, то ему-то, Чиркунову, с чего бы впасть в забывчивость? Нет, он обязательно напомнит о своей идее товарищу Царапину, да еще в присутствии первого секретаря райкома товарища Сажина. Не сомневайтесь, дорогой Петр Дмитриевич, так и будет! Чиркунов опять улыбнулся.
В дверь заглянула Наиля.
- Можно?
- Заходи, заходи… - Николай Тихонович протянул к ней руки. – Поздравляю! С самим Поликарп Викторовичем Замахиным, с самим секретарем горкома работать будешь! Как тебе такое удалось? Расскажи, красавица!
И, приобняв, похлопал Наилю пониже спины.
- Уж кому, как не вам, Николай Тихонович, это знать, - мягко освободилась она от его рук.
- Ну, ты уж нас, сирых, убогих, там не забывай. Может, поможешь когда…
- Ой, ой, - покачала головой Наиля, - хватит уж вам прибедняться. Не сомневайтесь: ни вас, ни Петра Дмитриевича не забуду. Куда бы я без вас…
- Да ты и сама девочка разумная, послушная.
- А что, разве не так? Может я кого-то обидела?
- Что ты, Наиля! Одни лишь приятные воспоминания и все такое прочее…
- Непонятно только: зачем вам понадобилось нас с Костей сводить?
- С Шерстовым? Уж не любовь ли у вас?
- Может быть…
- Видишь ли, я всегда для пользы дела стараюсь поддерживать людей способных, перспективных (а Шерстов, чувствую, как раз такой) и становлюсь им со временем настоящим другом. Ну а для друзей ничего не жаль – даже самой распрекрасной девушки - лишь бы им было хорошо. Неизвестно, как жизнь сложится, только понадобись мне его помощь, да напомни я, каким другом ему был, разве отвернется он от меня?
- Ну да, - печально кивнула Наиля, - все-то у вас так. – И вскинула голову. – А Костю я так до конца и не приворожила, бросил он меня. И еще неизвестно, будет он вас вспоминать по-хорошему или по-плохому!
- Да ты, я вижу, переживаешь из-за него?
Наиля темно посмотрела Чиркунову в глаза.
- Переживаю.
- Непохоже на тебя… Но это скоро пройдет. Иначе и быть не может!
- Надеюсь, - негромко сказала Наиля и вышла.
А между тем за дверью напротив, в своем кабинете напряженно размышлял Петр Дмитриевич Царапин. Выпускник Промакадемиии, он находился на своем посту еще с довоенных лет и явно на нем засиделся. Некоторые его однокашники, притом недоучившиеся, были уже членами Политбюро и Секретарями ЦК, а он…
Эх, ушел его поезд! Вот и сердце стало пошаливать. А все из-за переживаний, от нереализованности, так сказать. В общем, случай подвернулся, как нельзя кстати. Нужно только дело обставить грамотно. Чиркунов, конечно, думает, что я начну тянуть время, не давать хода его предложению, чтобы потом, когда все подзабудется, выдать его идею за свою. А вот и нет, дорогой Николай Тихонович! Никаких проволочек! Озвучу Сажину предложение о переименовании буквально завтра. И как свое! А вы, уважаемый, потом доказывайте, кто родил эту идею. Если вам еще позволено будет что-то доказывать! Ха-ха! Ссориться с начальством себе дороже! Да и потом, Чиркунов еще молод, у него все впереди, а он уже на излете, может это его последний шанс приподняться – должен же Чиркунов такие вещи понимать!
Царапину вдруг стало необыкновенно жаль себя. Он закрыл глаза и подумал, что жизнь, в сущности, прошла. И чего он добился? Ну выжил в годы чисток, ну уберегся от фронта в войну, а так, чтобы чего-то значительного: почестей, наград, власти – да настоящей, до дрожи в коленках у подчиненных, – нет, не достиг, не добыл.
Он вспомнил себя молодым, задорным, радостно проживавшим каждый день. Неужели это был когда-то он – сероглазый, крепкий паренек с русыми кудрями, сноровистый в работе, успешный в карьере, удачливый с женщинами? А кончилось все ничем. Даже любовь мимо прошла. Да, был женат, на Клавдии. Когда перед войной хоронил ее, - ни жалости, ни печали, хоть и прожили вместе почти двадцать лет. Соболезнования, конечно, принимал, как положено, со скорбным лицом… Потом, правда, Наиля появилась. Перед такой не устоишь. Но… Сажину она тоже понравилась.
Царапин потянулся к портсигару, лежавшему на столе, и увидел в зеркальной его крышке отражение старика с лысым черепом и мешками под глазами. Он вдруг рассмеялся: а ведь ушла Наиля и от Сажина! В горкоме тоже есть ценители женской красоты!
И ни с того, ни с сего у него возникла мысль: если есть в Москве Застава Ильича, то почему бы не быть Заставе Виссарионыча? От волнения у Царапина покраснели уши. Он затянулся папиросой и смело продолжил аналогию. А завод Владимира Ильича? Взять, да и переименовать, например, тот, мимо которого он все время ездит, как его… имени Войтовича. Да, да, само так и напрашивается: Войтовича – Виссарионыча.
Как видите, читатель, Царапин заслуживает всяческих симпатий, поскольку не стал банально присваивать чужую идею, но творчески ее развил, решив, впрочем, до поры всех козырей не раскрывать.
А потому с сожалением сообщаем, что Сажин после разговора с ним срочно отбыл на Старую площадь, где доложил о своем предложении переименовать Разгуляй непосредственно Григорию Михайловичу Дьякову, Первому секретарю горкома партии.
11
И ничего-то у Шерстова с Леной не получалось…
Ну, ходили пару раз в кино. Ну, в Большом были. На «Лебедином озере» Лена сидела тихая; словно отнятая у реальности чудесным сном, она только внешне находилась в зале. Шерстов же, как ни старался, так и не смог проникнуть в этот причудливый, созданный движеньем и музыкой, мир. Нечасто, но он все-таки различал постукивание о пол балетных туфель (Шерстов все никак не мог вспомнить их названия). А потом увидел, что у балерин такие же гладкие, округлые прически, как у Наили, - и растерялся, не испытав прежней злости от того, что был околдован ею и едва не погиб.
Кончился август, и как-то вдруг, перешагнув пору послелетней истомы, уже в сентябре наступила октябрьская непогода.
Они возвратились из Парка Горького промокшие, озябшие; сидели у Лены, пили чай. Долго не могли согреться. Наконец, стало тепло, а вскоре – душно, от того жара, когда и не разберешь: то ли он в комнате, то ли в тебе самом. Лена поднялась из-за стола, открыла форточку и осталась стоять, глядя на унылый дождь, обесцветивший все за окном. Оттуда веяло тоской и опустением. Когда к ней подошел Костя, она не обернулась. И не шелохнулась, когда он обнял ее. Косте показалось, что Лена ждала этого. Осмелев, он попробовал подхватить ее на руки, но ничего, кроме неуклюжего движения, у него не получилось.
- Я сама, - отстранилась Лена и пошла к дивану.
Вот и произошло то, о чем он так мечтал! Но где же ощущение счастья? Все тускло, серо, как за окном, словно и в чувствах случилась непогода. Хотя дело, конечно, в простой истине: Лена не любит его. А ему надо, необходимо, чтоб любила! Оттого и нет радости. Но он упорный и своего добьется! Да он почти уже добился: Лена стала его женщиной!
Поняв это, Костя улыбнулся и хотел положить ей ладонь на плечо, но Лена отвела его руку и резко встала. Наскоро одевшись и схватив чайник, она выбежала из комнаты. Ничего хорошего не означал этот ее порыв: так бегут, когда становится неприятно. Костя догадался, что сейчас лучше всего уйти, дать Лене побыть одной, обдумать свою новую жизнь – жизнь с ним, и пусть пройдут женские ее… причуды, а, проще говоря, схлынет блажь. Наверно, Лифшица вспомнила. Только где он теперь – чужой муж? А свою судьбу, как ни крути, устраивать надо. Ну и с кем ее устраивать, как не с ним?! Вот такая правда жизни. И никуда от нее не денешься.
Шерстов ушел, пока Лена была на кухне, оставляя решать ей самой, то ли он обиделся, то ли проявил тонкое понимание женской души. И то, и другое одинаково устраивало Костю. А чтобы Лена, если решит в пользу первого, острее испытала чувство вины, он несколько дней не звонил ей. Но когда позвонил, был ошарашен:
- Давай забудем о том, что случилось, - сказала Лена. – И вообще, я думаю… я знаю: ничего у нас не получится. Прости.
И повесила трубку.
12
- Это кто же такое придумал?
- Вношу предложение от себя лично и трудящихся столицы.
Когда товарищ Сталин недобро усмехнулся, Первого секретаря горкома осенило :да его просто подставили, обвели вокруг пальца!
- У вас что, других забот нет, как только заниматься моим возвеличиванием? Недавно наш начальник тыла вместо того, чтобы решать задачи обеспечения войск, предложил образец формы Генералиссимуса («ну да, - туго сообразил Дьяков, - Хозяин до сих пор в маршальской ходит»). Позаботился о товарище Сталине, вырядил в эполеты, аксельбанты, как полицмейстера. Нет, не на своем месте оказался человек… Вот и вас, товарищ Дьяков, по-моему, следует перевести на другую работу. Этот вопрос мы обсудим на Политбюро. Можете идти.
«Вражины коварные! Все же свалили, повергли в прах! И чьими руками?! Сажина!!! Да он же мне всем обязан!.. Ну держись, иуда!..»
- Сажина ко мне! – рявкнул он, врываясь в собственную приемную.
Через полчаса Сажин стоял посреди огромного кабинета Дьякова ни жив ни мертв.
- Сволочь! – рвались его барабанные перепонки от крика главного московского большевика. – Тебе откуда эту идею подкинули?! Из ЦК? Из правительства? Кто моей отставки хочет? И не ври, что сам придумал!
- Это все Царапин, - признался Сажин.
- Какой еще Царапин?
- Зав. орг. отделом нашего райкома.
Дьяков опешил:
- Как это?
- Ну, пришел и сказал, что у него есть такое вот предложение.
Дьяков рухнул в кресло и простонал «идиоты!» причисляя, наверно, к этим двоим и себя.
- Ну вот что, Сажин, - утихнув, сказал Григорий Михайлович, - чтоб сегодня же, по собственному желанию, по семейным обстоятельствам, по состоянию здоровья – как хотите – оба, ты и Царапин, из райкома вон. И учти, с поста меня еще никто не снимал!
О вызове Сажина на Старую площадь в райкоме знали все, но никто не ждал его возвращения так нетерпеливо, как Царапин. Он то и дело выглядывал в окно, карауля машину первого секретаря. Царапин полагал, что с того дня, когда он выдвинул свою (ну, якобы, свою) идею о переименовании, это была первая поездка Сажина в горком (и ошибался). Несмотря на волнение, он, впрочем, не сомневался в одобрении на Старой площади своего (ну, якобы, своего) предложения.
Когда черный, лаково блестящий множеством овалов автомобиль, плавно присев, застыл у подъезда, Царапин почти бегом бросился из кабинета. Но на пороге возник Чиркунов.
- Потом, потом, - развернул его Царапин. – Я к Сажину!
- А я хотел показать вам отчет о подготовке к годовщине Октября. Сажин его еще вчера потребовал, помните?
- Да, да, помню. Хорошо, пошли вместе. Только ты со мной в кабинет пока не заходи.
И стоило Царапину так суетиться?!. Из-за неплотно закрытой двери Чиркунов услышал сначала вопрос Сажина:
- Значит, предлагаешь Разгуляй переименовать? - произнесенный обычным тоном, обыденным голосом, который вдруг вскипел яростью:
- Тебя кто надоумил, дурень ты старый?! Я тебя сейчас переименую! И будешь ты никто и звать тебя никак!
Потом Чиркунов услышал звук от падения тела. Через пару секунд дверь кабинета распахнулась, появился Сажин – сам на себя не похож: красный и пучеглазый.
- Врача! Врача быстро!
Старика увезли в больницу – обширный инфаркт, а Чиркунов…
Оставшись в одиночестве, он первым делом облегченно вздохнул, готовый свечку поставить тому святому, что беду отвел. Ведь еще какой-нибудь час назад он собирался при докладе о подготовке к торжествам невзначай бросить: кстати, товарищ Сажин, у меня одно предложение появилось, я товарищу Царапину о нем докладывал… Чиркунов облегченно вздохнул еще раз и вдруг осознал: а беда-то, на самом деле, лишь отодвинулась. Сажин знает, что идея о переименовании не Царапина, а значит он, Чиркунов, в безопасности только пока тот болен. Но если старик выкарабкается, то, разумеется, выдаст его. И что тогда делать? Указать на Шерстова? Но это никак его не спасет… Да Шерстов, скорее всего, ничего и не помнит (что было абсолютной правдой). И как-то само собой вспомнилось: совсем недавно ему предлагали вернуться в наркомат, теперь, по-новому, в министерство, на достаточно высокую, между прочим, должность. Он обещал подумать, но только из вежливости: партийная карьера была престижней. Так вот он – путь к спасению!
Воистину, человек предполагает, а Бог располагает! Или опять Фердыщенко постарался? Кто знает, но именно с неожиданного перехода Чиркунова в министерство для Шерстова наступила пора благоприятных перемен. Вскоре после Чиркунова покинул свой пост Сажин. И тоже внезапно. Сначала поговаривали – заболел, потом – перевели на другую работу, а затем до всех дошло, что лучше о нем вообще не говорить. Должность первого секретаря райкома занял тов. Жидков – тот самый, который пару лет назад возглавлял комиссию горкома по культмассовой работе, и знавший, что Шерстов оказался в райкоме с подачи самого Георгия Михайловича Дьякова: уж очень он понравился Первому своим коллективом художественной самодеятельности. А подобный факт опытный начальник никогда не упустит из виду.
- Ты вот что, товарищ Шерстов, - сказал Жидков, вызвав его к себе, - как смотришь на то, что мы тебя зам. зав. отделом выдвинем? Полагаю, в горкоме твою кандидатуру поддержат.
Смысл сказанного не сразу достиг сознания Шерстова. Разрыв с Леной выбил его из колеи. Что бы ни предпринимал он – звонил, пытался встретиться – слышал всякий раз одно и то же: «Прости … и не мучь ни себя, ни меня». Шерстов недоумевал: разве может женщина быть так жестока с любящим ее человеком? Или здесь кроется что-то другое? А вчера выяснилось, что Лена пропала, то есть, со слов ее соседей по квартире, уехала из Москвы неизвестно куда. Но Шерстов-то знал, что человек не в состоянии бесследно исчезнуть, нужно только изыскать возможности и приложить усилия, чтобы его найти. Именно тем, что необходимо предпринять в ближайшее время, и был озабочен Шерстов, когда его вызвал первый секретарь райкома.
Шерстов уперся взглядом в удивленное лицо Жидкова, и лишь тогда прозвучавшие слова проникли ему в мозг.
- А ты что, Шерстов, вроде как раздумываешь? – с холодком спросил Жидков, обрывая затянувшуюся паузу.
- Да что вы, Корней Степанович, - спохватился Шерстов, - это я от неожиданности растерялся… Приложу все силы, чтобы оправдать высокое доверие…
- Ну ладно, ладно… - махнул костистой маленькой рукой Жидков и, взглянув по-птичьи искоса, наставительно проговорил:
- А теряться тебе теперь не к лицу.
13
На новой должности Шерстову стало не до чего, кроме работы, и как-то незаметно ушла, истаяла горечь от Лениного коварства, а именно с этим словом связывал теперь Шерстов ее поступок. От любви, как известно, до ненависти один шаг. Впрочем, нет, еще не ненависть испытывал он, а какую-то мрачную обиду.
Но самому Шерстову разбираться в своих чувствах было некогда. На посту заместителя пришлось трудиться за двоих: Царапин, оставаясь зав. отделом, по известной причине на работе отсутствовал. Сколько же неведомых ранее премудростей довелось ему постичь! А со сколькими опасностями встретиться! И были они не только явными, но и скрытыми, как мели для судна, и чтобы не пойти ко дну требовалась обостренная бдительность. В общем, предаваться переживаниям, расслабляться он не мог.
Однажды пришел к нему Чугунов. Шерстов в очередной раз удивился, как это он, совсем незрячий, ходит везде один, только тросточкой постукивает, будто прощупывая путь. Шерстов понял сразу, с чем связано его появление, поскольку был в курсе всех готовящихся к рассмотрению персональных дел коммунистов. А дело коммуниста Чугунова обещало закончиться однозначно плохо, ибо было политическим.
Сейчас мало кто знает, что в Советском Союзе еще с тридцатых годов существовали орденские выплаты: за каждый орден, в зависимости от его статуса, награжденному ежемесячно начислялась определенная денежная сумма. Так как после Отечественной войны счет кавалерам орденов пошел на многие миллионы, властям стало ясно, что льготу нужно отменять. Появилось совместное постановление ЦК партии и Совета министров, в котором говорилось о многочисленных просьбах граждан, награжденных орденами СССР, о прекращении им этих самых выплат. У Чугунова было четыре ордена. Из получаемых за них денег складывался неплохой дополнительный доход, и он, понятное дело, ни с какими предложениями к правительству не обращался.
- Ну и где те граждане, которым «орденские» помешали? – спрашивал в курилке Чугунов, взбудораженный новостью об отмене выплат.
Артельщики лишь суетливо затягивались и с клубами дыма напряженно выдыхали молчание.
- Что, пехота, затихла? От курева не оторваться?
- Ну вот что, - решился, наконец, ответить старший мастер, - кончай, не бузи. Все там правильно сделали…
- Эх вы…кролики…
Сколько ни старался Шерстов вспомнить того единственного, так сказать, сознательного трудящегося, что подал сигнал в райком, так и не смог, хотя фамилия подписавшего заявление была ему знакома.
- Ты мне одно скажи: это ж какая сволочь донесла? – удивился вопросу Шерстов, полагая, что Чугунова будет интересовать в первую очередь, как выбраться из ситуации.
- Разве это для тебя сейчас главное? Знаешь, чем кончится все может?
- Знаю… А все-таки скажи, кто… Не могу же я про каждого думать. И не думать об этом не могу…
- Не проси, не скажу. И дело совсем не в том, кто сообщил.
- А в ком же? – снова удивил Шерстова Чугунов. Да и не удивил даже, а изумил.
- Так ты вины своей не признаешь?!
- В чем вина-то? В том, что из меня дурака делают? Ясно ведь: не обращался к ним никто с просьбами! Ну да, не хватает у государства на всех денег. Жаль, конечно, лишней копейки, но я, как и остальные, готов лишиться этих выплат. Только зачем же нас дурачить?!
«Ага, если тебя дурачат – не нравится, а когда сам?..» - подумал Шерстов, припомнив концерт художественной самодеятельности артели. И осекся: Чугунову терять нечего, возьмет, да и ляпнет при разборе личного дела про тот концерт. И тогда все – Шерстову конец!
Еще минуту назад готовый с гневом произнести что-то вроде: «не забывай, где ты находишься», «коммунисту не пристало» и, наконец, «нам не о чем говорить» он тихо сказал:
- Знаешь, Чугунов, ты находишься в опасном заблуждении. Будешь упрямиться – ничем тебе помочь не смогу. Вот так. Руку давай. У меня еще куча дел.
Он проводил Чугунова до двери, сказал Антонине Петровне, новой секретарше, чтобы проводила дальше.
- Не надо, - отказался Чугунов и улыбнулся своей неожиданно обаятельной улыбкой. – А знаешь, чему быть, того не миновать…
И пошел, постукивая палочкой.
«Да, ему не позавидуешь, - размышлял Шерстов. – Сначала из партии исключат, а потом… Предложить, что ли, строгий выговор? Все-таки боевой офицер, инвалид… А если не пройдет? Что обо мне скажут? Недостаточно принципиален, благодушен и прочее. А если выступить за исключение? Я об этом уже думал: возьмет и брякнет что-нибудь про тот концерт. Просто из мести. Хоть и не похоже это на него… Нет, береженого бог бережет… Когда у нас бюро?»
Сипло прогудел телефон. На связь вышел Корней Степанович Жидков.
- Час назад в больнице умер Царапин.
Наверно оттого, что событие это было ожидаемым, особой скорби в голосе первого секретаря не прозвучало. Не очень-то огорчился и Шерстов.
И вообще никто не пожалел о Царапине. А ведь человек целиком, как говорится, посвятил себя людям. Чтоб светлее им жилось. И до последнего, когда уж витал он между небом и землей, все виделась ему прекрасная Застава Виссарионыча…
Неблагодарной оказалась его судьба. Впрочем, таков удел почти всех, кто стремится осчастливить людей. Причем сразу многих, например, целую страну, а лучше – человечество.
От известия о смерти Царапина у Шерстова произошло обострение чувств и затомилось, гулко застучало сердце – то же происходит, например, с грибником, ступившим на лесную поляну, или с рыболовом, закинувшим в реку удочку. Шерстов отлично понимал, что он один из главных претендентов на должность Царапина, но не единственный. Предстоит борьба, и нельзя допустить ни малейшей оплошности. Главное – не потерять расположения Жидкова.
«Так когда заседание бюро? – Шерстов взглянул на календарь. – В следующую пятницу».
И накануне, в четверг, заболел.
На следующий день ему позвонил Жидков:
- Мне сказали, ты слег.
- Да пустяки, простыл немного. Думаю, в понедельник буду уже на ногах.
- Ну, лечись, лечись… И вот еще что: сегодня на бюро будем по Чугунову решать. Ты же с ним работал. Хочу мнение твое узнать.
Такой поворот в рассчитанном Шерстовым ходе событий не предусматривался. Он опешил, но оказалось, что ответ давно готов, поскольку слетел с языка сам собою: исключить ! А чтобы Жидкову не показалось, будто его мнение необдуманно, твердо повторил: исключить из партии!
- А как же быть с тем, что он фронтовик, инвалид?
- Полагаю, ничто не сможет смягчить его вины. Это моя принципиальная позиция.
- Ну ты и строг! Хотя, конечно, так и надо. Ладно, учту твое мнение.
И все-таки Чугунова не исключили. Благодаря…Жидкову. Именно он призвал членов бюро принять во внимание фронтовые заслуги Чугунова и ограничиться строгим выговором, чем, собственно, того и спас.
Плохо было только то, что, судя по протоколу заседания, с которым Шерстов ознакомился в понедельник первым делом, Жидков огласил его мнение. Естественно, в присутствии Чугунова! Не приведи, господи, теперь с ним встретиться!
Но это не шло ни в какое сравнение с достигнутым результатом – пару дней спустя Жидков объявил Шерстову:
- Буду рекомендовать тебя на должность зав. отделом. Человек ты молодой, энергичный, принципиальный, в чем я недавно лишний раз убедился. В общем, твое назначение, думаю, вопрос скорого времени.
14
Вид из окна открывался самый что ни на есть московский: бульвар, вдоль которого бежали трамваи, за ним – черта двухэтажных старинных особнячков, купол церкви над крышами, сияющий так ярко, что могло показаться, будто не солнце, а свет от него золотит обои.
Шерстову очень нравилась эта комната. Нет, не комната – квартира! Он все никак не мог привыкнуть, что теперь живет совершенно один, без соседей! Вообще-то ему собирались выделить только новую комнату, а получил он – и это был царский подарок Жидкова – целую квартиру! Пусть небольшую, на последнем этаже, но отдельную.
Радость омрачалась лишь неизвестностью: с чего бы Жидкову так стараться? Прояснилось же все очень скоро.
- Тебе в твои хоромы теперь хозяйку надо бы привести, - не столь сухо, как обычно, улыбнулся Жидков, и Шерстов мысленно хлопнул себя по лбу: «Что ж я за идиот! У него же дочка есть!»
Действительно, дочка была. Елизавета. Двадцати девяти лет, некрасивая, неумная и добрая – таким часто отдают должное литераторы, но не обычные люди. А ведь подобное сочетание свойств не самое худшее, в чем легко убедиться всякому, возникни у него выбор между добрым глупцом и умным злодеем (другое дело, что по части бед один вполне может стоить другого).
Но Шерстова эти размышления вряд ли утешили бы. Так что удовольствоваться ему предстояло лишь одним: родством с первым секретарем райкома. Конечно, по законам жанра истинный карьерист с радостью ухватился бы за такую возможность, что Шерстов, собственно, и собирался сделать, но без всякой радости.
А ко всему очень скоро возникло ощущение, что дела с бедной Елизаветой обстоят еще прискорбней, чем показалось Шерстову поначалу. Всегда грустная, молчаливая, на любой обращенный к ней вопрос она возвращалась неведомо откуда доброй, непонимающей улыбкой. Этот ее отсутствующий вид, эти ответы невпопад – все наталкивало на мысль: да в порядке ли ее душевное здоровье?
Шерстову становилось невозможно дышать, если он хоть краем мысли представлял себя супругом больной дочери Жидкова. С другой же стороны, он ясно понимал, что с Жидковым нельзя ссориться.
Иногда Шерстов что-нибудь придумывал во избежание воскресных визитов в дом Жидкова. Но часто пренебрегать его приглашениями было невозможно, и он являлся на муки – с вином и цветами. Один из букетов Шерстов каждый раз дарил хозяйке дома Алле Сергеевне. Это в нее Елизавета была так некрасива. Но если у дочери маленькие глаза из-под белесых ресниц смотрели всегда мягко, заспанно, то мамашины глазки постоянно кололись, излучая настороженность зверька. Шерстов чувствовал, что не верит она ему, оттого так бдительно следит за каждым его жестом, словом… Да, та еще теща выпадала ему!
«Как же быть? Что же сказать?» - горестно размышлял Шерстов в очередную субботу, направляясь по вызову Жидкова к нему в кабинет.
Он медленно поднимался по лестнице, пытаясь сочинить отговорку на завтрашний день, когда увидел спускавшуюся навстречу… Наилю. И теплой волной захлестнуло душу, и памятью вдруг очутился он в той поре, которая воспринималась им как болезнь, как помутнение рассудка, но которая теперь показалась ему самой счастливой. Он замер, глядя на Наилю снизу вверх. Все такая же красавица – с бархатистой кожей на приподнятых скулах, с той же гладкой прической… И все так же врезается сладкой болью под сердце этот еле заметный раскос ее чудесных глаз.
- Как живете, Константин Павлович? – заговорила она первой. – Давно мы с вами не встречались.
- Очень жаль…
- Чего жаль?
- Что не встречались…
И вдруг неожиданно для самого себя выпалил:
- А давай сегодня встретимся! Я квартиру получил!
Шерстов тут же сконфузился, поняв, что повел себя глупо и нагло.
- Константин Павлович! Вы, как всегда, с места в карьер. Хотя вам теперь только так и положено: большим начальникам деликатность ни к чему.
- Извини. Я имел в виду просто встретиться. Не на лестнице же нам разговаривать.
Зная, что красивая, что нравится, она сделалась кошкой. Поглядев по сторонам – никого больше не было - шагнула на его ступеньку, отчего Шерстов прижался к перилам, и вкрадчивым полушепотом спросила:
- Костя, а боишься получить отказ?
- Да, - признался Шерстов и трудно сглотнул.
- Зря…
- Что зря?
- Боишься. Называй адрес своей квартиры.
Удивительно, но об этой встрече Жидкову доложили раньше, чем Шерстов появился у него в кабинете.
- Ну и зачем к нам Наиля приезжала?
- Да в кадры. Чего-то там в трудовой книжке ей не дописали.
- А я наслышан о ваших шашнях с ней, - оглушил он Шерстова.
- Все в прошлом, Корней Степанович, все в прошлом… - нашелся с ответом Шерстов.
- Ну, ну… Думаю, тебе известно, что она у второго секретаря горкома помощником работает?
- Конечно.
- Так вот учти: у них с Замахиным не просто отношения начальника и подчиненного…
Еще полчаса назад Шерстову это было бы все равно, но что с ним случилось теперь? Замахин, которого Шерстов видел всего пару раз, да и то издалека (тот отличался крупными размерами), стал ему ненавистен. Жидков же стал ему ненавистен вдвойне – оттого, что говорил про Наилю, несомненно, правду. Чтобы не выдать себя, Шерстов опустил глаза.
- Я же сказал, Корней Степанович, все в прошлом.
- Ладно, ладно… Ну так завтра жду в гости. Лиза уже спрашивала про тебя.
Скольких усилий стоило Шерстову поднять светлый, искренне огорченный взгляд!
- Ко мне двоюродный брат приехал. Из Калуги. Уж простите, не смогу быть. Лизе привет. И Алле Сергеевне тоже.
- Это ж сколько у тебя родни?! – улыбнулся Жидков (но только губами, а лицо застывшее, недоброе). То сестра, то дядя, теперь вот брат.
Шерстов развел руками:
- А что делать? Не могу же я им отказать…
- Ну, это конечно. Что ж, придется Лизавету огорчить.
Выйдя от Жидкова, Шерстов свободно вздохнул, сознавая, впрочем, что следующий выходной обречен быть испорченным. Но это произойдет только через неделю, а сейчас душа его радостно рвалась на простор. И по какой-то прихоти ума, не к месту, но отчетливо вспомнилось ему, что та же легкость возникала всегда с последним школьным звонком перед началом каникул.
И, пожалуй, с той же самой детской поры не был Шерстов так бесшабашно счастлив, как тем субботним вечером, из которого он перенесся невесомо в завтра. Увидев розовое небо над крышами домов, Костя вдруг понял, что уже воскресенье. На столе остатками вина краснели бокалы, тонко нарезанные ветчина и балык оставались почти нетронутыми и «плакали», отвердев по краям, ломтики сыра. А крабов из банки он так и не выложил на блюдце – забыл. Наиля улыбчиво смотрела на него, облокотившись на спинку стула. Потом устало опустила на руки свою растрепавшуюся головку:
- Спать хочу…
- А я есть! Мы же ничего так и не попробовали.
- Ну, тому были уважительные причины, - с иронией ответила Наиля, подходя к кровати. – Я немного посплю, а ты, обжора, помни - у нас целый день впереди.
Шерстов впился зубами в сочное крабовое мясо и с наслаждением проглотил сладковатую жидкость, наполнившую рот. Он ел прямо из банки и, только разделавшись с крабами, вспомнил, что сказала Наиля, отправляясь спать.
Он посмотрел в ее сторону. Наиля лежала на боку, до пояса откинув одеяло, выставив нежные лопатки и гладкий окат плеча. Нагота матово проступала в сумраке, еще теснившемся у кровати.
Прекрасная женщина тихо спала в его постели, и показалось, что больше ничего и не надо от жизни. Что стоят высокие должности по сравнению с этим? Может остановиться пора? А для чего добивался он Лены? Не полюбила б она его никогда. Так… была бы, может, только рядом. Зачем?
Шерстов наполнил вином бокал, сделал два жадных глотка. Продолжая размышлять, прикрыл глаза. «Какие-то ложные цели ставил я себе, осложнял жизнь…»
- В экие выси вас понесло, - услышал он вдруг голос, однажды уже звучавший в его ушах.
Шерстов распахнул глаза. Ну да, так и есть – Фердыщенко! В углу, где тень еще боролась со светом, сидел он на стуле, поблескивая лукавым взором и пуговицами на вицмундире.
- Нет, все-таки мне обидно, - явно делая отступление от намеченной темы, напористо заговорил Фердыщенко. – Мы уже не в первый раз видимся, а с вами снова столбняк! Неужто я так страшен? Ответьте же что-нибудь…
Шерстов только дернул головой.
- И на том спасибо. Вы и прежде-то в моем присутствии разговорчивостью не отличались.
И вернулся к прерванному:
- Ну-с, значит вы захотели изменить свою жизнь, стать другим человеком и все такое… Нет ничего проще. Только сначала представьте себе: вот приходите вы завтра к Жидкову и заявляете: а не женюсь я на вашей Лизавете, и что хотите, то и делайте со мной! Ну, и готовы вы после этого отправиться служить каким-нибудь заведующим прачечной? И это в лучшем случае! Или вот прелестной Наиле скажите, когда она пробудится ото сна: бросай-ка ты своего Поликарпа Викторовича и давай поженимся! Думаете, она от восторга на шее у вас повиснет?
Фердыщенко выдержал паузу.
- Так-то вот… Конечно, может и по-другому ваша жизнь сложилась бы, не упусти вы свой шанс. Может, и возвысились бы над самим собой. Но… увы и ах… Не вышло ничего у вас с Еленой Дмитриевной. И знаете почему? А потому, что не любили ее! Да-с! Вам только казалось, что любите, а в действительности было одно лишь хотение заполучить то, чему позавидуют другие. Заметьте, я употребил слово «хотение», а не «желание», поскольку оно точнее отражает эгоистичность ваших побуждений. А таковые вообще свойственны вам более обычных людей. Ну да я не судья вам. Я - ангел-хранитель. Хотя вовсе не ангел. Напрасно вы так и не прочли роман «Идиот».
- Я любил Лену! – выпалил вдруг Шерстов. – Я переживал!
- Переживали вы, что вещь красивую у вас отняли. Сначала как будто бы дали, а потом отняли. А знаете ли вы, куда Лена исчезла? Уехала в Петербург, то есть в Ленинград по-вашему. Представьте, к Лифшицу! Он, между прочим, давно с женой развелся, Лена только ничего не знала. Впрочем, это другая история. Могу лишь сообщить, что живут они вполне счастливо.
Фердыщенко взглянул на Шерстова с состраданием.
- Наверно, позавидовали?! Да не сверкайте вы так глазами! К устройству вашей жизни я имею весьма отдаленное отношение. Я же вас предупреждал: ангел-хранитель из меня никудышный, прилежанием не отличаюсь. Да ладно уж… Будет у вас шанс. Еще один, чтобы все изменить… А… вон, кажется, ваша красавица пробуждается. Не смею мешать.
И он исчез.
- Ты что-то говорил? – повернулась к Шерстову Наиля лицом и голой грудью, но он не обратил на нее никакого внимания, продолжая сверлить взглядом дальний угол комнаты.
- Да что с тобой? – приподнялась Наиля на локте.
Только тогда Шерстов увидел ее и удивился: неужели возможно было отвергнуть такую женщину? А Лену он, упрямый глупец, конечно же, не любил – прав Фердыщенко!
Не заметя как, Шерстов оказался рядом с Наилей, взял ее за руки.
- Знаешь, а выходи за меня замуж…
- Господи… - растерянность отразилась в ее глазах. – Ты решил пошутить?
- Да нет же!
- Это невозможно, - с грустью сказала она, забирая у него свои руки. - Во всяком случае, сейчас. Ты не все знаешь про меня…
- Да знаю я все!.. Но ты ведь можешь уволиться… И я тоже…
- Все-таки ты шутишь.
Шерстов встал, подошел к столу.
- Хочешь вина?
- Хочу.
Шерстов подал бокал Наиле и налил вина себе.
- Жидков решил женить меня на своей дочери. Она больная, по-моему, не в себе. И, главное, ничего придумать не могу, чтобы избежать этого. А сейчас вдруг пришло в голову: уволиться! Но… с моей должности не увольняются – либо идут на повышение, либо… ко дну.
Наиля задумчивым взглядом остановилась на чем-то далеком за окном, потом усмехнулась:
- Недолго твоему Жидкову осталось руководить.
- Что ты имеешь в виду?
- Я не должна тебе этого говорить. Иначе меня… Мне даже страшно представить, что сделают со мной. Смотри – не выдай меня!
- Милая, разве можно предать любимую женщину?!
- Можно, - горько улыбнулась Наиля. – Тебе напомнить, как это бывает?
Шерстов нахмурился, нервно встал.
- Ну, знаешь, ты тоже не без греха! И вообще, у нас с тобой хватает, о чем лучше не вспоминать.
- Ладно, ладно, - примирительно сказала Наиля, отодвигаясь к стенке. – Подойди, сядь.
Когда Шерстов присел на постель, Наиля зашептала:
- Поликарп сказал, что товарищ Сталин давно хотел снять Дьякова, но почему-то все откладывал, а теперь вопрос решился. Ты же понимаешь: вместе с ним полетят и его выдвиженцы. И первый из них – Жидков.
- А что же сам Поликарп?
- Так он с Дьяковым никогда связан не был. Вполне возможно, что займет его место.
- И скоро все случится?
- Вот-вот, на днях.
Шерстов улыбнулся: не это ли тот самый шанс? Почему нет? Ведь Фердыщенко и в первый раз его не обманул…
Как же чудесно прошел тот согретый надеждой, воскресный, промозглый, от начала синеватый день! Зачем-то они, несмотря на непогоду, оказались на улице. Потом вспомнили, что хотели купить крабов, ну и еще чего-нибудь, но в «Елисеевский» не поехали, а почти час бродили по переулкам и отчаянно мерзли. Наконец, купили в каком-то гастрономе бутылку коньяку и, окоченевшие, вернулись к Шерстову.
- Мы с тобой чокнутые, - говорила Наиля, сбрасывая одежду, чтобы залезть в горячую ванну.
А Шерстов, будто, и в самом деле, ненормальный, все улыбался, наливая ей рюмку ароматного коньяка, а затем, тоже с рюмкой коньяка, устроился на низеньком табурете рядом.
У разнеженной теплом Наили стали какие-то плывущие глаза - словно в них огоньки перетекали; приоткрылись губы, краснея мякотью над зубной эмалью; подрумянились смуглые щеки.
- А, может, и в самом деле у нас все получится? – сказала она. - Тебя оставит в покое Жидков, а я… Как думаешь, меня Чиркунов возьмет к себе в министерство?
- Знаешь что?! – перестал улыбаться Костя. – Больше никаких Чиркуновых! И Замахиных тоже!
- Тоже? Ты же сам говорил, что все понимаешь.
- Нет, - замотал головой Костя. – Я говорил «знаю», а не «понимаю»!
- Ну не ревнуй, - приобняла она его мокрой рукой за шею. Тем более что раньше ты воспринимал здоровый цинизм.
- Как ты можешь быть такой! Я не знаю… Я убить тебя готов!
- А ты знаешь, что из порочных женщин выходят самые верные жены? – спросила она шутливо-загадочным тоном и, словно колдунья, оборотившись лицом, взглянула роковой красавицей.
- Ты насмехаешься надо мной?
- Я не обманываю, - серьезно сказала она, возвращаясь к себе прежней. – Увидишь, я буду тебе верной женой.
И неожиданно улыбнулась.
- Держи, - протянула она Шерстову рюмку. – Я уже согрелась, выхожу. А ты поставь пока пластинку: будем танцевать танго.
Танго Шерстов танцевать, конечно же, не умел. Из его обучения получилось сплошное дурачество. Веселясь, Шерстов на мгновение замер, пораженный мыслью: « Какой ужас! Неужели все люди вытворяют нечто похожее, когда их не видят посторонние!» Он представил себе скачущими под патефон Жидкова, потом Дьякова. Когда же в голове его возник образ пляшущего товарища Сталина, Шерстов понял, что возникшая мысль не только идиотская, но и чрезвычайно опасная. Отбросив ее, он снова окунулся в поток сумасбродства, которое было ничем иным, как счастьем.
15
После вчерашнего буйства побаливала голова, но настроение было прекрасное. Даже неожиданное появление Жидкова не смогло его испортить.
- Вот, мимо твоего кабинета проходил. Помнишь, что в среду партконференция?
- Помню, Корней Степанович.
Шерстов вышел из-за стола.
- Так вот: надо бы тебе там выступить. По повестке дня. Расскажешь товарищам о методах и стилях руководства партийными организациями. С положительными и отрицательными примерами, чтоб наглядно было…
- Я готов, Корней Степанович. Обязательно выступлю.
- Ну хорошо… Как брат двоюродный из Рязани?
- Из Калуги. Проводил вчера вечером домой.
- Ага. Проводил. Значит, в следующее воскресенье милости просим. Лизавета будет ждать.
- Непременно, - учтиво кивнул Шерстов, а когда Жидков вышел, недобро подумал: «Еще неизвестно, пробудешь ты на своем месте неделю!..»
Он вернулся в кресло, придвинул настольный бюст Ильича, провел пальцем по его каменной лысине, улыбнулся вождю. И тут перед ним ошеломляюще выросла очевидность, которая лишь от «замыленности глаза» оставалась незамеченной: в числе тех, кого погонят, первым должен оказаться именно он – выдвиженец Дьякова и Жидкова!
Шерстов бессильно отвалился к спинке кресла. Конец… Всем надеждам конец!.. Он сидел потерянный, опустошенный, с застывшим взглядом, пока в голову не толкнулась сумасшедшая мысль: «Нужно на партконференции выступить с критикой и одного, и другого!»
Не такой уж сумасшедшей была она. Лишь бы Дьякова и Жидкова не сместили до среды. А после – кто бы тронул смелого, принципиального партийца?!
«Смелого? На смелость еще нужно решиться!.. Хорошо бы появился сейчас Чугунов!» Шерстову показалось, что от одного только взгляда на него он обрел бы спокойствие и уверенность. «Да только где он теперь? Если спасусь, обязательно узнаю про него. Если спасусь…»
Шерстов отлично понимал, что, в конечном счете, речь может идти о его жизни, а инстинкт самосохранения в подобных случаях способен перебороть любые страхи. Так иной зверь отгрызает себе лапу, попадая в капкан.
Вот отчего делегатов 17-ой районной партконференции во время выступления зав. орг. отделом объял ужас – это Шерстов, выражаясь фигурально, рвался из капкана. Сначала зал замер; казалось, самое дыханье улетучилось оттуда, а потом… Кто-то кричал: «Это провокация!» Кто-то пытался сбежать: мол, не знаю ничего, ничего не слышал, да меня там вообще не было! И только благодаря энергичным призывам Жидкова, возглавлявшего президиум, относительный порядок был восстановлен.
- Что ж, продолжайте, товарищ Шерстов. А объективность вашей критики, думаю, оценят коммунисты в последующих выступлениях. Жидков умел не потерять лицо.
- Стиль работы руководителя городской партийной организации, а также руководителя нашего райкома, - продолжил читать Шерстов в полуобморочном состоянии, - характеризуется как волюнтаристический, авторитарный…
Окончив, Шерстов занял свое место в первом ряду, полностью опустевшем за время его речи. Начались прения, которые Шерстов не слышал, очутившись в каком-то мутном, немом застеколье.
А зря. Было бы забавно через пару деньков прояснить, так ли непоколебима позиция выступавших товарищей. Поскольку именно в пятницу, еще до обеда, стало известно, что сняли Дьякова, а вечером лишился своего поста и Жидков.
Наиля позвонила Шерстову прямо из приемной Замахина.
- Уже все знаешь? – взволнованно зашептала она в трубку.
- Конечно. Только что Жидкова увезли…
- Ой, сам вызывает! Как освобожусь – сразу к тебе домой.
Наиле уже давно пора было бы прийти. Часы в квартире за стеной пробили девять раз. После переезда Шерстову пришлось долго привыкать к этим «курантам» и бороться с раздражением по отношению к их бесцеремонным хозяевам. Но потом, когда приноровился даже сквозь сон отсчитывать по громкому бою время, вполне смирился с их существованием. Оставалось, впрочем, одно неудобство: половину часа они отбивали единственным ударом, и ночью было не понять – то ли сейчас полвторого, то ли полчетвертого.
Вот опять этот единственный удар. Шерстов открыл глаза. Нет, он не спал и безошибочно определил: полдесятого вечера. Да где же Наиля? Ожиданье давно уже бередило воображение, все ближе подступала ревность, и вслед за боем часов она вдруг ворвалась в сердце. Шерстов вздрогнул.
- Но ведь мы же все решили между собой, - пробовал успокоиться он и сам же себя распалял:
- Ха! Но она мне на ближайшее время ничего не обещала… Зато говорила что-то про здоровый цинизм.
Эта ревность была, как желчь.
Сколько же вынес он за прошедшие два дня! Вообще чего стоило их прожить! Но вот – победа! И как же, черт побери, несправедливо быстро истаял ее упоительный вкус…
Да, все мысли были только о Наиле. «Ну позвони же в дверь!» Шерстов встал, налил, расплескивая коньяк – прямо в стакан, отхлебнул из него, нервно раздернул шторы, забывая, что квартира его на противоположной стороне от подъезда.
Ушедший с улиц день растворялся в гаснувших то там, то здесь окнах домов. Шум и движенье создавали только редкие автомобили. Бульвар лежал темный, тихий, словно река остановилась – ни всплеска света, ни наплыва теней.
Начали слипаться глаза. «Конечно, Наиля не придет. Теперь это ясно». Он допил коньяк. Сев на кровать, прислонился к ее спинке – нет, еще не собираясь спать, а просто от усталости, но глаза сами закрылись, и его повалил сон.
На следующий день Шерстов появился в райкоме позже обычного. Задержался нарочно и в самый раз, чтобы пройтись не спеша по лестнице, по коридорам – на виду у всех. Встречавшиеся жали ему руку и льстиво улыбались. Шерстов никого не осуждал. На их месте он, скорее всего, делал бы то же самое. Да и было ему на них наплевать. Ему хотелось только, чтобы от этого шествия поднялась в нем радость триумфатора. И ведь он почувствовал ее! Хоть и омраченную – ах, Наиля, Наиля!.. - как бы только полурадость, но все-таки испытал!
Настроение стало еще лучше, когда ему сообщили, что его вызывает в горком сам Замахин.
«Так, так, - улыбнулся про себя Шерстов. – Появился интерес к моей персоне? Поглядим, что Поликарп мне предложит. И, главное, Наилю увижу».
16
Странно, но в приемной на месте Наили сидела другая секретарша, которая тут же проводила его в кабинет Замахина.
Секретарь горкома оказался крупнее, чем ожидал Шерстов. Даже не вставая, он внушительно возвышался над столом туловищем и массивной головой, лысой, с багряного оттенка кожей.
«Болеет что ли?» - мелькнула у Шерстова мысль. Именно мелькнула, потому что через секунду его сковал взгляд круглых, карих и неподвижных глаз.
- И не ищи… - произнес Замахин низким басом.
- Что?
- Наилю не ищи. Увезли ее вчера. За разглашение служебной тайны.
Шерстова качнуло, и он сделал шаг в сторону, чтобы не упасть.
- Ну, ну! Держись на ногах! Ты же храбрец! Не побоялся руководство критиковать… Принципиальный, умный. Умнее всех!
Замахин вставил в мундштук папиросу и закурил.
- Ну? Так я прав, что про отставку Дьякова ты от любовницы узнал?
Возможно ли обычному человеку пережить такой поворот, нет – вираж судьбы, не потеряв хоть на короткий срок рассудка, осознания собственного «я» во времени и пространстве?
- Молчишь? – насупился Замахин, и его бас вытолкнул Шерстова из небытия. – Скажу тебе начистоту: мне важно знать, Наиля здесь замешана или кто-то еще?
- А если кто-то еще? – вроде бы начал соображать Шерстов.
- Тогда ответь кто. Мне необходим этот человек.
- На конференции я, Поликарп Викторович, высказывал свою принципиальную точку зрения…
- Очень хорошо, - перебил его Замахин. – Вот об этом ты и расскажешь там, где сейчас Наиля. Может товарищи тебе и поверят, всякое случается. Ну а Наиля, раз она ни при чем, сегодня же будет дома. Как видишь, все в твоих руках. Решай.
Наступила тишина, которую только и слушал Шерстов, – и не было ни мыслей, ни чувств.
- Вижу, тебе надо помочь, - прозвучал Замахин. Скажи только: Наиля или нет?
Шерстов не ответил, это сделал - так ему показалось - кто-то другой:
- Наиля…
И в нос вдруг ударил запах табака, и мир начал проступать множеством обыденных звуков.
- Правильно, что не стал геройствовать, - покатился голос Замахина. – Я обманул: ты все равно ей не помог бы. И отвечать она будет, конечно, не за разглашение служебной тайны – зачем сор из избы выносить? Другие грехи найдутся. А ты знай: на самом деле отвечать она будет за то, что меня предала. Дважды.
Замахин потушил папиросу.
- Но и ты ответишь. Потому что она изменила мне именно с тобой.
Он снова закурил.
- Смотри, в обморок не упади, герой… Жаль, прихлопнуть тебя не могу… Скажут еще, что Замахин мстит за своих опальных дружков.
Он глубоко затянулся папиросой и неторопливо выпустил дым.
- А они для меня, как и для всего советского народа, презренные отщепенцы. Да… Повезло тебе… Но вот работу на своем ответственном посту ты развалил. Мне тут и документы по этому поводу представили. Корче, - Замахин перешел на буднично-деловой тон, - я зачем тебя, собственно, вызвал? Переводим мы тебя. Заведующим прачечной. В общем, живи и радуйся пока. А там посмотрим…
17
Не помня себя, Шерстов добрался до дома, лег на кровать и отвернулся лицом к стене. Он просто лежал или спал – это было безотчетно для него и не имело никакого значения.
Шерстов очнулся, когда в комнате уже стоял мрак. В раздвинутых со вчерашнего вечера шторах виднелось звездное небо. Такое же, как тогда, в госпитале, когда впервые к нему явился Фердыщенко.
Взгляд от окна непроизвольно потянулся в угол. Наткнувшись на Фердыщенко, Шерстов не вздрогнул, не опешил, не оробел.
- Такие вот дела, - развел руками коллежский секретарь. – Однако прошу меня ни в чем не винить. Вы сами, молодой человек, дело довели до бесславного конца.
- А я и не виню никого, - вдруг спокойно заговорил Шерстов и даже усмехнулся, - проживу и так, заведующим прачечной. Главное, не казнят же меня!
- Да теперь уж нет… Только лучше ли это для вас?
- Что-то я не понимаю.
- Объясню: я обещал вам шанс все изменить, и вы его получили, но не распознали. Решили, что он – в отставках вашего начальства. А он был в том, чтобы возвыситься над собой – через любовь к женщине, через возможность пожертвовать собой ради любимой…
- Да вы что, Фердыщенко! – вскричал Шерстов. – Такой-то ценой?! И вообще, вы знаете, что ей ничем помочь было невозможно?
- Но вы-то, когда предавали, об этом не знали, - заметил Фердыщенко. – Так лучше ли для вас, что вас не казнили? Вы же погубили себя окончательно… Представьте, даже мне, человеку далекому от морали, становится жутковато, как только представлю, чего от вас в дальнейшем ждать. Да, дорогой родственник, перещеголяли вы дядюшку… А, не приведи господи, еще детей нарожаете… себе подобных… Пропадет Россия-матушка!.. С таким народцем, как мы, обязательно пропадет. Вот потому я к вам и пожаловал. Идемте.
- Куда? – изумился Шерстов.
- Со мной. Вы же два часа назад умерли.
Шерстов опустил взгляд на свое тело, но не обнаружил его, а увидел пространство, в котором на белой кровати лежал человек. И это был он сам.
***
Отраженное в окнах солнце сверкало до боли в глазах. Это было какое-то буйство света, восторг небес. И та же буйная радость билась колоколом в груди у Лифшица. Он держал букет цветов и, подставив лицо в прищуре лучившемуся теплу, считал до двадцати. Он загадал, что после откроет глаза и увидит Лену. Именно так и вышло. Его замечательная, его чудесная Лена стояла, счастливо улыбаясь, на крыльце роддома, а в голубом одеяльце на ее руках лежал их ребенок.
Оба знали, что он – сын Шерстова…
2010