16+
Лайт-версия сайта

Дым отечества.(часть 4)

Литература / Романы / Дым отечества.(часть 4)
Просмотр работы:
30 августа ’2011   23:03
Просмотров: 24829

ПОСЛЕ

«Она его за муки полюбила,
А он её за состраданье к ним».
Вильям Шекспир

Катастрофа навалилась для мальчика совершенно неожиданно. Отец вечером, уходя на работу, приоткрыл дверь в комнату, где они с сестрой делали уроки.
- Всего хорошего, - сказал отец.
- Всего хорошего, - сказал мальчик, девочка кивнула головой.
- Всего хорошего, Света.
- Всего хорошего, папа, - сказала девочка.
У мальчика отлегло от души, последнее время папа и девочка часто не находят общего языка. И виновата в этом, по его мнению, девочка. Она, просто в конфронтации с папой. Но вчера они, вроде, помирились, и в голосе дочери послышалась доброта. «Значит, все будет хорошо», - решил мальчик, имея в виду отношения между сестрой и папой.
А утром мать чуть свет будет мальчика и говорит, что, что-то случилось с отцом.
- Его до сих пор нет с работы.
Мальчику это не кажется чем-то катастрофическим. Папа не сообщил, потому, что у них нет телефона, и поэтому он не смог предупредить о том, что задерживается. Тем более, мать всегда тревожится по всякой причине. Когда отцу делали операцию аппендицита, такую же, как уже сделали всем: и ей, и дочери, и сыну, она включила все лампы в квартире, верно думая, что это что-то такое же, как свечи в церкви, о чём она помнит ещё с детства, так как теперь то она знает, что бога нет. Вернее она этого не знает, но ей кажется, что она уже не верит в Господа Бога. А если она и верит в него, то об этом совсем не обязательно знать другим, потому что от этого могут быть неприятности. Отцу нельзя, как члену партии, чтобы в его семье верили в бога, это нарушение чего-то такого, чего нарушать совсем нельзя. Никто не понимает порой, почему нельзя верить в бога, но в условиях, когда ты являешься женой члена партии, это может быть совсем не безопасно. А раз это небезопасно, то этого и не надо делать. Ведь человек не просит у Всевышнего, чтобы стало более опасно, он же не вымаливает у бога неприятностей, а раз он этого не делает, не надо делать и того, что может к неприятностям привести. А убедительно или нет объяснение того, что нельзя верить в бога, не ей судить. Такие умы спорят всё время, с того самого момента, когда человек появился на земле, и не могут окончательно решить есть бог, или же бога нет. Раньше, когда говорили, что есть, и верить можно было совсем открыто, никакие молитвы не спасли её , её братьев, и ее маленькую сестренку от тех несчастий, которые их постигли. И сейчас, когда, как говорят, лучше не верить, несчастий кругом совсем не меньше, одна война стольких сделала несчастными. Но их семью, несмотря на то, что они не молятся, и не бьют челом поклоны Господу, несчастия минуют. А разве этого мало, чтобы не спорить ни с теми, кто говорит: «Нет, бог есть», ни с утверждающими обратное.
Она знает твердо, что живут они почти по заповедям божьим, а кто их произносит, верующие или безбожники – это, может быть, и не самое главное. И ей, право, тяжело не прислушиваться к тем, которых называют атеистами. Это ведь благодаря атеистам она стала из бездомной девчонки без отца и матери - работницей чулочной фабрики, получающей пятнадцать рублей в месяц. Что совсем не мало, ведь большой бублик, густо посыпанный маком, стоил тогда всего пять копеек. А таким бубликом со стаканом молока, или с мороженым, можно хорошо наесться, и не просто так, а даже очень вкусно. А потом, когда расформировали чулочную фабрику, она стала работать на заводе «Свет Шахтера», сначала ученицей, а потом и токарем. Какая прекрасная была кругом жизнь: маевки, комсомольские субботники, участие в демонстрациях, разве можно сравнить это с голодным холодным детством, в котором она помнит себя с братьями около котелка с варёной картошкой, и она боится остаться голодной. Ей надо не только поесть самой, но и накормить маленькую сестренку, которая тогда ещё была жива. И братья поручали это ей. И пока она ест одну картошку, и кормит сестренку, её старшие братья успевают съесть всю картошку в котелке, и она кричит им:
- Вы будете есть, а я буду голодная, голодная…?
Да нельзя это даже сравнивать. Она не боялась работы, а работать на станке не только не тяжело, но и интересно. Нет, нет, работающие безбожники, так называемые атеисты, не обязательно хуже тех, кто верит, а раз это так, то, может быть, главное всё же не вера в бога, а действительно то, как ты живешь. И если Ананий так говорит, он в этом, несомненно, лучше разбирается, да разве только в этом. Ананий комсомольский вожак на заводе, он их наставник, он их советчик. А потом его направляют куда-то на учебу, и она думает, что больше никогда они не встретятся. И если ей от этого становится грустно, то только потому, что новый комсомольский вожак не такой яркий, не такой интересный рассказчик, и не такой желанный советчик, и всё. Отношения у неё с Ананием такие же, как у всех остальных девчонок, вернее, отношений за пределами комсомольских сборов, никаких. Пролетел год.
- Приходил Ананий, назначил тебе свидание, - говорит ей подружка Таня, прибежавшая к ней на работу,- он на тебе жениться хочет!
- Он что , так сказал? – спрашивает потрясённая Ната. Она так называет себя, ей почему то совсем не нравится имя Анастасия.
- Нет, но и так видно.
И, действительно, когда они вечером встретились, он предложил ей выйти за него замуж. Его посылают руководителем комсомола Зиньковского района, и нужно срочно принимать решение. И началась их семейная жизнь, уже в отдельном большом доме, который раньше принадлежал местному священнику. Церковные проповеди стали теперь не нужны, а дом большой, просторный, и ей даже не хватает времени и сил, чтобы содержать его в порядке.
Не знает она за что, но за что-то она полюбила Анания, может быть не сразу, а потом, конечно, постепенно, но полюбила так, как самого сокровенного человека. А раз она должна была полюбить, и полюбила, то она уже и не может его не любить, пусть не так эмоционально, как это описано в книгах, о которых она в основном знает благодаря Ананию, но так, как только и можно любить. И дети не понимая, но чувствуя, верно, эту любовь, тоже становятся людьми, умеющими любить.
И сын вроде не самый послушный, и дочь не самая красавица, но когда что-то делаешь для них: готовишь обед, заботишься , чтобы им было тепло и уютно, переживаешь об их здоровье и восторгаешься их успехами - и они, дети, становятся всё более близкими и любимыми, и самым сокровенным становится уют дома и душевное тепло этих самых любимых и близких людей. А если полюбишь, разве можно разлюбить? Для неё это невозможно, и не только потому, что от добра бобра не ищут. Добра то никогда особенно и не было, всё всегда казенное, не твое – пользуйся, но не привыкай; да собственно и привыкать-то особенно не к чему: вещи все функционально нормальные - и всё. Ну, одежда, конечно, своя, но одежда-то самая обычная, и как правило в одном экземпляре: туфли расхожие, туфли вечерние, хорошие, но одни. То, чем пользуешься должно быть самым желанным: выбери себе по вкусу и носи, носи, пока не сносишь. Многим женщинам это, конечно, непонятно, но всякие закрома раздражают мужа, закрома не приветствуются существующей идеологией, которая и для неё стала верой. Так считать стал уже выросший мальчик, ведь говорит Нобелевский лауреат Лев Гинзбург, что атеизм-это тоже вера, ведь главное в вере - заповеди и их выполнение. Конечно, по этой вере не обязательно молиться или поститься, но если она, эта атеистическая вера пронизана гуманизмом, то она не может не заслуживать уважения хотя бы за то, что соблюдать заповеди без признания конкретизированного Бога трудней, чем с признанием такового. А она жила по заповедям, почти как святая. Почему почти? Может, из-за её возмущения кем-то, его поведением, его поступками, из-за её нетерпимости к чему-то , но она всё же не была причислена к лику святых, такое возмущение и среди обычных верующих бывает. За что полюбил её отец, мальчик не знал и не задумывался никогда, разве можно задуматься о том, что и без задумывания вполне очевидно. Как-то увидел отец в ней что-то хрустально чистое , что любой гуманной вере не противоречит, а только дополняет её.
Был, правда, за ней один грех, о котором она рассказала детям значительно позже, много лет спустя:
Приснилось как-то мне, что я с Шило…, - она не договорила содержание сна, а вместо этого продолжает, - на яву у меня и в мыслях этого не было! -- О, это можно отнести к проискам темных сил.
А Шило действительно фигура колоритная: высок, красив, и сколько его ни видел мальчик, он казался ему счастливчиком, только что выигравшим, например, в круговую лапту. И отец разговаривал с ним как-то снизу вверх, что мальчику не совсем нравилось, он к этому не привык. Конечно, при разговоре с министром Зиминым это объяснимо, он помнит, как отец разговаривал с ним по телефону, министр - это не в счет. И мальчику было приятно, когда министр спросил у него по телефону: «Чего это ты раньше сбежал с уроков?».
- Я первый решил контрольную!
- Молодец! – сказал тогда Зимин, и мальчику это очень приятно.
И мальчик спрашивает у папы:
- А Шило старше тебя по должности?
- Нет, он тоже начальник отдела.
- У него такая работа как у Большева.
- Нет, такая же, как и у меня.
И, наверное, понимая настроение мальчика, отец говорит:
- Здоровье у него отменное, а поэтому и настроение всегда хорошее, солнечное; представляешь, он выпивает бутылку водки и идет на работу.
- А если министр увидит?
- Да по нему ни один министр ничего не заметит.
«Да, - думает мальчик, - вот почему папа так разговаривает с Шило, он и стакан водки не осилит, а если осилит, то страдать будет невыносимо». Отец рассказывал ему как-то, как он, когда уже никак нельзя отказаться от угощения, незаметно выливает водку под стол, она быстро испаряется, особенно это удобно, если пьют спирт. Я так и литр выпиваю, могу и больше, - смеется отец,-- ты знаешь, мама этим очень довольна, а у нас такая хорошая мама. И почему то добавляет:

- Знаешь, меня сватали за еврейскую красавицу, а мне она не понравилась, лучше нашей мамы никого нет.
И дети с этим вполне согласны. Есть, может быть, и красивей, например, жена Геры Ходорковского, но та моложе, а мама всё равно лучше.

Вспоминается мальчику, как отец брал его с собой в командировки, и они в отдельной каюте с отцом плыли на пароходе по великой Лене. На одном берегу какие-то причудливые каменные изваяния, кажущиеся мальчику мраморными пещерами Вечности, холодными и таинственными. На другом берегу ковыль, чуть ли не в человеческий рост, и безмерное, спокойное величие водной глади, текущей к вечным льдам.
- Папа, я пойду на палубу, хорошо?
- Хорошо, - говорит отец.
И мальчик ходит по палубе, держась за поручни и вглядываясь в воображаемые замки. Отец, конечно, замечает любознательность мальчика, и она радует его, и он старается потакать его интересу, но сам , вместо того, чтобы вглядываться в воображаемые замки, просто задумается о чём-то своём, или старается найти ответ на вопрос: « А что ждёт этого мальчика, крепко держащегося за поручни, наблюдающего только ему представляющиеся видения? Что ждёт этого мальчика, и что он может и должен делать, чтобы жизнь его была пусть не постоянно солнечной, но тёплой, наполненной человеческой любовью. Как и чему нужно научить ребенка точно никто не знает. Никто не знает, какая жизнь ждет маленького человека, никто не знает, ждёт ли она его вообще на долгое время. Но если отбросить самое плохое, то всё равно нет никакой гарантии, что то, чему научен маленький человечек, поможет ему жить? Нужно научить человека не поддаваться соблазну, это обязательно. Чтобы не поддаться звуку фанфар, призывающих красочно, но лживо, соблазнившему когда-то и его самого. Что показалось ему, когда он вступал в комсомол, где было столько солнечных и теплых лиц, где призывы и цели провозглашались одни лучше других, где совесть и честь должны были быть превыше всего, а куда привело это всё? И куда ещё приведет? Разве думал он тогда, что ему придется всё время изворачиваться и хитрить, осторожничать и лицемерить, и не в стане врагов, а на родной земле, на родине, где ты родился, на родине, которой служишь искренне и честно.
Человек всё время хочет признания, уважения, славы, хочет и стремится к этому. И стремление к этому ничего плохого в себе не содержит, если для того, чтобы выделится, не используются локти и подножки. Но посоветуй он сыну стремиться к известности, а потом. вдруг, кто-то в погонах или без, из-за зависти или ещё по какой-то причине, напишет донос, пусть даже анонимный, и все сразу сведётся к камере, сначала предварительного заключения, а потом…?
И поэтому он не знает, что он должен делать дальше, знает только, что хотя бы сейчас должен сделать жизнь маленького человека интересней. Может быть, поэтому он делает всё, что может для этого.
Разве многие родители берут своих детей в командировку, разве не совсем другое времяпровождение представляют они себе, когда работа направляет их по служебным делам от домашнего очага. А он едет с сыном в командировку, в надежде выполнить и свое обещание, данное сыну, дать ему возможность покататься верхом, что так интересно мальчику. Он делает всё, что может, просто потому, что он не только любит сына, а и в ответе за него. Но даже проявлять свою любовь он не может безудержно, безудержность здесь не помощник.
И уже верхом на лошади мальчик думает, что хорошо, что его когда-то не отпустили в ночное. Он вспоминает, как однажды его сестру, которая тоже попросилась покататься верхом, чуть не понесла лошадь, и она бы точно вывалилась из седла, если бы кому-то из взрослых, не удалось остановить лошадь. И помнит, как отцу пришлось гарцевать на лошади, вставшей вдруг на дыбы, но покорившейся почти мгновенно, благодаря укоротившейся узде.
- Нет, нет, этот рысак очень резв для тебя, - сказал тогда отец, и мальчику не довелось покататься тогда верхом - Лошадь не почувствует в седоке господина. А я для нее очень тяжел.
Помнится мальчику так же, как они с отцом в лютый мороз увидели всадника, державшего другую лошадь без всадника под уздцы, второй всадник валялся на снегу рядом. Сидящий на лошади стреляет плетью, лежащий не пошевелился. Сидящий вновь стреляет плетью, направляя удар по унтам, как самому защищенному месту. Лежащий слегка шевелится, плеть снова бьет его по унтам.
- Что он делает? – спрашивает мальчик отца.
- Он тормошит его, чтобы не замерз.
- А почему он не посадит его на лошадь и не отвезет домой?
- А какой смысл, он все равно свалится. Пока всадник сам не заберется в седло, это напрасная затея, якутские охотники хорошо знают это.
- И сколько он будет ждать? – спрашивает мальчик.
- Сколько надо, но на таком морозе упавший отрезвеет быстро, - отвечает отец.-
- Лошади терпеливо переступают с ноги на ногу.
- А лошадь не наступит на лежащего человека?
- Что ты, этого бояться не надо, лошадь знает как надо себя вести, она ведет себя так, как и научил её хозяин.
«Лошадь тоже надо научить, - решает мальчик. – хорошо бы, иметь наученную лошадь»

Уже после катастрофы, которая тогда, может быть, и не казалась мальчику катастрофой, дети до определенного возраста, верно, имеют какой-то иммунитет к потере своих родителей, по-другому верно и нельзя; мать рассказывала девочке, как, по рассказам отца, производятся аресты, как машины со специальной аппаратурой останавливаются под окнами, и в прямом смысле наблюдают за намеченной жертвой.
-Они слышат даже то, о чем говорят в квартире, записывают всё, и ты уже обречён, ведь всегда можно истолковать какое-то высказывание так, как хочется более сильному, особенно если собеседник полностью сломлен и психологически, и, даже, физически. Он сломлен не потому, что виновен, а потому, что ощущает свое полное бессилие перед винтиками этой беспощадной государственной машины. Особенно хорошо это действует на тех, кому доподлинно знакома подобная технология ,- так говорил ей отец.
Когда еще в Москве звонили в дверь, он выходил на балкон, и мать знала почему. Он как-то сказал ей:
- Если это за мной, я выброшусь с балкона..
Однажды даже сказал:
- Давай вместе!
- А дети? – спросила мать.
- Их воспитает государство.
Это было ещё в Москве, когда мальчик был совсем маленьким. Отец предупреждал маму, что выбросится с балкона, не потому что в чём-то был виновен, а потому что он знал, что всё равно не выдержит пыток и признается во всем, в чём будет требовать признаться допрашивающий. Потому что выдержать пытки невозможно. Этого хозяина не поймешь: Гитлер уничтожал своих врагов, а Сталин и «друзей», и недругов. Если что-то скажешь не так – это понятно, но смотришь, сегодня хлопает по плечу, смотрит влюбленными глазами, а завтра – уже воронки ночью у подъезда: то ли улыбнулся не так, то ли рука потной показалась? Уже потом, когда мальчик вырос, он часто будет говорить сначала сам себе, а потом и вслух:
-Нет, не дело, чтобы грузин управлял русским народом, русские привыкли к русскому, а горцы – у них совсем другой менталитет, не говоря уж о мусульманах: русский ничего такого, по его мнению, и не сделает, а для мусульманина он уже кровный враг. Долгая еще дорога, чтобы все друг друга правильно понимали.
Конечно, абсолютно невиноватых нет. И при этом многие, если не все думают, что невиноватым можно считать только его. Кто - потому, что он самый достойный, кто - потому, что он может стать самым достойным, если для этого создать необходимые условия. Если все его будут любить и ценить, он сможет сделать многое, и верно не хуже, чем те, которые сейчас заставляют его что-то делать, порой совсем ненужное и несвоевременное. Ему часто кажется, что он многое, если не всё сможет сделать лучше многих других. Может он так и не думает, но почему-то постоянно старается убедить других, что они делают не все правильно, а многие всё неправильно. Эти вот берут взятки, а эти вот дают. Но стоит ему получить возможность чем то распоряжаться, как он начинает делать всё то же, что и тот, который делал это до него, и уже совершенно другие, за его спиной обвиняют его, что он не всё делает правильно. А он это делает потому, что его так заставляет делать жизнь и те, которые его поставили на эту должность. А те, кто обвиняют его просто завистники, или просто не знают жизни, а он вполне уже может переместиться и выше, заняв более просторный кабинет с толстыми коврами.








ПОДТВЕРЖДЕНИЕ СМЕРТИ



А девочка, в отличие от мамы, наоборот, верит в Бога с самого начала, хотя родители и говорят, что Бога нет. Она не знает, как надо верить, но знает, что старушки, веря в Бога, крестятся, и она крестится, если никого нет рядом, так же как старушки, и обязательно перед сном, незаметно, под одеялом. Как только в доме становится тревожно, она начинает молиться чаще, а не только утром или перед сном. И ей даже кажется, что её молитвы бывают услышаны, когда выздоравливает брат, когда из дома уходит тревога. И только два раза она предавала свою веру в Бога: первый раз, когда незадолго до того страшного случая в школе, когда Лида, одна из подружек Гали Беляк, вдруг ни с того, ни с сего спросила у нее: «А ты веришь в бога?»-, она, застигнутая врасплох, стушевалась, не зная, что ответить. Понимая, что нельзя говорить правду, она хотела промолчать, чтобы не предать свою веру , но ,боясь любого своего ответа, снова услышала от Лиды: «Нет, а ты все-таки веришь в бога?»- она все же выдавила из себя:
- Нет, не верю.
И она помнит, что ей сразу стало очень страшно, но всё же она тогда смогла найти себе оправдание в том, что не могла ответить иначе. А вот второй раз, недели за две перед тем, как не стало отца, она раздосадованная своими ссорами с отцом, которые не давали ей покоя почти постоянно, и в которых она не чувствовала себя главной виноватой, она почему-то решила, что бога, всё-таки нет.
Когда открыли крышку гроба, мальчик увидел отца как будто спокойно спящего, но только в гробу. И только это, и ещё синева на лице отличала отца, лежащего в гробу, от отца, просто спящего после работы. Он смотрел на мертвого отца, как на спящего, и даже не мог себе объяснить тех чувств, которые испытывал в этот момент. Наверное из всех чувств, о которых он имел какое-то представление, он мог бы назвать только страх . И когда соседка тетя Вера сказала, чтобы они с сестрой подошли проститься с отцом, он остался стоять, может быть, потому что он и не знал, как это необходимо делать, ему никто не рассказывал об этом.
Их прощание уже состоялось, оно совершилось тогда, когда отец уходил на работу последний раз. И хотя мальчик не знал и не думал, что такое может произойти, ни тогда и никогда ранее, но уже утром, когда выяснилось, что отец вечером вышел из здания управления, сказав, что идет побриться, и не вернулся, мальчику стало ясно, что отца уже нет, и что он покинул этот мир сам; нет, не желая прослыть самоубийцей, но самостоятельно. Всё убеждало в этом: и то, что из сейфа отца исчез пистолет, принадлежащий кому-то из арестованных, а его именной остался на месте, именной, о котором отец как-то сказал: «Это хорошее оружие, но у него слабая убойная сила. А про тот пистолет, который пропал, отец недавно сказал:
Хороший пистолет, убойная сила не то, что у моего, правда он не так хорош, как тот, который мне не достался, у того даже красная лампочка зажигается, когда остается последний патрон. А в остальном - этот не хуже.
- А зачем тебе он? – спросил мальчик.
- Пусть будет, на всякий случай.
А ещё недавно отец, когда мальчик провожал его на работу, сказал ему:
- А знаешь, как бы было хорошо, если бы я работал простым слесарем?
- Так уйди отсюда, - сказал мальчик.
- Отсюда никого не отпускают – ответил отец.
Он последнее время чаще бывал грустен, и вообще как-то изменился. Вспоминает мальчик, как отец послал его по воду.
- Сейчас, - сказал мальчик, решил дочитать страницу до конца, но не успел, и услышал, как звякнули ведра. Мальчик догнал отца и сказал, что он уже идёт.
- Не надо, - сказал отец, - теперь уж я сам.
Это подействовало больше, чем любые нотации или ругань, но это было так не похоже на папу.
И помнит мальчик, как ещё в Ростове-на-Дону стрелялся дядя Федирко, работавший в отделе папы, и очень нравящийся и детям и отцу. Он не убил себя сразу и отец тогда сказал:
- Стреляться надо наверняка, иное здесь недопустимо, - дядя Федирко всё-таки умер в больнице, но не поэтому мальчику запомнился тот случай, а именно потому, что сказал тогда папа.
И даже то, что в ту же ночь, когда не вернулся отец замерзла река Кокшага, убеждало мальчика в том, что папа сделал это сам. Папа, конечно, не знал, что к утру замерзнет река, но он боялся, что она замерзнет не сегодня-завтра, и тогда он не сможет застрелиться наверняка, стреляясь на мосту, склонившись через перила как можно больше, чтобы обязательно упасть в воду, и ни в коем случае не остаться раненым. Мост? Нет эта идея не выдерживает критики. Нет, мост это совсем для другого. Для этого нужны камыши, зайдя в которые, становишься невидим, и можно твердо стоять на ногах, не боясь, что задрожит рука. Камыш, в который можно войти незаметно, но из которого незаметно выйти значительно трудней, тем более, мокрым по пояс. Значительно трудней, чем сойти с моста. И даже то, что он ушёл в тот день на работу в ватнике, а не в пальто, и на вопрос матери:
- Ты почему не в пальто?, - ответил:
- Да, погода, а пальто-то новое, - на улице шёл снег; является ещё одним доказательством.
Тогда ни мальчику, ни девочке это не показалось чём-то выходящим за рамки обыденности. А теперь девочка, вообще, считает, что папа одел ватник для того, чтобы мальчику потом было в чем ходить в холода.
- Всё было продумано до мелочей, это тоже было доказательством самоличного ухода из жизни. И мальчику понятно, почему не было никакой предсмертной записки, отец не мог написать того, что могло всё объяснить, а зачем тогда вообще писать? Написать слово «Прощайте!» Он уже сказал его, пусть и выразив по-другому, ведь «предназначенное расставание обещает встречу впереди». Написать, что не надо никого винить? Как это не надо! Но написать, кого надо винить, тоже нельзя. А раз нельзя, зачем же писать глупости? Написать, что я вас люблю, зачем писать, это и так понятно. Если человек за годы, проведенные вместе, этого не понял, то объясняй ему, не объясняй, он вряд ли что-то поймет. Какое напутствие, может быть, должен был прочесть мальчик? Может быть только: «Старайтесь держаться». Но человеку это тоже можно не говорить, он все равно старается держаться, потому, что так уж устроен.
А разве то, что, за несколько дней до этого, он переписал сберкнижку на дочь, а даже не на мать, не доказательство того, что он старался сделать всё возможное, что было в его силах. Чтобы дать своим детям дополнительный шанс, ибо понимал, что его жена, после того, что предстоит ему, не сможет распоряжаться сбережениями, или как арестованная, или как нетрудоспособная.
А сестра рассказала брату потом, что папа, когда они были в сберкассе, вдруг сказал ей:
- Не оборачивайся сразу, а потом, незаметно. Сзади, у двери мужчина, это один из тех, которые посылаются для слежки.
Девочка выждала, и, обернувшись вроде просто так, привлеченная шумом открывающихся дверей, увидела мужчину, опирающегося на косяк. А когда не стало отца, она поняла, что это именно за ним и была установлена слежка, это именно его загоняли в угол другие ленинские соколы. Мальчику так не казалось, он думает, что просто отец и для дочери выстраивал логические пунктиры своего предстоящего самоубийства, давая понять, что он просто загнан в угол. Но, в то же время, может быть, мальчик был и неправ, потому что, именно так травили жертву гончие палача. Та травля, что произошла с дочерью в далеком Якутске для отца, конечно, не была случайностью, таких случайностей не бывает. И, может быть, тот, в сберкассе, был действительно тем, кем показался сестре, только уже в другом действии этой драмы. Это вполне реально. Ведь одна сцена в поезде, когда отец с дочерью возвращались из последнего отпуска, может красноречиво подтвердить это. Когда поезд только отошёл от Москвы, или, может быть, после первой остановки, в их купе вошел мужчина в штатском, и поздоровавшись с отцом, стал рассказывать ужасную историю, которая произошла в городе, где они теперь жили и куда возвращались. Он тоже оттуда, кажется , криминалист. Этот криминалист стал рассказывать о том, что в Кокшаге нашли утопленника с огнестрельным отверстием около виска. Он рассказывал это во всех подробностях, останавливаясь на вздутии тела, его разложении абсолютно не обращая внимания на Свету. Если бы уже до этого у отца не было подавленного настроения, он бы несомненно остановил рассказчика, сказав, например: «Дочь не собирается в криминалисты». Но он молча выслушал всё, даже, не сказав дочери: «Пойди погуляй». Это могло быть тоже проделано специально, потому что, рассказав эту ужасную историю, мужчина попрощался, и больше Света его не видела. Был ли такой случай на самом деле, или это был подосланный сочинитель, или пересказчик придуманной подсказки, или очередного ужастика, имеющего целенаправленное назначение, так и осталось неизвестно.
Но все же, может быть, отец показал дочери того человека в сберкассе и для того, чтобы объяснить многое, например , своё поведение во время её травли в Якутске, совершенно непонятное для неё.
Но тогда этот факт, передача сберкнижки дочери, тоже никого не потревожил вовсе. Мальчик, например, расценил это, как шаг, показывающий доверие отца, подобный тому, что сделал Макаренко по отношению к Семену Карабанову, когда послал его одного получать деньги для колонии, и тот молил судьбу, чтобы на него напали разбойники:
- Я бы их зубами рвал, - говорил потом Семен Антону Макаренко.
Ведь «Подагогическая поэма» Макаренко прошла через всю жизнь мальчика, и особенно через ту её часть, которая называется детством. И завхоз Калина Иванович, говоривший:
- Да, что мы этим английцам жопы будем лизать?
И дети, уступающие место старшим так, как их учил Макаренко, чтобы не видно было их лиц, чтобы даже мысли не возникло ни у кого, что за это требуется какая-нибудь благодарность. И мальчику, и девочке вспоминается отец, читающий об этом слегка срывающимся голосом, с глазами, на которые наворачиваются слезы восторга.
Но и тогда, когда мальчик понял, что отца больше нет, он не плакал, и ему, почему-то, не хотелось плакать. Его не учили плакать, но это не оправдание, а если ему когда-то захочется искать оправдание, и он сможет его найти, то только уже много позже, выраженное словами поэта:
«Всё вокруг, как всегда,
То же небо – опять голубое,
Тот же лес, тот же воздух и та же вода,
Только он не вернулся из боя».
Он не сможет сказать, что это какие-то постоянные воспоминания, какие-то постоянные чувства грусти.
- Батько, ты слышишь меня? – вопрошает Остап.
- Слышу, сынку, слышу - отвечает Тарас Бульба, тайно наблюдающий за казнью сына, так, как будто они ведут между собой обыкновенный разговор, и никакой казни не будет.
И мальчик вспоминает отца, будто не было никакой казни, что все вроде продолжается и продолжается, и ничего, кроме собственной смерти не может сделать так, чтобы это перестало продолжаться. Хотя, если смерть отца не смогла положить этому конец, то может, она бессильна вообще? Ведь он живет, вернее, старается жить так, как научил его отец, он не только старается так жить, он продолжает слушать то, что читает его папа. Правда, он не слышит голоса отца, он не видит его восторженного взгляда, произносящего разговор деда и Максима Горького из его «Детства»:
«- Нет, Лексей, не медаль ты мне, на шее моей тебе не место, иди-ка ты в люди!
- И пошёл я в люди»
И он, мальчик, тоже пошёл в люди. И часто, уже в людях, невольно спрашивает отца:
- Ну, как я в людях?.
И если ему кажется, что отец одобрительно улыбается ему, он тоже остается собой доволен. Ведь и отец, и он понимают, что главное, чтобы не болела совесть. И даже мальчик, время от времени, когда кажется, что что-то неведомое помогло ему выжить и ещё продолжать жить на этой земле, почему-то думает, что и это была забота его отца. Как, например, когда, сорвавшись на ходу с переполненной электрички и упав на спину, он даже не поцарапался, верно, только потому, что на нём была рубашка отца, сшитая из плотного шелка, и рассыпавшаяся на лоскуты уже на «тремпеле», уже после того, как он пришел домой, как ни в чем не бывало, и повесил ее в шкаф. Рубашка не только спасла его от травм, но и позволила носить себя целый день, до конца выполнив свою дневную миссию.
А тогда мальчик остался стоять, прощаясь с телом отца, прощание с которым заключалось в том, чтобы он убедился, что это именно тело отца. А остальное делается уже потому, что так принято. А как принято он ещё не знает, он только испытывает страх, который он и не может не испытывать при виде мертвого человека, ему от этого было страшно и тогда, когда отец читал:

«Забежали в избу дети,
второпях зовут отца:
-Тятя, тятя, наши сети
притащили мертвеца».
И перед могилой своего отца..
Вот и тут всё совпало, и не бояться этого нельзя, этого все боятся, поэтому некому научить - не бояться. Дядя Ника говорил, что он перестал бояться мертвых только на войне. И то не потому, что он перестал бояться смерти, а потому, что там некогда бояться её.
Убить себя, убить себя? Мальчику страшно было бы даже в бою использовать последний патрон. Отец не случайно рассказывал о пистолете с зажигающейся лампочкой:
«Отстреливаться, а когда лампочка зажглась – последний патрон в себя».
Но те, которых он хотел бы убить в первую очередь, вряд ли были рядом. Да и убить он их смог бы только в том случае, если бы у него не было семьи. Близкие ему бы помешали в этом. Но тогда мальчик еще не знал, что стрелять надо было начинать с вождя. А потом, когда он думал о вожде и других сатрапах, он очень сожалел, что почему то уходящие не стреляют в тех, в кого надо. Это было бы очень хорошим уроком другим, но тоже сатрапам.
А сестра даже не смогла заставить себя посмотреть на мертвого отца. Они так и остались стоять, как вкопанные, и наблюдать, как закрыли крышку, а затем, заколотив гроб, опустили его в могилу, и как солдаты, забрасывая могилу землей, стали шутить друг с другом, непонятно почему, пока офицер не сказал им что-то. «Показушная грусть ни к чему, - подумал мальчик, - но всё равно так не подобает себя вести, хотя, что для них, этих молодых солдат какой-то покойник, уже почти полгода тому назад ушедший из жизни, и предаваемый земле только сейчас потому, что была замерзшей река».
И у мальчика, и у девочки совсем нет слез, может быть потому, что их мать сейчас в больнице, она бы, конечно, билась в истерике, тогда у них тоже бы лились слезы. А сейчас даже неизвестно, что будет с их матерью, и разрешат ли её вообще забрать из сумасшедшего дома. Она просится домой, но вдруг дома она вновь станет биться головой о железную спинку кровати, стараясь виском угодить в стойку, но всё же тоже, скованная страхом, не может заставить себя сделать это с большей скоростью и усилием – руки становятся ватными, и поэтому она ещё жива. И дети обречено стоят над свежей могилой, поглотившей навсегда их отца, без слез, может и потому, что слезы могут совсем обессилить их в их молчаливой покорности своей судьбе.
Чем запомнился мальчику ещё седьмой класс? Немножко вступлением в комсомол. Отец тогда сказал:
- Тебя будут спрашивать, какая у тебя национальность. Ты как хочешь записать себя?
- Мальчик знает, что он не должен обижать отца. Он помнит, как отец как-то сказал:
«Дочь выйдет замуж, и никто не узнает, какая была фамилия у ее родителей, а мальчик - это продолжатель рода».
- Я запишусь евреем, - отвечает мальчик, не отвечая прямо.
- Нет, - говорит отец, - ты должен записаться по матери, так надо.
Мальчик доволен этим распоряжением, он не любит говорить, что он еврей, просто потому, что не хочет об этом говорить. Он не знает, как это надо говорить. Говорить, что Карл Маркс был евреем, или молча выслушивать кого-то о том, что во всем виноваты эти жиды. Его лично не дразнят, но от этого не легче отвечать на эти вопросы. Поэтому, лучше об этом вообще не говорить, тогда можно вообще забыть, кто ты на самом деле. Гораздо хуже то, что ощутимо и без разговоров, если это действительно плохо, например кривые зубы, или, например нос сестры, который почему-то называют шнобелем. А нос-то абсолютно нормальный, только чуть длиннее, чем у многих других. Он уже знает, что сказал Максим Горький по этому поводу о людях:
«Люди любят ходить смотреть на лилипутов, потому что могут убедиться, что есть кто-то еще меньше, чем они».
«Они вообще любят дразнить всех, у кого что-то по-другому, стараясь показать, что у них правильнее» – думает мальчик.
Помнит мальчик, как вдруг ни с того, ни с сего, во время урока, о почувствовал, что ему нестерпимо хочется в туалет, по большому. Он попросился, но не дошел, и вернувшись в класс за книгами успел обратить на себя нежелательное внимание. Он пришел домой очень расстроенный, чувствуя какую-то свою вину, но так и не понимая эту вину до конца.
- Оська укакался, - сказала мать отцу.
Отец стал сразу грустен, но ничего не сказал, стараясь через силу изобразить на лице улыбку. И по этой улыбке, мальчик понял, что это ещё хуже, чем просто провалиться в канализацию. А мальчик ощущал свою вину не из-за случившегося, ему казалось, что случившегося он не мог предотвратить, а из-за того, что он заходил в класс за учебниками. Хорошо ещё, что занимаются они без девчонок, как в Якутске. Странно, его даже не дразнили, будто событие осталось незамеченным. И только он сам пил крепкий чай и прислушивался к своему состоянию, боясь подобного вновь. А через несколько недель жизнь изменилось так, что ему некогда было об этом думать. И ещё чаще он стал ощущать почти то же состояние, как и тогда, как кто-то сказал, он «оконфузился». И ничего не помогало, ни крепкий чай, ни рисовый отвар, и мальчик не зная, что делать, пошёл на прием в санчасть, к врачу, которая жила в их коммунальной квартире, занимая одну комнату. Ему просто было стыдно обращаться к ней как к соседке. «Купи бесалол, - сказала она, и всё пройдет». И, правда, он выпил две таблетки бессалола, и все неприятности, связанные с расстройством желудка прекратились.
- Ну, всё нормально, - спросила врач как-то.
- Нормально, - смущаясь, ответил мальчик, - и чтобы как-то закончить разговор, спросил, - А что мне сейчас есть вредно?
- Вредно? - улыбаясь, спросила молодая врачиха, - вредно всё, солнышко видишь, тоже вредно для чего-то в организме. И поэтому ничего тебе не вредно.
И ещё помнит мальчик, звучащую в нём, как наяву музыку, напоминающую «победоносную», девятую симфонию Бетховена, очень знакомая музыка, но не совсем такая. Может быть, это была та же музыка, но в другой аранжировке, может быть с каким-то «английским рожком», придающим музыке что-то новое, что-то незнакомое. И не то тревожит мальчика, что он отчетливо слышит музыку, просто идя по улице, как будто он в концертном зале или перед включенным радиоприемником. Его поражало то, что после какого-то колена, музыка начинала звучать совсем незнакомо, может быть тише, но гораздо таинственнее и необыкновенней. И эта таинственность и необыкновенность прямо манила какими-то предстоящими, ещё не прозвучавшими аккордами, автором которых мог бы считаться и сам мальчик, если бы он сумел их записать. Но мальчику почему-то становится страшно, и этот страх не позволяет дальше слушать музыку, и мальчик резко трясет головой, и мелодия исчезает, как будто испаряясь подобно эфиру. А потом, через несколько минут всё начиналось снова, как бы давая возможность мальчику передумать и дослушать произведение до конца. Это продолжалось недолго, всего несколько дней, но страх так и не позволил услышать продолжение, казалось, что эта неизвестная музыка может лишить мальчика и сознания. А потом это прекратилось, будто испарившись окончательно. И перестала эта музыка быть слышной, может быть потому, что был забыт первый аккорд, первая нота, как и тогда, когда забыта первая строка, первое слово знакомого стихотворения. И в это же время, вскорости приснился отец, держащий в руке что-то похожее на опахало.
- Я теперь не могу защитить тебя, - сказал он. И опахало совсем рядом, - может быть лучше..?, - и мальчик понимает, что стоит этому опахалу прикоснуться к его лицу, и он умрет. И хотя мальчик ничего не ответил, по его виду, было видно отцу, что он этого не хочет. И, может быть, он даже чуть-чуть отпрянул от опахала, и тогда и опахало, и отец, а может быть кто-то другой, принявший облик отца, начали пропадать, и исчезли вовсе, как и звучание музыки. Но, проснувшись, мальчик подумал, что это был отец, так как только у отца могла быть такая виноватая улыбка, так редко виденная мальчиком.
Мальчик вообще редко видел отца растерянным, как, например, в Москве, когда его остановил патруль из-за того, что он был одет в форму, уже заменённую к тому времени. Не вся защитная, а другая: не китель, а пиджак защитного цвета и синие брюки. Но тогда была видна его растерянность, его ранимость, так похожие на состояние его дочери, порой неожиданно и мгновенно охватывающее её.


ДОПРОСЫ

Да, ещё допросы. Правда, мальчик не принял их за допросы, он считал их просто беседами. И в этих беседах, как казалось ему, было очень много глупых вопросов, что так хорошо порой получается у этих некоторых взрослых.
- А ты кого больше любил, мать или отца?
Мальчик смотрит то на незнакомого молодого человека, сидящего в кресле директора школы, то на директора школы, молча стоящего около своего стола, и, желая казаться удивленным, отвечает:
- Одинаково.
- Но всё же? – продолжает настаивать симпатичный молодой человек.
- И маму, и папу, - уже менее решительно отвечает мальчик. И думает, что в данном случае, нужно было сказать в другой последовательности. Ведь папы уже нет.
- А как ты думаешь, что случилось с отцом?
- Он застрелился.
- А, может быть, его убили?
- Нет, он застрелился.
- Почему ты так уверен, он, что оставил записку?
- Нет, он не оставлял записки.
- Почему?
- Этого я не знаю, - зачем ему объяснять, почему, раз они спрашивают, кого ты больше любишь.
- Но мог же его кто-то убить?
- Может быть, но тогда по дороге домой, а не где-то. И тогда бы его уже нашли, – мальчик боится сказать: «Его тело».
- Но и так должны были уже его найти.
- Нашли бы, но замерзла река.
- Ты считаешь, что из-за этого?
- Да, только из-за этого.
- А, может быть, он куда-то уехал?
- Куда? – спрашивает мальчик.
- Ну, например, к своим родственникам.
- Он не общается со своим братом, а других родственников у него нет.
- Ну, к родственникам мамы?
- Как это? Зачем?
Они не могут понять, что папа ни за что не смог бы оставить нас для того, чтобы кто-то допрашивал нас, его жену и его детей, они не могут понять, что он любил нас.
- А он не слушал заграницу.
- А как он мог слушать заграницу, у нас нет даже радиоприемника. Правда, был, когда мы жили в Ростове-на-Дону, но и тогда он никогда не делал этого. Он и мне, ещё совсем маленькому, не разрешал ничего ловить.
- Ты понимаешь, мне необходимо задать тебе эти вопросы, ты не обижайся, - говорит молодой человек, а директор школы, как бы в подтверждение этого кивает головой, - мы же должны найти твоего отца.
- Я не обижаюсь, - говорит мальчик.
- А ты хочешь поступить в летное училище? У нас есть такая возможность направить тебя туда учиться.
- Нет, не хочу, - отвечает мальчик.
- Почему?
- Меня укачивает в самолете.
- Ну что ты, это же сверхзвуковые самолеты.
- Но пока учишься нужно летать на всяких, - сказал мальчик.
И когда потом он шел по коридору, то чувствовал себя так, как будто сдал экзамен, минимум, на хорошо, а может быть и на отлично. Такие беседы были несколько раз, но каждый раз вопросы были примерно одинаковые, как, конечно, и ответы, только спрашивающий молодой человек всем своим видом старался показать, что он совсем не шутил, когда просил мальчика не сердиться на него. Но совсем по-другому восприняли эти беседы его сестра и мама.
Когда мальчик пришёл домой, он даже и не спешил рассказывать о беседе, подумаешь, делают, что им положено. Но и сестра, и мать встревожены:
- Нас допрашивали, - говорит мать.
Её допрашивал какой-то бородач. И каждый вопрос, мать принимала как выстрел, посылающий пулю где-то около уха. Мальчик знает, что мама очень умеет переживать, но ему страшно становится не от того, что было на допросе, а от того, что происходит с матерью. Она говорит, что это конец, что их всех вот-вот заберут, и самое лучшее для всех их это умереть. Мальчику совсем не хочется умирать, и он даже не понимает, почему это надо умирать. Его всю жизнь отец учил мыслить логически, и всё логическое он понимает значительно легче. Вот запомнить что-нибудь, не связанное с чем-то другим в какую-то логическую взаимосвязь очень трудно: какие-то исторические даты, какие-то равнины из географии, какие-то немецкие слова. Но почему это вдруг всё сразу стало по-другому. Что отец перестал любить товарища Сталина, или ещё кого-то? Ну, перевели его с понижением в должности, но он же сам писал рапорты. Отец не изменился. Его, конечно, расстроило назначение в милицию, ведь он всегда к милиции относился с иронией. Мальчику даже кажется, что это одна из основных причин его ухода. Но ни в стране, ни в мире ничего неимоверного не произошло, и если даже в чём-то могут обвинить отца, то его семью обвинить уж не в чем. Что он, мальчик, делал что-то плохое, или его мама, варя обед? Он помнит, как мама рассказывала, как в Архангельске, чтобы купить что-то вкусненькое детям, она пошла на базар продать буханку хлеба, которая осталась от пайка. И как её сразу арестовали, и она позвонила отцу, и отец сказал ей, чтобы больше никогда она не делала ничего подобного без его согласия. И мальчик считает, что это было единственное преступление, сделанное ей. Но даже если она узнала от отца что-то, чего знать ей не положено, то всё равно это не требует обязательной смерти. Она не только никому этого не расскажет, но даже думать об этом не будет. И поэтому мальчик считает, что в таком поведении матери виновата только болезнь, хотя он не знает, как такая болезнь называется, и можно ли её вылечить. Мальчик знает, что мама такая же паникерша, как и бабушка, которая осталась в осажденном Харькове. И ему хочется, чтобы маму стали лечить, но она о лечении и слушать не хочет. Никак не может мальчик убедить маму, и потому что он для мамы совсем не авторитет, да и потому, что он и не умеет делать того, что надо делать, чтобы стать более убедительным.


«Спасибо Вам, русские люди!»
Некрасов «Княгиня Волконская»

И мать, и сестра боятся всё и больше того, чего ещё нет. Конечно, можно всего ожидат, и в этих ожиданиях корчиться в судорогах страха, но зачем бояться того, чего пока нет, если есть явные признаки того, что уже есть, и чего действительно надо бояться. Заберут нас, или не заберут, услышат что-то, или не услышат, сошлют или не сошлют? Тут ещё можно и ошибиться, а вот того, что мать бьется головой о спинку кровати действительно приходиться бояться. Это страшно, это действительно страшно само по себе, независимо даже от того, чем это всё закончиться, а от ожидания того, чем всё может закончиться - ещё страшней. Хочется хотя бы не видеть этого ужаса, ужас есть ужас; а как тогда назвать ужас постоянно стоящий перед глазами? И когда мать положили, сначала в санчасть, а потом увезли в Казань, в психиатрическую больницу, у мальчика появилась надежда, что, может быть, они все не умрут от тех пыток, которые обрушились на них. Мать в больнице, а они продолжают ходить в школу. Мальчик и девочка делают это так же, как и раньше. И это, почему-то больше всего поражает окружающих их соседей. Правда, мальчик замечает, что куда-то вдруг исчезли его приятели, что-то не попадаются ему во дворе, а если попадаются, то куда-то спешат, но он не обижается на них, он понимает, что так вести себя им велят их родители. В школе, правда, никаких особых перемен он не заметил, даже наоборот почувствовал, что к нему относятся как-то осторожней, чем раньше, даже дразнятся меньше, но это хорошо, его сейчас лучше не дразнить. Он даже не понимает почему, но он почему то в этом уверен. Он вряд ли расплачется, но если расплачется, то это будут не слезы смирения. И ему даже кажется, что и учителя стали более внимательные к нему, так, верно, и должно быть, ведь они понимают, что у него горе. А в горе обижать человека нельзя, он и так обижен судьбой.
А эта история с немецким.
На уроках немецкого языка творилось что-то невообразимое. Казалось, что каждый делает то, что он хочет. Кто-то читал книжку, кто-то делал уроки, не сделанные дома, кто-то играл в карты, кто-то отвечал. Мальчик с удивлением смотрел на это и на учительницу, которая чуть ли не упрашивает ученика идти отвечать, не шуметь, не разговаривать, не отвлекаться, хотя через мгновение, получивший замечание продолжает делать то, что он и делал раньше. Мальчику кажется, что он знает, как можно навести порядок в этой своре, ведь всё равно страх затаился в каждом ученике, как бы он не вёл себя. Это была совсем другая учительница немецкого языка, маленькая, худенькая, которая не могла не только ударить кого-то журналом по голове, но даже подумать об этом. Немецкий язык был явно не в чести. Может быть потому, что недавно кончилась война, и здесь, недалеко от фронтов, где, верно, было много и эвакуированных, какая-то неприязнь к немецкому языку могла оставаться. Мальчик, конечно, не знал, что главная причина в том, что это было на руку власти. Детям не должно понадобиться говорить по-немецки, им надо знать только «Хенде хох!» и «Ком цу мир!». А то ещё наслушаются чего-нибудь, и начнут думать на каком-то немецком.
Учительница немецкого языка читает какое-то стихотворение на немецком и требует от мальчика его перевода на русский. Он, конечно, перевода не знает. Чтобы как-то помочь мальчику, она начинает читать его сама. И из её уст выходит что-то вроде:
- И не другого, а себя.
- Когда же черт возьмет тебя, - произносит мальчик, делая такой жест, какой делает декламирующий лицеист Пушкин, судя по известной картине, а получается что-то похожее и на указывающий перст.
Весь класс разразился неистовым смехом. Мальчику, конечно, приятно такое признание его, как новоиспеченного поэта, но он совсем не хотел обидеть учительницу, её ему часто, даже жалко. Если бы, конечно, был ещё жив отец, он бы не воспользовался такой строкой. Но, оставшись совершенно безнадзорным, совершенно без всякого контроля, не имея практически никакой опоры или защиты, он, находясь, возможно, на распутье, сказал раньше, чем подумал.
-Выйди из класса, - сказала учительница.
Мальчик с удовольствием подчинился. Он получил наказание, заслуженное наказание, ну и что. Побродил по коридору, боясь только попасть на глаза директору, но всё обошлось. Но в начале следующего урока немецкого языка учительница сказала:
- Немлихер, извинись или выйди из класса.
Она, конечно, думала, что это и правильно, и педагогично. Но за что просить извинение, он просто срифмовал, он ожидал, что и она будет смеяться. А получилось, что он самый страшный преступник, гораздо страшней тех, кто играет в карты. Его просто хотят унизить. Так продолжалось в течении месяца. Мальчик бродит по коридору, сидит на подоконнике и совсем не знает, что ему делать. Спросить не у кого. А унизиться до извинения, это значит сдаться. У него ещё есть силы бороться, и он продолжает тихо ходить по коридору. И, вдруг, видит директора, идущего к нему навстречу. Мальчик здоровается с ним.
- Ты что здесь делаешь? - спрашивает директор, вроде удивленный увиденным.
- Да меня на немецкий не пускают, - отвечает мальчик, ожидая следующего вопроса: «А почему?», но директор, вдруг, говорит:
- Ты извинись, она же учительница, а то, как мы будем тебя атестовывать? Ведь это третья четверть, - и пошел дальше, как ни в чем не бывало.
И мальчик, потоптавшись на месте, подошел к классу, приоткрыл дверь, и, войдя, сказал:
- Я извиняюсь.
- Садись на место, - сказала учительница.
Выросший мальчик, вспоминая всё это, подумал, что директор поступил педагогично: и категорично, и с добротой. А что за педагогика без доброты, без учета настроения мальчика, но уже человека. Ведь если бы жестче, можно было бы что-нибудь сломать в неокрепшей душе мальчика. Правда, и в окрепшей душе всегда можно что-то сломать.
А в школе у девочки это всё еще более заметно. Ее подружки, Муся Сорокина, и Лара Нестеренко чуть ли не по очереди приглашают её к себе в гости. Света не спешит домой и поэтому соглашается. Она садится с девочками обедать вместе с их семьями. Когда прошло время и она вспоминала те дни, то даже удивлялась тому, что чаще, чем раньше, гораздо чаще, соглашалась заходить в гости. И что самое удивительное, что она там, в гостях чувствовала такое же тепло и заботу, как и раньше дома. У Муси только папа и мама, уже немолодые. А в семье Лары семеро детей, и все усаживаются за стол, и кажется, что так бывало и раньше, что так было всегда, и тогда, когда был ещё жив её папа, и мама не лежала в больнице. И никто не напоминает ей о случившемся, все говорят о школе, о том, что они сегодня проходили. И как отвечала их дочь или Света. И только потом Света поняла, что так могут вести себя только очень хорошие люди, которые оказывается есть и были раньше. Такие хорошие, такие, какие-то настоящие люди, которые не могут бросить в беде девочку, у которой вдруг не стало папы, а сейчас, хотя, может быть, и временно мамы. И она, эта девочка, осталась без человеческого тепла, без которого нельзя оставлять человека. И вспоминая те дни Света поняла, что это было не только сигналом к тому, чтобы она не почувствовала себя одинокой, а и настоящий человеческий подвиг. Это что-то очень похоже на семью Тараса, которая спасала еврейскую девочку, рискуя при этом и своими детьми. Что-то изменилось в Свете тогда, вернее гораздо позже, но благодаря тому, что произошло тогда; и теперь, когда она смотрит на фотографию, где они втроем: Муся, Лара и она, то задает себе вопрос, а она была ли хоть для кого-нибудь, хоть когда-нибудь, хоть не надолго такой же опорой. А фотокарточка, подаренная ей Люсей Ивановской, совсем даже не подружкой, фотокарточка с датой и надписью:
«Помни о нашем классе, и обо мне!» - она и не поняла тогда, что заставило Люсю подарить ей эту фотографию. Она и сейчас не до конца понимает, может быть потому, что это до конца просто понять и нельзя. Также, как и то, когда перед сочинением по русскому, ей вдруг стало неимоверно плохо, так плохо, что она поняла ,что просто не может никуда идти . И как за ней пришли девочки, и чуть ли не на руках, по сути, принесли ее на выпускной экзамен, и как встречали ее после того, как она уже написала сочинение. С темой ей повезло: «Онегин и Печорин» – её любимые герои, ей и до сих пор кажется, что она написала очень хорошее сочинение, недаром же оно оказалось в числе двух лучших в городе. Сколько хороших девочек было в её классе, в котором она проучилась всего один год, и её можно было вполне считать чужой. Но её не бросили и в те ужасные дни, и потом, когда уже все знали, что их не заберут, потому что нашли тело отца. Света до сих пор чувствует, что они как каким-то экраном старались защитить свою одноклассницу, иногда даже сами удивляющиеся тому, как это Света может учится так же, как и раньше, как будто ничего и не произошло, И Света помнит, как Наташа Ренева сказала как- то: «До неё просто ещё не дошло».
Одновременных, то есть параллельных допросов было несколько. А потом они прекратились. Прекратились они потому, что маму сначала положили в санчасть, а потом перевезли в город Казань, в психоневрологический диспансер, а проще в психушку, и дети два раза ездили в этот другой город: первый раз проведать, а второй раз забрать больную мать. И в первый, и во второй приезд состояние матери по виду оставалось неизменным, но если в первый приезд детям каким-то чудом удалось убедить мать хоть немножко надеяться, они понимали, что после второго посещения, если они не заберут её, она уже не сможет жить. И понимая , что им абсолютно неведомо, как лучше поступить, они всё-таки решили, что мать необходимо забрать, даже если это хуже. Во-первых, потому что в больнице матери не становилось лучше, а во-вторых, потому что у них в семье всегда было принято уступать желанию просящего, если он не просит ничего такого, что не имеет права просить. А что просила мать – она просила взять её домой, давая при этом все обещания, которые она как мать, могла и не давать. Она, конечно, давала их, потому что была вынуждена это делать, как абсолютно больная. И дети были уверены, что они обязаны выполнить её просьбу, ведь она всегда выполняла их просьбы. Как ни страшно было принимать такое решение, но дети знали, что если они этого не сделают, и от этого их матери будет хуже, они не простят этого себе, потому что такое и они не смогли бы простить никому. Но они не знали даже, отдадут ли им мать в таком состоянии. И удивились, когда мать всё-таки отдали им, хоть и под расписку. Дети знали уже, что самое страшное – это смерть, но они, наверное, понимали уже и то, что могут быть такие мучения, которые страшней смерти.
Девочка, как и мечтала, поехала поступать и поступила в Московский институт, правда не в тот, в который мечтала. Она хотела стать архитектором, но это оказалось нереально, так как у неё не было набора рисунков, необходимого при поступлении на эту специальность; и потом наличие общежития в текстильном институте стало решающим фактором. А мальчик остался с мамой вдвоём. Это было уже после того, как однажды сосед по лесничной клетке, заместитель начальника милиции полковник Щенников пришел к ним и сказал:
- Вашего отца нашли!
Было видно, что он, этот полковник милиции очень этому рад, и чтобы как-то оправдать эту нескрываемую радость, сказал:
- Вам теперь положена пенсия.
И вспоминая это потом, мальчик понял, что мама во многих своих страхах была права. Правда он так и не узнал, что бы им было положено, если бы не нашли тело отца.
- Во всем виноваты камыши, - сказал Щенников, по камышам не просвечивается. А ваш отец был очень болен, - сказал ещё он, - камни в печени причиняли ему ужасную боль, а так же в мозгу нашли опухоль.
«При такой жизни не только в мозгу, но и в сердце появится опухоль», - подумал уже тогда мальчик.
В другой школе, уже в Харькове мальчика как-то спросил сосед по парте:
- Твой отец утонул?
- Да, – ответил мальчик, - но сначала застрелился. А ты откуда знаешь?
- Я один из тех, которые участвовали в его всесоюзном розыске, - ответил сосед, - как член бригады содействия милиции.
Сказав это, он как-то сконфузился, то ли по причине того, что он один из тех, то ли по причине того, что у него всё-таки что-то сорвалось с языка. И мальчик больше ничего у него не спросил, да и что он мог знать, если всего лишь один из тех.
Их вскорости уплотнили, вернее переселили в маленькую комнатку на первом этаже, но все же на фоне всего происшедшего это не казалось чем-то катастрофическим, особенно мальчику. У него была мама, велосипед, приятели, и по сравнению с тем, что было совсем недавно, казалось вполне сносным. Конечно, они уже не ели часто котлет, но мама умела и из обыкновенных макарон сделать вкусное и сытное блюдо. Только состояние здоровья мамы оставалось очень неустойчивым. То она впустила в дом гадалку-цыганку, которая, если бы не мальчик, не оставила бы им ни копейки. Мальчик, вообще не хотел разрешать цыганке приступать к гаданию. Зачем: что будет, то всё равно будет, и от того, что мама будет знать что-то плохое, ей лучше не станет. Ей даже тогда, когда ничего плохого не ожидается, может стать плохо. А если она узнает, что плохое неизбежно, мальчик может легко представить, что с ней может произойти. Он помнит, как совсем недавно, она просила у него разрешения убить его во сне:
- Это совсем не страшно, я убью тебя, а потом себя.
- Он ушел тогда в сарай, который у них ещё не отобрала «черчилита», хозяйничавшая в их бывшей квартире, и закрылся, заведя топор за ручку двери, чтобы мать не могла войти. Помнит мальчик, так же, как мать, ни с того-ни с сего, стала требовать, чтобы он купил ей билет до Москвы. Мальчик очень не хотел этого делать, он понимал, что поездка в Москву может привести к какой-то беде. Но ему совсем не хотелось снова класть мать в больницу. «Что будет, то и будет» – решил он. И такое решение, может быть, немножко оправдывает его за ту рассудительность, которая не вяжется с поведением любящего сына – в нём как будто совсем выключались эмоции в такие моменты, даже в кино он переживал, порой, и больше, и сильней.
Он пришел проводить мать на вокзал, они молчали, всё меньше времени до отправления, и уже скоро вот-вот надо выходить провожающим.
- Ты же смотри, не гуляй поздно, - сказала мать что-то подобное этому.
- Я обязательно буду выполнять твои распоряжения, - сказал мальчик сквозь зубы.
- Я никуда не поеду, - вдруг сказала мать, и пошла к выходу.
Когда они вышли из вагона, она протянула ему билет, и сказала:
- Пойди, сдай билет.
- Сдам, если ты поклянешься, что никогда больше не будешь проситься к Свете в Москву.
- Нет, - сказала мать, - я потом поеду.
Мальчик стал рвать билет на мелкие кусочки.
- Ты что делаешь? – сказала мать.
- Рву билет, - ответил мальчик, и буду делать так до тех пор, пока не кончаться деньги.
И с тех пор уже никогда он не был мальчиком. Он стал главой остатка своей семьи, которую очень любил, ещё и не зная, что его семья очень достойна того, чтобы быть любимой. Но это не просто, ох как не просто кого-то любить. Конечно, не такой главой семьи, как был его отец, но что этот мальчик точно сохранил за собой, так это ответственность, которую он обязан нести за свою маму и за свою, сестру, ставшую даже как будто младшей. Ответственность, которая вступала в силу только тогда, когда без неё нельзя было обойтись, но не вступала тогда, когда, по его мнению, ничего изменить не могла. Не исполнителю судить о себе, но иногда казалось ему, что со своей задачей он, вроде, справляется. А уточнения «хорошо» или «удовлетворительно» совсем не требуется, потому что если сравнивать, то не с чем, так как всегда необходимо учитывать и возможности человека, а какие возможности были у мальчика? А если их учитывать, да ещё не забывать, что обязательным условием при выполнении своих обязанностей являлось соблюдение принципов морали, которые воспитывались в нём в течении всей его жизни с отцом, то можно считать их выполнение удовлетворительным. А в противном случае, зачем было их, эти принципы морали, прививать ему все эти годы? Конечно, выполнение обязанностей требовало сокращения своей свободы, ограничения своих желаний и надежд. И он, поэтому, всегда имел желание сделать так, чтобы кто-то другой заботился вместо него, но, таких почему то не нашлось, и поэтому приходилось смириться. Но когда обернувшись назад, уже стареющий мальчик, или вернее, мальчик, ставший стариком, вспоминал свою жизнь, он не жалел о том, что так прожил свою жизнь, и не смог сделать для себя что-то такое, что смог бы сделать, не имея этих обязанностей. И не завидует тем, кому досталось то, что ему так и не досталось. И не только потому, что жалеть всё равно не имело смысла, а и потому, что кто знает, что бы сделала с ним эта дополнительная свобода. И ещё потому, что он понимал, что делал все это действительно для близких и любящих людей, которыми и для него было сделано не меньше, конечно тоже учитывая их возможности. Он продолжал выполнять волю своего отца, вот и все, ведь отец уже не мог делать этого сам. Обо всем написали и дяде Нике, и дяде Васе. Братья стали приглашать их переехать в Харьков, большой областной город, где и на работу устроиться легче, и продолжать учебу тоже. Правда, когда приглашенные уже приехали, и дядя Вася, и дядя Ника поняли, что они перед приглашением не уточнили главного: «А как дела с деньгами?» - мальчик, да и девочка, сразу поняли, что они пригласившим их очень в тягость. И, конечно, особенно мальчик, в душе осуждал родственников, которые их так настойчиво приглашали. Он очень был против этого переезда. Нужно было это осуществлять как-то не так, как-то поэтапно, не лишаясь тогда хоть и маленькой, но комнаты, в коммунальной, но все-таки, квартире. Но как мог сделать это мальчик. Отправить одних маму и сестру? Они бы вряд ли бы доехали и смогли устроиться. Ведь сестра уже учится в Москве, а что будет делать мать одна. Но врачи очень советовали матери поменять место жительства, и пришлось переезжать всем, ведь у мальчика нет еще паспорта, и он не может быть квартиросъемщиком, за которым будет числиться квартира. А так, может быть, можно было оставить эту квартиру на случай, если будет нужно вернуться. Но никто такого не посоветовал, а, может быть, и не додумался. А, может быть, и не хотел. ведь: «Баба с возу – кобыле легче». Даже велосипед пришлось продать, потому что он не влез в контейнер. Продать пришлось не только дёшево, но ещё и с обманом, пол-цены так и не отдали. И хотя покупатель как-то проезжал мимо, мальчик не погнался за ним, может быть, потому, что тот был горбун. Но обидно было не за какие-то старинные сто пятьдесят рублей, а за то, что его, мальчика, обманули. Он сразу заметил, что его, ребенка каждый так и норовит обмануть. То взяли деньги на дрова, и ни денег ни дров, то этот велосипед, и он очень долго старался привыкнуть к этим многочисленным обманщикам, но так и не привык, пока не понял, что это вполне в порядке вещей. Это надо иметь в виду. И это есть, и это портит впечатление о народе, но если вспомнить: то крепостное право, то поденщина, то военный коммунизм, то раскулачивание, то, задумавшись на секунду, решаешь: «Надо прощать, надо прощать, если без варварства». Может быть, в этом и проявляется отсутствие корпоративной солидарности в органах между сотрудниками. Ведь сильные люди попадались на пути у полковника, но никто-никто из них не подал весточку, не позвонил по телефону, чтобы сказать хотя бы: «Держитесь ребята!», или «Молодец». Да никаких намеков на это нет и быть не может, уже близки конечные станции, где и мальчику, и девочке придется перестать улыбаться, понимая, что пассажирский поезд уносится он них навсегда. И никакой это не укор. Может быть и у тех, которые когда-то были сильными, произошло что-то, что сделало их несильными. А мальчик и девочка, разве помогли кому-то, кто был такими же детьми как они, или их детям. Конечно, всегда что-то мешало. И они, так и не став хоть отчасти самодостаточными, может быть, и не могли быть полезны. Но у них и не возникала такая потребность, например, позвонить, для чего, конечно, нужно узнать телефон или адрес. Черствы оказались и они. Нет, не хорошие или плохие. Да и как судить? Хороший человек, или нет? Для кого как. Что такое хороший человек, а что такое нехороший? Разве могу я быть хорошим для человека, у которого я увел любимую? А для неё самой? Ответ и на этот вопрос также не может быть получен одновременно с событием, но при этом он может быть как положительным, так и нет.
Но тогда ребенок этого не мог ещё понимать, как и то, что оказание гостеприимства бедным родственникам тоже не сулит хорошего настроения. Это он понял только когда вырос, и понял, что то, что тогда было сделано принимающими их родственниками всё таки сопоставимо если не с подвигом, то, несомненно, с самопожертвованием. А если вспомнить жилищные условия принимающих, то тогда в этом сомневаться вообще не приходится.
Может быть и правда ,что переезд пошел матери на пользу. Она устроилась на работу в столовую. Сначала судомойкой, но у неё стало крутить руки из-за постоянного нахождения рук в воде, и ей пришлось перейти в гардеробщицы. Но там то у одного, то у другого пропали шапки, может быть и по настоящему, и она пошла в дворники. Но и в дворниках было работать трудно, и не только физически, но и потому, что кто-то во дворе всегда остается недоволен работой дворника, и любит ворчать, то: «Почему не видно дворника?», то «Почему валяется бумажка?». А она знала, что работает добросовестно, но промолчать в ответ на замечания никак не могла. А уж этого простить никто не может: «Какой-то дворник, а огрызается!»
А таких, которые любят ворчать, среди людей, никогда не работавших дворниками, всегда предостаточно, как и вообще среди всех людей, например, журналистов, никогда не работающих руководителями, или где-нибудь в правительстве; таких же обалдуев, как те со двора, потому что для них всегда все плохо: не используется стабилизационный фонд – плохо, используется – неправильно используется, не выступил президент – плохо, выступил –не то сказал, что надо. Для них правильно говорит только вице-президент США. И бывшая девочка, возмущаясь, говорит, что хорошо, чтобы они перебрались поближе к своему любимому вице-президенту. А мальчик понимает, что это сделать невозможно, даже если это кому-то очень захочется, и не только потому, что мирового ора не оберешься от их сотоварищей, но и потому, что вместо их сразу появятся другие – таких всегда хватает. Тем более, что это позволяет им не только сносно существовать, а жить вполне прилично, потому что всегда наличествуют дяди, которые дают мани-мани в таком количестве, которые переведенные в тугрики обеспечивают говорящему вполне комфортную жизнь. А потом этим говорунам начинает казаться, что они и правда не далеки от истины, ведь чем успешнее бизнесмен, тем лучше его материальное положение, а что для них говорильня - ничего другого как бизнес. А раз бизнес идёт успешно, значит они, а не другие недалеки от истины, так как это расстояние никто измерять не умеет. Убеждают они других, или не убеждают, не всегда ясно, а вот себя убеждают довольно быстро, и пока есть мани-мани, это убеждение никуда не девается, и деться не может. И если раньше их иногда, может быть, и гложил червь сомнения, то вскорости это самоедство совершенно исчезает, благодаря этой работе, совсем не пыльной по сравнению с работой дворника, и такой денежной Что-то всегда в мире не идеально, и при усатом диктаторе, и при власти, так называемой буржуазии. И иначе не получается, нет, и не может быть той золотой середины, того золотого сечения, где всё как надо. Но мальчику кажется, что если сопоставить страны с семьями то вполне можно определить, кто говорит более правильно, тот или другой. Если одна семья делает всё, чтобы изменять жизнь в другой семье, которая занимает отдельную квартиру, то самое правильное, что эта другая семья не должна пускать активных соседей к себе в квартиру. И это дело только самой семьи, как ей жить, если она не шумит, и не связывает своих родственников веревкой, и не мешает им при совершеннолетии идти туда, куда хочется. И правила поведения в одной квартире не должны быть обязательно такими же, как в другой, даже если она считается более продвинутой, ведь заранее неизвестно, куда в дальнейшем эта продвинутость приведет: в рай или в ад.
Но тогда, когда не стало отца, уже была совсем другая жизнь, она мало чем была похожей на ту, когда все были вместе: мальчик, девочка, папа и мама.






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи


© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft