Vive la folie! Vive l’amour! Vive l’animalisme!1
М. Корелли
1899 г., Париж, Монмартр
Посреди улицы Мулен, известной своими борделями, где под вечер прогуливались бездельники и сутенеры, пьяницы и любители ночных развлечений, двое случайных прохожих пытались привести в чувство третьего: бедняга трясся мелкой дрожью и таращил глаза во все стороны. Если бы не нарядный костюм и не тросточка, достойная настоящего графа, его легко можно было бы принять за подгулявшего циркового артиста: в цирках отбоя нет от карликов, полукарликов и разных несуразных уродцев. При крупной, тяжелой на вид, голове и больших ладонях, ножки у бедняги казались совсем короткими и слабыми. Вида он был самого печального – высокая фетровая шляпа съехала на бок, пенсне едва болталось на большом покрасневшем носу, с отвислой нижней губы капала слюна, цепочка карманных часов выпала вместе с часами и лежала на мостовой.
Одним из этих прохожих оказался некто господин Сатурнин, пожилой зажиточный буржуа, похожий на сморщенный сухой стебель, с тоненькой понурой бороденкой и саквояжем. Другим – Совё – человек в плохонькой полинявшей куртке, выдающей в нем разорившегося сельчанина, прощелыгу, а то и вовсе бродягу. Совё любил выпить, его выдавал крупный багровый нос, очертаниями похожий на ломоть грубого крестьянского хлеба из отрубей, какой дают собакам.
- Эй, месье, очнитесь, - трепал упавшего пьяницу Совё. – Вроде приличный человек, а колотится так, будто нажрался, как скотина, и все не оклемается никак.
- Так и есть, - со знанием дела пробормотал господин Сатурнин. – Белая горячка, я вам говорю, делириум тременс, не иначе. Не в первый раз могу лицезреть, особенно здесь, на этих скверных улочках.
Совё промолчал, хотя и косо взглянул на случайного знакомого. Его не очень обрадовала такая оценка, но что было еще ожидать от такого выхолощенного замудренного старого «костыля», явно решившего подышать воздухом после ученой беседы или званного ужина. И каких только сплетен не ходит вокруг улицы Мулен и окрестностей Пигаля: головорезы, проститутки, абсентистские кафешантаны, опиумные курильни – все они дают достаточно пищи для пересудов. Смех да и только, ей богу. А на деле, деревня деревней, и тихо, и мирно, и козочки пасутся. Да, бывают временами неприятные штучки, но что поделать.
Господину Сатурнину думалось совсем другое. Он тут же посетовал на обстоятельства и припомнил, что было бы совсем неплохо наведаться в гости, благо вечерок выдался теплым и безветренным. Взглянув на Совё, он брезгливо повел носом: от случайного приятеля по несчастью несло таким мерзким амбре, что создавалось впечатление, что тот загодя выпил не одну рюмочку отвратительного дешевого пива. Из подмышки Совё желто торчал скатанный в рулончик «Сосьялист», и это не скрылось от взгляда пожилого господина.
- «Омнибус в Шарантон», - скривился господин Сатурнин. – Этот бедолага уже по пути. Все абсентоманы – по пути туда, в лечебницу.
- Слышал, что Шарантон – для извращенцев и похабников, - вставил свое слово Совё. – Там и девки, и мужики такое творят – не для невинных глаз. Или же я с чем-то другим спутал… Или только для шибко буйных та больница… Слышал, там их культурой лечат. Заставляют учить назубок Слово Божие и никогда не дают в руки вилок и ножей, чтобы они не повспарывали друг другу кишок. Там все помешанные, неизлечимые. Если в голове ку-ку, никакой Шарантон с этим не справится.
- Вы зря недооцениваете возможности медицины, - выплюнул господин Сатурнин. – Французская психиатрия добилась больших успехов. Пансионарный режим замечательно влияет на здоровье.
- Ваши пансионы не для нашего брата. Денежку надо, денежку. А без денежки и смотреть на тебя никто не будет. У нас разные дороги. И если гнить, то где-нибудь в крысиной норе, среди протухших сокамерников… со-палатников то есть. Ваш «омнибус в психушку» - на самом деле идет в гнилую крысиную нору.
- Крысе – крысово, - только и сказал господин Сатурнин, поморщившись.
Совё почесал свободной рукой плешивую макушку. Его собеседник – обхватил покрепче саквояж.
- Говорите, абсент виноват, что месье поплохело?
- Без сомнения. Фея обратилась в уродливую ведьму. Удовольствие сменилось белой горячкой. Так больше не может продолжаться – властям необходимо что-то предпринять. Иначе, если абсент не запретить, - господин Сатурнин негодующе покачал головой, - если абсент не запретить, наша страна, действительно, быстро превратится в огромную палату, обитую войлоком, где одна половина французов наденет смирительные рубашки на другую.
- Плохо дело, - помрачнел Совё. - У соседа моего тоже горячка от абсента случилась. Давно в земле лежит. Как сейчас помню, виноградники погорели, вот «зеленая» и стала дешевле воды. А что, все пили – мы пили, за мешками с песком. Как это было… «Товарищи! Стройтесь в отряды! Не выборы дело решат. Быть может, ударят в набат, Увидит Париж баррикады...», - гнусаво пропел он, а после продолжил, но тише, - «Для власти безумной мы – сброд…», - а после еще тише, - «Иль взрыва она захотела?...».
- Наслышан, - отрезал господин Сатурнин, дергая за бородку. – Все в одном котле варились.
- Вашему да брату – и знать! – не выдержал Совё. – По заседаниям своим прятались, в ус не дули. А дох народ. Что ж вас, по Бельгиям-Англиям искать? Неблагодарное дельце, месье.
- Но-но! – пригрозил господин Сатурнин.
- Ах! Ваше это дело разве? - отмахнулся Совё. – Вам – заседания, нам – мешки с песком, мушкет и стакан. Ненадолго. Вы мне лучше предположите по уму: кто таков наш месье и что, черт дери всех святых и Апостола Петра, с ним делать? Не похоже, что у него в кармане нет ни единого сантима, как у меня. Месье не из бедных, это уж по вашей части.
- Очень сомнительно, - сморщился господин Сатурнин. – Увлечения этого бедняги красноречиво говорят о том, что к порядочным людям его трудно отнести. Кто, по-вашему, может находиться в этом районе, в такой близости от… хм… дома терпимости? Притом от него смердит алкоголем, а руки выпачканы краской? Полагаю, мы с вами нарвались на эталон цыганщины, будь она неладна, – вероятней всего, на художника, и, что хуже всего, какой-нибудь из новейших школ. Не удивительно, что этот типчик уже под «феей», и билетик на «омнибус» в кармашке, – в этом сброде нет ничего путного. Абсентовая истерия в действии.
- Лучше думать надо, что с этим господином хорошим делать. Так его к доктору надо, отрезвить? – развел руками Совё. И тут же вернул руки в надлежащее положение, мешая пьянице упасть.
- А он и не пьян, - отозвался господин Сатурнин, также поддерживая коротышку и разглядывая его с ног до головы. – Белая горячка приходит на трезвую голову, а не на пьяную. Тут и дрожание, и покраснение лица, и тревожное состояние. Скорее всего, он не дошел до рюмочной, и хроническое похмелье добило его. Месье! – он пощелкал пальцами перед его глазами. – А, все бесполезно, он сейчас не с нами. И я, увы, ничего сделать не смогу.
- Что ж делать-то, месье? Поди, совсем на тот свет съедет, вон, как его колошматит. Позвать бы кого…
- Это не в наших силах… друг… мой. Да и где вы тут, позвольте спросить, увидели кого-нибудь? – улица действительно мгновенно опустела, будто пряча глаза.
- А вы, месье, разве не доктор?
- Нет, к сожалению, - покачал головой господин Сатурнин. – Я породистая скаковая лошадь.
И взаправду, на глазах несчастного коротышки лицо господина начало вдруг вытягиваться, превращаясь в настоящую лошадиную морду с раздувающимися ноздрями. Вот его глаза, узкие и бледные, укрупнились, изменили разрез и стали большими, похожими на черешню. Вот зубы стали увеличиваться в размерах, а из-под шляпы появились уши, и выбилась прядка светлой гривы. Копыта поддерживали тело карлика неумело, оно то и дело норовило соскользнуть. Протяжно заржав, конь выронил саквояж.
- Я нарисую такого скакуна – всем скакунам скакуна…, - подал голос несчастный, увидев над собой лоснящуюся конскую грудь. – Вы будете мной гордиться, папа.
Вот она, кипа бумаги и картона, вот пастели и грифельные карандаши, вот коротышка принялся лихорадочно наносить штрихи, один за другим. Только бы поймать его, это мимолетное движение, только бы не опоздать, иначе картинка снова станет статичной и мертвой! Всю жизнь он гнался за ним, за движением, за породистым скакуном детской мечты, и вот она, мечта, близко, почти дотянулся!
- Папа, посмотрите, это же Узурпатор! Помните, как он бил копытом, ха? Что? Вы, конечно, помните, вы же его каждый день объезжали. Папа! –коротышка вскрикнул и выронил бумаги и грифели из рук.
- Ату! – закричал конь, снова обращаясь в человека. Над его гривой уже вырастает, как из пустоты, высокая охотничья шапка, копыта превращаются в тяжелые сапоги, и что же – в руках этого человека хлыст!
- Ату его! – щелкнул в его руках хлыст. – Бумагомаратель!
Коротышка в ужасе попятился и, поскользнувшись на скользкой мостовой, упал, продолжая, тем не менее, крепко держаться за трость, как за спасительную надежду, что все это не более чем кошмарный сон. Где-то в темных закоулках улицы послышалось тяжелое собачье дыхание и одинокий вой пса, потерявшего след.
- Нет! – вскричал в силу своих слабых легких маленький человек. – Папа, не травите!
- Ату его! – снова закричал человек, и его голос отразился эхом от стен. – Ату, мои собачки!
Вот опускается туман и картинка сменяется. Над родовым замком сгущаются сумерки. Маленький мальчик ждет подарков. Елка убрана свечами, кухарка готовит вкусности, на сочельник всем велено радоваться и праздновать, не зная забот. Мальчик с восхищением поглядывает на отца: после ужина он точно покатает его на двуколке. И тут горестный крик:
- Черный Принц умер!
Чернобородое лицо деда всегда внушало внуку трепет и уважение. Властелин, живущий в родовом замке, в окружении соколов и борзых собак – таким запомнила его семья, для которой он был строгим автократом. Утром он наскоро прощается с семьей и скачет с ловчим поохотиться. Днем ловчий вернулся, Черный Принц пожелал продолжить охоту в одиночестве – он выследил зайца и готов преследовать его до конца. Такое отношение к охоте у графов Тулузских в крови.
Вечером его нет. Весь замок поднят на ноги, но только маленький внук прошептал: «Он в ущелье Виора, я знаю», - но кто бы стал его слушать. В расщелине лежит тонкий слой снега, под ним – скала, покрытая коркой льда. Принц там. Колокола Сен-Сесиль попеременно трезвонят рождение Спасителя и заунывный погребальный перебор.
Похоронные дроги, украшенные остролистом, несутся вперед, а на козлах – молодой наездник, кричащий «Быстрее, быстрее! Мы возьмем первое место!» - «Папа, я буду хорошим наездником?» - «Конечно, Анри, конечно! Пока ты в седле, ты настоящий Тулуз-Лотрек» - «Папа, это мой лучший рисунок лошади!» - «Конечно, намалевать лошадь ты можешь…».
Скорбный окрик сокола раздался откуда-то сверху, из темного ночного неба. Будто где-то совсем близко, почти зацепив шляпу, просвистели сильные охотничьи крылья. О господи, сокол может выклевать ему глаза! Он лишится еще и глаз, как давно лишился сильных ног и приятной наружности. Со слезами на глазах, несчастный Анри взмолился:
- Папа, велите своим соколам лететь прочь, они выколют мне глаза. Что же я буду делать слепым!
- У твоего бессмысленного «искусства» нет будущего. Так какой смысл тебе в глазах? Ученические этюды, дерзкие лишь потому, что темперамент нашего рода слишком горяч. Превозносить до небес эту топорную мазню? Уж увольте! Несчастный неудачник и алкоголик, пропивший последнюю семейную гордость! Я готов сам натравить соколиков на себя, чтобы только не видеть наше падение!
С отчаянным криком призрак заломил руки. А после – вспыхнул ярким пламенем. Анри невольно закрыл лицо ладонями с короткими, до нелепого смешными, пальцами. Пламя, поначалу невысокое, разгоралось, становилось все выше и выше, постепенно ползло по этажам зданий. Господи, в этом грандиозном пожаре кто-то погибнет! Эта мысль заставила Анри подняться на ноги, что было для него испытанием не из легких.
- Пожар! Спасайтесь! – сложив ладони рупором, закричал он куда-то на верхние этажи борделя. – Пожар!
А после из самого сердца пламени появилась еще одна фигура. В руках ее было что-то громоздкое и угловатое, на поверку оказавшееся кипой холстов. Потрясая жесткими холстами в подрамниках, словно библией, человек прогремел, и его голос заглушил треск огня:
- Что в Париже? Прекрасные искусства? Вот твоя отплата за то, что я дал тебе все, что требуется, привел тебя к лучшему мастеру? Ты скатился, племянник! Ты не оправдал моих надежд. Этому кошмару нужно положить конец.
- Дядюшка! – закрыл лицо руками племянник. – Не повторяйте снова.
Череда призрачных образов пронеслась перед его глазами: вечер, родовой замок, – замок сказочных принцев и принцесс, - увитый зеленым плющом, какие-то лица, знакомые и незнакомые, огромный костер, сложенный во дворе, собравшаяся в кружок прислуга и разный люд, пришедший поглядеть на священное аутодафе. Над зеленой башней Боска кружит филин – охотится за мышами. Глупый, глупый Леон кладет в корзинку крыс вместо мышей.
Дядя, похожий на священника или же на демона, бросающий в огонь его картины почти в религиозном порыве: больше ничто не сможет опорочить древней фамилии. В изумлении Анри заметил среди людей и самого себя.
- Адское пламя! – хохочет его двойник, но будто моложе. – Горит, горит, смотрите! Вот так уничтожают правду! Ха-ха-ха! Дядюшка, когда мой черед? Когда? А? Что? Гори, гори ясно! Когда мой черед? Вы собрали толпу на сожжение ведьмы или просто кусков холста? Я буду ведьмой, смотрите!
Он паясничает и кривляется, нервно закусывая губу. Он со стороны похож на одержимого. Бледное лицо матери где-то поодаль, она прижала платок к губам и что-то шепчет. Потом он выплачется сполна, а пока жизнь прекрасна:
- Божьему сыну
Я дал
Колбасу
В кулечке!
Детский, детский голосок маленького богохульника. Нет другого бога, кроме искусства, нет другого бога, кроме правды. Божий сын любит колбасу. Кто ж ее не любит? Искусство должно любить правду.
- Здесь слишком много импрессионизма. - Строгий мэтр, сложив руки, качает головой. – Где красота и утонченность формы, где строгость линий? Ваша линия пляшет, как ей вздумается. Углубите цвет, вам что, краски жалко? Здесь должно быть темнее. Не нужно высветлять палитру, если в этом нет острой надобности. Вы что, вы кому подражаете? Такой способный ученик… Ваш дядюшка будет очень расстроен. Попробуйте взяться за пейзажи.
- Нет, - простонал Анри. – Только не пейзажи. Они получаются совсем скверно.
Природа в облике эпического гиганта наклоняется к нему. Ее тело – скала, местами твердая, как гранитная плита, местами крошащаяся бурым песком. Он чувствует себя слишком маленьким, слишком беспомощным перед этой громадиной. Шелестя зелеными ветвями, растущими то тут, то там из его тела, гигант бешено хохочет, радуясь своему всесилию. На его плече, спасаясь от своры гончих, мечется заяц. На протянутой грубо вырубленной ладони сидит он сам, юный и миловидный. «Маленькое Сокровище!» - слышен испуганный голос матери, зовущий его, как в детстве. – «Вернись, ты еще совсем слаб!» С хрустом гигант сжимает пальцы и ломает сначала одну, а после и другую берцовую кость. Юноша не кричит, не плачет, только испуганно держит изувеченные ноги. Неужели он останется калекой? Неужели природа посмеется именно над ним, отняв у него все этим беспощадным жестом?
Он всхлипывает: «Мама». Он падает с лошади. Он ползет в ущелье, среди снега и льда. Никто не найдет его, вечер уже опустился на Альби2, если только псы не разыщут его по запаху. Видение гаснет, как последние редкие лучи зимнего солнца.
Он уродлив. И в зеркале, в прозрачной ледяной глади это уродство становится невыносимо явственным для него самого. Анри захотелось отвернуться от своего физического безобразия. Он ли это? Bebe lou poulit3 матери, бабок и доброй прислуги?
В зеркале за его спиной на постели возлежит нескладная, худая, как юноша, порочная Мари. В свои шестнадцать она уже испробовала все плотские удовольствия, но больше всего она любит сам порок, - чем уродливей, тем лучше. Юное ненасытное животное, она разбудила плоть, но ничего не дала душе, кроме неизбежного отвращения.
- Кривой кофейник с длинным носиком, - крутится Анри перед зеркалом. – С дли-и-и-инным носиком. Кофейку, мадемуазель?
- Ха-ха! – скалится Мари. – Ты мне нравишься.
- Правда?
- Конечно, - у Мари огромные влажные глаза и совсем нет бюста. – Мне нравятся твои худые, маленькие, кривые ножки, твой нос-картошка и толстые губы. Но «носик» вообще вне конкуренции.
- Тебе нравится мое безобразие?
- Еще бы, - Мари проводит ладошкой под носом – у нее насморк, - ты выглядишь порочно, внешние недостатки вообще порочны. Идеальные мордашки оставь апостолам. Чем некрасивей человек, тем он притягательней и ближе к жизни. Терпеть не могу красавцев. А в тебе есть что-то возбуждающее.
- Значит, ты любишь меня за мою внешность?
- Эй-ей! – рассмеялась Мари, качая головой. – Я люблю тебя за су в кармашке. Безобразие – это пикантное дополнение.
Мари, ты будешь безобразна. Годам к тридцати, когда твоя кожа пожухнет от обильной страсти, а глаза заблестят совсем по другой причине, кабацкое мужичье и художники с извращенными понятиями будут покупать тебя совсем за другие деньги, а безобразие станет пикантным дополнением. И грезы о прекрасном и светлом умерли прямо сейчас, когда стало понятно, что любовь – привилегия красавцев. Он достоин лишь жалости или отвращения, больше ему нечего просить. Ты будешь прекрасна в своем безобразии, Мари.
Зеркало рассыпается на тысячу осколков. Его отражение, отражение юной проститутки перепутываются, и неясно, где он, а где она. Он завязан с пороком в тугой узел, порок – его «добродетельная жена».
- Господи, что это?! – вскрикнул Анри, чувствуя движение за воротником. Что это? Крыса!
- Крыса, - отзывается животное голосом Совё. – Не надобно бояться, мы, крысы, вам вреда не приносим. Мы не лошади: у них благородство на морде написано, а за ним скрыто малодушие и ханжество. Крысы не притворяются, крысы бегут с корабля и спасают своим бегством моряков. Милый друг! Зайди на часок!
И крыса ли это? Не лапки, а руки, такие полные и теплые, что хочется всю оставшуюся жизнь провести в их объятьях. Неужели малышка из борделя прибежала к нему на помощь? Бедняга потянулся к исцеляющим прикосновениями рукам, прижался к их нежной мягкости. Руки проституток совсем не такие, как руки прачек и пастушек, их не разъедают ветер и щелочь, они остаются приятными на ощупь и дарят наслаждение. Он познал это на своей уродливой шкуре, эти руки гладили и согревали его лапы, намертво пропитанные краской. Царь и бог, Маленькое Сокровище, он был для них самым милым и желанным весельчаком, каких только видывал свет.
- Милый друг, приходи к нам, пиши с нас картины и дари нам радость, - молодая девка с пучком рыжих косм тянет его в сторону борделя. В петлице ее простого платья – букетик фиалок. – Мы будем любить тебя. Все, что нам нужно – любовь! Любовь!
- Любовь..., - прошептал очарованный Анри, а в его глазах появился огонек благодарности. – Даже кривой кофейник с длинным носиком способен на любовь.
- Ах, этот Анри, он такой милый… милашечка, - улыбнулась проститутка. – О, ля-ля! О, ля-ля!
Она торжествующе рассмеялась и принялась отплясывать канкан не хуже Ла Гулю4. А после запела охрипшим голосом уже знакомую скабрезную песенку:
- Ах, девочки, и я цвела,
И девственна я была,
И девственницей, сев на мель,
Я переехала в Гренель5.
В своих безоблачных галлюцинациях Анри узнавал мягкие подушки «Ла Сури», спрятанного в парижских улочках так укромно, что даже мышь не проскочит. Там обитают девушки, связанные постыдной для общества сапфической любовью.
Две рыжеволосые девы, обнявшись, сидят на диванчике, отгородившись от всех длинными прядями волос. Он готов писать их прямо сейчас, нежными мазками разбеленного кармина, всплеском коралла, глубиной изумрудной зелени. Эти губы тянутся друг к другу в порыве истинной привязанности. Помнить бы еще имена, но они теряются в этой роскоши, остаются где-то на периферии, печатями векселей и сухой описью. Любви не нужно имен. Ей нужно легкое касание губ и шорох простыней. «Рыжая Роза6» стоит к нему спиной, отмеченная печатью сифилиса, от нее несет дешевым мылом. Страшно, что она обернется к нему своей собачьей мордой. Танцовщицы Дега, безответного кумира, поднимают натруженные голубые икры в заученных пируэтах. Моне вышел на свет и увидел даму с белым, как безе, зонтиком. На проститутке – дьявольски зеленые чулки.
В пьяной дымке грез показалось лицо. В нем было что-то крысиное. Изжелта-рыжие всклокоченные волосы и борода показались коротышке знакомыми. Впалые щеки были бледны, а в глазах, почти скрытых под тяжелыми надбровными дугами, блестел гений. Сгорбившись у мольберта, на котором стояла очередная его картина, он молча ждал, пока на него обратят внимание. На картине все было желто, со всполохами красноватого и пятнами зеленцы. Идеально, слишком идеально, чтобы быть реальным. Он ждал и ждал… Гости разошлись, и вульгарная склочная девица-натурщица, в которой Анри узнал свою бывшую любовницу, со словами «Художники – свиньи!» вышла за дверь.
- Все настоящие художники – крысы, - в задумчивости проговорил сгорбленный человек. – Пытаются приспособиться к жизни, где каждый так и норовит протянуть кочергой вдоль спины. На каждого настоящего художника найдется своя горничная с кочергой. И однажды попробовав на нем свой чудесный инструмент, она продолжит наслаждаться этим актом. Снова и снова она будет бить, пока не выбьет дух прочь. Не выбьет – одухотворенность. Особое удовольствие – забить насмерть крысу, несчастное маленькое существо, которому человек приписал чудовищные качества.
Подняв напряженные глаза, он продолжил:
- Ты сам не чувствуешь, что в тебе есть что-то крысиное? Когда тебе хочется сбежать с тонущего корабля этого мира, поджав хвост? «Плавает, но не тонет» - так написано на гербе Парижа? Но этот корабль рано или поздно также пойдет ко дну. Французская мысль болезненно мрачна, не удивлюсь, если самые хладнокровные и ужасные преступления совершаются в Париже и его окрестностях, а самые болезнетворные книги и картины пишутся французами. Эта безудержная абсентомания!
Анри закрыл лицо руками. Больше всего на свете он сейчас хотел проснуться в своей квартире. Бред не отпускал даже после болезненных щипков по рукам.
- Опровержение принципа дуализма во всем! – продолжил художник. - Нет света и тьмы, есть куча полутонов! Хорошее – это плохое, плохое – это хорошее. Усложненная концепция переходов от тона к тону. Мы чувствуем настолько сложно? Вряд ли. Где же откровение, где личностное? Сторонники академизма пишут невзрачные гипсовые морды и античных богов. Слащавая нежность контуров, ложь и лицемерие на каждом полотне. Импрессионисты – изобретают все новые и новые течения, бьются за кусок известности. Крик, всплеск, горящая эмоция! С каждым разом переходящая в пустую абстракцию. И те, и другие готовы сожрать друг друга с потрохами. А где же жизнь? И мне здесь делать нечего. Ты влюбился в мои старые, поношенные, потрепанные жизнью башмаки, а я влюбился в твой легкий, точный, летящий мазок. Но ни одного, ни другого не осталось. Все поглотила пучина. Когда мы думаем, что судьба дарит нам бесценный подарок – исключительность, она приставляет к нам горничную с кочергой, чтобы мы не сильно задавались. Я уже получил свой удар по хребту, твой – следующий.
Человек выглядел уставшим и грустным. Отсвет от фонаря бросал на его лицо мертвенные блики. Видно, газовые рожки для того и придуманы, чтобы лишать человека, попавшего в лучи их света, всякой живости и реальности. Все призрачно под этим светом. Что же это на нем? Ряса священника?
- Я слишком любил людей, - продолжил он. – А ты их изучал и разбирал по косточкам. Альтруизм – дело неблагодарное. Альтруистические стремления рождают внутри пустоту. Ты отдаешь все и остаешься ни с чем. Я мечтал стать миссионером в краю палящего солнца. А теперь как бы я хотел сорвать с себя это ветхое одеяние!
Он попытался стянуть обволакивающую его рясу, но ее рукава принялись вытягиваться, все длиннее, и затянулись на спине, как жестокая пародия на смирительную рубашку.
– Все дело в ненависти, наверное, ты был прав, как был прав Гоген. Ненависть дает силу бороться. Какая слабость! Я был слишком стар, чтобы принять эту живительную ненависть. Слишком сентиментален, чтобы осмеять любовь. Большая ошибка все это. Я сам надел на себя эту рубашку. Думаешь, я мог бы спокойно жить, зная, что сам себя замуровал? Я нашел Японию7? Увы, нет. Разочарование. Япония слишком далека от нашей земли. Где должны быть солнечные земли, полыхающие светом и любовью. Где у крестьянок такие тонкие лица, написанные каллиграфической кисточкой. А здесь мокро, всегда пасмурно, грязно и безнадежно, как на корабле, который дал течь.
- Возвращайся, - протянул руку к нему Анри. – Нам так много нужно обсудить, я покажу тебе свои новые картины, мы пропустим по рюмочке, как раньше. Я больше не буду раздражаться. Я буду хорошим. Нет смысла оставаться в одиночестве.
- Я умер девять лет назад. Помнишь ли ты? Твои новые картины? Ты оставил свой дар. Сегодня ты умер как художник, именно сегодня. Полет стал статичным, легкий штрих стал пастозной кляксой. Видел похоронные дроги? Это и твои дроги. Как и мои. Туя крепко охватывает меня корнями. Воздуха мне…
- Винсент, - позвал его Анри, но образ исчез, как и не бывало.
- Лошадь – старый мир, - прозвучал голос из пустоты. – Крыса – мир новый. Лошадь – прошлое. Крыса – будущее. Старому миру приходит конец, как загнанной, в мыле, лошади, подыхающей без отборного овса. Кончилась эпоха чистоплюйства и строгих рамок. Целомудренность мира в очередной раз вскрыта «новым» человеком. Наступила эпоха крысы, не ограниченной в своем рационе и своих поступках. Плодящейся в неограниченных количествах и наводняющей улицы.
Крыса все понимает в твоих картинах, Анри, потомок графов Тулузских и виконтов Лотреков. Потому что на них крысиная жизнь, борьба за общую помойную яму. На них жизнь без прикрас, без алых плюмажей и кубков за победу в скачках. Крыса всегда хочет правды, какой бы уродливой и неприглядной она ни была. Крыса хочет беспрестанного движения, потому как без движения – смерть. Она глядит на тебя глазами проституток и прачек, она вскидывает ноги, как танцовщицы канкана и поднимает рюмку за рюмкой, как пройдохи в темных, душных кафешантанах, она плачет горькими слезами и заливается бешеным хохотом. Она не стесняется своих эмоций, симпатий и антипатий.
Развитие изобразительного искусства до импрессионизма можно сравнить с внутриутробным развитием плода. «До» учились именно изображать. Рождались фотографически точные фламандские букашки на виноградинах. И вот пузырь лопнул: свет, запах, тактильные ощущения, настоящее дыхание, крик! Течения и направления, искусство развивается не линейно – оно подобно взрыву. Жизнь в правде, жизнь в реакции на раздражитель. Если ты коснулся чего-то горячего – ты отдернул руку, обжегшись – ты жив, ты прекрасен.
Старое или новое, прошлое или будущее, лошадь или крыса – твой выбор уже ни от кого не зависит. Титул не актуален. Гений непостижим. Полутон между вчера и завтра неуловим. Дуализм абсурден, но почти оправдан. Да будет выслушана и другая сторона. Больше не пить.
- Крысы, - прошептал Анри де Тулуз-Лотрек. – Крысы.
- Белая горячка, - спокойно констатировал факт господин Сатурнин, подобрав упавший саквояж. – Делириум тременс.
Совё побежал за врачом.
1Да здравствует безумие! Да здравствует любовь! Да здравствует скотство!» (фр.)
2Альби (фр. Albi), город на юго-востоке Франции
3bebe lou poulit – «красивый малыш», на южном патуа
4Ла Гулю — французская танцовщица, исполнительница канкана, модель А. де Тулуз-Лотрека
5Слова известной по тем временам песенки. Автор - Аристид Брюан
6«Рыжая Роза» - проститутка, модель А. де Тулуз-Лотрека («В Монруже», 1889)
7В данном случае, Япония – идеальная страна, страна солнца и тепла
Тебе спасибо)) Проза, я смотрю, тут не в чести. А мне, кровь из носа, надо эту работу через неделю сдать на обсуждение в институте. Есть слабые места, но никак не могу с ними справиться.
Ввод под раскрытие сюжета короткий , для того кто не знает историю искусства сложно будет разобраться в метаморфозах. Правда мало , кто вспомнит картину Т.- Лотрека "В ресторане La me". Не переживай читается очень легко. Нет загруженности метафорами. Всё к месту. А сюжет очень оригинальный и как всегда смелый.
Читатель должен быть подготовлен к тому что он собирается прочесть. Мы рабы своей привычки к лени, дилетанты по природе, чужой мир потёмки ( хорошо посветить под ноги, чтобы не споткнуться).Может какой- преамбулы не хватает. Метаморфозы удачны, на них интрига и держится.
Смотри сама и не стоит прислушиваться к моей далёкости.
Увы, утерял нить ещё до середины. По-моему, над сюжетом надо бы покорпеть, какой-то он рассыпчатый.
неоткуда=ниоткуда, "шоу должно продолжаться" - не есть ли это анахронизм, сразу Фреди Меркьюри вспоминается, поп-культура конца ХХ века.
Техника письма хорошая, палитра сочная.
Мне, так просто подарок на Новый год.- Спасибо!!!