16+
Лайт-версия сайта

Фиалки в Саргассовом море

Литература / Проза / Фиалки в Саргассовом море
Просмотр работы:
08 июля ’2009   11:32
Просмотров: 26706


От издателя

Книга писателя и художника Виталия Гацуцына является удачной, на наш взгляд, попыткой с разных сторон рассмотреть такое многогранное чувство, как любовь. Качество углубленного анализа изучаемых предметов вообще присуще автору. Не только любовь, но и саму жизнь он пробует, по его собственному выражению, “облизать, попробовать” со всех возможных сторон. Он успел многое: побывал автомобилистом, техником строительного отдела, железнодорожником, официантом, летчиком; свободно владеет несколькими иностранными языками; его картины покупают даже зарубежные коллекционеры.
О литературном творчестве Виталия Гацуцына очень тепло и с надеждой отозвался Чингиз Айтматов: “...Ваш уникальный опыт... являет литературное изображение жизни с еще одного ракурса, ибо жизнь человеческая - бесконечная чаща судеб и характеров. Решайтесь и пишите то, что просится на бумагу, в процессе работы многое придет само. У Вас для этого есть все данные”.







Книга, которую Вы держите в руках, вся о любви. О разной любви.
Говорят, что в оригинальном тексте Библии, написанном на гебрайском языке, понятие “любовь” обозначалось более чем тридцатью различными словами. Не знаю, так ли это на самом деле, было слов больше или меньше, в конце концов не в этом суть. Но действительно, не упрощаем ли мы порою наши чувства обычным недостатком слов в языке? Возьмем, к примеру, любовь. Любовь к женщине, любовь к ребенку, любовь к родине, любовь к жизни, любовь к дереву за окном. Все эти, такие различные как по своей природе, так и по своим проявлениям чувства обозначены одним словом - любовь. Основное условие, которым я руководствовался при составлении книги, собрать воедино разные по своей форме, размеру, содержанию, манере написания произведения, имеющие в себе, тем не менее, хотя бы капельку любви. Чтобы эти капельки были похожи на разноцветные фиалки среди тины обыденности, грязи непроходимого Саргассова моря быта. Что из этого получилось - судить Вам.
Рисунки, представленные в книге, взяты из наследия Нади Рушевой, глубокое уважение к памяти которой и навеяло мысль о создании этой книги. Верю - будь Надя сегодня жива, она простила бы мне эту вольность. Надеюсь, что в результате этой публикации откликнутся оставшиеся Надины родственники, с которыми я безоговорочно разделю права на авторство книги.

Ваш В. Гацуцын







Малая планета № 3516,
открытая 21-го октября 1982 года
в Крымской астрофизической обсерватории
названа в честь Нади Рушевой.
Ее памяти - памяти юной художницы,
оставившей удивительный светлый след
в Искусстве посвящается эта сказка.


Бим-бом!.. Бим-бом!.. Бим-бом - мм!..
Вы слышите? - Это звонят часы на старой башне. Вот они пробили десять раз, и это значит, что пора приготовиться - скоро начнется сказка.
Заканчивается еще один день. Давно спят в своих уютных постельках дети. Глядя на них, трудно сказать, что это будущие врачи, шахтеры, летчики, моряки, путешественники. Пока они просто дети, в них еще нет ничего героического, и разве только в своих снах они совершают великие подвиги, летят к звездам, опускаются в глубины океанов, открывают никому неведомые земли. И оттого (хотя их сон мирен и тих) они иногда насупливают бровки, сжимают кулачки и наоборот, расплываются в улыбке. Но пойдемте! Не будем им мешать - дети спят очень чутко, и мы можем их потревожить.
А вот спят их папы и мамы. Они очень устали и потому похрапывают, сопят или бормочут во сне - даже сейчас они никак не могут отрешиться от дневных забот. Тише! Им завтра рано вставать на работу.
Спят звери, птицы, деревья. Цветы сложили свои лепестки и, подложив под головки листья-ладошки, тоже смотрят свои цветные цветочные сны. Даже дома под треугольными крышами кажутся людьми, спящими в ночных колпаках.
Спят все. Ночь взошла на свой усыпанный звездами трон и будет царствовать до самого утра.
И только часы на старой башне, как всегда, не спят. Ведь им каждый раз нужно известить город о конце одного и начале следующего дня. Потому что между полночью и утром происходит самое интересное. Когда башенные часы пробьют полночь - в стране сказок взойдет Солнце, распевая гимн новому дню и аккомпанируя себе на лучах-струнах.
Представляете, что было бы, если бы когда-нибудь часы проспали и не пробили полночь? В стране сказок (страшно подумать!) не наступило бы утро. Дети не услышали бы новой сказки! Чтобы такого не случилось никогда - старые мудрые часы перестали спать вообще.
Бом-м!.. Вот еще раз! Одиннадцать. Будьте очень внимательны - до начала сказки остался один удар.
Нужно сказать, что далеко не каждый может увидеть прекрасную сказочную страну.
Злые, глупые, сварливые, завистливые люди так никогда и не узнают, что началась сказка. Ночью они, как правило, погружены в тяжелый беспокойный сон - им нужно хотя бы во сне отдохнуть от самих себя ( не всегда, правда, им это удается).
Не увидят прихода сказки и чересчур серьезные люди. И хотя они часто работают по ночам, у них не находится времени даже глянуть, что происходит за окном. Ведь им “еще так много надо успеть”, как они любят о себе говорить. А даже взглянув за окно, они увидят там только ночь, потому что постоянно думают “о своем”. Какая уж тут сказка?
И лишь перед теми, кто еще верит в чудо, кто видит, как улыбаются звезды, кто понимает, о чем шепчут друг другу деревья, и какую песню поют птицы, теми, кого называют фантазерами и чудаками - только перед теми приподнимает ночь свой темный полог и приглашает в таинственную волшебную страну.
Вас, фантазеры и мечтатели - дети и взрослые, я приглашаю на прогулку по ночному городу - смотреть и слушать сказку.
Бим-бом - мм! Двенадцать.
Вы готовы? Тогда в путь!

































Рис.1.

Девочка и Кентавренок

Алина была маленькая веселая девочка с большущими, словно всему удивленными, глазками. Она жила с мамой недалеко от моря в белом домике с оранжевой, как апельсин черепичной крышей. Во дворе рос старый клен, а за окном каждый год ласточка выводила своих птенцов.
Мама Алины подвешивала к клену гамачок, и горлицы укачивали Алину своими воркующими песенками. Они пели о дружбе, любви, доброте и от этих песен сердце Алины наполнялось нежностью. Когда девочка подросла, ласточка рассказала ей о далеких странах, где она побывала, о диковинных существах, которых видела и с некоторыми даже была знакома. Алина слушала, завороженная этими рассказами и в больших глазках девочки отражалось все, о чем говорила ее крылатая подружка. Ах, как хотелось Алине все это повидать! Ее воображение рисовало образы зверей, никем не виданных; цветов, нигде не растущих; людей, никогда не живших. Она была уверена - все это находится в Ласточкиных цветущих странах. Алина сама назвала их Ласточкиными, потому что настоящие названия были ей непонятны и их трудно было выговаривать.
Однажды Алина взяла карандаш, альбом и попробовала нарисовать то, о чем мечтала. Рисунок получился прекрасным. Она перевернула листок - и снова карандаш точно и уверенно отобразил на бумаге желаемое. Алина рисовала еще и еще, до самого вечера, пока мама не отослала ее спать. Во сне девочке приснилось все, что она успела нарисовать. И ей хотелось сделать много новых рисунков и увидеть много новый снов, таких, что никогда никому не снились.
Теперь изо дня в день она рисовала свои мечты. Словно цветные капли брызнули на стены домика Алинины рисунки! Целый мир - удивительный, фантастический, неповторимый блистал в них. Вот пестрые попугаи резвятся в зарослях. Вот оскалил пасть желтый лев. Он долго таился в зарослях, но добыча ушла и теперь лев очень зол. А это - далекая планета, на которой живут кентавры. У них голова, руки и грудь человеческие, а ноги, тело и хвост - лошади. А здесь что? Это мальчик-поэт, живущий на крохотной планетке, рассказывает свои стихи лохматым облачкам. Изящная балерина и веселый клоун, радость и грусть, зло и добро - все это было на рисунках Алины и ни один из них ни разу не повторился, ни один не оставлял никого равнодушным.
Как-то раз Алина была дома одна. Мама ушла в город за покупками. Алина, как обычно, что-то рисовала в альбоме, когда вдруг услыхала из соседней комнаты странный перестук. Она прислушалась, и когда стук повторился, осторожно подошла к двери и сквозь замочную скважину заглянула в комнату. Она увидела, что по комнате прохаживался, с любопытством рассматривая рисунки (кто бы вы думали?) - маленький кентавренок, точь-в-точь такой, какого она вчера вечером нарисовала и который приснился ей этой ночью. Удивленная, Алина смотрела на это чудо. Наконец, прийдя в себя, она открыла дверь и спросила:
- Ты кто?
Кентавренок повернул свою курчавую головку к Алине и улыбнулся.
- Я - Керри, Кентавр, - гордо тряхнув кудряшками, ответил он.
Алина засмеялась:
- Какой же ты Кентавр? Ты же еще маленький!
Керри не понравилось, что его назвали маленьким. Он сердито цокнул копытцем и отвернулся, делая вид, что разглядывает клен за окном.
- Ну прости меня, Керри. Я не хотела тебя обидеть. Я никогда не буду больше называть тебя маленьким. Да ты и не маленький вовсе. Это мне сначала так показалось. Понимаешь, я еще никогда не видела молодых Кентавров.
- А взрослых видела? - недоуменно спросил Керри.
- Нет, и взрослых не видела, - смущенно ответила Алина.
- Никто и никогда не видел Кентавров, - торжественно сказал Керри. - Они живут очень далеко, так далеко, что долететь туда может только мысль человека. Но ты так похоже нарисовала меня, словно мы уже были знакомы. Ты так мечтала о встрече со мной, что мысль твоя достигла нашей планеты и я был послан Старейшинами Кентаврами, чтобы (для встречи с тобой) воплотиться в неодушевленном рисунке. Твоя мечта вдохнула жизнь в живопись. И вот я здесь, рядом с тобой - первый Кентавр, которого видят глаза человеческие. И я рад нашей встрече.
И они подружились - девочка и Кентавренок.
Каждое утро Керри будил Алину и они вместе мчались к морю встречать Солнышко. И Солнышко гладило детей своими лучами, радуясь их дружбе и вспоминая свое детство. Оно дружило тогда с юным Месяцем, и они любили играть в прятки. Солнышко пряталось за день, а Месяц за ночь и никто из них не мог найти друг друга до самого утра. С тех пор прошло много-много лет, оба они состарились и посерьезнели, но в прятки любят играть до сих пор, и утром, найдя один другого, весело перемигиваются. Как в детстве.
Море подхватывало Алину с Керри и качало их на себе, расчесывая гребешками волн детские кудряшки, или, пошаливая, обдавало каскадами соленых брызг.
Иногда Керри садил себе на спинку Алину и скакал с ней по зеленым лугам. Ветер свистел в ушах, трепал волосы, дергал за хвостик Кентавренка. Все это было так весело и интересно, что Керри в восторге еще сильнее ускорял свой галоп.
Если мама Алины уходила в город, то Керри шел с ней и помогал нести тяжелые сумки.
А на ночь Керри отправлялся спать в свой альбомный листок, где он был нарисован.
И вот однажды Керри пригласил Алину в мир ее рисунков.
- Ты, наверное, уже забыла о Ласточкиных странах? - спросил он.
- Что ты, Керри! - воскликнула Алина. - Разве мечты можно забыть?!
- А хочешь, помчимся сейчас туда?
- Конечно, - затаив от волнения дыхание, сказала Алина. - Но разве это возможно? Существуют ли они, Керри? Ведь я почти целиком придумала их сама.
- Это возможно, - ответил Керри. - Самые безудержные наши фантазии, самые неосуществимые мечты где-то обязательно есть. И они всегда ждут нас.
Но только когда люди перестают надеяться на встречу с ними, мечты умирают. Представляешь, как это грустно - видеть, как умирают мечты? А они бывают так красивы!
- Тогда быстрей поехали, Керри! Ведь меня ждут!
- Ну что ж, садись ко мне на спину и в путь, Я отвезу тебя в любой из твоих рисунков, где бы он ни находился.
И они полетели.
О! Что за увлекательное путешествие совершили друзья!
Они побывали в джунглях и на полюсе, в просторах Вселенной и на дне океана. Посетили, между прочим, и планету Кентавров, гостеприимство которых Алина вспоминала потом с восхищением и большой благодарностью. Говорят, что это было на “три тысячи пятьсот шестнадцатой планете”. Во всяком случае, так написано в “Астрофизических справочниках”. Не верьте этому! Это планета “первая”. И единственная, где живут Кентавры.
Керри носил Алину в прошлое и будущее, в электронные города потомков и мрачные пещеры предков. Ведь все это было нарисовано Алиной.
И везде Алину ждали, везде она находила друзей.
В океане она познакомилась с Удильщиком и тот сопровождал девочку и Кентавренка в темных холодных глубинах. Удильщик - это рыба, у которой есть свой собственный фонарик. Освещая путь, Удильщик знакомил своих новых друзей с тайнами и красотами океанов и морей, заводил их в подводные лабиринты и дарил кораллы, похожие на цветы. Они побывали в затонувших кораблях, где увидели сундуки доверху наполненные золотыми монетами. Алина никогда раньше не видела золота и теперь никак не могла понять - чем же некоторым людям так нравится этот металл? И цвет у него самый заурядный - какой-то желтоватый. Он не шел ни в какое сравнение со слепяще-желтым цветом Солнца; далеко ему было и до нарядно-желтенького цыпленка. Даже обыкновенный лимон - и тот, решила Алина, гораздо красивей и интересней, чем все золото в корабельных сундуках.
К звездам Алину и Керри сопровождал крылатый конь Пегас. Маленькому Керри трудно было не отставать от стремительного Пегаса. Но Керри ни на минуту не забывал, что он - Кентавр - существо гордое и сильное. Он никогда не признается в том, что ему трудно.



Рис. 2
Бедный малыш, - думала Алина, - непременно, когда вернемся домой, дорисую ему крылья.
Следует сказать, что в древних мифах, из которых Алина узнала про Кентавров, ни у кого из них не было крыльев. Но чего не сделаешь для друга? Так что у Керри появилась возможность стать единственным в истории крылатым Кентавренком.
Где-то там, во Вселенной, Мастер читал им трогательную повесть о вечной любви, а Маленький Принц с Грустным Лисом подарил им на память чудесную красную Розу; конечно не ту, которую любил Маленький Принц, а другую, но тоже по-неземному красивую.
На прощание Пегас подарил Алине несколько голубых перьев из своих крыльев.
- Возьми их, - сказал он. Пусть в твои рисунки вольется поэзия, и люди назовут их рисунками в стихах. Будьте счастливы, друзья!
Пегас улетел, а Алина с Керри отправились на встречу с Мальчиком-поэтом.
Мальчик-поэт жил один на крохотной планетке с чудесным названием Греза. Когда-то мимо Грезы пролетали два братца-облачка. Путь их лежал далеко, и они решили немного отдохнуть над этой зеленой планеткой, затерянной среди звезд. А в это время Мальчик-поэт читал вслух свое новое стихотворение. Он читал его для себя, для своей души, для своего сердца, потому что других собеседников у него не было. Братцы-облачки услышали стихотворение и решили еще немного задержаться над такой, как оказалось, интересной планеткой.
С тех пор прошло уже несколько лет, а облачки до сих пор так и не захотели продолжить свой путь - они были зачарованы волшебной силой поэзии и никуда не собирались улетать. Ведь это счастье - слушать звездные стихи, и зачем искать иное? А Мальчик-поэт все читал и читал. Если стихи были веселые, то облачка от радости кружили и плясали над планеткой, если же грустные, то и облачка горько плакали, проливая прозрачные слезинки-дождинки. Жаль только, что они не умели разговаривать с Мальчиком - поэтому им трудно было утешить его в печальном одиночестве. А ему, действительно, было очень одиноко, ведь всем, даже сказочным Мальчикам, нужен друг, а поэтам особенно, тем более маленьким. А облачка? - но вы ведь знаете, как трудно дружить с облачками - они такие обидчивые и такие молчаливые. Потому, легко представить, как обрадовался Мальчик появлению у себя в гостях Алины и Керри. Он читал им стихи, пел свои песни, посвящал им баллады. Это были самые чудесные дни в его жизни.
Но ничто, кроме любви, о которой говорил Мастер, не продолжается вечно. И когда Алина с Керри стали собираться домой, Мальчик-поэт со слезами, блестевшими в темных глазах, подошел к девочке и сказал:
- Алина, вы сейчас вместе с Керри улетите от меня, и я снова останусь один. Поэтому я хочу попросить тебя, чтобы ты нарисовала мне друга. Пусть он будет такой же маленький, как я, чтобы мог вместе со мной поместиться на этой планетке. Поверь, что после того, как вы побывали у меня, я понял, что самое необходимое и дорогое в жизни - это друг.
- Ну конечно же, конечно ты прав, - сказала Алина и открыла сумочку, чтобы достать оттуда карандаши. - Я сейчас же выполню твою просьбу.
Но карандашей в сумочке уже не было. Они совершенно стерлись во время путешествия: ведь Удильщику она подкрасила фонарик, чтобы ярче светил в темноте; Кентаврам дорисовала Солнышко, чтобы им было теплее среди космических холодов; золотым антилопам нарисовала большой луг, покрытый сочной травой, чтобы они не знали голода, а вокруг луга - дремучий лес, чтобы никто не охотился на них; Мастеру нарисовала букетик фиалок, чтобы он подарил их Маргарите на день рождения, а Маленькому Принцу - новые грабельки, чтобы он мог выпалывать Баобабы на своей планете. Старые грабли совсем пришли в негодность. Так потихоньку, незаметно карандаши и стерлись. И сейчас ей совершенно нечем было даже нарисовать друга Мальчику-поэту.
- Но ты не беспокойся, - сказала Алина. - Мы попросим Керри слетать на Землю, и он принесет нам карандаши. Они лежат у меня дома на столе, - обратилась она к Кентавренку. - А пока вернется Керри, я останусь с тобой. Ты больше не будешь скучать.
И она улыбнулась самой чистой и прелестной улыбкой, какая бывает только у детей. И Мальчик-поэт тоже улыбнулся - ведь на свете станет одним одиноким человеком меньше.
Они попрощались с Керри и тот умчался далеко-далеко, из мира рисунков в мир людей.
Преодолев огромное расстояние, Керри прибыл на Землю под утро. А вы ведь помните, что в стране сказок все наоборот - когда в сказке вечер, тогда за ее пределами утро, и сказка на это время прерывается. И хотя Керри очень торопился вернуться на далекую планетку, где осталась Алина, он все же вынужден был ждать, когда в стране сказок начнется новый день. Ведь он все-таки был сказочным героем и мог жить только в сказке. А посему, он отправился в свой альбомный листок, где был нарисован однажды Алиной.
Внезапно ночью разразилась буря. Тяжелые зловещие тучи наползли на город. Потоки воды низвергались с неба. Злой северный ветер рвал провода и валил наземь деревья. Рассвирепевший ураган ворвался в окна домика, где жила Алина и со звоном разбитых стекол распахнул их настежь. Когда на шум вбежала в комнату Алинина мама, она успела увидеть, как ветер стремительно уносил с собой последние клочки бумаги, в которые стихия превратила альбомный листок, отдельно лежавший на столе. На этом листке был нарисован Кентавренок.
С тех пор где-то по Земле летают обрывки этого альбомного листа, и на каждом из них нарисован маленький кусочек Кентавренка Керри. И если вам, дорогие читатели, случится увидеть такой обрывок, пожалуйста, принесите его Алининой маме. Может когда-то она соберет все эти кусочки в одно целое, склеит их и на свет вновь явится Керри, и умчится в необъятный мир Алининых рисунков-фантазий и вернет оттуда на Землю прелестную девочку с огромными, словно чему-то удивленными глазами. Ведь лишь только он один знает, где находится крохотная планетка с удивительным названием Греза.






Рис.3
(Этот рисунок Надя Рушева написала незадолго до смерти)
История капельки Вероники

Вы никогда не задумывались, почему, когда идет дождь, становится грустно? И солнце проглядывает сквозь тучи, и дождик теплый, грибной, а на душе все-таки невесело, словно жаль чего-то.
А мне кажется, я знаю - это потому, что когда идет дождь и тысячи тысяч маленьких хрустальных девочек-капелек, долетевших до земли, исчезают, уходят куда-то, нам просто становится жаль их. Они разбиваются об асфальт - эти капельки, теряются в траве, растекаются по плывущим враскачку зонтам, а потом, слившись в ручейки и лужицы, скрываются где-то под землей. Но, может быть, не надо расстраиваться? - Ведь от этого на земле вырастают цветы. А потом цветы отражаются в глазах. Самое красивое в мире - глаза влюбленных, отражающие в себе цветы...

Вот и вчера снова шел дождь. Я подставил ладонь - и на нее тут же упала капелька. Живая, она задрожала, затрепетала у меня в руке. А потом вздохнула и разлилась слезинкой по ладони.
- Почему же ты плачешь? - спросил я ее. - Ведь я спас тебе жизнь. Ты бы неминуемо разбилась о землю!
- Да, - ответила капелька, - ты спас меня. Но тот росточек, к которому я летела и который, пробив асфальт, тянулся к солнышку, теперь засохнет. Кто окропит его?
Я был изумлен.
- Неужели для того, чтобы полить этот крохотный росток, который поначалу даже трудно заметить, ты падала сюда?
- Ну конечно, - ответила капелька. Она не понимала моего изумления. - Тебе много лет, но неужели ты всегда думал, что дожди идут просто так?
Я пожал плечами.
- Любая дождинка, - продолжала капелька, - обязательно падает для кого-то. И тебе тоже сегодня было послано несколько капелек. Видишь, каким мокрым стал твой плащ?
- Да, действительно, - улыбнулся я. - Меня, правда, и раньше не раз поливали дожди, но только я не знал, что это кому-то было нужно.
- Во всем мире нет никого и ничего, что не было бы нужно. Все мы нужны друг другу - ты нужен той травинке, а та лужица нужна тебе. Тебе нужна та речка и то облачко, тот комарик и та ласточка. И ты нужен им.
- Пусть так, - согласился я. - Но откуда ты, обычная дождевая капелька, можешь знать то, что не всегда знают даже люди?
- Люди часто не знают того, что на самом деле так просто, - ответила капелька. - И потом, не забывай - капельки рождаются на небе, откуда все намного видней. А теперь положи меня, пожалуйста, на этот стебелек и, если успею, я расскажу тебе историю моей сестры - капельки Веронички. Тогда ты поймешь, сколько смысла может быть в падении - всего ничего - дождевой капли.
Я опустил капельку на зеленый росточек и она рассказала мне эту сказку. Сказку о капельке Вероничке.

Где-то высоко-высоко в небе, там, где хранятся тяжелые тучи и вспененные облака, где грохочут в огромные тамбурины грозы и вытачивают свои стрелы молнии, куда смерчи приносят добычу и откуда даже самые громадные горы кажутся не больше песочного калачика, там раскинуло владения Великое Царство Дождей. В этом Царстве и родилась Капелька Вероничка. Она была похожа на все капельки в мире, а это значит, что была она очень хорошенькая - та Капелька Вероничка. Семицветная радуга играла на ее щечках и рассказывала о том, как Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидят Фазаны. Земля, отражаясь снизу, пестрела в Капельке зелеными лужайками и мотыльками, а анютины глазки отсвечивали в Вероничкиных глазках желтым и сиреневым. Как все капельки в мире, Вероничка была беззаботна и весела, целыми днями она резвилась по небу со своими сестрами-подружками или каталась верхом на облаках. И если вам вдруг случалось когда-нибудь услыхать в небе нежный мелодичный перезвон, значит вы слышали, как смеются озорные девочки-капельки. Их смех похож на перелив сотен оркестровых треугольничков; так журчат ручьи по весне, так звенят кузнечики в летний полдень. Так поют уходящие дни детства.
Шло время. Много ли его прошло, мало-ли  кто знает? Ведь в детстве никто не обращает на него внимания. Но когда оно прошло, оказалось, что в жизни Веронички наступила новая пора - юность. А, как известно, в юности приходит любовь. Не минует она никого. И очень хорошо, что не минует она даже капелек. Потому что на свете нет ничего прекрасней любви. Когда любишь - всем на свете хочется делать что-то красивое и радостное. Где есть любовь - там нет зла. И хоть в мире еще не было ни одной злой капельки, все же как чудесно, когда и их находит любовь!
Случилось это в тихий вечер, когда пролетала Вероничка облачком пара над дремучим таежным лесом. Уже совсем смеркалось, Вероничка спешила до ночи успеть домой, как вдруг внизу, между деревьями она увидела огонь. Как ни торопилась Вероничка, она все же решила немного задержаться и посмотреть, кто бы это мог забраться в такую глушь. Оказалось, это геологи грели на костре чай и о чем-то оживленно беседовали. Капелька никогда раньше не видела так близко людей и потому подлетела поближе, чтобы послушать, о чем они могут с таким жаром говорить друг другу. (Ох, уже эти капельки, они такие любопытные!) А люди, оказалось, говорили о камнях. “Что может быть интересного в камнях?” - с разочарованием подумала Вероничка и совсем уже собиралась лететь дальше, когда чуть поодаль увидела задумчивого белокурого юношу с большими темными глазами, в которых тепло отражался огонь. Оттого, что сидел он в стороне и к тому же в тени, Капелька заметила его не сразу. Юноша смотрел на костер и о чем-то грустил.
Маленькая Капелька! Она не догадывалась, что юноша думал о своей невесте. Его невеста выходила замуж за другого, и юноша только что бросил в костер письмо, в котором она сообщала ему о своей помолвке. Юноша смотрел, как догорала в огне бумага и думал о том, сколь недолговечной бывает любовь. Она не стоит того, чтобы тратить на нее время и, наверное, она не стоит того, чтобы о ней тосковать.
“Какие у него печальные глаза!” - подумала Вероничка, пролетая мимо ресниц юноши.
О, милые капельки! Не старайтесь заглянуть юношам в глаза, когда эти глаза печальны. Ваши девичьи сердечки так трогательно чувствительны. Им ничего не стоит сначала пожалеть, а потом - полюбить, и может оказаться, что уже не в ваших крохотных капельковых силах будет оторваться от печальных глаз. А разве бывает взаимной любовь между капелькой и человеком?
Юноша не заметил Капельку. Он только попробовал смахнуть рукой что-то пролетевшее перед глазами. У людей это бывает - они от многого пробуют отмахнуться.
А Вероничка снова пролетела перед глазами белокурого юноши. А потом снова. Она летала перед глазами юноши до тех пор, пока ночные всполохи зарниц не начали разыскивать ее. И тогда Капелька полетела домой. Она забеспокоилась, чтобы Гроза, в поисках ее, не набрела на лагерь геологов и не испугала юношу. Вероничка еще не знала тогда, что юноша не боится ничего на свете.
Вероничка летела домой и не могла понять, что с ней произошло. Почему, поднимаясь все выше и выше, она продолжает видеть глаза белокурого юноши? Что такое, Капелька, почему тебе так тревожно и почему тебе так упоительно хорошо? Почему полночный темный мир стал вдруг таким красочным, а холодные струи ветра такими ласковыми? Что за стихия клокочет в тебе сегодня? И почему ты плачешь, и почему смеешься и поешь одновременно?
Вы, наверное, улыбнетесь и скажете: “Да ведь это любовь!” - И, конечно же, будете правы. Да, дорогая Капелька, это Любовь! Даже в твоем высоком-высоком небе она нашла тебя. Она нашла бы тебя везде, и на седьмом небе и на десятом. Потому что все проникнуто ею. Потому что все состоит из нее. Милая Капелька, отныне тебе суждено будет сопровождать своего возлюбленного повсюду, и ты узнаешь, какой непоседливый народ геологи. Ты узнаешь, как ходят они по всей земле и все ищут свои камни. Нигде они не задерживаются надолго. Вот они в лесу - и над ними будешь ты, Капелька. Они взберутся на гору - а на ее вершине, раньше лучей солнца, их встретишь ты, Капелька. Сколько бы интересного могла ты увидеть во время этих странствий. Но ты не увидишь ничего, потому что взгляд твой теперь будет навсегда прикован к белокурому юноше, к его теплым печальным глазам. Мир для тебя заключится в двух чудесных карих омутах, подернутых легкой поволокой грусти, полуприкрытых пушистой бахромой ресниц. А юноша... Юноша будет по-прежнему не замечать тебя и думать о покинувшей его невесте. Со временем он поймет, что не самое страшное, когда у тебя больше нет чьей-то любви. Страшнее, когда твоя любовь покидает тебя, и он не предаст своей любви. Но и когда тебе, Капелька, подруги скажут: “Что ты делаешь? Разве можно любить нам людей? Ведь так ты никогда не узнаешь счастья!” - ты только с жалостью посмотришь на них. Потому, что ты уже будешь счастлива. Счастлива тем, что каждый день слышишь голос любимого, чистый и негромкий; счастлива тем, что росинкой прикладываешься по утрам к его глазам; счастлива тем, что вечерами проводишь по его щекам влажной ладошкой, снимая со щетинок севшие на них за день пылинки. Нужно ли тебе будет другое счастье? Ты узнаешь главное, что любовь сама по себе - уже счастье.

Так и странствовали они по свету - юноша-геолог и Капелька. Юноша - по земле, а по небу, всегда над ним, всегда не видимая им - Капелька. Каждый со своей любовью и каждый со своим, непонятным для многих, счастьем. Пока однажды...

Ах, это однажды! Ну почему оно так часто встречается в сказках? А может потому, что и в жизни тоже все случается однажды? Мне бы очень хотелось, чтобы это “однажды” в истории Капельки было другим, но я не могу ничего изменить. Я рассказываю эту сказку так, как сам услышал ее вчера.
... Пока однажды не отправился юноша-геолог в самое страшное место на земле - в Царство Зыбучих Песков. Как только не отговаривала его Капелька от этого путешествия. Ведь она могла попросту испариться под испепеляющим солнцем пустыни, и кто бы тогда стал заботиться о юноше. Но не только за себя боялась Вероничка. С первых дней жизни слышала она от старших капелек рассказы о том, каким бывает коварство Царства Песков. Никто не знает от него пощады - ни дожди, ни люди. Дожди оно испаряет, и капли не долетают до земли, а людей заманивает вглубь, забрасывает за ними следы песком, затмевает пыльными бурями звезды и люди не могут больше вернуться назад. Горе тому, кто собьется с пути в пустыне.
...Но только кто из людей слышит о том, что говорят им капли? Не услышал этого и влюбленный, печальный юноша. Он был молод, он искал успеха, он слушал только голос своего сердца, и этот голос звал его в пустыню. Ему хотелось найти такой камень, который до него никто никогда не находил, и подарить этот камень на свадьбу своей бывшей невесте. В поисках этого камня юноша обошел леса и горы, моря и долины. Он находил топазы и изумруды, ониксы и сердолики, он находил алмазы, но камня, который бы никто не нашел до него пока не встретил. И только в пустыне, только в Царстве Зыбучих Песков еще не искал он свой камень. И конечно же, он пошел в пустыню. Это был очень смелый и очень гордый юноша.
И пустыня подарила ему такой камень. Но взамен - решила забрать жизнь. Далеко вглубь заманили пески юношу, а заманив, засыпали его следы, покрыли их барханами, спрятали небо за пылью и, сделав свое дело, стали петь ему сладостными голосами о том, что люди слабее песков, что жизнь дольше любви, что смерть слаще жизни. “Ты взял камень, - пели пески, - теперь отдай свою жизнь... Ты доказал себе, что ты сильный, но теперь смирись с тем, что мы сильнее... “ Но юноша не хотел смиряться, и он не хотел верить в то, что есть что-то сильнее, дольше и слаще любви. Ни жизнь, ни смерть, ни пески. И когда он уже не шел, а только полз, и когда он уже не дышал, а только хрипел, и когда он уже не надеялся, а только ждал - и тогда он не сдался, не смирился и не поверил. И все Царство Зыбучих Песков изумлялось тому, как бывает силен человек. Изумлялось тому, как он бывает упорен. Он верит в свет своей звезды, даже когда знает, что звезда эта уже погасла. Он идет к своей цели и достигает ее, даже когда эта цель оказывается на грани жизни. И даже когда она оказывается за порогом смерти. И вот теперь у этого порога находился юноша. Единственный из всех юношей на земле, которого любила Капелька. У него не осталось ничего - ни сил, ни надежды, ни пищи, ни воды. И только одно богатство продолжал он крепко сжимать в руке - никогда и никем до него не найденный камень. Юноша лежал навзничь на горячих песках, раскинув руки, и солнце жгло его лицо. И пустыня смеялась над ним - несчастным, бросившим ей вызов. А высоко в небе - ведь ниже она могла растаять - металась крохотная Капелька и плакала. Чем она могла помочь ему, такая крохотная и слабая? Ему, который не побоялся вступить в единоборство с самой пустыней. Ему, который даже теперь не чувствовал себя побежденным. И в это мгновение Капелька увидела, что губы юноши едва заметно зашевелились. И Капелька уже не думала о том, что она может растаять, она мчалась вниз, чтобы узнать, о чем шепчут губы ее любимого. И тут она услышала его слова.
“Хоть бы каплю воды...”
Что это? не показалось ли Капельке? Неужели он зовет ее?
“Хоть каплю...”
Чем ближе опускалась Капелька к земле, тем горячее становилось жгучее дыхание песков. Но Капелька не замечала этого. Она боялась только одного - растаять раньше, чем коснется губ юноши.
“Он зовет меня! - радостно билось ее сердечко.
“Он зовет меня!” - трепетали в восторге ее губы.
“Он зовет меня!” - клокотал родник ее любви, и солнце и пески были бессильны перед его ключевой прохладой.
...И когда в своем единственном - первом и последнем - поцелуе Капелька растеклась по губам юноши, он открыл глаза...

Голос смолк. Я посмотрел вниз, на стебелек, и не увидел на нем капельки. Она растаяла, но стебелек, к которому она прилетела, зеленел теперь ярко и радостно.
С теплой грустью я возвращался домой. Я так и не узнал конца этой истории, дошел ли юноша до края пустыни. Но мне вспомнился один старик, чудачества которого не мог понять весь город. Все свои деньги этот старик истратил на то, что по всему городу настроил фонтаны. На большие фонтаны денег у него не хватило и потому он построил их совсем маленькими, размером с кувшин - не более. Но зато их было много-много - так много, что никто уже и не мог сосчитать - сколько. И кто-то говорил мне, что в юности этот старик был геологом.

Ненужные письма

Город был мокрый и пустой. Снег уныло сыпал крошкой вперемежку с дождем. В последние пять лет это стало для января обычной погодой. Зима больше не приходила и порой уже становилось странно, что в это время должно быть мягко и бело. И не верилось, что где-то еще может идти хлопьями снег и деревья могут потрескивать от мороза.
День вяло тащился дотянуть себя до вечера и первые, еще совсем ненужные при серости, фонари кое-как помогали ему в этом.
Дмитрий Павлович Суровцев встречал начало вечера в старом желтом громыхающем ПАЗике, износившемся на маршруте “Аэропорт-Центр”. Сегодняшний рейс прошел для Дмитрия Павловича таким же бесцветным и плоским, как этот день, как вся эта кислая зима без зимы, и Суровцев забыл о нем, как о сотнях таких же рейсов, сразу после записи в “Книге послеполетных разборов”. Он только спросил вошедшего в штурманскую второго пилота, куда они летят завтра.
- На десять тридцать в Свердловск, - ответил второй, забирая подписанное Суровцевым задание.
- Оставь здесь, - посоветовал Дмитрий Павлович второму, спеша успеть на отходящий через три минуты автобус, - завтра заберут.
Дмитрий Павлович Суровцев - довольно интересный мужчина сорока лет - быть чуть выше среднего роста, с немного бледным, тронутым неглубокими морщинами лицом, карими глазами и густыми, когда-то вьющимися волосами, на светлой русости которых первая седина становилась видна только если подойти близко.
В отличие от большинства аэропортовского люда, жил Суровцев в центре города. В этом были свои неудобства: чтобы добраться до работы нужно было встать за три часа до утреннего рейса, и еще полтора часа потратить на то, чтобы вернуться домой. Но были и плюсы: вдали от аэропортовского котла, в котором день и ночь варились люди и самолеты и все разговоры после дружеской выпивки заканчивались “летанием”, хорошо было отдохнуть даже от самого слова “самолет”.
Автобус, лениво и нехотя, с матом водителя и сонными лицами летчиков дотащился-таки до места.
Суровцев вышел в серую нездоровую темноту рано наступившей ночи, зябко поежился после охмелявшего тепла ворчливого автобуса и, спрятав руку в карман пальто, неспеша побрел домой.
Уже два месяца сидел Суровцев на коротких закольцованных рейсах, называемых среди летчиков “смычками”. “Смычки” были наказанием для всего экипажа. Работу начинали раньше солнышка и заканчивали уже за полночь; только сегодня удалось возвратиться пораньше. Целыми днями бросали они самолет из порта в порт, перед каждым взлетом бегая в штурманские подписывать бортжурналы, лаялись на частоте 131,8 с “Транзитом” из-за поздней загрузки, а потом опять взлетали, садились, и снова взлетали, и снова садились. Но налет в конце дня редко получался больше трех часов - слишком коротки расстояния. И разве можно было сравнить день “смычков” с одним только иркутским рейсом, когда, взлетев, они до посадки сразу покрывали семь часов налета. После четырех Иркутсков обычно бывает готова саннорма, и до конца месяца в аэропорту можно не показываться. На “смычках” же если к тридцать первому и набиралось часов шестьдесят, то считалось, что тебе хорошенько повезло.
По поводу завтрашнего рейса на Свердловск Суровцев ничем не выдал своего удовлетворения, но дающий шесть часов налета рейс позволял надеяться, что затянувшаяся полоса немилости кончилась и им, наконец, дадут за столько времени нормально поработать. От этой мысли стало даже теплей, - экипаж перестанет на какое-то время винить его в низких заработках.
Дмитрий Павлович пошел быстрее и у табачного киоска купил у бабки последний букетик слегка подвявших за день гвоздик. Окоченевшая от стылой сырости бабка готова была уже уступить их хоть за полцены, но, увидев летчика, загнула полную цену, набросив на случай торговли еще пару рубликов и не прогадала. Суровцев взял цветы не торгуясь, и бабка пожалела, что не набросила больше.
Суровцев открыл своим ключом дверь и отдал гвоздики вышедшей его встречать жене. Он часто привозил ей с южных рейсов недорогие там цветы и давно жалел об этом - цветы перестали приносить в дом праздник. Жена поцеловала снимающего шарф Дмитрия Павловича и, сказав “спасибо”, ушла в комнату.
- Устал? - спросила она входящего вслед за ней мужа, поправляя в вазе цветы.
- Нет, - буркнул Суровцев в ответ, включая телевизор.
- На сколько тебе ставить будильник? - спросила жена. Обязанность ранних побудок, как и складывание чемоданов перед отпуском, лежала на ней с первого дня замужества.
- На семь, - сказал Суровцев.
- На семь? - Уже два месяца она ставила будильник на пять.
- Да, завтра у меня Свердловск, - ответил Суровцев.
- Помирились с Дашковым? - (Дашков был командиром его эскадрильи) - Поздравляю, - сказала жена, радуясь тому, что и самой можно будет на два часа больше поспать.
- Нет, ответил Суровцев, - не мирились. Наверное, нашли нового козла отпущения.
- Ну и слава богу, - философски заключила жена.

Весь вечер в памяти Суровцева проскальзывало какое-то неуловимое воспоминание, мучительно мешающее сосредоточиться на чем-то другом. Что-то обязательно должно было вспомниться. Но Дмитрий Павлович никак не мог представить, о чем должно оно быть.
Он все-таки устал, и теперь с удовольствием сидел на диване, вытянув ноги и невидящим взором глядя на экран, и только ЭТО не вспоминалось. Оно вспомнилось только тогда, когда жена, подсев к нему, попросила привезти ее матери ко дню рождения букет цветов из Сочей. Она так и сказала, по-аэрофлотовски, - “Сочей”. Только летчик говорит, что прилетел он из Сочей; он не скажет: “Из Кривого Рога” - он скажет “из Рогов”, Одессу он назовет Адис-Абебой, а Винницу - Венецией. Так, со временем, привыкают говорить и жены. В памяти Дмитрия Павловича как будто что-то лопнуло и тепло разлилось удовольствием наконец-то вспомнившегося.
День рождения! Завтра Ее день рождения! (Увы, не о теще вспомнил сейчас Дмитрий Павлович).
- Так привезешь? - не дождалась ответа жена.
- Что? - не сразу вспомнил о чем речь Дмитрий Павлович.
- Цветы - маме- из Сочи, - раздельно, по словам, произнесла жена, сказав на этот раз “Сочи”, а не “Сочей”.
- Конечно привезу, - в сердцах сказал Суровцев. И зачем-то добавил: -Могла бы не напоминать.
Зачем добавил? Ведь он совершенно не помнил, когда тещин день рождения и не знал теперь, на какой день нужны цветы. Теперь и спросить было неудобно.
Но умница жена так дешево не купилась и уточнила:
- Мамин день рождения второго февраля.
- Да помню я, что ты в самом деле! - сказал Дмитрий Павлович, но в голосе его угадывалась благодарность за ее ненавязчивое понимание.
О чем говорил Бовин в “Международной панораме” Дмитрий Павлович даже не старался теперь улавливать. Ему хотелось сейчас одного - чтобы жена поскорей ушла спать.
Но она, тепло устроившись возле него, пересидела в полудреме не только “Международную панораму”. Уже заканчивалась и программа “Время”, а жена все еще не собиралась уходить. Когда стало казаться, что она хочет дождаться заставки “Не забудьте выключить телевизор”, Суровцев встал с дивана, подошел к столу и начал вытаскивать из ящиков, раскладывая на столе, пачки бумаги - чистой и исписанно-испечатанной.
Единственное, чего не выносила жена - человек, в общем-то, добрый и терпеливый - это его “ночных писаний”; за все время она не прочла ни строки из того, что сочинил ее муж. Журналы же, в которые он иногда отсылал свои рассказы, отвечали неизменными доброжелательными отказами; отказы эти надолго выбивали Суровцева из набранного ритма работы, и к следующей вещи он мог приступить не ранее, чем месяца через два. Последний вежливый отказ был свеж - прошло совсем немного времени и потому в вопросе жены, что он собрался делать, услышалось не только недовольство, но и удивление. Дмитрий Павлович ответил, что хочет немного поработать. На “поработать” жена отреагировала недоброй усмешкой. Встала с дивана, выключила телевизор и, пожелав “творческих успехов”, ушла спать.
Дмитрий Павлович посидел еще немного, потом погасил верхний свет и зажег настольный ночник. Ему нравился тусклый свет из окошка ночника, сделанного в виде избушки и доставляло удовольствие заниматься в такой полутьме - почти тьме, - когда света едва хватало на то, чтобы осветить нижний край листа. В такой обстановке хорошо думалось и неплохо писалось. В целом, у него получалась вполне сносная проза, хоть ее и не печатали. Скорее всего, думал Суровцев, ее просто не читали - в редакциях его фамилия не примелькалась настолько, чтобы на нее обратили внимание. Забрасывать же журналы лавиной рукописей ему было просто лень. Он любил писать и ему жаль было тратить время на возню с написанным - перепечатывать, размножать, рассылать, пробивать. Это было скучно и нисколько не казалось литературой. Потому он довольствовал себя тем, что иногда, вот так, после работы, просто писал для себя, хоть сам был убежден - для себя литературы не бывает. Никто не станет писать “Войну и мир” на необитаемом острове, если точно будет знать, что никогда не выберется оттуда. Любой пишущий для себя в душе надеется когда-нибудь быть прочитанным. Поэты, что писали свои стихи на прибрежном песке тоже имели своих читателей, иначе, кто бы о них тогда рассказывал, об этих поэтах?
Сегодня Дмитрий Павлович хотел писать только для одного человека - для Нее. Все мысли, соскальзывающие с кончика пера, сегодня были только о Ней.

Завтра двадцатое января. Ее день рождения. Ей завтра сорок четыре, и это единственный день в году, когда он мог бы Ей написать. Когда-то, правда, был еще один день - первое января, и вовсе не потому, что с него начинается Новый год. Нет, просто Она сумела быть необычной даже в этом - первого января Она родила сына (конечно же, не его сына). Когда они были вместе, он поздравлял Ее с обоими этими днями. Но теперь, когда Ее сын давно вырос, поздравлять его Дмитрию Павловичу стало бы просто глупо. Дмитрию Павловичу так и не привелось быть с Ней в близости. Много раз судьба доводила их до тончайшего волоска - грани между не было и было. И ни разу волосок этот не был оборван; а ведь целые годы им до боли хотелось этого. Но только сейчас не стоит говорить о том, чего уже не будет никогда. Никогда в жизни.
Никогда в жизни - в этих словах слышался сам рок. Сегодня ты видишь Ее, сегодня любишь Ее, радуешься Ее лицу и словам Ее, - словам о том, что Она любит ТЕБЯ. Но завтра вы не увидитесь. И послезавтра тоже... А потом пройдут годы. А потом... - жизнь. И ты не знал, и Она не знала, что в тот день - день, когда так зримо цвела ваша любовь вы виделись последний раз в жизни. И не знали, что больше ни секунды вам не отведено быть вместе. Никто в детстве не знает, что сегодня он последний раз в жизни сыграл в классики.

Впрочем...
...Была у него секунда, когда несколько лет спустя, ровно столько, чтобы их оказалось слишком много для того, чтобы не посметь подойти к Ней, он видел Ее в аэропорту. Этот взгляд на Нее, случайный и украдкой, был так похож на тот взгляд, когда он впервые увидел Её, с той лишь разницей, что тогда, в первый раз, у них еще впереди была вся их история. А после - жизнь воспоминаний о ней. Но объявили посадку на его рейс - и он опять ушел первым. Теперь, наверное, и правда на всю жизнь.
Господи, ведь когда-то он не знал Ее. Через встречи проходил, влюбленности - и не знал Ее. Не знал, что существует в мире Она, та, для любви к которой он рожден и с любовью к которой, скорей всего, уже не расстанется. Ведь сорок лет - это уже даже больше, чем середина жизни. Каждое двадцатое января он знает, что любит Ее. И не имеет никакого значения то, что весь год он старается о Ней не вспоминать. Он о Ней просто не забывает. Она саднит в душе всегда, даже тогда, когда ночами он любит свою жену и не думает ни о ком - только о жене.
Он хочет писать о Ней. Он хочет Ей писать. Он хочет...
Он знает, что ничего уже не будет, но ... он хочет Ей писать.
Зачем? - Но тогда зачем была их встреча? Зачем прошло двадцать три года со дня этой встречи, и зачем восемнадцать - как они расстались? Зачем?
Он сидел над чистым листом бумаги и не знал, как начать. Как вообще заговаривают с женщиной, от которой отказался давным-давно, но которую все еще любишь? Назвать Ее “милая?” - Она милей “милой”. “Любимая”? - Но Она давно куда больше, чем любимая. Лучше просто начать “здравствуй”. Слово хорошее, хотя, конечно, не так заговаривают с женщинами, которых будут любить всегда.

“Здравствуй”.

Здравствуй, любимая! Здравствуй, родная! Здравствуй, милая! Здравствуй, моя единственная! Здравствуй, моя Беатриче! Моя Лаура! Здравствуй, моя Виардо! Здравствуй, Чертовка! Чертовка, которую до конца жизни любил мой друг Томас Хадсон. Здравствуй, здравствуй, здравствуй! Я говорю тебе “здравствуй” и целую при этом твои губы, глаза, руки! Здравствуй! Здравствуй, я люблю тебя! Здравствуй!

“Я знаю, ты еще не поняла, что это я. Но я буду надеяться на то, что когда-то знакомый тебе почерк, написанный чернильной наливной ручкой (такими давно никто не пишет) чуть задел струнку в твоей памяти. И если это та струнка, которая связывает тебя со мной, я помолюсь Богу, чтобы ты не порвала это письмо сразу, едва начав читать. Знаю - это не свойственно тебе, но только твое обыкновенное человеческое любопытство подталкивает меня писать дальше. Впрочем, может этих слов ты уже не прочла”.

Нет, Она не была любопытной.
Как-то на Восьмое марта он привез Ей флакончик “Эллипса”, за которым, специально для Нее, ездил в другой город. Этот флакончик стоил всю его зарплату, но, распечатанный из коробки, он оказался надтреснутым, и через трещину сочилась по матовому стеклу прозрачно-янтарная капля, как аллегория на что-то печальное и красивое. Он встретил Ее вечером, накануне праздника. Он просил Ее не открывать глаза, пока не приготовит подарок. Ему хотелось, чтобы в полумраке Она открыла глаза и увидела перед собой его ладонь, на который, в обрамлении цветов будет стоять флакончик французских духов. Но гвоздики спадали с раскрытой ладони, и он никак не мог удержать их в раскрытой руке. И Она не открыла глаза до тех пор, пока он сам не попросил Ее об этом. А потом, с гвоздиками и “Эллипсом”, Она целовала его в губы, и он упивался запахом Ее светлых, будто опепеленных волос.






Рис.4
Нет. Любопытной Она не была. И надежды на то, что Она дочитает письмо почти не оставалось. Но он уже не мог не писать. Он хотел говорить с Ней, пусть даже вот так, не слыша ответа и не зная, увидит ли Она за серыми полутонами времени, расстояния и обиды его слова.

“Как много прошло времени. Как быстро оно прошло. Мне было семнадцать, я стеснялся этого и утаивал от тебя свой возраст, приврав себе четыре еще непрожитых года. Двадцать один - столько было тебе, и я, конечно, не мог не прибавить себе лет, - ты не обратила бы внимания на мальчишку, только три месяца назад окончившего школу. Когда при встречах ты говорила, что своей наивностью я напоминаю тебе семиклассника, я ужасно страдал и боялся, что какой-нибудь нелепый случай выдаст тебе мои семнадцать.
Уже ушел от меня тот возраст, и, знаешь, вместе с ним безвозвратно ушла наивность. И только одно осталось: я любил тебя в ушедшие семнадцать, и я люблю тебя в сегодняшние сорок. Моей любви - двадцать три года, и это уже больше всей той жизни, которой было во мне перед тем, как в ней появилась ты, в один взгляд на тебя уничтожившая семена и поросли всех любовей моих до тебя и всех, что могли быть после. Я часто задавал себе вопрос - награда ли ты моя? Наказание? Счастье? Или несчастье?.. - И каждый раз ответа не находил. Все ж таки, это, наверное, счастье. И это награда. Всю свою последующую дорогу, все поступки свои и одоления соизмерял я с теми, что когда-нибудь, услышав, узнаешь ты обо мне. И тогда, может быть”...

Он зачеркнул “может быть”. Она не любила торговли с Ней. Она требовала любить себя без условий, без воспоминаний о жертвах, принесенных во имя любви к Ней. И формулу “если я стану лучше, тогда, может быть, ты...” Она бы не приняла.

“...и тогда ты вспомнишь обо мне, и я буду благодарен тебе за это. Я почувствую твое воспоминание, потому, что я люблю тебя. Я люблю тебя, и пусть не кажутся тебе назойливыми мои слова”.

Она не любила докучливых людей, и в его к Ней отношении всегда оставалось мгновение недосказанности, недообожания. Он боялся быть назойливым. Он настолько боялся этого, во все годы веры в то, что Она его любит, что с этого, собственно, и начался его, такой ненужный и глупый, уход. Он жил тогда уже в другом городе, когда Она прислала ему письмо, в котором предлагала встретиться и провести вместе отпуск в Ленинграде. Это был “город-их-мечта”, город неназойливых влюбленных, как казалось им.
Он целовал это письмо, он любил его почти так же, как любил Ее. Никогда волосок, разделяющий их от близости, не был так натянут и тонок, как после Ее письма.
...Он не ответил на него. Он не поверил в громаду возможного счастья, он испугался того, что не случись теперь этого счастья, он не сможет дальше жить. Он ненавидел свой страх, но... не писал. А потом прошло столько времени, что писать Ей он уже не решился. И только через три года дал знать о себе. Он заказал Ей переговоры из того самого Ленинграда, в котором они не встретились. Она не узнала его голоса, но когда он назвал себя, сказала: ”Тебя в мой жизни давно нет”. В трубке щелкнуло и из нее отрывисто, заполняя безнадежный мир, стали капать короткие гудки. Он сидел в аэропорту “Пулково”, в Ленинграде, в тот, окончательно все отрезавший вечер и тупо смотрел на зажатую в руке трубку, которая не уставала бросать ему в лицо из своей продырявленной черноты нескончаемое “нет-нет-нет...” И бесконечное “нет” уходило в бесконечность смысла слов “никогда в жизни”.
Он слишком доверял словам. В своих письмах Она писала, что будет любить его всегда, даже когда он уйдет от Нее. Он переоценил слова. Он слишком удлинил значение слова “всегда”. Теперь он знал, что “всегда” - это даже меньше, чем три года.
Он переоценил себя. Этот грех довлел еще над его отцом.
Дмитрий Павлович вырос с матерью и отчимом. Только в зрелости встретился он с отцом, которого вскоре после этого не стало. У отца был рак, он знал об этом и исповедался перед Дмитрием Павловичем в тот, в сущности, единственный их вечер, как перед Высшим Судом.
“Никогда не переоценивай своего значения, - говорил он, - ни в собственных глазах, ни в глазах людей, любящих тебя. Но самое главное - не переоценивай себя в глазах тех, кого ты любишь сам. Про них почему-то кажется, что их хорошо знаешь. Однажды такое случилось со мной, и с тех пор я один. Я ушел после совсем пустяшной ссоры с твоей матерью. Несерьезно ушел, не скрывая даже места, куда ухожу. Я был уверен в том, что она пойдет ради меня на унижение, на то, чтобы искать меня и просить вернуться. Глупец, я говорил ей, что без меня она будет кусать себе локти. Но прошел месяц, а она не приходила. Еще через месяц она, через моего друга, передала мне повестку в суд. Она решила со мной развестись. А потом оказалось, что возле нее уже кто-то был. Тот, кто был, мог завтра же и уйти, но я - тем, что переоценил себя - оставил его рядом с ней навсегда. Он же занял мое место и в твоей жизни”.
Отец умер. После того, как его всю жизнь не было.

“Я люблю тебя, и сегодня, в день твоего рождения, еще раз говорю тебе об этом. Мне грустно и тепло вспоминать, что и мои январские именины были когда-то поводом для тебя говорить о любви. И я помню, как ты подарила мне ко дню рождения стихи. И стихи помню. До сих пор. Даже лесенку помню, как они были записаны. Ведь их написала ты - для меня”.

Снова
за окном моим
январь
обещает новую дорогу,
На которой
я перешагну
через прошлогоднюю тревогу.
Я оставлю
за спиной
друзей
И не оглянусь на них
ни разу,
И забуду, как была ничьей,
И пустой,
как пошленькая фраза.
Как бывают с белым
сизари,
Как бывает со слезой
венчанье -
Так бывают
люди -
январи -
Январи -
как вехи начинанья...
или с прошлым -
вехи расставанья...
Жизни смысл моей
и торжество,
Мой Январь
бездонно-черноглазый,
Ты,
Мое Второе Рождество,
Как вином
наполнил сутью
фразу.
Я хвалу Создателю воздам,
А потом
измучаю моленьем
За тебя,
Январь мой,
мой “Сезам” -
Ключ от спальни,
где спало
Прозренье.
Я давно не верю в чудеса,
В явном чуде
чуда
не узнаю...,
Но Чудо
обретения Любви
Признаю!
И славлю!
И желаю!
В каждое из лет твоих мгновенье
Обретай
любви моей
слова.
И потом
верни в благодаренье
Миги
обретения
себя.





Рис.5
Давно уже странно ему, что Она писала для него стихи. Как странно и непонятно, почему он не с Ней, почему потерял Ее тогда, когда Она просила взять Ее, и держать, и не отпускать.

“Неужели мне этого было мало? Сейчас я уже и не знаю. Знаю лишь, что я долго еще заходил в то общежитие, на адрес которого посылала ты свои письма, и их складывали в ящичек для почты на букву “С”. Заходил всегда напрасно, но разве могло быть иначе? Сейчас дом, в котором находилось общежитие, снесли, и ящичка на букву “С” больше нет. А я глупо обманываю себя тем, что ты потому и не пишешь, что не знаешь моего адреса.
Мне вспоминаются слова песенки Новеллы Матвеевой о госте, которого любила хозяйка; если гостя не бывало в доме - на гвозде оставался его плащ; не было плаща - в стене оставался гвоздь, на котором плащ висел; вырвали гвоздь - остался след от него. “Когда же и след от гвоздя исчез под кистью старого маляра, мне было довольно, что след от гвоздя на стенке был виден вчера”. Со мной же остается то, что много лет назад мне приходили от тебя письма. А когда были стихи - это значило, что в моем доме еще висел твой плащ.
Прости, я разбередил прошлое. Мне совсем не хотелось этого делать; впрочем, что таить - я хотел бы вернуть его, но только придумать этому более счастливый конец.
Ну вот, видишь, я опять пытаюсь решать за двоих. Ведь всего возможней, что счастливый конец для тебя как раз в том и был, что мы расстались. У тебя были муж и сын, и ты осталась с ними. И кто-то, наверное, сказал, что мораль восторжествовала, и добро, как обычно, сокрушило зло. Только для меня не зло это было, а вся жизнь. В том числе и та, которой я живу сейчас. Потому что жизнь моя - это ты”.

И тут ему вспомнилась мысль, приходящая в последние годы все чаще.
А существует ли Она, та, которой он пишет сейчас? Или это уже совсем другой человек - девочка, постаревшая на восемнадцать лет? Встреть он Ее сегодня - поверил бы, что пишет именно Ей? И захочет ли продолжать письмо малознакомой женщине, урывками вспоминающей при чтении этих строк, что да, действительно, когда-то такое было, но, боже мой, кто придавал этому значение? Это же была юность! Вот чудак!
Но нет! Ведь Она без трех часов Водолей, а Водолеи и в сорок еще не изжили с лица свои восемнадцать, - недавно он прочитал об этом. А если же в истине этой могут быть исключения, то для кого все то, что он в жизни сделал? Зачем пишет? Для встречи с кем живет?
Но даже если так, что ж, пусть! Пусть Ее, той, прошлой - нет. Тогда он живет ради памяти о девочке, которой Она была - которую любит уже пол-жизни.

“И не любил я после тебя больше никого, хоть у меня и есть семья. Но ты знаешь сама, что любовь и семья не всегда слиты воедино.
Ты - моя первая любовь. И единственная. И единственно возможная. Все остальное было лишь попытками повторить сладость любви первой... И самообманом, что любовь повторилась. Разве есть человек, который не хотел бы заново пережить первую свою любовь? - Первый взгляд, первую встречу наедине. И даже ту первую, настоящую боль, когда узнаешь, что твоя любимая вовсе не твоя. Что у нее давно есть муж и ребенок. Ты знаешь, что не нужен ей, но она не отпускает тебя от себя. Ей льстит твое немое обожание. Но пока ты не более, чем привычный паж. И только потом, с годами, твоя повелительница обнаружит, что может соскучиться по тебе, если тебя нет с нею рядом, а еще потом - она напишет тебе стихи. Между всем этим годы, но как мучительно-сладостны они. И мучительны - и сладостны. Оказывается, ты можешь плакать по ночам из-за того, что уже два месяца она не обращает на тебя внимания, хотя думал, что плакать давно разучился. Ты бросил ей в лицо случайно узнанную тобой тайну о том, что знаешь о ее замужестве, ты обвинил ее в том, что она все это время обманывала тебя. Ты еще не понимаешь, что она просто жалела тебя в твоей ранимой наивности. Ей-то до тебя дела было не много, потому и потерпевшим оказываешься ты сам. Она же просто отворачивается от тебя и уходит прочь. Ты для нее больше не существуешь; она позволяла тебе любить себя, а тебя могло в этой любви что-то остановить. Она была королевой, а королев приходится любить целиком - с челядью, королем, псарней и даже дворцовыми подвальными крысами. И тебе ли было ставить ей условия. Ты пока был только пажем. Достаточно того, что она со своего трона обратила на тебя внимание. Но что в твоей жизни было слаже того мига, когда она простила тебя. Когда ты, пол-дня простояв на морозе за килограммом апельсинов, передашь ей через знакомую шесть замерзших плодов, оранжево болтающихся на дне синей авоськи, для ее заболевшего сына, и она прийдет к тебе домой вечером, и в ее глазах ты впервые увидишь слезы. Ты помнишь те апельсины, милая?
А впереди еще были годы, заполненные твоими письмами с цветами яблони в конвертах.
Давно уже писем между нами нет. Писем нет, но незримыми нитями, может, через какие-то запредельные дали космоса, моя душа так и осталась переплетена с твоей. И стремление мое к тебе, воспоминания о тебе все эти годы, увы, не затухающие в своей силе, означают, что прочность этих переплетений сильнее меня. Они даже сильнее твоих слов о том, что меня в этом мире не существует. Мы связаны: быть может - в Боге. А может - если любовь к чужой жене все-таки грех - мы связаны в Дьяволе.
Да, я стремлюсь к прошлому, и жаль, что ты боишься его. Я знаю, что в любом случае, прочтешь ты письмо, выбросишь ли сразу - но ты вспомнишь меня. Более того, знаю - возненавидишь. За то, что пишу тебе, когда писать давно уже не надо. Но это как нарыв. Он накапливается долго, его иногда даже не замечаешь. Накапливается до тех пор, пока однажды, вот так среди ночи, не имея больше сил бороться с болью и собой, я не сажусь за стол и не начинаю письмо к тебе со слова “здравствуй”. “Здравствуй”, - говорю я и мне становится легче, словно после болезненного укола иглой нарыв начинает спадать, и я давлю и давлю на него. И пишу тебе. И из Ленинграда звоню.
А ты, наверное, говоришь, что вечная любовь - это так скучно, назойливо и так утомительно долго. Но что же я могу поделать? Ты сама зажгла ее и прости за то, что тебе приходится иногда терпеть это. Осталось - только до конца моей жизни. Такое в истории бывало. Была, например, женщина, которая сорок с лишним лет терпела вечную любовь Тургенева. А может, душа моя в какой-то прошлой жизни была частью его души? С нескончаемым, неосознанным поиском совершенства, туманностью и ирреальностью всей жизни, которую днем проживаешь за кого-то другого. И любовь та же - на всю жизнь. И ты, может, в той жизни была Полиной Виардо, подле которой призраком был он, так и оставшийся на всю жизнь только “подле”. Вспомни, ведь тогда не изгнала ты меня из своей судьбы, и умер я все-таки рядом с тобой.

Услышь меня, Господи, и дай Ей снова до конца быть Полиной Виардо! Хоть это и опять повторение слишком давно прошедшего нашего прошлого. Но если все возвращается на круги своя, и “восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит”, зачем же бояться прошлого и зачем противиться ему? “Что было, то и будет” - и да здравствует эта божественная истина, хоть и вряд ли снова будет то, что было. Как не будет семнадцати, и как не будет двадцати одного. Но Богу поверить приятнее, чем себе.

С этой верой и остаюсь. И “да будет воля Твоя и на земле, яко на небеси...Аминь”.

Дмитрий Павлович еще долго сидел над исписанными листами. Он не мог отойти от ощущения Ее присутствия. Он еще слышал витающий в воздухе, но уже едва уловимый аромат “Эллипса” и запах Ее волос, пряди которых он только что перебирал в своих руках. Она ушла. Ему хотелось писать еще, но он понимал, что все остальное будет лишним. Как впрочем, лишним было и все предыдущее. Лишним и ненужным. Как лишним и ненужным было то, что в дальнем углу нижнего ящика стола, под ворохом рукописей, лежало семнадцать запечатанных конвертов без адреса. Письма о любви, в отличие от самой любви, могут быть ненужными.
Дмитрий Павлович заклеил и положил еще один конверт без адреса, прикрыл все стопкой бумаги, задвинул ящик на место и пошел спать. До рейса на Свердловск оставалось только пять часов, и еще раз, перед тем как заснуть, он с удовольствием вспомнил, что пора “смычков”, похоже, кончилась.




Фиалки в Саргасовом море

I

Море волновалось всю неделю, и уже на целых десять метров от берега залеплено было прибившейся тиной и водорослями, отчего стало похоже на облезшую шкуру большого рыжего медведя, брошенную поверх воды. Водоросли опутывали ноги и тяжелыми космами тащились за ними из воды. Айно дождался, когда с моря набежала волна побольше и вслед за ней, пенящейся, высоко выбрасывая ноги, выбежал на берег. Так меньше оставалось тины на теле - пеной она отмывалась и нужно было только успевать бежать вслед за шипящей водой. Это было трудно - бежать в воде, но если не успел за одной волной - недолго выждать другую. В это время года больших волн на море хватает. В них, наверное, было бы хорошо плескаться по теплу, если бы только голубизна неба и яркость солнца давно не были скрыты за низкими слоистыми облаками и последний отдыхающий не уехал отсюда еще месяц назад. Те, кто здесь не живет, редко видят в этих местах хорошую волну. Она приходит сюда не раньше середины сентября. Тогда же к берегу подплывает на ночь и хорошая рыба.
Каждое утро Айно спускался к морю по старой, еще сааремааской привычке, которую, наверное, можно было уже и забыть.
В этом маленьком южном поселке на Стрелке учитель Айно поселился несколько лет назад. Приехал однажды по осени светло-рыжий эстонец, походил по берегу, осмотрелся, обвыкся, да так и остался жить на квартире у переселившихся с Казахстана немцев. Поселок был простенький и маленький - кино, клуб, да школа - бывшая ЦПШ - во дворе которой до сих пор осталось кладбище, и на него приходили пастись овцы. Зимой по улочкам поселка болтался скот, который хозяева из экономии выпускали со дворов, и коровы в поисках пищи забредали на ферму, подъедая там остатки чужого корма. Почему Айно приехал сюда, и почему так и не уехал - не знал никто, да и мало у кого вызывал интерес этот бесцветный, тихий, уже немолодой человек. Он был совсем не красив: светло-рыжеватое полукружие редких, тонких волос липко обрамляло розовую плешь. У него был маленький нос, неровные, чернеющие зубы и слегка выпуклые под тонкими веками с рыжими ресницами глаза.
Самыми отталкивающими в его лице были глаза. Айно смотрел на вас не моргая, и от его белого взгляда становилось как-то не по себе. Что-то мертво-стылое было в этих глазах, как будто взгляд свой доносили они не с этого, а того света. Может, такая внешность и сделала Айно нелюдимым и замкнутым, и речь его - негромкую, почти лишенную звонких звуков - редко слышали где-то помимо школы. Там он преподавал немецкий. Там же проводил и почти все свое время. Подолгу после уроков сидел он в школьной библиотеке и только высокие стопы журналов были поверенными его дум. Домой он уходил всегда затемно, но многим казалось, что даже такие уходы бывали ему в тягость, потому что как только закрывал он последний журнал и вставал из-за стола, чтобы уйти, глаза, едва заметно оживляющиеся во время чтения, снова становились стылыми и мертвыми.

II

Айно стоял один, посреди неухоженного, грязного, дождистого осеннего пляжа и смотрел на море, и ветер раздувал податливые его порывам полы накинутого на плечи халата. Айно придерживал посиневшими пальцами халат и ежился от холодного ветра.
Ветер сдул приставшие к ногам капельки тинистого моря и теперь выхолаживал тело изнутри. Заморосил мелкий дождь. После моря его влага почти не ощущалась, и только частые, легкие покалывания водяных иголочек по лицу напоминали о нем, несильном и сеющем. Айно обернулся на далекий рокот нового, дошедшего до него сквозь шелест дождя, звука. По дороге подкатил и остановился наполовину пустой автобус, шедший в это время до Стрелкового. Из него вышла только одна девушка. С такого расстояния разглядеть ее было трудно, и виделась она лишь черной безликой полоской, перегнувшейся под тяжестью двух чемоданов - большого и поменьше. Автобус поехал дальше, а девушка пошла в сторону поселка, и вскоре поворот песчаной дорожки скрыл ее за первыми, стоящими на отшибе домами.
Айно оделся и, накинув прямо поверх одежды влажный халат, пошел не спеша, уже почти не увязая в намокшем, и оттого ставшем упругом песке. Вскоре он вышел на ту же тропинку, по которой ушла девушка и побрел по ней, пока не привела она его к комнатке в чужом доме. Своим единственным окном комнатка выходила в сад. Летом сад в окне сочно разрастался, и густая листва с трудом пропускала сквозь себя солнечные лучи, отчего в это время года в комнате был постоянный полумрак. Из-за полумрака по вечерам рано приходилось зажигать свет. Светлела комнатка лишь к концу осени, когда опадала листва. Потому с осени приходил свет, и со светом приходила радость. И тогда через голые мокрые стволы становилась видна присыпанная желтым ракушняком улица - видна до самой середины весны. Айно нравилась его комнатка, нравилась именно ее неизбывная пасмурность. В ярком, солнечном, южном городке она напоминала ему его вечно дождящий Сааремаа - остров среди серых вод Балтики, в тихой, грустной Ээстимаа.

Айно вошел во двор и с навеса из виноградных лоз, вздрогнувших листьями под ветром, на него упало несколько крупных, холодных капель.
Айно вошел в свою комнатку и она обволокла его пасмурным уютом и теплом. Айно сменил мокрую после моря и дождя одежду, поставил на плитку чайник, сел на кровать, облокотился о фанерную стену, выкрашенную голубой масляной краской, и закурил. Потом потянулся к столу, взял первый, лежащий у края, журнал, еще с вечера принесенный из библиотеки, и раскрыл его наугад, безразлично на какой странице. Он листал журнал, не вчитываясь в содержание, и когда под алюминиевой крышкой чайника заклокотала вскипевшая вода, Айно почувствовал себя вполне счастливым. Так бывает счастлив человек, предоставленный только самому себе. Счастье, конечно, не ахти какое, но, тем не менее, вполне осязаемое. И главное - доступное. Всегда можно представить себя счастливым в непогоду за окном, вот так - в теплой комнате, с журналами и чаем. Журналы, как правило, бывали им уже читаны, но он снова пролистывал их, и в этом тоже находил привычное придуманное удовольствие. Айно посмотрел на часы. Через полчаса настанет время выходить ему из этой фанерной конурки, чтобы снова стать обычным школьным учителем Айно, которого никто не любит всего-то за его нелюдимость и за белые рыбьи глаза, как это на первый взгляд не нелепо - не любить за глаза. Впрочем, не более нелепо, чем только за глаза и любить.
Айно выпил чай, не отказал себе в удовольствии выкурить еще одну папиросу, и ушел на работу на пять минут позже обычного.

III

В школе, в учительской, Айно почему-то с неожиданной для себя радостью снова увидел девушку, приехавшую сегодня на стрелковском автобусе. Девушка сидела на краешке стула и ожидала директора. Рядом с ней стояли два ее чемодана - большой и поменьше. На вид ей казалось не больше семнадцати, и была она просто трогательно красивой. У нее было лицо, о котором даже другие женщины не могут сказать плохо. Разве что, если бы они уж очень хотели выискать в ее внешности недостатки, они могли бы назвать ее несколько худоватой и плоскогрудой. Но такие недостатки, как правило, бывают слишком условными, и наличие их полностью зависит лишь от взгляда рассматривающего. Для Айно же ее полудетская хрупкость и плосковатость, напротив, были преисполнены самого нежного очарования - женщины его земли тоже редко выделялись пышностью форм. Светло-русые волосы девушки спадали на плечи густыми, отливающими на свету золотом, прядями, и своею длиной лишь оттеняли миловидность лица и большие, серо-голубые глаза, чудесно-широко раскрытые на мир. Маленький подбородок девушки плавно поднимался и переходил в нежнейшую, изысканнейшую линию щек, и выше, в мочки аккуратных, маленьких ушей, выглядывающих из-под прядей, как из разделенных снопов пшеницы. Айно сравнил бы эту девушку с сошедшей в грешный, осенний мир Золушкой. Она только что получила от доброй феи в подарок золотую карету и новое бальное платье невиданной красоты, и теперь просто не может поверить своему счастью - так бесподобно распахнуты были ее глаза. Золушка наверняка была старше того возраста, о котором говорило ее лицо, но Айно все равно неприятно почувствовал рядом с этой восхитительной юностью свою оголенную годами и наследственностью голову.
“Страствуйте,” - сказал Айно с акцентом сильнее обычного и, взяв с полки классный журнал седьмого “А”, вышел из учительской и пошел в библиотеку.
В библиотеке он, как обычно, оказался один, если, конечно, не считать, пожилой библиотекарши - вялого, полуспящего существа, давно уже ставшего какой-то неотъемлемой частью интерьера. Потом, правда, заходил еще кто-то, но Айно его почти не заметил. Он сидел с ручкой в руке, перед раскрытым журналом, но так ничего не записав в него: мысли не могли отвлечься от образа возникшей из дождя девушки. Когда же эти мысли привели его к тому, что он, неизвестно, на эстонском ли, на русском языке, сказал себе: “Я люблю ее”, это не стало уже ни смешным, ни грустным, ни неожиданным. “Я люблю ее”, сказал он себе просто, и это показалось естественным и привычным. Как то, что он хотел иметь семью, хотел иметь рядом с собою женщину, которую будет любить и которая... да, которая, может, будет любить его. Как всякий мужчина, он много раз влюблялся за свою жизнь и даже несколько лет был женат. Жена ушла от него, и все эти годы он старался забыть ее, окунаясь в новые встречи, прибиваясь к новым женщинам. Некоторые из них, бывавших после, даже хотели выйти за него замуж, но снова это оказывались так и не дождавшиеся своего счастья женщины, или, наоборот, уже потерявшие его. И у своей жены он ведь был только вторым... И вот - этот дождь... И девушка... из дождя.

И опять Айно поздно возвращается из школы. Сегодня даже позднее обычного. Он прошел через кладбище, которое все обычно обходили стороной. Прошел дальней кружной тропой, вслушиваясь, может быть впервые, в то, как похрустывает ракушняк под ногами.
Он еще не знал ее имени, но был уверен, что оно загадочное и красивое, как ее васильковые глаза, как шелест волн во время дождя, как остров в холодном море. Ему бы хотелось, чтобы ее звали Эгле... Или Тиной... Жаль, что русских девушек называют иначе. А она так похожа на девушек его родины, на его Эстонию, на его нежную, милую Ээстимаа, светлую, голубоглазую, тихую. И появилась она - в дождь.
К ночи ветер стих, и только доносился шум обеспокоенного моря, застигнутого врасплох знобливой осенью.
“Хорошая примета - приходить в дождь”, - вспомнил Айно. Так говорила его мать, когда встречала на берегу баркас возвращающегося с моря отца.
А когда в один из дождей баркас вернулся без отца, в этом тоже не оказалось ничего необычного. На Сааремаа часто идет дождь, даже тогда, когда кто-то не возвращается из моря. И незванно явилась другая мысль, мысль о том, что и уйдет она тоже в дождь.
Айно пошел тише. Сильно похолодало, и тогда он стал вспоминать о тепле рано, не по сезону протопленной печи, и ему представилось, что рядом идет его сегодняшняя незнакомка, и от нее тоже исходит тепло. Она прижалась к нему, так тесно, что ему слышится сладковатый аромат ее кожи. Он наклоняется и чуть касается губами бархатистой мочки ее маленького ушка, отстраняя лицом прядь ее волос, и она поворачивает к нему свое чистое, трепещущей юности лицо, благодарно улыбаясь теплыми, припухлыми губами. Счастье его кажется ему почти безграничным... если бы не малость - девушки рядом нет. Есть только холодная ночь и он - скучный одинокий учитель Айно, немолодой и некрасивый, даже домой идущий в чужой дом. И ему очень не хочется быть сейчас, как и быть в этой жизни, одному. Тогда Айно спускается к морю. К чужому и, даже осенью, теплому морю, такому же чужому и теплому, как дом, в котором он спит. Как небо, под которым живет. Как язык, на котором говорит. И ему хочется любить это все, и только сознание, что он окружен чужим, пусть даже и теплым, морем не покидает его. Но потом, уже возле моря, стоя перед набегающими на него в темноте волнами - черными, с белесыми гребешками - он понимает, что море не может быть чужим, особенно для того, у кого в детстве было свое, пусть и другое, море.
Айно смотрел на черную, неспокойную воду, и море, казалось, повторяло ему то, что он и сам хорошо сознавал сейчас: зачем думает он об этой девушке? Для чего представляет возле своего лица ее губы? Она так недосягаемо далека от него в своей молодости и красоте. Чем ей может быть интересен унылый эстонец, стареть начавший раньше, чем она родилась? И разбитые волны, с шипением откатывающиеся назад в свое море, с готовностью отвечали ему: “Нич-ч-чем... нич-ч-чем... нич-ч-чем...”, внушая и без того очевидное. Какой насмешливой может оказываться судьба, посылая на склоне жизни столь обреченную любовь - это слово произнеслось как-то сразу - любовь, которую теперь иначе, как смешною и не назовет никто. В первую очередь он сам. Но еще раньше - она, каким-то непонятным ветром занесенный сюда лепесток фиалки. Айно улыбнулся про себя. Целый день он не мог понять - кто она. И вот - фиалка. Глаза ее, губы, волосы - их можно описывать сколько угодно, но ничто не скажет о ней так много, как одно только слово - фиалка. Не роковая красота роз и не многоцветный георгин, ни белая кипень хризантемы и не лилии дорогая, но доступная любовь. Она - фиалка, розовое с голубым. Немного розового и совсем чуть-чуть голубого, в утренней свежести, с росинкой на лепестке.
Его жена была Весенним Снегом. Бела и красива в сумерки, но о ее льдистые, холодные края можно было порезаться в кровь. Раны после нее долго болели, и только уход к чужому теплому морю немного зарубцевал их.
Айно брел по берегу сырого, простывшего ночного пляжа, наступая временами на едва различимые в темноте слизистые лужицы выброшенной морем тины. Когда не хочется идти домой, лучше всего пойти вдоль моря. У моря нет конца и возле него никогда не становится скучно. Оно лучше любого задушевного друга выслушает тебя, успокоит, и без труда расставит в твоей душе все по своим местам. Вот, наконец-то, нашлось место и для его бывшей жены, и он понял, что больше ее не любит. Осознание, так давно искомое, так давно ожидаемое, пришло лишь только сейчас. Наконец-то это случилось - то, за чем он уезжал сюда. Жизнь легко, в один день отрезала то, что так долго казалось вечным и неразрешенным. И произошло-то - всего лишь пришла любовь. И с ней - расставание с давно тяготившим. Пришла любовь - и, кажется, можно расплескать это море, разбросать во все стороны эти облака на ночном небе. Пришла любовь - и ты вдруг понял, что самое слабое во Вселенной, самое ранимое и нежизнестойкое - любовь. Она погибает, она растворяется, ей стыдно за то, что она, постаревшая, все еще здесь, с тобой, в то время, как на смену ей уже пришла любовь другая; как приехала она сегодня на стрелковском автобусе в образе молоденькой, похожей на фиалку девочки, не обратившей на тебя - невзрачного и старого - никакого внимания.
Ведь еще до сегодняшнего дня для Айно существовал вопрос: как такое может быть? - Жили вместе двое людей - он и она. Любили они друг друга, нет ли - теперь этого не помнят даже они сами. Но ведь он - любил? Переживали один за другого, волновались, когда одному из них бывало плохо или он просто долго не приходил с работы. Одну из половин несчастья всегда брал на свои плечи другой, и тогда с оставшейся половиной было справиться легче вдвое. И вдруг они расстаются, эти двое, считавшие себя одним целым, расстаются потому, что она встретилась с новой любовью, а старая, если и была, умерла в тот же миг. И с этой новой любовью она создает новую семью, и в одночасье ей становится совершенно безразличным тот, кого она оставила в таком бесприютном одиночестве - ведь он-то не нашел другой любви. Ей безразлично теперь - жив ли он, делит ли свою крышу и постель с кем-нибудь, или мерзнет в одиночестве в пустой постели и пустом, холодном, чужом доме. Как может так просто все оборваться и забыться - все ниточки, все веночки, все жилочки между еще недавно близкими людьми? Ведь “были двое - одна плоть”. “И тайна сия велика была”. Что же случается с Тайной? “Любящий свою жену любит самого себя... никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее...” Почему же так легко и безболезненно приживается новая плоть на месте отсеченной старой? И почему безразличным становится, где и как истлевает старая плоть? Эти вопросы были непонятны и безответны. Но, как оказалось, только до сегодняшнего дня. Сегодня его перестали тревожить так и ненайденные ответы. А о том, что когда-нибудь, когда уйдет и она - (обязательно уйдет - в дождь), те же самые вопросы встанут перед ним вновь, он не думал. Сейчас он думал о том, что уже ночь. И после ночи, думал он, наступит утро, и тогда он снова увидит ее - девушку с розовым и голубым, девушку, похожую на фиалку.

IV

Ее звали не Эгле. Ее звали Светланой. И в конце концов, это тоже было загадочно и это тоже было красиво. А повторенное в душе десятки раз оно становилось самым чудесным сочетанием звуков, придуманных человечеством. Ее прислали в этот поселок сразу после института преподавать литературу. Как-то с трудом сочеталась в представлении Айно хрупкая девушка - почти девочка - с раздумьями Раскольникова, так же, как совсем по-детски и несерьезно должно было литься из ее губ сопровождаемое полуприкрытыми голубыми глазами признание “я вас любил, любовь еще быть может...” Глазам этим скорее самим предназначалось “Но притворитесь! Этот взгляд все может выразить так чудно”...
Для Айно, конечно, не было непонятным, что ему уже “не к лицу и не по летам...” Но разве какие-то препятствия могут помешать полюбить женщину? И как отдавал он по утрам свое худое, незагорающее тело с каждым днем все более холодеющему морю, так отдал он свои мысли и сердце этой любви.

...Но глупо ждать ответной любви от моря. Как глупо ждать ответной любви от неба. Глупо ждать любви от звезд. Глупо ждать ответной любви от цветов. И изо всех цветов особенно глупо ждать любви от фиалок. Впрочем, Айно всегда казалось, что он любви от нее и не ждал. Вечное заблуждение... Он говорил себе, что она еще слишком молода, чтобы суметь так сразу полюбить старика, ей нужно время для того, чтобы заметить его, незаметного и молчаливого, и выделить из прочих мальчиков, юношей и мужчин, которых сразу стало прибивать к ней отовсюду. Она улыбалась в ответ им всем, и всем обнадеживающе, и всем обворожительно и чарующе, но означало это только одно - она вообще не замечала никого. Ее улыбка не могла обмануть. Светлана казалась погруженной в какой-то непостижимый мир, пространство, в котором была только она одна. Она была фиалковым лепестком - и что тут еще говорить...

Приближалась зима. Неинтересная на этой косе, ветреная и дождливая. Снега обычно выпадало мало, и выпавший, он раздувался ветром по пыльным пространствам Стрелки тонким порошистым слоем, грязный и неспокойный, раздувался до тех пор, пока не вдрабливал его в землю очередной холодный, острый, зимний дождь. По календарю до зимы оставалось еще полмесяца, но снег начал срываться раньше, и, в сущности, это было так же, как если бы эти полмесяца уже прошли.
Айно так до сих пор и не подошел к новой учительнице. Он придумал для нее тысячу признаний, но ни одного из них не произнес, мучаясь от того, что первое - и самое главное признание - признание в том, что он, Айно, существует - на этой планете, в этом поселке, в этой школе, он не сделал. Он не был уверен, что и после этого признания она, светло улыбнувшись, узнает о его существовании, а не будет продолжать не ведать о нем. Ведь его признание прозвучит из этого мира, а этот мир лежал где-то далеко за пределами досягаемости взгляда ее светлых глаз. И к очарованию ею присоединялось тайное чувство жгучего интереса - каким будет человек, который сумеет пробиться в космический мир ее сердца? Если он будет красив, то красив только внеземной красотой, ведь все земное для нее с одним лицом. Если будет умен, то это будет ум Бога, потому что смертного она не услышит. Однажды, через щель в двери он видел, как она проводила урок. Казалось, что она рассказывает только хорошо вызубренный текст и отвечает такими же хорошо вызубренными ответами. Где-то, у себя в космосе, она заранее выучила их на все вопросы, которые зададутся ей в жизни и теперь говорит безукоризненно правильно, не задумываясь над словами. Они вылетают из ее губ как сманенные из чужой голубятни голуби - красивые и чужие. А сама она в это время, бросив голубятню открытой, бродит в каких-то далеких-далеких, дорога до которых известна только ей одной, медвяных лугах, где вьются пчелы и светит солнце, и где небо, как океан на глобусе, голубое, и где совсем нет людей. И не было для Айно места в картине с медвяными лугами... Но и ни для кого вокруг там тоже не было места. И это успокаивало едва пробившийся сквозь асфальт его замкнутости росток ревности. Может это и возможно - убедить себя в том, что тебя уже не полюбят, но убедить себя в том, что может быть безразлично когда полюбят не тебя, вряд ли кому удавалось. Любовь нуждается в завершении, а завершение - в обоюдности. Потому и влюбляются люди в женщину, лишь единожды увиденную на улице, влюбляются в жену друга, влюбляются в кинозвезду с заокеанского экрана, но никто не влюбляется в Мону-Лизу. Ведь женщину на улице возможно встретить еще раз, но Мону-Лизу - никогда. Галатею потому и оживили поэты, что иначе все было бы неправдой, и никто бы не поверил, что можно всерьез любить ту, которой в твоей жизни не будет. И глупо, наверное, говорить о ревности, что она унизительна. Ревность будет рождаться всегда, во все века, во всех - даже самых гордых - сердцах. Потому что ревность - это боязнь бессилия перед “не будет”. “Никогда не будет”.., “больше не будет”.., “уже не будет”... И до тех пор, пока ты все еще ни разу не подошел к девушке, которую любишь, в тебе будет жить надежда на миг, в который ты подойдешь к ней. Ну а пока... пока пусть у нее будет время привыкнуть к тебе и забыть, что ты давно уже не молод, что у тебя плешь во всю голову, а кожа твоя так немужественно бела и веснушчата. У красивых людей конечно есть свои преимущества - к их внешности не надо привыкать, она приятна сама по себе, но есть и недостаток - красивые обречены не быть глупыми. Ведь у них не бывает времени, за которое, привыкая к внешности, невольно привыкаешь к глупости. Долго наблюдаемая глупость раздражает уже не так бурно как та, которой бываешь ошарашен внезапно. И может быть именно поэтому Айно стал замечать, что все меньше осталось теперь возле Светланы красивых молодых ребят, так безоговорочно считающих себя сердцеедами. Они постепенно разлетались от нее. А может они просто начинали понимать главное - у цветов не бывает сердца. Но Айно знал об этом сразу и потому продолжал терпеливо помнить - цветы все-таки любят тепло и солнце, и чистую свежую воду. Не знал Айно только одного - что уже нашел, и не в его стороне, этот цветок свое солнце. Не к теплу Айно обратил свой бутон, розовый с голубым, и не из его ладоней захотел быть политым водою. Айно не знал и продолжал верить в волшебную силу времени. А весь сегодняшний день он переживал радость от их первого - где были только он и она - разговора. И разговор-то был ни о чем - она просила его прийти к ней на урок, но любовь изобретательна в своих предчувствиях, как, впрочем, и подозрениях. Его любовь легко изобрела мысль о том, что наконец-то цветок почувствовал тепло его лучей. Иначе зачем бы ей приглашать его - преподавателя немецкого - к себе, на “Повесть о первой любви”?
Много позже он снова неоднократно задавал себе этот же вопрос: действительно, зачем? Ведь только после того урока их отношения наконец-то начали выходить из состояния лишь полуночных грез и приобретать очертания реального. И это “нечто реальное” он скоропалительно попытался назвать их любовью. Хоть ее, конечно, не было и в помине. Просто, как любая женщина - не цветок, каким видел ее Айно - а женщина из крови, костей и плоти она безошибочно уловила интерес к себе (кто и когда мог скрыть это от женщины?) и постаралась этот интерес усилить - низачем, просто так, просто потому, что она женщина, а он мужчина.

V


Вот только почему именно этот урок, и почему именно Тургенев? Почему мсье Вольдемар, и Зина, и отец?.. Сколь же тогда бесконечна в своих повторениях жизнь!
“Странное влияние имел на меня отец - и странные были наши отношения”...
Что это? Действительно ли это было сказано только сейчас? Или просто случайно пронеслось в мозгу легкое воспоминание юности? Айно постарался восстановить в памяти только что прошедшие минуты урока. В какой-то момент он, оказалось, вдруг потерял нить внимания к тому, о чем говорила возле доски Светлана. Он только вспомнил, как всех своих юношеских возлюбленных ревновал к своему отцу. И вдруг эти слова. Откуда они прозвучали? “Я любил его, я любовался им, он казался мне образцом мужчины..,” - продолжала вслух читать Светлана. И значит, это действительно повесть прошла сейчас по его воспоминаниям. Небольшое произведение, читанное им в юности не однажды, вдруг странным образом зазвучало для него сейчас, проникновенно и обнадеживающе. Разве из всех своих поклонников Светлана... - нет, ее звали Зинаидой - не полюбила самого немолодого и немногословного, того, который был, казалось, дальше всех от нее. Может так, как сейчас далек он, Айно. Но ведь его пригласила она сегодня на этот, исполненный только им двоим понятного смысла, урок.
- Как ты считаешь, Бертеньев? - прервав мысли Айно, спросила Светлана маленького, невзрачного, с совершенно детским лицом - во всяком случае, уж никак не лицом десятиклассника - ученика.
Бертеньев встал из-за парты, помялся, но так ничего и не ответив, уставился в окно.
- Жаль, - сказала Светлана с ноткой разочарования в голосе. - Твое мнение мне бы хотелось узнать. Садись.
Бертеньев сел.
Айно недоумевал. Он не представлял, чем может быть интересно мнение Бертеньева - посредственного и серого мальчика, скучного и вялого, каких потом, после выпуска, вспомнить почти невозможно и поэтому, услышав фамилию, всегда вспоминаешь чье-то другое лицо. Было даже немного неприятно, что Светлана ввела в их неслышимый диалог этого Бертеньева. Разве этим уроком Светлана, как бы первой, не признавалась в своей любви к нему, - Айно? Не дождавшаяся признания от него, она давала понять, что любят не только молодых, не только тех, кто всегда рядом. Дивная девушка. Она безо всяких слов, издали нашла его любовь и повернулась на ее свет и тепло, так своеобразно и наивно, всего-то-навсего пригласив к Тургеневу. Только такая, как она - нет, только одна она - могла первой, так тонко и изящно признаться. Она ни на касание не задела такой деликатной вещи как женская гордость, и только ожидала теперь его ответной чуткости.
-“Я понимаю тебя, милая,” - проносилось в голове Айно и губы его едва заметно трепетали, будто произнося что-то.
- “Я услышала ваш голос”... - отвечала ему вслух она и делала вид, что не отрывает глаз от книги.
-“Я понимаю тебя! Я люблю тебя! Я люблю тебя и понимаю. Слышишь?”
- “Да, я слышала. Спасибо, что пришли. Я уже думала, что не увижу вас”...
-“Что ты! Как могла ты так думать?! Я боготворю тебя, моя фиалка!”
- “Она быстро обернулась ко мне”... - Прочитав это, Светлана подняла глаза от книги и, окинув взглядом класс, остановила его на Айно, - “... и раскрыв широко руки, обняла мою голову и горячо поцеловала меня. Бог знает, кого искал этот долгий, прощальный поцелуй, но я жадно вкусил его сладость”, - дочитала она.
“... но я жадно вкусил его сладость”, - затихающим эхом повторило сердце Айно.
Аккуратно и красиво раскладывала Светлана по полочкам сознания чужие, прожитые почти полтора века назад чувства. О чем-то еще спрашивала она своих учеников, но мысли Айно были уже далеко-далеко от этого класса. (Он только отметил про себя, что Бертеньев опять не ответил на вопрос. “Но, собственно, при чем тут Бертеньев? - Айно был сейчас на медвяных лугах, где вились пчелы и светило солнце. И рядом с ним была она).

VI

- Почему вы хотели, чтобы я был на вашем уроке? - спросил Айно вечером того же дня, когда вдвоем они проходили мимо школьного кладбища. Сегодня появился первый повод проводить ее и Айно не мог его упустить. Что-то в душе подсказывало Айно, что два признания в первый день - это слишком много, но так велико было желание продолжать их утренний диалог. Но только уже вслух, словами своих сердец, а не тургеневских. Язык Эзопа становится мал для того, кому, как сейчас Айно, хочется слышать живого, настоящего признания. Впрочем, он знал почти наверняка, что в этот вечер признания больше не будет. Но ведь будет трепет его ожидания - и этого довольно.
- Даже сама не знаю, - ответила Светлана. - В какой-то момент просто захотелось, чтобы вы были в классе.
- Если честно, - сказал Айно с сильным прибалтийским акцентом, - мне таше не верилось, што вы снаете опо мне.
- Почему? - удивленно спросила Светлана.
- Мы ретко вителись...
- Ну и что? Я помню вас с того самого дня, когда приехала сюда. Вы тогда еще зашли в учительскую и, кажется, взяли журнал.
- Та, - сказал он. - А я снаю вас раньше.
- А что же могло быть еще раньше? - не поняла она.
- Я вител, как вы сошли с автобуса.
- Ах, вон что, - засмеялась Светлана. - А я тогда как раз еще подумала, какой безлюдный поселок.
- Я шел с моря, а вы шли вперети и потому не вители меня.
Светлана хотела что-то сказать, но осеклась и спросила:
- Простите, я никак не могу запомнить вашего отчества?
- Зачем оно? - в ответ спросил Айно. Его, сильный по началу разговора, акцент теперь постепенно затухал и сходил почти на нет. - У нас не называют по отчеству.
- А откуда вы?
- Я с Сааремаа.
- Сааремаа?
- Да. Это остров. В Балтийском море... В Эстонии, - добавил он.
- Красивый?
- Не знаю. Наверное. Но только там камни. Всюду камни. Много камней. А, собственно, почему он обязательно должен быть красивым?
- Мне казалось, что острова всегда должны быть красивыми. Но откуда же камни?
- Старики говорят, что камни растут прямо из земли.
- Чем же тогда занимаются на вашем острове?
- Тем и занимаются, - улыбнулся Айно в темноте, - что собирают камни.
- Как? Всегда собирают камни?
- Да, всегда. Смешно? На Сааремаа все всегда собирают камни. Еще, правда, ловят рыбу, - сказал он с непонятной задумчивостью. - Но только если не собирают камни, - добавил он уже с усмешкой.
- Все равно, красиво, - сказала Светлана. Под ее ногой хрустнула сломанная ветка.
- Ничего осопеннова, - с появившимся снова акцентом сказал Айно.
- Почему вы туда не вернетесь? - спросила Светлана. - Ведь вы же скучаете, я вижу.
- Сопирать камни? Нет, - ответил Айно. - Кокта путу старым - вернусь, мошет пыть. Только врят ли.
- Почему?
- Никто рат не путет. Кому сахочется лишний рас копать каменистую семлю?
- Для чего ее копать?
- Для моей могилы. Ведь я уже старый. - Он помолчал. - У меня там нет никого... Одни умерли, другие просто ушли.
- Разве нельзя найти тех, которые ушли? - В голосе Светланы послышались нотки жалости. А может это просто показалось.
- Можно. Только зачем? Ведь сначала они ушли от меня. Разве это не похоже на то, как если бы и они умерли? Зачем мы мертвым?
- Нет, - сказала Светлана. - Не похоже. Умершие не могут жалеть о случившемся, а ушедшие могут.
- Да? - равнодушно спросил Айно. - Впрочем, наверное. - Ему не хотелось говорить сейчас об умерших. Он не был суеверен, но так, на всякий случай, все же не стоит напоминать судьбе то, что в следующий раз она легко может повторить.
Но Светлана была молода, и к тому же она была фиалкой. Какое-то странное, почти чувственное удовольствие находила она в том, чтобы видеть, как легко пальцы ее слов морщинят или разглаживают кожу на лице этого замкнутого и такого с виду отрешенного от всего на свете эстонца. Он с самого начала вызывал ее интерес своей холодной бесстрастностью, но постепенно его устремленный всегда только мимо нее взгляд стал ей подсказывать то, в чем женщину обмануть невозможно. И, может быть, поняв это, она пригласила его на свой урок. Не более, чем насладить свое любопытство, увидеть, как будет таять кусок льда. А Айно открывал себя ей безо всякого сопротивления, и с некоторой досадой она уже начинала понимать, что все дальнейшее будет скучным и заунывно-глубокомысленным. И вот он уже аллегорствует о каком-то острове, где все собирают камни. А ей узнавать про камни скучно. Ей гораздо интересней было бы узнать о той, которая его бросила. В том, что говоря об ушедших, Айно имеет в виду женщину, Светлана не сомневалась. Как не сомневалась и в том, что речь шла только об одной женщине. Много ушедших женщин оставляют после себя легкий высокомерный сарказм: “Уйдет и эта, и черт с ней”. Сравнивать уход женщины с уходом из жизни можно только если тебя очень мало любили. И неожиданно Светлане и вправду стало жаль этого некрасивого человека, идущего рядом с ней, и в его некрасоте она вдруг увидела щемящую незащищенность. И ей, по-женски непоследовательно, вдруг, захотелось пожалеть его и тихо, по-матерински, прижать к себе и поцеловать эти водянистые и какие-то ничейные глаза.
- Расскажите мне о вашей жене, - сказала она глухо, будто даже и не ему, глядя перед собой и ожидая, что он сейчас остановится и посмотрит на нее. Но он не остановился.
- Она ушла от меня. - только и сказал он.
- Вы любили ее?
- Да.
- Почему же она ушла?
- Она встретила другого человека.
- Вы так просто говорите об этом... Вы оправдываете ее?
- А разве кто-нибудь имеет право осуждать чужие поступки?.. Тем более чужую любовь. “Любовь оправдывает все грехи”.
- Откуда вы взяли это?
- Из “Священного Писания”.
- Значит все-таки осуждаете, - задумчиво сказала Светлана. - Раз беретесь определять: что есть грехи.
- Она считала это грехом.
- Она? Ну а вы! Разве считаете иначе?
Айно пожал плечами.
- И если вас опять бросят, вы снова оправдаете это?
- Разве у меня будет другой выход?
- Тогда вас обязательно бросят снова, - вдруг неожиданно резко сказала Светлана. - И будут бросать всегда. Хотите знать почему?
Айно не ответил.
- С вами не страшно быть грешной.
- Наверное, - согласился Айно. Это было лучшее, что он мог сделать.
Нет нужды спорить с девушками, которым всего лишь чуть больше двадцати. И, почему-то засмеявшись, он сказал, - Но я согласен.
- С чем? - не сразу поняла Светлана.
- Чтобы бросали. Ведь перед тем, как бросить, сначала нужно поднять... с земли.
- В общем, конечно, - тоже уже с улыбкой согласилась она. - И вам будет все равно, кто вас поднимет?
- Нет, не все равно. Поднять меня найдется, конечно, не слишком много желающих, но мне не все равно. На то, чтобы меня снова бросили я согласен только при одном условии - оказаться прежде в небезразличных мне руках.
- Такие могут быть? - тут же последовал вопрос.
Несколько шагов они шли молча.
- Я снаю, - сбиваясь, начал Айно, - веть вы все поняли... Но если вам хочется... услышать... так и пыть, я скашу тля вас это вслух... Такие руки мокут пыть - это ваши руки.
- Это признание?
- Скорей всего, да, - ответил Айно, из темноты посмотрев на девушку.
- Честно говоря, не ожидала от вас услышать это в первый же вечер, - негромко сказала Светлана.
Они остановились.
- Первый вечер был не сегодня, - сказал Айно и снова потихоньку пошел вперед. - Вы давно по вечерам со мной... Но... в общем-то, вы правы. Это я сказал вам и в первый вечер тоже.
- Я не слышала, - эхом отозвалась Светлана.
- Я знаю, - сказал он. - А сейчас? Слышали?
-...Поздно уже, - взглянув на черное небо, сказала Светлана.
- Еще только шесть, - посмотрев на часы, сказал Айно.
- Поздно и темно, - произнесла Светлана. - До завтра?
- Но вы разрешили проводить вас.
- Мы уже пришли. Вот здесь я живу. Ну, до завтра?
- Да. - Он взял ее руку и она не отняла ее. - Ответьте.., сегодня вы услышали меня? - Голос его звучал тихо, чуть слышно.
Светлана отняла руку.
- До завтра, - сказала она и ушла. Тихо скрипнула калитка.

VII

Назавтра они встретились в школе так, как встречались, например, позавчера. Она прошла по коридору мимо, кивнув на ходу головой, и в этот день Айно ее больше не встретил. Зато на следующий день была с ним мила и смешлива. Она продолжала оставаться непонятной, непоследовательной, неодушевленной. А он уже не думал теперь ни о ком и ни о чем, но все более растворялся в ауре, окружающей ее. И она видела, как в ее присутствии плавился холодный, замкнутый Айно и после дней и недель отчужденности вдруг обдавала его улыбкой. ... Впрочем, такой же недоступной, как и всегда, улыбкой “из-за стекла”. А он становился рядом с ней беспомощен, как ребенок. Иногда она разрешала ему проводить себя, а он, чего не делал и в шестнадцать лет, готовясь к этим вечерам, длинною от школы до ее дома, заучивал по ночам Пушкина. Вот и снова пришло оно - это удивительное стихотворение.

Алина! Сжальтесь надо мною.
Не смею требовать любви:
Быть может, за грехи мои,
Мой ангел, я любви не стою!
Но притворитесь! Этот взгляд
Все может выразить так чудно!
Ах, обмануть меня не трудно!..
Я сам обманываться рад!

Дорогой Александр Сергеевич! Неужели и Вам было так же сладостно хорошо? Неужели и Вам было так же мучительно больно?
И все же не было загадкой для Айно, что так и остался он совершенно безразличен фарфоровой куколке, при взгляде на которую вспоминаются фиалки. И если бы его спросить, хотелось ли ему все-таки от нее любви, он бы, наверное, не смог ответить. Конечно, взаимности хотелось, но в такие годы разум становится слишком трезв, чтобы всерьез ожидать девичьей любви. Просто возле любви было хорошо, и не хотелось, чтобы что-то изменилось. Даже из того, что было - или, напротив, не было. Безразлично воспринялось им то, что в школе стали слишком много говорить о них. И только немного жаль было, что слухи ушли далеко вперед от так и не стронувшихся с места событий.

VIII

На Сретенье зима бесславно проиграла весне. Проиграла по всем оврагам и бугоркам, по всему небу и по всей земле, и потому заметивших тот день не удивило, что к концу марта совсем не осталось снега. Капели было так мало, что ее и не видел никто, просто вдруг пришла весна и с весной снова стала уходить радость. Но только в эту весну она уходила еще быстрее, чем всегда прежде. В эту весну Айно с грустью думал о том, что таким недалеким теперь летом Светлана уедет, - она говорила ему о своих родителях в Ростове, - и тогда отнимутся у Айно даже те нечастые зимние провожания от школы к дому. В школе разговоры о его запоздалой любви уже приелись и, как обо всем наскучившем, о ней в конце концов перестали говорить. Для всех стало насмешливо-привычным видеть Айно, ожидающего в школьном дворе после уроков “свое несчастное счастье”. Светлана же, напротив, не ожидала его никогда, и если сам он не встречал ее возле школьных ворот она уходила, не задерживаясь ни на секунду. Может, будь Айно моложе и надейся он в их встречах хоть на малость, такое равнодушие его бы и расстраивало, но он был достаточно мудр, чтобы научиться принимать жизнь философски. Случалось, что она просила не провожать ее, и тогда Айно так же спокойно, как только что ждал ее, уходил в свою сторону один. А придя домой, садился на кровать, доставал пачку папирос и, уставившись недвижимым взором в стену, курил, курил, курил... И перебирал в памяти ее слова, собранные из их встреч. О нем в этих словах было мало: больше о море, о школе, о детстве. Их можно было сказать кому угодно, даже недругу, потому что слова эти были ни о чем. И все-таки даже их недоставало ему. А недавно они завели шутливый спор о том, какого цвета ее глаза. Он говорил, что голубые, она говорила, что нет. В общем, опять говорили ни чем. А он в ту ночь, проводив ее, нарисовал десятки глаз, безуспешно пытаясь повторить на бумаге их форму, и, снова убеждаясь, что ничего не выходит, закрашивал их радужки ярко-голубым фломастером.
А она, будто рядом была, спросила наутро:
- Ну как? Разобрались, какого цвета мои глаза?
- Голубые, - сказал он.
- Не-а, - ответила она. - Смотрите лучше. - И ушла.
Вчера ему вспомнился тот разговор. Он снова взял голубой фломастер и листок. Но вдруг фломастер, как-то сам собой, не стал рисовать глаза, а вывел на бумаге неожиданную для Айно строку:

Утекают годы в никуда...

И вдруг из души хлынуло и пошло, дальше и дальше:

Утекают годы в никуда,
Добавляя белого в седины,
Нет ни всплеска в глади бытия
И со счету сбился в именинах.
И давно забыл я о весне -
За порогом осень-потаскуха,
И пришельцем на чужой земле
Быть от безразличия не мука...
Вдруг, в такой вседневной маете,
На волненья плюнувший любые,
Я увидел сказку о тебе
И глаза твои неголубые...

Мозг Айно работал где-то сам по себе, и только фломастер, почти без исправлений, спешил по бумаге:

От тебя не жду я слов любви,
Мне довольно, что тебя люблю я,
Я спокоен, что глаза твои
Моего не встретят поцелуя.
Что другой в них вызовет капель...
Бог же с ними, счастья пожелаю,
Лишь скажу спасибо за апрель,
Что опять я с ними проживаю.
Пусть, как прежде, сонно льется жизнь,
На тебя я в ней не претендую...
Об одном прошу - не откажи
В эту топь смотреть неголубую.

Рука опустилась и из пальцев выпал голубой фломастер. Затем Айно чиркнул спичкой, поджег листочек со стихами и прикурил от его огня из пачки последнюю папиросу. Потом положил в пепельницу доедаемый разгоревшимся пламенем листок и бросил туда же, в огонь, опустевшую пачку “Любительских”. Докурив, он погасил свет, проветрил комнату от дыма и в постели вывел для себя заключительную на этот день константу: “плохие стихи помогают легко заснуть”.

Все начало заканчивается гораздо раньше, чем наступило лето. Простенько, без всяких замысловатостей, как в третьесортном сценарии: он, она и третий. Тот третий, ожидание которого давно стало частью всех ожиданий Айно; он знал о его обязательном появлении, и появление это было лишь делом времени. Хотя, как впоследствии оказалось, время третьего наступило раньше времени Айно. Третьим был Бертеньев. Таким оказалось солнце, к которому фиалка повернула свои цветы. Зауряднейший Бертеньев, ученик Светланы, маленький, хлипкий, не слишком умный. Даже не представлялось, о чем она могла говорить с ним. Впрочем... Как оказалось, чаще всего они говорили об Айно. Светлана почти дословно рассказывала Бертеньеву все, о чем ей накануне исповедовался старик Тамм. Наверное, Бертеньев смеялся, слушая об острове, где все собирают камни, или о том, как прощают сбежавших жен.

Девочка с неголубыми глазами, ты, конечно, все правильно делала, когда рассказывала ему об этой смешной любви к тебе. И все равно, что бы не думалось после этого, что бы не говорилось о тебе - а ты все-таки фиалка, и разве иначе, как к цветку, можно относиться к тебе? Кто вообще серьезно разговаривает с цветами? - Разве что только глупцы. Я с такого странного места на Земле увидал тебя; оттуда ты показалась мне цветком, растущим на высокой горе. Я попробовал сам взобраться на эту гору. Но только зачем? .. Разве хотел я сорвать тебя? - Нет. Стать рядом с тобой? - Но для чего?.. Если ты видишь фиалку, зачем тебе непременно нужно оказаться возле нее? Ты не рассчитал своих сил? - Но ты сразу знал, что сил твоих не достанет взобраться на гору. Почему же теперь тебе так плохо? Ты знал, что упадешь, не дойдя и до половины дороги к вершине. И вот упал. Тебе больно. А может больно не от того, что упал, а от того, что ты все-таки достиг вершины. Достиг, но твоей горной фиалки там не оказалось - она была только плодом твоего воображения, иллюзией. Ведь фиалки нужно искать в долинах. Нет! Не слушай свой, опять заледеневающий разум, который жестоким шепотом твердит тебе в мозг, что ты бездушную, оплетшую твое существо водоросль, растущую посреди желтой тины Саргасова моря принял за фиалку на медвяном лугу, и луг этот, против всех законов природы, поместил так высоко - на самой вершине горы.
Айно, Айно! Откуда было знать тебе, какие бывают цветы в горах, если всю свою жизнь ты видел только море и никогда не видел гор. Еще ты видел камни - на твоем острове много камней. Почему уехал ты, так и не собрав их? Ты не собрал даже тех, которые должен был собрать. Ведь зачем-то повелено им вырастать из земли твоего острова? Камням, которые так никогда и не собрать до конца. Кажется, вот он - последний камень, а обернешься - и уже растут новые, и ты опять возвращаешься назад. И не так уж, наверное, это плохо - собирать камни. За собиранием камней не остается времени на то, чтобы совершать ошибки и думать о растущих на горах фиалках. Каждому свое - кому-то хранить сады, кому-то - находить в горах цветы, кому-то - собирать камни. Над тобой смеются, когда ты начинаешь заниматься чужим ремеслом. Ты говоришь, что такое часто бывает? Бывает... и тогда перепутывают море с лугом.

А сейчас на душе было только пасмурно и, как бывает всегда, когда тебя предают... А ты - ведь ты в этом не властен - все равно продолжаешь любить предавшего тебя. И тебе хочется только одного - чтобы предавший тебя забыл что он предал. А уж ты забудешь. И ты простишь. Ты это знаешь.

IX

В начале апреля Светлана ушла из школы. Отношения учительницы со своим учеником иначе закончиться и не могли. Светлана уезжала из школы, уезжала из поселка, уезжала со Стрелки. Стрелка была слишком узкой, чтобы вместить новость о грехе только в одном поселке. Новость прошла вдаль, хлебнула вод Азовского моря и соли Сиваша, выплеснулась по пути за края, вернулась назад, и вскоре не оставалось места, где бы она не побывала, где бы песок не увлажнился под ней.

Перед самым отъездом Светлана пришла к Айно. Впервые за время их знакомства она сама пришла к нему в дом, в его фанерную комнатку, в которой уже начинало смеркаться на лето от распускающейся в саду за окном листвы. Она пришла к Айно, чтобы быть прощенной. Она просила прощения, а он не знал, в чем ее вина, за что он должен был прощать ее. Она полюбила Бертеньева и не полюбила Айно, она говорила с Бертеньевым об Айно - но в чем же ей виниться? Да и как можно было оценивать, правильно ли было то, что она делала, если не в ее власти, власти фиалки, разворачивать свои лепестки к тому солнцу, которое она видела?
Напоследок она рассказывала Айно о Бертеньеве. О том, что он добрый и сильный, о том, что только он мог так любить ее. Айно слушал девушку и слова ее снова и снова убеждали его в том, что самая непредсказуемая и самая непостижимая вещь на свете - женская любовь. Женская любовь могла даже такое невзрачное существо, как Бертеньев преобразить в сказочного принца. И только жаль было, что так и не коснулась за всю жизнь эта любовь его - Айно, и не станет уже никогда и ни для кого стареющий эстонец Айно Тамм прекрасным Грэем, приплывающим под алыми парусами.
- Вы самый хороший, самый чудный, самый добрый человек на свете, - дошли до него вдруг слова Светланы.
- Вы так считаете? - только и смог спросить он, с трудом проглатывая ком в горле.
- Да, - сказала она. - Я знала это. И все знают.
- Тогда... останьтесь, - тихо, едва слышно попросил он.
- Нет.
- А что же он? - спросил Айно.
- Он? - Удивлению, прозвучавшему в ее вопросе не поверила даже она сама.- Он, как и вы, остается. Но он хотел ехать, - как бы в оправдание сказала Светлана.
- Да, конечно, - согласно и равнодушно сказал Айно. - Значит, я вас больше не увижу?
- Кто знает? - пожала она плечами. - Жизнь большая.
- Ваша - да, - сказал Айно.
- И ваша тоже. Разве так уж много вам лет...
- Это уже почти не имеет значения.
- Почему?
Но Айно не ответил. Он только сказал:
- Мне хотелось насытиться солнцем. Я для того и приехал сюда. - Он улыбнулся. - И я нашел его. Конечно же вы правы. Уезжайте.
- Но вы?..
- Разве я смею задерживать у себя солнце? Уезжайте. Спасибо вам за то, что вы были, за то, что приезжали сюда, слушали мои дурацкие рассказы о некрасивых островах. Спасибо за Тургенева.
- За Тургенева?
- Ну да. Вы забыли уже? Впрочем, что я говорю. Это только старость настолько сентиментальна, чтобы дословно запомнить ваш урок по “Первой любви”.
- Вспомнила, - улыбнулась Светлана. - Тогда еще Бертеньев отвечал, - чуть потупив взгляд, добавила она.
- Да. Видите, оказывается, я ошибся. Юность тоже может помнить. Во всяком случае, то, что ей интересно, она помнит.
- Я буду помнить о вас, - уже на прощание сказала Светлана.
- И я о вас тоже, - сказал он. - Я буду молиться за вас. И еще.., - Он помолчал. - ... Я буду молиться за Саргасово море.
- За Саргасово море? - не поняла она. - Но при чем здесь Саргасово море?
- Я знаю, - загадочно улыбнувшись, сказал он. Они стояли уже возле калитки. - Прощайте? .. - Он посмотрел на нее.
- А может, все-таки, до свидания? - несмело предложила она.
- До свидания... - повторил он. - ... До скорого свидания... Нет. Скорое свидание со мной вам будет нисколько неинтересно.
- Тогда не до скорого, но все равно - свидания, - поставила на своем Светлана. И поцеловала его на прощание...
А потом она ушла. Как и пришла - со своими двумя чемоданами, маленьким и побольше. Айно хотел ей помочь, но она отказалась, сказав, что они совсем нетяжелые.
Вскоре она скрылась за поворотом дороги.

***
Айно долго еще стоял у калитки, а потом вернулся в комнату. Он вынул из стола томик Тургенева, который взял после того урока из школьной библиотеки, да так до сих пор и не вернул, раскрыл его на последних страницах, в том месте, где заканчивалась «Повесть о первой любви», и сразу нашел строки, которые искал.

«Я пришел с Вами проститься» – прочитал он, - «вероятно, навсегда. Вы может быть слышали - мы уезжаем.
Зинаида пристально посмотрела на меня.
- Да, я слышала. Спасибо, что пришли. Я уже думала, что не увижу вас. Не поминайте меня лихом. Я иногда мучала вас; но все-таки я не такая, какою вы меня воображаете...
- Прощайте, прощайте, - твердил я.»

Что-то негромко шелестело за окном. Даже не глядя, он знал, - идет первый весенний дождь. И он вспомнил, что уходить в дождь – к счастью.
.

Рис.6

Несвоевременный рассказ
В последние полгода мальчику стало заметно хуже. Он теперь покашливал почти беспрерывно и на лице его, худеющем все сильнее, все большее место стали занимать теплые черные глаза, чуть опущенные уголками вниз: это были глаза больного спаниеля.
Четыре года мальчик был болен этой болезнью. Мать долго не говорила ему о ней, а когда, наконец, решилась сказать, он сразу спросил:
- Я умру?
- Все мы умрем - только и ответила мать.
- Когда? - спросил мальчик.
- Когда придет смерть. - сказала мать.
- Когда я умру? - спросил тогда мальчик.
- Не думай об этом, - сказала ему мама. Что еще ей было ему сказать?
- Когда я умру? - повторил свой вопрос мальчик.
- Не скоро - ответила мать. - Совсем не скоро.
- Тогда почему же ты плачешь? - спокойно спросил мальчик. - Не плачь, раз еще не скоро.
- Да - сказала, обняв и прижав его к себе, мама - Да, мой родной, да, конечно не скоро.
А мальчик и действительно не мог понять тогда, почему плакала мать. Болезни преследовали его всегда и он даже привык к ним. Он привык за свою жизнь и к такому слову как “гемофилия”, потому что болел ею с самого рождения. Он уже не раз от других слышал, - что может умереть - и что ему оставалось еще делать, как не привыкнуть и к этой мысли? А можно было и не привыкать, потому что трудно сказать насколько представлял он себе - что это значит - умереть. Он конечно пробовал задумываться над этим, но когда мысли его доходили







Рис.7

до представления того, что его никогда-никогда-никогда не будет и холодный озноб вечности начинал проникать в суставы и мозг, он говорил себе: “Все равно врачи придумают что-нибудь. Они обязательно придумают лекарство от смерти, и когда я вырасту - умирать уже не будет никто”. И он сразу успокаивался. И ему становилось хорошо и покойно от того, что он будет жить всегда. А пока для того, чтобы он вырос, всю, еще совсем недолгую жизнь, ему раз в две недели переливали кровь, и от того, что длилось это уже так долго, создавалась иллюзия, что гемофилии в общем-то не стоит бояться. Потому когда он узнал, что вместе с чужой кровью в него перелили болезнь, от которой умирают, это представилось почти таким же нестрашным, как раз-в-двухнедельное переливание крови. Но только...
Но только теперь все стало быстро меняться и недавно он случайно услышал, как врач за дверью сказал его матери, что “мальчику осталось не больше четырех месяцев...” Мальчику было достаточно лет, чтобы понять, что четыре месяца - это уже где-то совсем близко. И тогда он попросил чтобы приехал дедушка.
Его дедушка жил в большом городе Ленинграде, на улице со смешным детским названием Бассейная. На этой улице, помнилось мальчику, был дом с высоким шпилем и часами внизу, а под дедушкиными окнами останавливался желтый автобус с номером 13. Когда-то мальчика привозили к дедушке. У дедушки было много всяких интересных вещей, но самым интересным была огромная, чуть ли не больше самого мальчика, сверкающая солнцами на боках труба, в которую мальчику разрешали трубить. Из трубы вытрубывались большущие хриплые звуки, дедушка же с этой трубой ходил на работу и бархатным низким голосом любил говорить, что он артист. А еще, помимо трубы, в доме у дедушки мальчику нравилась бабушка - добрая и вкусная, и совсем не такая старая как дедушка. Но только все это - и улица Бассейная в городе Ленинграде, и желтый автобус, и дедушка, и бабушка - было давно, и мальчик почти уже не помнил ни дедушки, ни Ленинграда, ни вкусной бабушки. А как-то раз мама сказала, что теперь у дедушки другая бабушка. Мальчик не мог понять, как это может быть, и потому когда мать сказала, что дедушка прислал письмо, в котором обещал приехать, мальчик сильно задумался, пытаясь представить другую бабушку. В конце концов он решил, что если ему не понравится ставшая другой бабушка он попросит ее снова побыть прежней, хотя бы на четыре месяца, ну хотя бы на то время, что они с дедушкой будут у мальчика. И опять ему стало понятно и просто, как тогда, когда он сказал себе, что врачи могут придумать все.
Конечно, врачи могут придумать все. Только мама об этом, наверное, не знала, иначе он не заставал бы ее так часто тихо плачущей. Но мальчик ей пока ничего не скажет. Зато как она обрадуется, когда через четыре месяца - когда врачи наконец-то придумают свое лекарство - мама узнает, что он вообще никогда не умрет. И дедушка с бабушкой наверное тоже обрадуются. Мальчик втайне подумал, что тогда будет самое время попросить дедушку, чтобы он подарил ему свою большую трубу. Интересно, догадается дедушка привезти ее с собой или нет?
Через два месяца дедушка приехал.
Но захватить с собой трубу, увы, не догадался. Это серьезно расстроило мальчика, но еще больше расстроило его то, что “другая бабушка” оказалась вовсе и не бабушкой. Он даже не сразу понял, что незнакомая красивая женщина, которую обстоятельства каким-то образом совместили с приездом дедушки и есть его другая бабушка. Он подумал, что просто сегодня сделать ему укол пришла новая медсестра.
Мальчик лежал в постели, с которой теперь почти не вставал, когда отворилась дверь и пришла мама. За мамой, почему-то очень осторожно, слишком заметно стараясь ничего не задеть, в комнату вошел дедушка (без трубы?), за дедушкой - высокая женщина. Мальчик посмотрел на нее и удивился - ему показалось, что она не дышит.
- Смотри, кто к нам приехал! - прямо с порога комнаты радостно сказала мать.
Мальчик улыбнулся и тут же хотел спросить, а где же другая бабушка?
- А это, познакомься, дедушкина жена, - приятным голосом сказала мама.
(А он так ждал бабушку).
- Ну, герой, здравствуй! - сказал дедушка улыбаясь и... не подходя к постели мальчика.
- Привет, дед,- улыбнулся в ответ мальчик и по-мужски протянул с кровати руку.
Дедушка вмиг как-то растерялся, быстро посмотрел на новую бабушку, на мальчика, на маму - и остановил взгляд на маме.
Мать подошла к кровати и, проведя ласковой рукой по светлому ежику волос мальчика, поцеловала его в пахнущую милым детством макушку.
- С добрым утром, - сказала она. - А почему же ты не здороваешься с Кларой Марковной?
- Здравствуйте, - сказал мальчик.
- Здравствуй, малыш. - сказала женщина. И затем, показывая в улыбке красивые белые зубы, спросила маму. - Почему же вы не покажете мальчику подарки?
- Трубу?! - выдохнул мальчик.
- Какую трубу? - не поняла, снова взглянув на мать, дедушкина жена.
Но мальчик уже окончательно понял, что трубы нет.
- Как ты себя сегодня чувствуешь? - спросила мать.
- Хорошо, - ответил мальчик. - Можно я встану?
- Можно, - ответила мать. Но только, если тебе не очень тяжело.
Как могло ему быть тяжело, если приехал дедушка и привез подарки (хоть конечно, и жаль, что среди них не было трубы).
Но подарки, если честно, оказались совсем неинтересными. Все объяснялось просто - мальчик давно не был в Ленинграде, а дедушка забыл, что мальчики умеют вырастать и им перестают нравиться плюшевые зайчики и пластмассовые котята, мяукающие в незашнурованных ботинках. А дедушкина жена - совсем уж непонятно - подарила мальчику куклу Барби, которую, как сказала, она привезла с гастролей. Эта кукла, наверное, могла бы очень понравиться сестренке мальчика, если бы только она у него была. Но сестренки не было и кукла Барби осталась одиноко лежать на полу. Мальчик вяло поблагодарил за подарки и все решили, что у него поднялась температура. Мать хотела потрогать его лоб, но он вывернул голову из-под ее руки и пошел к столу. А потом он опять повеселел и все решили, что ему стало лучше. Правда, его все равно отправили в постель. На самом же деле лучше ему не стало, ему не стало и хуже - он просто вспомнил, что теперь уже осталось каких-то два месяца до того, как дедушка все равно подарит ему свою трубу. Наверняка подарит.
Уже давным-давно не играл мальчик со своими друзьями. Ему никто не запрещал этого делать, но друзья почему-то не приходили к нему больше. Гулять мальчик ходил теперь всегда в один и тот же парк и всегда только с мамой. Это началось после того, как - он хорошо помнил - однажды вечером к его маме пришли чьи-то родители и громко (так громко, что мальчик все слышал) требовали в прихожей “оградить их детей”. В школе, напротив, ему никто ничего не говорил и никто не приходил к его маме, но только однажды мама не разбудила его в школу, а когда он проснулся - сказала, что в школу он больше не пойдет и с сегодняшнего дня станет слушать уроки по телефону. Жизнь пошла скучная и совсем-совсем однообразная. Потому нетрудно представить, как обрадовался мальчик приезду дедушки. Ведь он помнил, как дедушка умел весело играть с ним, как стучал пальцем о палец и приговаривал при этом сурово и смешно: “Ты мне эти штучки брось!”, как защекатывал его по утрам серебристой щетиной своей небритости. Но теперь почему-то дедушка с ним не играл. Сначала мальчик недоумевал - почему? - но потом понял, что дедушка просто стал очень старым для игр. И поняв это, мальчик расстроился - вдруг дедушка не доживет до того, как врачи придумают то лекарство. И мальчику становилось тоскливо и скверно, и он плакал, когда думал о том, что дед может умереть. Мысль о том, что дедушка старый, не давала ему покоя несколько дней, пока однажды вечером, перед сном, слова дедушки, донесшиеся из другой комнаты не успокоили его. Дедушка стал глуховат и думал, наверное, что и все вокруг него стали теперь глуховаты, потому даже шепотом говорил так громко, что услышать его и впрямь мог даже тугоухий. Мальчик услышал, как дедушка с возмущением рассказывал маме о своем друге молодости Сперанском, и о том, каким Сперанский оказался негодяем. Умерев недавно, он, оказалось, ни словом не упомянул в завещании о дедушке. Мальчик сначала удивился - ведь не прошло и полугода с того дня, как мама посылала дедушке поздравительную открытку с восьмидесятилетием, и еще попросила мальчика приписать что-нибудь к поздравлению, - а потом успокоился. Ведь если дедушка хотел что-то получить по завещанию Сперанского, значит на оставшиеся два месяца он еще рассчитывал. И с мальчиком осталась чудесная мысль - как хорошо все будет через два месяца!









Рис.8
Может быть

Может быть
ты придешь ко мне
Ранним часом янтарного лета,
Как приходит волна к волне,
И приходит туман к рассвету.

В мое утро прошу, загляни
Сине-розовыми
стихами,
Травы поля моей судьбы
Истопчи босыми ногами.

Днем дожди постучат ко мне,
Те, что плечи твои омыли,
Запах твой поцелую в воде -
Теплый запах моей любимой.

Для тебя зимней ночью
в степи
Мой костер не задует пургою,
Если ты собьешься с пути
Я найду тебя -
и укрою.

Я отдам тебе свой огонь,
И шалаш подарю еловый,
Что для этой встречи с тобой
Уже год,
как стоит готовый...

...Если ж я
не дождусь тебя -
Вдруг задержишься ты тропою -
Приходи ко мне без меня,
И отпой
несвиданье
с тобою...
















Содержание

****************************




В.Гацуцын. Фиалки в Саргасовом море


Эта книга является своеобразной попыткой с разных сторон рассмотреть такое многогранное чувство, как любовь. Качество углубленного анализа изучаемых предметов вообще присуще автору.
Говорят, что в оригинальном тексте Библии, написанном на гебрайском языке, понятие “любовь” обозначалось более чем тридцатью различными словами. Не знаю, так ли это на самом деле, было слов больше или меньше, в конце концов не в этом суть. Но действительно, не упрощаем ли мы порою наши чувства обычным недостатком слов в языке? Возьмем, к примеру, любовь. Любовь к женщине, любовь к ребенку, любовь к родине, любовь к жизни, любовь к дереву за окном. Все эти, такие различные как по своей природе, так и по своим проявлениям чувства обозначены одним словом - любовь. Основное условие, которым я руководствовался при составлении книги, собрать воедино разные по своей форме, размеру, содержанию, манере написания произведения, имеющие в себе, тем не менее, хотя бы капельку любви. Чтобы эти капельки были похожи на разноцветные фиалки среди тины обыденности, грязи непроходимого Саргасова моря быта. Что из этого получилось - судить Вам.


Редактор









Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Логин
Пароль

Регистрация
Забыли пароль?


Трибуна сайта

Конкурсная: Девушка от Версачи... Приглашаю!

Присоединяйтесь 




Наш рупор







© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft