-- : --
Зарегистрировано — 123 599Зрителей: 66 663
Авторов: 56 936
On-line — 23 285Зрителей: 4608
Авторов: 18677
Загружено работ — 2 127 038
«Неизвестный Гений»
Амнезия
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
12 июня ’2010 23:15
Просмотров: 27623
Так знай же, что не будет тебе,
первосвященник, отныне покоя!
Ни тебе, ни народу твоему…
М. А. Булгаков «Мастер и Маргарита»
ГЛАВА 1
Вначале было Солнце. Впрочем, в самом начале было Слово, но в этом отдельно взятом, частном, так сказать, случае именно Солнце стало причиной возрождения к жизни неподвижно лежащего посреди большой лесной поляны молодого человека. Человек лежал на спине, широко раскинув руки так, что если бы кто-то... разумный мог видеть его с высоты (помимо кружащих там, в небе над лесом, птиц), то положением своим наблюдаемый, наверное, навёл бы такого условного наблюдателя на мысль о распятии...
Прошла гроза, и солнце, едва освободившись от уползающей теперь куда-то на запад тяжёлой чёрно-фиолетовой тучи, громыхнувшей в сердцах пару раз напоследок, немедленно вступило в свои права, восстанавливая чуть спавший во время грозы, густой и пахучий июльский зной. Молодой человек (глаза его были закрыты) воспринял палящие лучи новоявленного сначала в виде отдельных, расплывчатых, наползающих одно на другое багровых пятен. Затем он увидел, как пятна эти слились воедино, и яркие, светлые тона алого постепенно сменили собою гнетущий багрянец. От такого первого, полуосознанного впечатления веки его дрогнули, глаза приоткрылись; и тогда ослепительный золотой свет озарил человеческий мозг, постепенно наполнив его живительным ощущением бытия. Воскрешённый таким естественным образом человек предпринял вскоре и первую – неудачную попытку подняться с земли «единым порывом», как тот ванька-встанька. Руки и ноги его, особенно ноги, показались ему тяжёлыми и... как бы ватными. Попытавшись во второй раз, он с трудом приподнялся, опираясь о локоть; ещё усилие, и вот он уже сидел, озираясь вокруг отрешённым, блуждающим взором и всё же постепенно приходя в себя.
А вскоре и солнце добавило жару, да так, что сидеть дураком под жужжание дерзких назойливых мух молодой человек счёл для себя совсем невозможным. Тем более что те немногие из прибитых им на лице средних размеров дурёх успели уже и не раз воткнуть тупые насосы свои: кто в шею ему, кто в запястье; а те мухи, что размером крупнее, породы были иной и, подлетая по-тихому с тылу, садились ему на плечи и спину и бурили вспотевшую плоть через рубаху, однако почти безнаказанно. От жестоких укусов последних молодой человек поднялся на ноги сразу, повинуясь инстинкту самосохранения и, сделав пять-шесть неуверенных шагов, споткнулся о какую-то корягу и упал ничком. Снова поднялся и пока дошёл до ближайших деревьев, падал раза три. Здесь оказался старый замшелый пень, и, уставший, человек присел на него, чтобы перевести дух. Мышцы тела его, вероятно ослабленные длительным бездействием, ныли, как после целого дня тяжёлой физической работы, и ещё – очень хотелось пить. Увидев поблизости рождённую грозой небольшую лужицу, молодой человек опустился перед ней на колени и глотал живительную влагу, доколе не утолил свою жажду этим нечаянным даром небес.
С момента пробуждения его до этого первого пня и спасительной лужицы всё внимание молодого человека было направлено исключительно на преодоление известных физических затруднений; и потому, вернувшись на пень и чуть передохнув, он первым делом внимательно осмотрел свою одежду и обувь. Всё это было мокрым, грязным, а видавшие виды, бывшие некогда белыми кроссовки (с чёрными почему-то шнурками) явно грозились вот-вот развалиться на части. Вода мерзко хлюпала в них, холодя пальцы ног, и, по очевидности факта, человек ощутил вдруг, как мелкая дрожь пробежала по телу его нелепым в такую жару ознобом. Сняв с себя этих уродов, он вылил из них воду и поставил их на лежавшее рядом трухлявое бревно. Джинсы и фланелевая клетчатая рубаха были, пожалуй, не в лучшем состоянии. На последней не хватало трёх пуговиц, левый рукав её был прорван на уровне локтя, на манжетах пуговиц также не было, и, закатав оба рукава у рубахи, молодой человек скрыл тем самым и дыру на левом. Джинсы потёртые, с зелёными от травы узорными пятнами, в общем-то, были целыми, если не считать сломанной застёжки-молнии.
Разобравшись кое-как с одеждой, молодой человек огляделся вокруг и впервые подумал о себе и о своём положении во времени и пространстве. Он понимал, что находится в лесу, что перед ним поляна; знал, что мокрый он от дождя, и что на такой жаре одежда его скоро высохнет. Было у него теперь и представление о том, что вот сейчас лето, а ещё бывает зима, когда снег, и весна, и что после лета будет осень. Но некая пустота в памяти, в нынешнем его сознании явила собою проблему, разрешить которую молодой человек был теперь не в состоянии. Проблема эта заключалась в вопросах самоидентификации, тогда как представление о ней определённо было, как и о том, что помимо времён года существуют ещё и точные даты. Кто он?.. Где его дом?.. Как его имя, фамилия?.. Почему он находится сейчас здесь, в этом лесу?.. Какое сегодня число, месяц, год?.. Все эти вопросы вызывали в молодом человеке явные признаки отчаяния, и чем больше он их себе задавал, тем отчётливее понимал, что ответов на них он просто не знает. Не то чтобы помнил и вдруг что-то забыл – вовсе не знает!
Дрожь в теле его усилилась и теперь уже до испарины от охватившего всё его существо панического страха. Пытаясь хоть как-то совладать с собой, молодой человек стал судорожно натягивать на себя сырую ещё обувку. Надев правую кроссовку на левую ногу, а левую – на правую, он начал затягивать мокрый шнурок, который сразу и порвался. С досады сорвал он с себя гадкую пару и зашвырнул одну за другой её составляющие куда-то на середину поляны. Подумав, снял и носки, но не выкинул, а скомкав, запихнул в карман джинсов. Чтобы немного успокоить нервы молодой человек несколько раз вздохнул глубоко и, повернувшись к поляне спиной, медленно побрёл вглубь леса... Так шёл он где-то с полчаса: без всякой цели – куда глаза глядят, поминутно останавливаясь и выдёргивая из босых стоп часто попадающиеся тут колючки. Неопределённость передвижения его по частому смешанному лесу разрешилась внезапно, когда он набрёл на случайно замеченную им среди зарослей тропинку – столь узкую, что на ней едва разошлись бы, не уступив друг другу дороги, встречные путники. Выйдя на неё, молодой человек зашагал уже гораздо уверенней; и уверенность его окрепла, когда впереди, откуда-то издалека раздался звучный короткий гудок отходящей от станции электрички. Человек узнал этот звук, вселивший в него надежду, что не всё ещё потеряно, и он всё выяснит, всё вспомнит. Ведь там, где железнодорожная станция, там и люди. А люди помогут, обязательно помогут...
Тропинка, то и дело петляющая меж зарослей орешника, вскоре выпрямилась в редколесье и стала гораздо шире, а затем и вовсе обрела вид надёжной дороги, соединившись в одну с другою такой же лесною тропой. Тянущаяся среди вековых сосен дорога эта вывела молодого человека на широкое поле, и взору его открылся залитый солнечным светом простор. Чуть справа невдалеке паслось небольшое стадо коров, перезвон редких колокольчиков согревал человеку душу, одежда на нём высохла, и во всём теле он ощутил прилив жизненных сил. А дорога, повернувшая теперь влево, тянулась вдоль леса и вскоре слилась воедино с двухколейной просёлочной; и человек запылил по ней босыми ногами. (Прошло не более часа с тех пор, как он покинул поляну, и за неполный сей час жадные лучи палящего солнца вытянули уже с безжизненной поверхности дороги остатки дождевой влаги, не успевшей впитаться в плотный, укатанный разными колёсами глинистый грунт.)
Размышляя о чём-то своём в созерцании пыльной дороги, молодой человек вдруг услышал ещё один звучный короткий гудок. Но теперь уже близкий, внезапный и резкий на слух, и, подняв взгляд на звук, он увидел (совсем уже рядом) хвост электропоезда, который, как ему показалось, тотчас и затянуло в лесную чащу. Теперь его взору открылся край высокой платформы на толстых слоновьих ногах, и, подойдя ближе к ней, он отчётливо услышал человеческие голоса. Увлекаемый ими, молодой человек и не заметил, как просёлок закончился, и его сменила сносная, местами потрескавшаяся от времени и непогоды бетонка, которая и привела одинокого путника к самой станции.
Здесь перед лестницей, ведущей на платформу, была заасфальтирована широкая площадка, и на ней (для чего она и стала таковой) расположился небольшой рыночек. Отдельно, чуть в стороне от хозяев его, сидели бабульки со своими вечными грубо-сколоченными ящиками из-под фруктов, которые заменяли им и прилавки, и стульчики. На тех, которые служили прилавками, были разложены садовые и лесные дары: зелень с огорода, баночки маринованных грибов, солёные огурчики в ведёрках, бережно прикрытых марлей от пыли и насекомых, ягоды лесные, в основном, черника, а также засахаренная ко времени садовая земляника, которую большинство горожан почему-то упорно называет клубникой. Были здесь и деды-мужички со сплетёнными собственноручно корзинками-лукошками, банными вениками, мочалками и самодельными же грубоватыми топорищами.
Покупателями всего этого были, в основном, дачники, и то лишь те из них, что не любили утруждать себя садовыми работами и кормить полчища лесных комаров, а рассматривали дачный сезон исключительно с точки зрения праздных гостей природы.
Возле самой лестницы, что вела на платформу, выстроились в два ряда несколько сборно-разборных торговых палаток с двухцветными полосатыми тентами. Это сооружение вместе с лестницей представляло собой сплошной коридор так, что пассажиры электричек непременно проходили через него. Предлагаемый здесь ассортимент товаров выгодно отличался от бесхитростных стариковских предложений. Единым натюрмортом возлежали, ютясь на широких лотках, экзотические плоды. Были тут яблоки южных сортов, спелые сладкие груши, цитрусовые на любой вкус: от откровенно кислых лимонов до подслащённых африканским солнцем крупных марокканских мандаринов, персики с красноватыми пушистыми боками, гладкие братья их нектарины, виноградные гроздья, связки бананов и даже киви в пластиковых мини-контейнерах. Рядом торговали китайским ширпотребом: от резиновых пляжных босоножек до бытовой электротехники. Спортивные костюмы и обувь, шорты и футболки, солнцезащитные очки, батарейки и мыло, – всё это привлекало покупателей разнообразием выбора и относительной дешевизной. Напротив были что-то вроде небольшого кафе, палатка-кондитерская, и вдоль ряда в таких же цветных полосатиках предлагались на выбор продукты питания. А свежий шашлык и лаваш из кафе подчас предлагались самим же торговцам, как и безалкогольные прохладительные напитки. Впрочем, приторговывали в том же кафе потихонечку и баночным пивом, и водочкой «в разлив» для своих и знакомых.
Услугами этой, большей части рынка, пользовались: те же дачники, посетители, часто приезжающие навестить пациентов санатория, который находился недалеко, чуть в глубине лесного массива, и родители, навещающие своих чад в детских оздоровительных лагерях, расположившихся также вблизи станции.
Была где-то там ещё и воинская часть, но за покупками на рынок оттуда никто не ходил и точное месторасположение её неизвестно. Но известно, что раз этак несколько в году, весной и осенью, рыночек спешно сворачивался на денёк-другой. Это участковый инспектор милиции старший лейтенант Бачко сообщал своим подопечным о грядущей демобилизации. Тогда полупьяные «ангелы войны» в голубых беретах, лихо заломленных на затылок, кто в форме парадной, а кто и в тельняшке выходили прямо из леса; и бывали случаи не только нанесения торговцам материального ущерба, но и откровенного мордобоя. Не встречая же никого на своём пути, дембеля-десантники более-менее мирно грузились в электричку, что шла до Москвы; и что там было потом, инспектора Бачко уже не интересовало.
Местное население – жители посёлка городского типа Тихий бор (станция имела то же название) по простоте своей окрестили рыночек карабахом, очевидно имея в виду закавказское происхождение большинства торговцев. Посёлок находился по другую сторону железной дороги, там был свой универсам, так что на «карабах» лишь изредка заглядывали жаждущие пропустить стакан-другой дешёвой самопальной водки, и то по случаю закрытого поселкового магазина, или же когда баба Шура, снабжавшая весь посёлок самогонкой, уезжала в Москву навестить дочь.
Итак, молодой человек ступил серыми от дорожной пыли босыми ногами на раскалённый солнцем асфальт рыночной площади. Одна бабуля, перед которой на дощатом ящике была разложена свежая зелень, украдкой указав на молодого человека взглядом, сказала соседке, торгующей маринадами:
– Гляди-ка, Анна Ильинична, неужто бомж?.. Так вроде... не было их у нас...
Та ничего ей не ответила и как-то неопределённо, не то сочувствуя бомжу, не то осуждая его, покачала головой в платке. Тем временем предполагаемый бомж направлялся прямо к ним, расположившимся в самом конце торгового ряда, в сущности, за пределами рынка. Подойдя, он хотел было поздороваться, но, по-видимому, от длительного молчания голос у него сел, так что он едва и сумел почти беззвучно пару раз просипеть «что-то там про добро». Однако при этом молодой человек слегка поклонился им, вежливо улыбнувшись-таки на неловкость свою, так что приветствие его было понятно и принято, по крайней мере, той из торговок, которая первая и заподозрила в нём бомжа. В ответ и она чуть кивнула ему головой; и во взгляде её молодой человек уловил сперва настороженность, а затем и сострадание к бедственному его положению.
Вторая же, Ильинична, смотревшая в это время куда-то в сторону, вдруг как-то строго взглянула на него в упор, поморщилась нервно и, заскрипев под собою ящиком, заявила недобрым высоким фальцетом:
– Ступай-ка, милок, ты, сваею дорогой!.. Нечева тебе тут! – и почти совсем уже злобно добавила в виде вопроса на выдохе с визгом: – А то вот милицию щас позову?!!
Молодой человек, никак этого не ожидавший, испуганно отпрянул в сторону и уже не решался обращаться к ним, а двинулся вдоль ряда дальше, к входу на платформу. Как раз в это время навстречу ему спускался оттуда участковый инспектор милиции посёлка Тихий бор, старший лейтенант Бачко Алексей Николаевич. Это был молодой ещё мужчина, лет тридцати пяти, среднего роста, темноволосый, всегда тщательно выбритый, с холодным «стальным» взглядом вечно буравящих собеседника неопределённого цвета глаз. В участковые он был сослан по результатам проверки районной ГИБДД, где и занимался ранее регистрационным учётом транспортных средств. Там была тёмная история с перегонщиками подержанных иномарок, в которой Бачко оказался замешан, и другого на его месте наверняка посадили бы. Но высокопоставленные покровители из ГУВД сделали так, что он превратился вдруг в участника разработки операции по разоблачению преступной группы, членом которой сам же и являлся. Так или иначе, вот уже почти два года Бачко работал что называется «на земле». Проживал он здесь же в посёлке, в районе лишний раз «не светился», и вскоре тёмную историю подзабыли. Местному населению Бачко без нужды также не досаждал, то есть профилактикой не занимался, а реагировал только на письменные заявления, каковых, впрочем, поступало от граждан немного. Так что и видели-то его в форме граждане те, как правило, всего раз-два в неделю, когда он ходил на ту сторону «инспектировать» рыночных торговцев. Вся же «инспекция» Бачко заключалась в получении им от хозяина рынка некой суммы денег, которая позволяла ему «не замечать» отсутствия у некоторых торговцев регистрации по месту проживания, у других таковых – разрешения на работу на территории РФ, у третьих – медицинских книжек, и у всех – сертификатов качества на продаваемую ими продукцию. Впрочем, нареканий по службе Бачко не имел, о переводе (куда-нибудь в УВД) не просил и, как казалось начальству его, вполне был доволен нынешним своим положением. Была же на то у Бачко особая, веская причина, но о ней будет рассказано ниже.
Итак, участковый инспектор спустился с платформы на территорию рынка. Здесь он лицом к лицу столкнулся с высоким (по его меркам) светловолосым молодым мужчиной. Глядя на давно небритое лицо мужчины определить его возраст было бы сложно человеку без опыта, но опытный милицейский взгляд прикинул почти автоматически: тридцать – тридцать два. Ещё за какие-то доли секунды бывший гаишник уловил все нюансы внешнего вида стоявшего перед ним и мгновенно сделал вывод: бродяга...
Так как в планы Алексея Николаевича вовсе не входила встреча с каким-то бродягой, а цель его визита на рынок, как известно, не совсем соответствовала долгу службы (согласно которому он обязан был проверить документы у подозрительного лица), то Алексей Николаевич хотел было уже пройти мимо. Но босой незнакомец вдруг сам остановил его взглядом таким, словно друга старинного встретил, не видев давно, и вот сразу так и узнал. Но, то была видимость, а произнёс тот голосом слабым, дрожащим, более похожим на мольбу:
– Товарищ... главный лейтенант, – начал он, поняв, что не знает, как следует обращаться к человеку в форме, у которого на погонах по три звёздочки, вспомнив, что по две – у лейтенанта, по четыре – у капитана, а этот – вроде уже не лейтенант, но и на капитана тоже явно «не тянет».
– Ра-азрешите оба-братиться, – продолжал бродяга, перекрестив взглядом фуражку, ремень поясной и погоны Бачко. – Я не помню, кто я, помогите... Ради Бога, не помню, товарищ... – Так твердил он, постоянно повторяясь, путая слова, пока раздражённый Бачко не прервал его:
– Предъявите-ка Ваши документы, уважаемый! – потребовал он, поморщившись от собственных слов.
Конечно, никаких документов у бродяги не оказалось; и Бачко, войдя уже в роль участкового, стал неспешно обыскивать его на предмет средств запрещённых и так далее... Тут он заметил, что пожилой дородный торговец, стоявший у своего лотка с фруктами как раз за спиной у бродяги, подаёт ему, Бачко какие-то знаки. Взглянув на торговца, что был метрах в пяти, увидел Бачко, что торговец, оживлённо жестикулируя, среди прочего тычет предательски в сторону их, а именно в спину куда-то и вниз от бродяги указательным пальцем и тут же покручивает им у виска, как бы пытаясь донести до Бачко свою горячую мысль, что «у этафа папращаки, фитима, ишо нэ всё-у-ф парятки и с гхалавой!». А «попрошайка» стоял, подняв руки вверх, как сдающийся в плен воин, и растерянно улыбался... Бачко смотрел на торговца теперь уже с ненавистью:
«Ну вот, теперь не отвертеться...», – думал он, в то время как другие продавцы, видевшие эту сцену, с явным интересом наблюдали, чем всё это закончится.
«И что эти бараны везде суют свой нос? – Бачко закипал от злобы. – Надо будет им налог поднять!..» И вслух добавил, выразил зло, обращаясь уже к незнакомцу:
– Гражданин, Вы задержаны до выяснения Ваш-личности. Пройдёмте...
Тому только того и надо было и он, счастливо улыбаясь, с радостью двинулся в том направлении, куда и указывал ему ленинским жестом правой руки саркастически-злобный инспектор. Поднялись на платформу... Бачко вёл задержанного, прихватив его за локоть; так они направились к билетной кассе, там был телефон. Постучав в дверь служебного входа и дождавшись вопроса кассирши «ну кто там ещё?», Бачко представился и потребовал пропустить его к телефону, – вызвать наряд из райцентра, – вызвал и, следуя инструкции оставаться на месте до прибытия наряда, усадил задержанного на скамейку, что была аккурат под расписанием движения электропоездов, и уселся сам, отдуваясь и обмахивая себя фуражкой.
Задержанный хотел было вновь заговорить с ним, но Бачко взглянул на него так, что тот сразу же и осёкся. В этом взгляде Бачко не было ни презрения, ни ненависти, не говоря уже о каких-либо иных живых человеческих чувствах, – в нём застыло холодное как у рептилии, не оставляющее никакой надежды жертве её равнодушие.
Тем временем на платформу поднялся тот самый торговец, который своими прилюдными назойливыми жестами вынудил-таки Бачко связаться с бродягой. Бормоча себе что-то под нос, он направился в сторону кассы, опять-таки оживлённо жестикулируя, словно пытался доказать свою правоту какому-то невидимому собеседнику. Подойдя к самой кассе, торговец остановился метрах в пяти от сидящих под навесом на скамейке двоих и, заискивающе улыбаясь, жестом поманил Бачко к себе. Как бы смерив его тем же взглядом, что выше описан, Бачко неторопливо поднялся и, скосив этот взгляд на задержанного, удостоверился, что тот сидит смирно. Затем также неторопливо подошёл к торговцу и стал с ним о чём-то по-тихому спорить. Со стороны эта сцена выглядела так: торговец совал ему в руки большой изначально, сложенный вчетверо целлофановый пакет, а Бачко отрицательно вертел головой, отводя своей его руку с пакетом в сторону. Тогда раздосадованный, покрасневший лицом торговец полез во внутренний карман серого своего пиджака и, вынув оттуда продолговатую тиснёную зеленью купюру, развернул пакет и как-то нехотя сунул её туда... После того как пакет оказался в руках у Бачко (незаметно как-то так оказался), торговец повернулся спиной к вымогателю и, разложив до поры кулаки по карманам засаленных брюк, жестом этим последним задрав полы пиджака, понуро ссутулившись, побрёл восвояси. А Бачко опустил свою руку в пакет так, как будто там, на дне затаилась лягушка, и, убедившись, что там её нет, скомкал содержимое пакета, вынул руку рывком и то, что было теперь зажато в его кулаке, запихнул в карман форменных брюк; скомкал и сам пакет и, подойдя к мусорной урне возле окошка под надписью «касса», швырнул его туда, то есть в урну.
Вернувшись на скамейку к бродяге, Бачко, как бы не замечая его, достал из кармана брюк, свободного от «зелени», пачку сигарет, вынул одну, закурил и тогда уже предложил закурить и бродяге, опять же не глядя на него, а взмахом руки молча протянув в его сторону пачку «Чёрного капитана». Тот отозвался довольно-таки ясным теперь, без дрожи, но тихим голосом сказав «не курю», и тогда Бачко убрал пачку обратно в карман.
Уже минут через пятнадцать в подземный переход, связующий разделённые железной дорогой станционные платформы, неспешно спускались два сотрудника патрульно-постовой службы Управления внутренних дел подмосковного города Зеленогорска.
ГЛАВА 2
Доктор медицинских наук, профессор психиатрии Лев Семёнович Калиман за всю свою долгую трудовую жизнь ни разу не опаздывал на работу. Даже теперь, когда он руководил собственной психиатрической клиникой, он приезжал туда ежедневно, всегда в одно и то же время, а именно в десять часов утра. Помещение для клиники профессор арендовал в одном из старых, «сталинской постройки», корпусов санатория, принадлежавшего раньше Академии медицинских наук, а теперь неизвестно кому принадлежащего. Санаторий находился в лесной зоне, примерно в шестидесяти километрах от Москвы; и когда поутру длинная вереница машин медленно вползала в Златоглавую, профессор Калиман уверенно двигался ей навстречу за рулём своего старенького Фольксваген-Гольф.
Пунктуальность, принимающую порой в поведении Льва Семёновича вид этакой вежливой истеричности, он унаследовал от своего отца, который ещё при Сталине отбыл три года «придурком» в исправительно-трудовом лагере «за опоздание на работу более чем на двадцать минут» и воспитывал Лёвушку, Лёвика, а затем и Лёву до самого Льва в соответствии с пережитым опытом.
«В этой стране лучше подождать, чем опоздать…», – говаривал Семён Евсеевич, поучая сына.
И Лев Семёнович всегда ждал. Ждал, когда в семидесятые годы он – молодой тогда специалист, окончивший медицинский институт с «красным» дипломом, был принуждён участвовать в акциях «карательной психиатрии», вместо заслуженной им карьеры в НИИ попав по распределению на работу в одну из ведомственных спецбольниц. Ждал в «восьмидесятые», когда жена и дочь его отбыли на землю обетованную, а он был невыездным по линии КГБ, за что и возненавидел эту организацию. Ждал он и в начале «девяностых», когда некоторые коллеги его, возведённые давно уже в учёные степени (чего к тому времени удостоился и он), торговали на «черкизовских рынках» привезённым из Китая и Турции барахлом.
Выжидающего Калимана, однако, чаша сия миновала; и во второй половине «девяностых» ему – теперь уже профессору (Лев Семёнович преподавал) улыбнулось-таки еврейское счастье. Нашёлся некий спонсор, совладелец крупной нефтяной компании, который оказался дальним родственником вроде как бывшей супруги Льва Семёновича, Надежды Яковлевны. Надежда Яковлевна вот уже почти двадцать лет жила с дочерью в Израиле, но мужа своего (тоже теперь как бы бывшего) помнила и жалела, пусть и не захотела тогда, ещё в начале «восьмидесятых» оставаться прозябать в беспросветной серой мгле, как называла она советскую действительность. Будучи женщиной характера твёрдого, она, приложив немало усилий, всё же навела мосты с этим её троюродным племянником; и тот, позвонив Льву Семёновичу через секретаря, назначил ему встречу в одном из офисов упомянутой выше компании.
Во время непродолжительных переговоров (человек племянник был занятой) сначала тот предложил оказать Льву Семёновичу финансовую поддержку для открытия частной психиатрической клиники. Прозвучавшие в самом начале беседы слова «финансовая поддержка», вернее сказать расплывчатый, жидковатый смысл их вскоре градировал в сознании Калимана в совершенно его обнадёживший, изменённый племянником в мягко произнесённом им сочетании слов «финансовое обеспечение». Лев Семёнович, которого за неимением личных денежных средств какая-то там финансовая поддержка совершенно не устраивала, услышав от племянника о таковом обеспечении, в эйфории не услышал, пожалуй, и главного.
Племянник полунамёками, полушутя, закуривая сигарету и тут же раздавливая её в пепельнице, закуривая другую и так далее, объяснял профессору, что для полного обеспечения клиники со стороны нефтяной компании имеется одно (что и понял профессор) условие, а именно: сотрудников той же компании профессор будет пользовать на условиях льготных, особых. И, прикурив-раздавив сигарету, племянник пояснил, что под особыми условиями он имеет в виду некоторое содействие со стороны Льва Семёновича во временной, так сказать, нейтрализации кое-кого. А быть может и в возможности его как профессора поспособствовать в одной врачебной комиссии... объявить недееспособными особенно неугодных нефтяной компании акционеров(?).
Лев Семёнович, присмотревший уже после звонка из Тель-Авива одно зданьице для будущей клиники, слушая племянника, радостно кивал головой, прикидывая в уме: где, что и почём. Включился он только тогда, запечатлев в подсознании информацию об условиях особых, когда племянник заговорил об условиях льготных. Они были логичны, просты, и племянник оговаривал их, не раздавливая уже в пепельнице только что прикуренные сигареты, вспомнив вдруг, что не курит давно, вообще. Вкратце эти условия были таковы, что действительно ценные сотрудники нефтяной компании всегда могут рассчитывать на качественную психотерапию в будущей клинике Калимана в случаях злоупотреблений-излишеств или при нервных срывах, каковые время от времени бывают и у солидных, обеспеченных людей. В итоге договорились, что такие льготники могут составлять не более четверти от общего числа пациентов в будущей клинике.
Со своей стороны нефтяная компания в виде спонсорской помощи оплачивает аренду здания клиники за первый год, оснащает клинику всем необходимым и обеспечивает ей рекламную кампанию в доступных компании нефтяной средствах массовой информации. Также был составлен письменный договор, в котором среди прочего упоминалась двадцати-пяти процентная квота для ветеранов войны и ликвидаторов чернобыльской аварии, имеющих право на бесплатное медицинское обслуживание в клинике Калимана. Ему, Льву Семёновичу остаётся только подобрать себе сотрудников, подготовить и подать «куда следует» все необходимые документы для регистрации предприятия, – да и в этом ему будет оказана существенная всё же поддержка, устраняющая все бюрократические проволочки. Так они порешили, на том и разошлись – с пожеланиями от племянника долгих лет и здоровья Надежде Яковлевне.
Сотрудников в клинику Лев Семёнович решил подбирать весьма тщательно. Первым делом он позвонил своему коллеге и другу Вадиму Петровичу Савченко – известному (через рекламу) психотерапевту, большому специалисту в области гипнологии. Тот имел теперь частный кабинет в центре Москвы и с большим для себя успехом излечивал за один-единственный сеанс гипноза группу пациентов из десяти-двенадцати человек. Причём, в эту группу входили как страдающие от алкоголизма, так и заядлые курильщики, желающие отказаться от табака, а также подозревающие у себя склонность к перееданию мнительные особы обоих полов. Впрочем, то были условия, поставленные рыночными отношениями – несколько уродливыми на засушенном плановой экономикой поле предпринимательства; специалист же Савченко был действительно первоклассный. Он и порекомендовал Льву Семёновичу одного своего знакомого – опытного врача-нарколога; и после предварительного собеседования Николай Андреевич Гончаров (так звали протеже Вадима Петровича) был принят на должность заместителя главного врача согласно составленному трудовому договору. Понятно, что главным врачом и вообще главным в клинике был сам Лев Семёнович Калиман.
Врачей-специалистов, необходимых для смен круглосуточного дежурства, Лев Семёнович набрал, что называется, по объявлению, как и младший медицинский персонал в лице сестры-хозяйки, шести медсестёр и стольких же санитаров. Профессор лично обстоятельно беседовал с каждым соискателем; и в итоге после таких собеседований, которых было проведено приблизительно шестьдесят, семнадцать человек были зачислены в штат – с испытательным сроком. Не желая утруждать себя столь же долгим подбором ещё и обслуживающего персонала (повара, дворника и других работяг, что «штат раздувают, да к тому же и без ИНН»), Лев Семёнович пунктуальный до истеричности, о чём говорилось уже, решил эту проблему так:
Клиника в лице главврача Калимана при посредстве его заместителя заключила с администрацией санатория договор, согласно которому обеды должны были доставляться в корпус клиники с общей, централизованной кухни санатория уже готовыми и горячими в больших металлических термосах; а за уборку территории вокруг здания клиники Лев Семёнович приплачивал безотказному дворнику узбеку, который к тому же ещё согласился по просьбе его отвозить раз в неделю грязное бельё пациентов стационара в прачечную санатория; ответственность же за чистоту внутри здания Лев Семёнович возложил на сестру-хозяйку, то есть через неё – на санитаров, которым также обещал доплачивать к их небольшому окладу так, что те, все как один сделали вид, будто бы очень довольны.
В общем, жизнь налаживалась потихоньку; и Лев Семёнович благодарил за это... саму же её – жизнь, ради которой и жил, жизнь, что дала и ему «посидеть на трубе нефтяной», и супругу свою Надежду Яковлевну Пандус, о которой давно уже думал как о бывшей. В свои пятьдесят восемь лет он смог, наконец, продолжить работу над книгой, в основе которой лежала собственная его докторская диссертация, предоставив, таким образом, молодому своему заместителю Гончарову относительную свободу действий в управлении клиникой в пределах его компетенции.
Здесь, пожалуй, следует оговориться, уточнив, что частная психиатрическая клиника профессора Калимана вовсе не являлась так называемой психушкой, часто представляемой обывателями в образе серого скучного дома со скорбными бледными лицами за решётками окон его. Или же наоборот – в виде этакого дурдома весёлого, населённого «наполеонами», «вице-королями Индии» и прочими надменно-великими и шутами их да юродивыми. Нет, не была клиника Калимана домом скорби поэтов «печального образа», не была изначально...
Внешне она ничем не отличалась от других корпусов санатория и занимала небольшое двухэтажное здание, тылом прилегающее к хвойному лесному массиву, а красивым лицом (таким, что фасадом назвать – всё равно, что обидеть) отражающееся в водной глади природного взятого в камень озерца.
Внутреннее обустройство клиники также отличалось от стандартных представлений о таких же психиатрических. Не было здесь ни решёток на окнах, ни запрещённых нынче смирительных рубашек; пациентов не привязывали к кроватям, а санитары выполняли скорее функции охранников. Буйных пациентов в клинике также не было (профессор Калиман не хотел усложнять жизнь ни себе, ни медперсоналу), а в редких случаях истерии прибегали к помощи успокоительных препаратов. Обычно – в таблетках, и редко – посредством инъекций. Впрочем, прежние окна в палатах – по идее племянника – заменили новыми: с рамами, усиленными стальными штырями, и стёклами, способными выдержать небольшой взрыв. Окна эти никогда не открывались, но благодаря совершенной системе вентиляции и кондиционирования в палатах круглый год была «комнатная» температура воздуха, который нагнетался двумя мощными вентиляторами, вмонтированными в стену здания со стороны хвойного бора.
Палаты для пациентов оборудовали на втором этаже, а первый отвели под кабинеты для медперсонала, столовую, библиотеку и приёмное отделение. Двери помещений первого этажа снабдили соответствующими табличками с наименованиями, а палаты второго пронумеровали... нет, скорее обозначили каждую чем-то вроде эмблемы в виде сотовой ячеи пчелиного улья с пузатыми на этих эмблемах вескими трёхзначными числами, которые все начинались почему-то с цифры «один». Был ещё в здании подвал, в прошлом бомбоубежище, но сырые квадратные комнатки без окон практического интереса для клиники не представляли.
Первые два года клиника существовала на остатки спонсорской помощи и неожиданную «сверхприбыль» денежных средств, извлечённую из значительного числа пациентов, крайне болезненно переживших свалившийся на страну дефолт. Тогда преимущественно женские тревожные голоса звонили и записывались на место в клинике аж за два-три месяца вперёд, – лишь бы только сам профессор Калиман лично наблюдал и консультировал родственников звонящих голосов, в основном, мужчин, страдающих от депрессивного психоза. Врач-нарколог Николай Гончаров не покладая рук купировал продолжительные запои у вчерашних банкиров и представителей мелкого-среднего бизнеса, – у тех, что уже были госпитализированы; а в особо тяжёлых случаях даже выезжал на дом к тем, кто доехать до Тихого бора так и не смог, и купировал там же, у них на дому и привозил их долечиваться к профессору, в Тихий же бор. Так что стационар был переполнен, и избыточное количество оплачиваемых койко-мест приносило непредвиденный профессором Калиманом доход.
Но вскоре очередь в клинику как-то убавилась, а затем и вовсе исчезла. Более того настал тот день, когда зам. главврача Гончаров доложил Льву Семёновичу, что число пациентов, выписываемых из клиники, значительно превышает число вновь поступивших... Стали убеждать оставшихся и особенно владелиц тех, встревоженных прежде телефонных голосов, в необходимости продолжить лечение, намекая последним на всевозможные «осложнения постдепрессивные» в психике близких им родственников. Но и это не помогало; и голоса те теперь уже настойчиво требовали почему-то немедленно выписать их мужей-сыновей из клиники, и, наверное, потому, что стоимость пребывания в стационаре пусть и не изменилась в долларовом исчислении, всё же значительно увеличилась в обесценившемся после дефолта эквиваленте рублёвом.
И теперь лицу частному (иже с ним) Калиману после стремительного взлёта над опрокинутой страной в скором времени также грозила катастрофа. А тут ещё родственник бывшей супруги его оказался под следствием за налоговые махинации, да и... чего греха таить – необдуманные политические заявления. Вскоре был и суд. Имущество нефтяной компании «шло с молотка», а контрольный пакет акций перешёл в руки лояльной к государству корпорации. В этих условиях И Ч П. «Надежда» (то было юридическое название клиники Калимана) действительно в скором времени предстояло объявить о банкротстве.
Лев Семёнович упрекал себя за скупость и неосмотрительность: ведь предлагал же ему тогда племянник-нефтянник взять в штат хорошего экономиста, а он решил обойтись услугами внештатного «счетовода», который раз в месяц приезжал в клинику «подбить концы» в нехитрой больничной бухгалтерии. Совершенно неожиданно для профессора проявил себя один из санитаров клиники – молодой Сергей Челышев. Услышав по извечному «сарафанному радио» о том, что дела у профессора вроде бы совсем плохи, и что вскоре, наверное, всем придётся искать другую работу, он стал с некоторых пор настойчиво предлагать Льву Семёновичу встретиться для переговоров с одним его (Челышева) знакомым – солидным (что он особо подчёркивал) бизнесменом. Профессор, недолго думая, но всё ж поразмыслив, памятуя посаженного племянника, согласился, так как понял, что готов уже договариваться «хоть с чёртом лысым». Встреча состоялась, и когда профессор впервые увидел входящего к нему в кабинет «солидного бизнесмена», мысль о чёрте лысом в мгновение мелькнула в его седой голове, хотя вошедший лысым и не был.
– Бачко Алексей, – коротко представился тот и, не дожидаясь приглашения, прошёл к столу, где Лев Семёнович разложил листы своей диссертации, и, также, не испросив на то разрешения, уселся в кресло напротив профессора, куда тот обычно предлагал присесть пациентам и их посетителям, и никогда, и никому – из медперсонала. Нетерпящий столь бесцеремонного обращения, всегда считавший себя хорошо воспитанным и вообще культурным человеком, Лев Семёнович хотел было уже осадить этого невежу, который к тому же ещё опоздал на полчаса. Но сам же и осёкся, вдруг сообразив, что встреча эта нужна скорее ему, профессору в затруднительном его положении, и что спонсор (он уже видел в госте спонсора) может и уйти от него, и что тогда его, профессора частной практике, наверное, наступит конец. Посему придав лицу своему приветливое, радушное выражение, представился и он.
– Главврач этой клиники, профессор Лев Семёнович Калиман... Сергей (он имел в виду Челышева) предупредил меня, что Вы задерживаетесь, – тут он как-то тоскливо взглянул на часы, висящие над дверью, и, поправив очки характерным внушительным жестом последнего советского «генсека», произнёс, подражая ему почему-то также и голосом: – Мы с удовольствием рассмотрим Ваши предложения, и если они окажутся взаимовыгодными, будем сотрудничать!..
И профессор задрал голову так, что гостю его показалось, будто бы тот, смотревший на него до начала беседы поверх очков, теперь пытается взглянуть на него из-под них, снизу, одновременно предъявляя ему чистоту профессорских ноздрей.
Наступила неловкая пауза, и, казалось теперь и профессору, гость его, назвавший себя Алексеем Бачко, нарочно затягивает её и молчит, наслаждаясь смущением на профессорском интеллигентном лице. На самом же деле Бачко, выслушав всю эту стандартно-лицемерную ахинею, произнесённую профессором, теперь просто думал: «с чего бы начать?..», и, войдя таким способом в нужную роль, вскоре заговорил и сам, подбирая и как бы взвешивая каждое слово, глядя при этом не на профессора, а на листы его диссертации.
– Я представляю... э-э... являюсь представителем... одного крупного московского агентства... Мы занимаемся вопросами недвижимости. Наши клиенты...
Тут он умолк, вздохнул глубоко, выдохнул и, взглянув на профессора и сквозь очки на последнем внутрь его, тоном уже немного надменным повторил последнюю фразу; и дальнейшие слова Бачко отзывались в профессорском сердце, обретая всё большую наглость по мере звучания их.
– Наши клиенты, – раздувался Бачко, – в основном... э-э... в основе своей очень хорошо обеспеченные и известные люди... Иногда и у них возникают проблемы в семейных отношениях... (Бачко как-то лукаво посмотрел чуть выше профессора.) Например, – продолжал он, – один из супругов подаёт на развод, а при отсутствии брачного договора квартира, дом... в общем, любая недвижимость разделяется в равных долях...
Задетый за живое профессор, желая, так сказать, равноправного диалога, хотел было вставить в монолог наглого гостя какое-нибудь своё веское замечание, но Бачко опередил его и, перестав подбирать слова, заговорил быстро и даже напористо. Его, наконец, прорвало.
– И вот представьте себе, профессор, – начал «грузить» словами Бачко, – она ещё год назад где-то под Тулой коровам хвосты крутила, а сегодня делит с мужем дом на Рублёвке или квартиру пятикомнатную на Кутузовском!.. Или наоборот!.. Она – коренная москвичка живёт в пределах Бульварного, скажем, кольца, где предки её ещё до Октябрьской революции жили! А он приехал года три-четыре тому назад откуда-нибудь из Житомира или из Омска; работы в Москве не нашёл, да и не ищет уже; пьёт беспробудно, а то и «на игле сидит»; вещи из дома выносит и грозится развестись, а квартиру, можно сказать, гнездо её родовое, разменять! Каково?!!
И Бачко умолк, наблюдая, какое впечатление произвела на профессора его трепетная речь; потом добавил:
– Вам же приходилось уже лечить таких, профессор, специальными, так сказать, методами. А наши клиенты, повторяю, люди вполне обеспеченные, понятия имеют и будут Вам благодарны... Не то, что те чекисты, сломавшие Вам личную жизнь...
Этого Лев Семёнович никак не ожидал. Первым желанием его было схватить этого мента-провокатора (о чём Лев Семёнович уже догадался) за шиворот и выкинуть его из кабинета. Но вместо короткого «вон отсюда», что было вторым его желанием, – очевидно потому, что перед ним сидел действительно мент, а профессор был интеллигентом, рождённым в СССР, – он поддался третьему своему естественному желанию. Профессор резко встал из-за стола, подошёл к стенному шкафу в углу кабинета, открыл дверцу и извлёк оттуда початую бутылку коньяку.
С первых же слов он заподозрил какую-то неискренность в словах визитёра. Психиатр почти с тридцатилетним стажем, он – что может показаться на первый взгляд несколько странным – привык уделять больше внимания эмоциям собеседника и интонациям его голоса, нежели логике сказанного им. Потому что логика многих пациентов профессора Калимана: параноиков, шизофреников и так далее (признанных уже таковыми авторитетами от психиатрии) была профессору более очевидна, чем логика тех же авторитетов. Так что, пропустив, что называется, мимо ушей основной смысл трепетной речи Бачко, профессор, слушая, как он понимал, «что-то там про аферистов», прикидывал в уме возможный диагноз сидящего перед ним, но уловил-таки ясно в конце этой речи явную осведомлённость Бачко о профессорском прошлом и явную же провокацию со стороны визитёра.
«Эхе-хе... Однако же ловко этот Бачко перевёл разговор на чекистов, – думал теперь Лев Семёнович, – Узнал ведь откуда-то, подлец, что это больная для меня тема...»
Сравнение Бачко брачных аферистов с инакомыслящими было нелепым; и профессор не обратил на него никакого внимания. Казалось бы. Но на подсознательном уровне склонность к авантюризму объединяла тех и других, по крайней мере, в восприятии их добропорядочным Калиманом. На его подсознательном уровне.
«А чем тогда сам Бачко лучше чекистов?..», – размышлял Лев Семёнович, разглядывая этикетку дорогого напитка, подаренного ему одним из благодарных пациентов... Он так и не открыл бутылку, поставил её на место, закрыл шкаф и, круто обернувшись к гостю, пристально на него посмотрел. Лев Семёнович действительно начинал понимать... Он вернулся к письменному столу и уселся в кожаное винтовое кресло. Бачко сидел в плюшевом для гостей, обхватив ладонями его подлокотники, то и дело вытирая первые о вторые, и, что было очевидным теперь для профессора, напряжённо ожидал разрешения продолжительной паузы, инициатором которой на этот раз был уже сам Лев Семёнович Калиман. Наблюдая, как Бачко протирает плюш на гостевом кресле, Лев Семёнович не торопился отвечать ему, а продолжал размышлять, откинувшись на спинку своего кресла, кресла хозяина, делая вид, что не замечает вопросительно-встревоженных бесцветных глаз визитёра.
Этот наглец по фамилии Бачко издалека, полунамёками, в сущности, предлагал ему вновь заняться карательной психиатрией, но, вероятно, на коммерческой уже основе. И это теперь, через тридцать лет, когда от брежневской эпохи не осталось даже одноименных анекдотов; когда он, Лев Семёнович Калиман уже не тот молодой врач-психиатр, принуждаемый КГБ калечить и без того «нестандартную» психику несчастных диссидентов, а профессор, доктор медицины, чьей святой обязанностью была теперь научная работа, передача опыта и преподавательская деятельность.
Лев Семёнович слышал не раз, полагая, что это всего только слухи (в которые, впрочем, верил отчасти), что будто бы подобная «психиатрия» применялась и теперь в некоторых областных психлечебницах; и если такие случаи и бывали где-то, то он даже и предположить не мог, что подобная практика может коснуться и его клиники. Племянник же Надежды Яковлевны так ни разу и не воспользовался особым методом убеждения неугодных ему акционеров; да к тому же Лев Семёнович и не воспринял тогда всерьёз таких его намерений, озвученных племянником в стиле модного в девяностые годы чёрного юмора.
«Надо было уезжать отсюда ещё в девяносто первом...», – довольно-таки часто, особенно в последнее время посещала профессора скорбная мысль. Забывал Лев Семёнович, однако, что доктором наук и профессором он стал несколько позже – в девяносто четвёртом; и что отбудь он тогда, раньше на землю обетованную, так и остался бы, наверное, кандидатом, которых в Израиле, что евреев на Руси.
Он всё ждал какого-то чуда, не понимая, что государственная система всего лишь сменила вывеску и немного ослабила бразды правления, а люди-то остались те же... Образ Железного Феликса так же строго взирал на своих последователей с портретов в кабинетах спецслужб. А некоторые политические деятели открыто призывали вернуть его бронзовое изваяние на старое место – в центр площади; восстановить памятник, к которому, по-видимому, самим Провидением не дозволено было подойти простому человеку и возложить цветы – из-за кругового, противного ходу часов движения железного потока.
Функции тайной полиции при любом государственном строе всегда одни и те же. Какой бы аббревиатурой не прикрывала она исконное её предназначение, она везде во все времена преследовала, ограничивала свободу и предавала суду действующей власти всякого, кто для этой власти был действительно опасен. И имела на то полное моральное право, будучи неотъемлемой частью той или иной формы Князя мира сего. Раньше она преследовала и сажала диссидентов, теперь – президентов акционерных компаний. В их число попал и троюродный племянник Надежды Яковлевны, в результате чего Лев Семёнович лишился единственного, как оказалось, реального своего покровителя.
«Сломали жизнь чекисты еврею Калиману...», – вертелась в профессорской голове назойливая мысль, ставшая теперь аксиомой. Ему вдруг вспомнился известный афоризм о квартирном вопросе, испортившем москвичей; и тогда Лев Семёнович, ещё раз пристально взглянув в колючие глазки визитёра, тихо и как-то устало произнёс:
– Говорите, что Вам от меня нужно?..
ГЛАВА 3
Участковому инспектору Алексею Бачко удалось, – в этом он был абсолютно уверен, – убедить профессора Калимана в своих благих намерениях. Алексей Николаевич с малых лет выучился врать так, что его ложь, скрывающая, как казалось ему тогда, ещё в детстве, страшную правду, сама по себе была правдой, но не относящейся напрямую к задаваемым ему вопросам. Так, например, если мама или отец спрашивали его: что было сегодня в школе? сколько было уроков? и т. д. (а он прогуливал), – Лёша делал сосредоточенное лицо и начинал рассказывать о том, что происходило в школе, скажем, неделю или две тому назад, выдавая те, давно прошедшие события за нынешние. Таким образом, он как бы перемещал реальные события во времени, а это, по его мнению, уже было наполовину правдой; и этим «детским приёмом» он частенько пользовался и в зрелом возрасте, по опытности перемещая события также и в пространстве и приписывая себе действия других лиц.
Когда он рассказывал профессору душещипательные истории про несчастных собственников московских квартир, – это было правдой, такое происходило сплошь да рядом. Когда он, Алексей Бачко как честный представитель бизнеса призывал профессора карать психиатрией брачных аферистов, – что ж, в глазах Бачко-мента такое суровое наказание выглядело справедливым возмездием, если уж законы государства несовершенны. Иметь же за этакое «гражданское содействие государству» достойное вознаграждение, – и в этом Алексей Николаевич не видел ничего предосудительного, принимая во внимание свою нищенскую зарплату участкового. То, что он вообще выдавал себя за бизнесмена? Так не всякий согласится связаться в таком деле с ментом... О таком ненадёжном сотрудничестве очень хорошо знали члены одной преступной группировки, которых их бывший наводчик Бачко сдал, что называется, без зазрения совести. А дело было так:
В одной из европейских стран некий русскоязычный делец находил какого-нибудь тамошнего бюргера – владельца Ауди, Мерседеса или дорогого БМВ, желающего избавиться от старой по европейским меркам автомашины. Делец оплачивал ему половину остаточной стоимости её, забирал документы на машину и якобы угонял её. Когда же иномарка пересекала границу России, владелец заявлял об угоне в полицию и получал потом солидную страховку. Чтобы, так сказать, без проблем зарегистрировать автомобиль в Подмосковье, перегонщик заранее оговаривал с Алексеем Бачко (тогда ещё инспектором ГАИ) день и даже время регистрации и оставлял ему приличный аванс «за помощь». В этот день иномарку угоняли со стоянки или от подъезда дома, где проживал делец, или же его выкидывали из-за руля на асфальт где-нибудь на светофоре по дороге в ГАИ. Пострадавших таким образом перегонщиков было немало; и Бачко, как бы прикармливая их, сперва давал им денег заработать и действительно помогал в оформлении необходимых документов и регистрации автомашин. Но когда клиент «созревал», и очередная иномарка действительно стоила больших денег, Бачко по-хозяйски уже давал отмашку бандитам, а сам, естественно, оставался в стороне. Такая схема действовала безотказно, пока перегонщики работали поодиночке; но как-то раз один из них взял себе напарника – человека со стороны, а тот оказался сотрудником ОБОП, и при попытке вооружённого нападения на них банду «повязали». Карьера старшего лейтенанта Алексея Бачко, получавшего от бандитов солидную долю за так называемую «цветную наколку», грозила прерваться длительным сроком заключения, но его «отмазали»; и перед скорым судом он предстал уже как свидетель со стороны обвинения.
Теперь же разъясним, что скрывалось за теми изощрённо-лживыми предложениями, которые Алексей Николаевич изливал на голову несчастного профессора Калимана. Дело в том, что в его клинике Бачко намеревался доводить «до нужной кондиции» вовсе не брачных аферистов, претендующих после развода с их жертвами на часть жилой площади в Москве или области, а самих же собственников московских квартир, как правило, одиноких.
Например, узнаёт Бачко от друзей, коллег его московских, что живёт там-то и там-то одинокий простодушный мужичок – любитель выпить изрядно по причине не сложившейся личной жизни. И вскоре появляются у того мужичка «друзья душевные», – и водочки поднесут, и словом добрым уважат. А когда через месяц-другой от палёнки той керосиновой мужик и встать-то с кровати не может уже без посторонней помощи, когда и постель-то под ним уже мокрая по его беспробудности, то вчерашние друзья его душевные превращаются вдруг в брезгливых, жестоких перевёртышей, – как из сказки, что в детстве любил мужичок: про Олю-Яло в Королевстве Кривых Зеркал... И вывозят они его невменяемого куда-нибудь за город, в лес, где он за полстакана-стакан метанола, – лишь бы забыться опять и не видеть уж больше этих наглых, глумящихся над ним рож, – подписывает им генеральную доверенность на свою одно – двухкомнатную квартиру где-нибудь в Бирюлёво или Отрадном. И на этом всё для него заканчивается.
Бывало такое. Бывало. Доколе для оформления сделки купли-продажи квартиры не возникла необходимость живого мужичкова присутствия. К тому же слишком уж «стрёмными» становились подчас для Бачко и сподручных его «дела мокрые». Вот тогда и обратился Бачко к Калиману. Конечно, и теперь бывает, что за жильё убивают. Но бывает и по-другому:
Находит такой мужичок простодушный, непьющий (помногу и часто) подругу себе в утешение. Живут они у него, скажем, в Жулебино, где досталась ему от покойных родителей «трёшка» в панельном доме. Казалось бы, жили да жили бы так, но нет же: медленно, постепенно, растянутая во времени змеёю вползает в душу ему внушаемая подругой мысль, что неплохо было бы и узаконить их отношения. Не освятить – узаконить. Вползает ненавязчиво, вдруг замирая и даже пятясь назад, чтобы счастливое примирение после какой-нибудь очередной ссоры позволило ей, наконец, в эйфории совершить решающий, незаметный для мужского ума прыжок и спрятаться до поры где-нибудь в закоулках его подсознания. Затем выбрать подходящий момент и появиться оттуда уже вперемешку с собственными его помыслами-идеями.
После сочетания законным браком подруга вдруг как-то сразу охладевает к нему. Более того за месяц-другой та «зайка моя», что была под фатою невесты, постепенно становится бабой скандальной во всех отношениях так, что об интимных у мужичка даже и мысли всё более сходят на нет, и водочка появляется в жизни его – всё чаще и больше – и пословица с нею про рождённого пить.
И вот наречённый за это супругой козлом неспособным, он, чьё имя до свадьбы звенело в устах её с придыханием в «ласкательных» суффиксах, а теперь вот такой – сам не свой приходит однажды с работы домой и застаёт супругу свою в компании трёх-четырёх молодых людей. Наглых... Слово за слово, – он бежит к телефону, вызывать милицию, а один из «гостей» вырывает у него из рук трубку и тычет ему в лицо удостоверением оперуполномоченного. Затем знакомит мужика с заявлением, подписанным супругой его коварною, в котором та утверждает, что муж истязает её и насилует, и не раз уже угрожал ей убийством, и что она просит незамедлительно принять меры. Вдруг выясняется, что заявление это не первое, а их уж с десяток, и все они зарегистрированы, что имеются подлинные справки о побоях, заверенные врачом травматологом, и что гражданин такой-то не раз уже был предупреждён о недопустимости такого антиобщественного поведения, – словом, весь этот бред выливается на голову ошарашенного мужика, который не только не истязал, но, по сердечному, отчаянному его выражению «даже пылинки с неё сдувал». На что ему предлагается проехать в Отдел внутренних дел и не дурить.
Под пристальными взглядами «оперов» мужик окончательно теряется; и выводят его в наручниках, впихивают, – тут он удивляется, – во внедорожник типа Гранд Чероки и увозят, но не в ОВД – это мужик понимает по ходу движения, а куда-то за город. Он не знает куда, потому что лежит на полу за передними сиденьями внедорожника, и две пары грязных ботинок прижимают его к этому полу. Он не видит ничего, кроме снежной кашицы на резиновом коврике, а похитители его, поскрипывая короткими кожанками, всю дорогу молчат. И лишь в конце неведомого мужику пути, тот, что за рулём, спрашивает сидящего впереди справа:
– Когда за тем чудилой в Бибирево поедем? – голос у него хриплый, низкий; говорит, растягивая слова: – Чего молчишь, Бачков?.. Те-е вопрос задали!.. В Бибирево, говорю, когда поедем?!
Тот, что впереди справа потягивается с удовольствием и, сладко так зевнув, отвечает:
– Через недельку...
Не будем уточнять, выезжала ли через недельку в Бибирево бригада Бачко, но за эту неделю мужичок (на беду, видать, простодушный) был доведён до полуневменяемого состояния, чему способствовали частые специфические инъекции и совершенно пустая (с единственной кушеткой) квадратная, выкрашенная в кипенно-белый цвет комната без окон. В этой комнате размером «три на три» восемнадцать часов в сутки гудели люминесцентные лампы на потолке; и невольный пациент, измученный к тому же ещё и бессонницей, готов был безропотно исполнять любые указания седовласого доктора, который и предавал его в руки уже позабытых невольником, неузнаваемых им похитителей.
Затем он подписывал какие-то документы, какие – он не понимал, но в них то и дело мелькали такие слова как «ответственный», «доля», «квартиросъёмщик». Потом его везли куда-то, водили по разным кабинетам в какой-то конторе, где он опять что-то подписывал, кивал (соглашаясь с чем-то) головой, когда некая строгая женщина, будучи здесь, по-видимому, самой главной, зачитывала вслух непонятный ему документ, вызвавший у него смутные ассоциации то ли с генеральным секретарём, то ли с генеральной репетицией...
На обратном пути машина сворачивала с широкого шоссе на второстепенную дорогу. Здесь новоиспечённый бомж получал последнюю в этой части его жизни инъекцию, после чего он оказывался в сугробе, на обочине заснеженной среди леса дороги, обледенелой в трёх почему-то её колеях... И в этом пейзаже теперь уже некто с бледным лицом сидел на снегу, как ребёнок растерянно озираясь вокруг, неспособный никогда уже вспомнить ни имени своего, ни бывшего места жительства, ни квадратной белой комнатки в подвале клиники профессора Калимана.
ГЛАВА 4
У федерального судьи Татьяны Сергеевны Аржуниной пропал муж. Не имея, как и многие в то время, постоянной работы, он в дачный сезон подряжался рубить бани скороспелым российским нуворишам. И не было у него недостатка в заказах, потому что плотник он был, что называется, от Бога. Так что домой в летний период он наведывался лишь изредка – целыми днями с утра и до вечера, без выходных прилаживал одно к другому гладкие оцилиндрованные брёвна. Впрочем, прилаживал и не оцилиндрованные.
Как-то раз в конце мая Татьяна Сергеевна готовилась к встрече нечастой (о чём тут чуть выше уже говорилось) с мужем своим Иваном Андреевичем, позвонившим ей с завершённого уже объекта и обещавшим сегодня же к ужину быть дома. Так и не дождавшись его, она весь вечер пыталась дозвониться ему на «мобильный», но в ответ всякий раз, как казалось ей, фальшиво-плаксивый женский голос монотонно твердил о недоступности абонента... Воображение Татьяны Сергеевны создавало такие реальные в её голове, жуткие, пугающие её картины, что подробное описание их вполне могло бы составить целую главу. Так, к примеру, виделся ей разбитый вдребезги внедорожник Ивана – подержанный Шевроле, который Татьяна Сергеевна почему-то очень не любила, называя его танком бандитским, и не раз уже просила мужа продать подозрительную машину. Виделся и сам Иван Андреевич с разбитой о лобовое стекло внедорожника, окровавленной головой... Ещё представлялось ей в полудрёме бессонной ночи, как из бензобака Иванова внедорожника, – смятого, пробитого насквозь угловатым бампером встречного лесовоза, – на асфальт вытекает бензин и чёрной расползающейся вокруг лужей приближается к брошенному кем-то из окон проезжающих мимо машин тлеющему роковому окурку.
Когда вторая такая ночь была уже на исходе, Татьяна Сергеевна набрала номер одного из следователей городской прокуратуры, с которым ей часто доводилось сотрудничать при решении некоторых судебных вопросов, договариваться, не раз находя столь необходимый для спокойной размеренной жизни компромисс. В этом их отношения и ограничивались, хотя Вячеслав Сергеевич Тропарёв (так звали старшего советника юстиции), может быть, и рассчитывал на нечто большее. Впрочем, оставим эти предположения для любителей служебных романов и сообщим лишь, что Татьяна Сергеевна, которой едва только минуло сорок, была на двенадцать лет старше своего мужа и любила его той свойственной многим бездетным женщинам любовью, в которой проявлялся подчас нереализованный ею материнский инстинкт.
Вячеслав Сергеевич, услышав столь ранним утром взволнованный голос своей знакомой, сразу же понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее, а постоянно повторяемое ею сквозь плач имя мужа её заставило Тропарёва предположить и нечто более страшное. Он как мог успокаивал её и, добившись, наконец, более-менее внятных объяснений причины тревожного звонка её, внимательно слушал, изредка переспрашивая и записывая в блокнот некоторые уточняемые им цифры и названия мест, как-то: номера Шевроле Ивана, откуда и когда Иван Андреевич звонил в последний раз и прочее...
Татьяна Сергеевна обратилась непосредственно к Тропарёву, потому что он мог значительно ускорить процесс розыска её мужа; а идти самой как частное лицо в ОВД и подавать заявление через дежурную часть? Нет. Слишком уж хорошо знала она всю нерасторопность той административно-бюрократической системы, частью которой была и сама по служебному своему положению.
Вячеслав Сергеевич лишь отчасти оправдал её надежды, отчасти потому, что перезвонив ей домой (на работу она не пошла), ближе к полудню сообщил, что никаких сведений о местонахождении Ивана Андреевича Аржунина на этот момент не имеется. Ни в каких авариях – дорожных происшествиях (боже упаси) Иван не участвовал, в сводках милицейских протоколов не значится, в больницы и морги также не поступал. Но известно, что из коттеджного посёлка, где Иван получил под расписку от заказчика полный расчёт за выполненную им работу, Иван выехал позавчера, часов в семь вечера на своём подержанном Шевроле. Всё. Больше сказать Тропарёву печальной Татьяне Аржуниной вроде бы было и нечего...
Но с другой стороны Вячеслав Сергеевич запустил в действие такой особый механизм, называемый федеральным розыском, который, завертевшись однажды, никогда уже не останавливался, – разве что для «смазки» его и повторного «запуска». После чего он опять «раскручивался» и так постоянно до обретения тех или иных конкретных результатов пусть и не всегда чистой работы его. По всей стране местные управления внутренних дел сразу (без предварительного «ушёл из дома и не вернулся») получили ориентировку на пропавшего без вести Ивана Андреевича Аржунина: такого-то года рождения, проживающего там-то и там-то, одетого в день исчезновения в то-то и прочее. Также прилагались недавняя его фотография и особые приметы. ГИБДД должна была останавливать для проверки все зелёные внедорожники Шевроле и останавливала, хотя, к сожалению, в случае именно этом так и осталась должна, о чём извещаем читателя, чуть забегая вперёд.
Хозяина подмосковного коттеджа, у которого работал Иван и где его видели в последний раз, трое суток продержали в КПЗ и отпустили, лишь опросив многочисленных свидетелей, видевших, как Аржунин выезжал через центральные ворота посёлка один, и подтвердивших, что задержанный хозяин коттеджа весь вечер и половину ночи никуда из посёлка не отлучался, а пил с ними водку, «обмывая» новую баню, восхищаясь – пока был в состоянии первое слово сложить и связать со вторым – оцилиндрованным бревном.
Татьяна Сергеевна взяла на работе отпуск и первое время по нескольку раз в день звонила Тропарёву, вопрошая его о результатах розыска; но тот не располагал более никакой информацией, да и вообще, по сути, был прав, полагая в душе, что и так уже сделал предостаточно, о чём, естественно, умалчивал. Так что, отвечая всё ж каждый раз на звонки Татьяны Сергеевны, он лишь успокаивал её, обещая сразу же как только «что-то проявится», немедленно ей сообщить. Наконец-то и несчастная женщина поняла, что столь частыми своими звонками она отрывает постороннего человека от дел, и что в его, Тропарёва сознании – в отличие от её собственного – на пропавшем Иване Андреевиче клином свет не сошёлся.
То, что в дальнейшем определяло душевное состояние Татьяны Сергеевны, вполне могло бы заинтересовать некоторых коллег Льва Семёновича Калимана, исследователей различных маний и фобий, сопутствующих веку технократии, и придумавших для разнообразия ещё и такое заболевание как «телефонная зависимость», переболеть которым, однако, не дай Бог никому. Так вот и Татьяна Сергеевна познала это болезненное состояние, целыми днями не отходя от телефона и боясь за неимением «мобильного» даже выйти в магазин за продуктами, или же, что льющаяся из крана вода заглушит столь ожидаемый ею телефонный звонок.
Первые звонки ещё отзывались в сердце её сладким чувством надежды, что, быть может, вот это как раз и звонит Тропарёв, а может быть, сам Ваня вдруг дозвонился из жестокого плена бандитского с просьбой о выкупе?.. Первыми эти звонки были и буквально, потому что второй, а тем более третий едва успевали раздаться, и то только ночью; а днём Татьяна брала трубку сразу, нет, просто срывала её с аппарата, роняя её и на.., и об стол, и снова схватив и обеими уж руками дрожащими прижимая её к бледной щеке. Но всё это были либо звонки надоедливых старых подруг, незнающих пока ещё о несчастье её, либо раздражающие её равнодушием анкетных вопросов звонки из социологических служб. Ещё несколько раз ошибались номером... А вскоре звонки прекратились и вовсе. Затих телефон. И тогда Татьяна Сергеевна часто снимала трубку с него, чтобы проверить: работает он или нет...
Недели через две она, не сдержавшись и почти автоматически набрав на священном теперь для неё телефоне номер служебного Тропарёва, узнала от его заместителя, что тот вот уж дней десять как в отпуск уехал с женой и детьми: то ли на Кипр, то ли на Мальту.., а, впрочем, быть может, на родину, в Пензу, – он точно не знает, он заместитель.
Только тогда поняла, наконец, осознала Татьяна Сергеевна вдруг, насколько сама она подчинила себя, свою волю этому бездушному электронному устройству в корпусе чёрной пластмассы – телефонному аппарату, никогда и ничего самолично ей не обещавшему и бывшему лишь беспристрастным посредником между ней и другим человеком бездушным (как теперь ей казалось) Тропарёвым В. С.
И не знала тогда ещё Татьяна Сергеевна, что этот вот «кнопочный чёрт» (как честила она телефон-аппарат «вместе с ней сотворивший кумира») вскоре вновь станет для неё чем-то вроде иконы, когда свяжет её пусть и не с Богом, как есть Он, но с человеком, посланным ей, несомненно, от Бога. А тот человек, – вовсе даже и не душевный по причине болящего сердца, – исполняя свой долг (потому что привык исполнять и всегда исполнял), даже и ведать не ведал, что Промыслом Божьим работу его назовут – неведомым никогда заранее никому Божьим Промыслом.
ГЛАВА 5
В зеленогорском УВД как-то совсем некстати затеяли капитальный ремонт. В жаркие июльские дни, когда солнце, казалось, прожигало насквозь крышу и стены старого, построенного ещё немецкими военнопленными жёлтого двухэтажного здания, к естественной при такой жаре духоте добавились ещё и запах масляной краски, и редкая вонь, бывающая при вскрытии (необходимом при полной замене сантехники) старой, как и само здание, канализационной его системы.
Но, служба есть служба; и многие сотрудники УВД вынуждены были дышать всем этим ремонтом, что называется, полной грудью, после того как задыхались, время от времени зажимая носы, кроме тех, пожалуй, сотрудников, что находились за плотно закрытыми дверьми кабинетов служебных, оснащённых кондиционерами или, по крайней мере, вентиляторами. Но и эти сотрудники в званиях до майора при первой же возможности выходили «покурить» на улицу и оставались там до тех пор, пока чей-то грозный, басовитый окрик из открытого настежь окна второго этажа не призывал кого-либо из них вернуться в здание УВД.
И всё же самые тяжкие испытания выпали в эти дни на долю задержанных, чью свободу временно ограничивала металлическая решётка, изготовленная, видимо, наспех и также на скорую руку выкрашенная в ядовито-зелёный цвет. Две деревянные скамьи, что положены были за ней на четыре чугунные чушки, «растущие» прямо из пола бетонного, прижимались к грубым бетонным же стенам так, что для сидящих на одной из них решётка была слева, а на другой, соответственно, справа.
Для тех, кто в России живёт, а не в этой, как иные её называют, стране, для тех, кто не зарекается от... сообщим доверительно, что если пошарить под такою скамьёй незаметно для стражи, – она знает, но всё же, – аккуратно рукой, то почти всегда можно нащупать где-нибудь там, в щели между досками: оторванный от спичечного коробка «чиркалёк», две-три спички и, быть может, окурочек, – такой, чтоб вдохнуть глубоко и не раз паче воздуха нужный порой для обмана души горький дым, для иллюзии некой свободы душевной, той, когда понимаешь, что ты не один. Вот что главное в оставленном тебе кем-то окурочке. По крайней мере, так было раньше, и вложить при наличии у тебя таковых сигарету и спички туда, в щель между досками было в России понятием вовсе даже и не блатным, но человеческим. А вот человека «вложить», так сказать, втихаря или же уложить его и не в щель, но всё ж между досками – сверху и снизу – это как раз блатным приватным понятием было, однако скрываемым, потому что блатными же и порицаемым вслух по закону неписанному, который если кто и читал, то об этом другим уже не расскажет. А если расскажет? Впрочем, противно об этом рассказывать, мерзко, опускаясь душою всё ниже и ниже. Бездна там ниже. Бездна. Тьма без цвета и запаха. И эхо печальное слышится откуда-то сверху всё тише и глуше: «мы с тобой, мы с тобой, мы с тобой...». Где?! Между досками?! Куда сами же и уложили?! Эти вопросы последние для людей молодых, тех, кого и теперь ещё, может быть, привлекает блатная романтика. Так вот ожидает за нею безликая Бездна. Буквально безликая. Не рай и не ад, что так ярко описаны кем-то из тех, кто там не был, не тартарары – хуже: осознаваемая вечной душой Пустота ожидает, объяснить которую невозможно, потому что нечего там объяснять. Пустота и тоска, понимаете? Тьма без цвета и запаха там. Глухая... Так что лучше, пожалуй, продолжим рассказ о том учреждении, где меняли сантехнику и воняло масляной краской.
В этот день задержанных было немного. Некоторые из них вообще не попадали в «обезьянник», а освобождались сразу же после составления протокола, а то и без такового. Задержанные этой категории всегда имели при себе документы, удостоверяющие их личность, и достаточную сумму денег, часть которой добровольно жертвовалась ими «на ремонт здания».
Тем не менее, за зелёной решёткой постоянно находилось человек пять. Иногда одного из них уводили для составления протокола, и он, как правило, больше назад уже не возвращался. Через какое-то время в «обезьянник» заталкивали ещё двоих и, таким образом, задержанных становилось уже шестеро. Сидя напротив друг друга, они походили на пассажиров пригородной электрички, незнакомых между собой и потому всю дорогу молчавших. Правда, эти никуда не ехали, но состав их менялся время от времени кроме, пожалуй, двоих.
Первый из них сидел – если снаружи, извне смотреть на решётку – на скамье, что была слева, поджав под неё, как бы пряча от взглядов других «пассажиров», а скорее от вечного холода пола бетонного, босые грязные ноги. Давно не стриженный и не бритый, со свежими кровоподтёками на загорелом лице он то и дело прикладывал к нему смоченную по милости дежурного офицера водой из-под крана рваную фланелевую тряпицу, бывшую некогда воротником собственной его рубахи в клеточку. Этот первый находился здесь уже часов шесть, не проявлял по этому поводу какого-либо беспокойства и, казалось, вообще был ко всему безучастен, не сетовал, как другие узники, на страшную духоту и такую же вонь.
Второй, то и дело поглядывающий на круглые настенные часы, висящие аккурат над окошком дежурного, едва обнаружив, что большая их стрелка приблизилась к завершению третьего своего круга (о чём он судил по маленькой, которая так долго ползла для него с четырёх часов до семи), вдруг резко вскочил со скамьи (той, что справа была за решёткой) и стал нервно ходить по камере, заложив руки за спину и чуть наклонившись вперёд, от решётки к стене и обратно. Сделав несколько таких маршрутов, он остановился у самой решётки и, взявшись за прутья её обеими руками, барельефом наружу просунув лицо, вызывающе, но негромко, как бы смазывая каждое слово тягучим мёдом, прогнусил, но не то чтобы ртом, и не то чтобы носом, а, пожалуй, сведённым в одно несомненное рыло как бы всем «барельефом», упомянутым выше. Приблизительно так прогнусавил:
– Харэ, начальник... Три часа прошло... эта... давай выпускай... слышь? Начальник... – И добавил, чуть повысив голос: – Я – астматик! Ща кони двину у тя тут!
Дежурный офицер, сидя за перегородкой, – прозрачной в верхней её части так, что видны были только его голова в фуражке, плечи с погонами и часть груди с большим ярким жетоном, – как писал что-то, то и дело сверяясь с какими-то документами, так и продолжал писать, как будто и не слышал привычного для него сладкого «мычания» этого приблатнённого показушника. Тем не менее, ровно через три часа после задержания его этот последний уже расписывался у окошка дежурного в толстенном журнале за возвращаемые ему по освобождении наручные часы, связку ключей, зажигалку и замызганную хозяйственную сумку, куда он уложил автомобильный домкрат, выданный ему не под роспись, не по реестру, а в результате мучительного теперь для капитана «мычания».
Примерно через час, то есть в начале девятого часа вечера со второго этажа здания УВД спустился в дежурную часть заместитель начальника этого учреждения подполковник милиции Пётр Васильевич Артемьев. Действительно могучая фигура его, дополняемая к тому же раскатистым, потрескивающим басом мгновенно оживила сонную атмосферу дежурки; и даже вонь та невыносимая куда-то вдруг улетучилась. Впрочем, может быть, это только показалось задержанным, сидящим по ту сторону зелёной решётки, однако сержанту, уснувшему на стуле рядом с ней по эту сторону, вовсе не показалось. Едва услышав сквозь сон громовой бас Артемьева, он сразу очнулся, вскочил со стула и, поёжившись, стал судорожно ощупывать свой табельный пистолет-автомат. Убедившись, что оружие на месте, сержант сконфуженно улыбнулся подполковнику, на что тот лишь укоризненно покачал головой в фуражке и... отвернулся.
Пётр Васильевич вообще никогда не изображал из себя большого строгого начальника и слыл среди своих подчинённых скорее отцом-командиром, да и был таковым. Поэтому и они (многие из них) относились к нему с истинными почтением и уважением, рискуя порой и пренебрегая даже уставом и правилами субординации, дабы ненароком не оскорбить его чувств искусственным, показным чинопочитанием. Человек на своём месте – так можно было бы определить положение подполковника Артемьева в должности заместителя начальника УВД, рабочей, так сказать, лошадки. Такие люди никогда и не становятся непосредственно начальниками, потому что тянут они свою лямку, что называется, не за страх, а за совесть, тогда как те, кого они замещают... Однако не будем обобщать, а вернёмся в дежурную часть зеленогорского УВД, где к подполковнику Артемьеву подоспел, тяжко вздыхая и держась то за ноющее плечо своё, то за поясницу, небольшого роста седенький мужичок в очках.
Это был дежурный сантехник из местного ДЕЗ-а Дядя Вася, которого на самом деле звали как-то иначе, но представлялся он домохозяевам почему-то именно так. По-видимому, псевдонимом, под которым и славился среди других работников ДЕЗ-а тем, что за один официальный, так сказать, вызов (то есть за время, отпущенное ему по нормативам на устранение тех или иных сантехнических неисправностей) Дядя Вася успевал побывать сразу в нескольких местах, где требовался его разводной «газовый» ключ.
Дядя Вася обладал тем особым пролетарским талантом так представить работу свою дилетантам квартиросъёмщикам, как будто она и тяжела для него, и отвратительна, но кроме его самого и друга его Семёныча совершить её в Зеленогорске вроде бы больше и некому. Впрочем, такая его демонстрация собственной незаменимости устраивалась им только на вызовах официальных, за которые ему полагалась зарплата, которую ему давно не платили.
И потому, вызываемый через диспетчера, если вдруг у кого-то из жителей подконтрольного ДЕЗ-у района случалась протечка, Дядя Вася, явившись на зов, тут же где-нибудь в ванной или на кухне, – как казалось жильцам перепуганным, – был готов умереть... И вдруг оживал, но не совсем, а так, чтобы видели домохозяева и особенно – домохозяйки, что ему тяжело... Сетовал на молодёжь, что в сантехники больше уже не идёт, а всё больше в «безмены» (как бизнесменов он называл); а сын его, Федот – тот и вовсе по кривой дорожке пошёл, но говорить о нём Дядя Вася не хочет и знать его – тоже. Так что сантехников в ДЕЗ-е осталось всего только двое – он да Семёныч; и если бы не они, то весь Зеленогорск давно уже утонул бы... В чём – Дядя Вася обычно не договаривал и приступал к работе, но так, что даже незначительный поворот дядивасиного широко-разводного ключа (сжимающего какую-нибудь ржавую соединительную муфту) тотчас же вызывал у самого Дяди Васи череду тяжких звучных вздохов, а у сердобольных домохозяек – сострадание и глубокое понимание всей сложности и трудоёмкости неблагодарного его ремесла.
Но, однако, вернёмся опять же в милицию, где за величавой фигурой подполковника семенил, то и дело охая, Дядя Вася, сегодня особенно как-то разболевшийся всеми суставами. Глядя себе под ноги, он словно каялся в чём-то перед высоким начальником, как бы авансом, заранее извиняясь за что-то, приправляя и без того смутную речь свою профессиональными сантехническими терминами и тяжкими вздохами, кои укажем здесь многоточиями.
– Отопление я отпрессовал, – уверял Дядя Вася Артемьева. – Завтра с утра проверьте, если потечёт, то я... Нет, я сам утром приду и всё проверю. А если меня не будет, то... я скажу Семёнычу, он завтра дежурит. Семёныч придёт и всё исправит... Ну, я сделал всё как надо... Да, совсем забыл! В сортире э-э... фаловую трубу менять надо! Завтра Семёныч посмотрит на складе. Если нету – будем заказывать... Для милиции не откажут.
И вдруг Дядя Вася повеселел почему-то, вздыхать перестал и, заглянув в глаза подполковнику, добавил:
– Да что труба, было бы здоровье, да войны бы не было. А трубу-то достанем!
Пётр Васильевич выслушал дядивасину «исповедь» с выражением лица соответствующим прямому переводу на русский язык его, подполковника имени и, распрощавшись безмолвно с сантехником, прошёл за перегородку к дежурному.
Дежурный офицер поднялся ему навстречу вроде бы как для доклада оперативной обстановки и внешне – согласно уставу. Но в душе, то есть просто по-человечески потому, что поддался некоему безотчётному импульсу, заставляющему даже и нерадивых учеников вставать при входе в класс школьного их учителя, да и вообще всякого взрослого человека, на которого малые дети даже и стоя всегда глядят снизу-вверх. Капитан Сысоев был тотчас усажен на место; и подполковник Артемьев, склонившись над заваленным бумагами столом дежурного, стал неторопливо перебирать одну из стопок, в кои Сысоев ещё до его появления успел разложить: протоколы, составленные на задержанных; заявления, поступившие от граждан и так далее по их назначению листы бумаги, ставшие уже документами. Некоторые из протоколов Артемьев сразу откладывал в сторону, едва взглянув на них, в некоторые углублялся, как бы стараясь уловить в сухих протокольных строках ему одному известную суть. На одном из таких изучаемых он остановился, взял с соседнего стола папку со старыми, двухмесячной давности ориентировками, открыл её, перебрал содержимое и извлёк оттуда нужный ему лист. Затем, покинув «дежурку», подошёл к решётке «обезьянника» и, сверяясь, время от времени, с неудачной ксерокопией ориентировки, долго всматривался в лица задержанных, коих теперь за зелёной решёткой было всего только четверо.
Убедившись, что он не ошибся, Артемьев поманил к себе жестом руки, – вполне милицейским, в котором читалось «а ну-ка иди-ка сюда», – стоявшего неподалёку сержанта. И когда тот подошёл, Артемьев, уже жестом другим как бы ключ музыкальный басовый в воздухе нарисовав, вслух басом же и приказал ему отпереть дверь-решётку «обезьянника» и вывести из клетки одного из задержанных. Подполковник указал сержанту на белокурого... впрочем, скорее изначально русого босоногого парня с загорелым лицом, заросшим выбеленной солнцем щетиной.
Парень, по-видимому, задремал на скамье, что имела всего лишь подобие спинки, и потому прижавшись сутуло спиной прямо к бетонной стене пусть и не «глухой» (с вечным запахом склепа), но всё-таки камеры, переделанной в таковую из бывшей «ленинской комнаты». Сержант заклацал в замке двугребенчатым длинным ключом, открыл дверцу и, зайдя внутрь клетки, растолкал босяка, в полутёмном углу глубоко натурально уснувшего... Когда тот очнулся и более-менее пришёл в себя, сержант вывел его наружу и с трудом поставил его пошатывающегося перед суровым теперь подполковником.
Пётр Васильевич, ещё во время «исповеди» сантехника краем глаза приметивший небритое это лицо, теперь внимательно изучал его, опять же сверяясь с плохой фотографией, больше похожей на фоторобот, благодаря допотопному ксероксу. Так что более проку было от особых примет, указанных в ориентировке, среди которых значилась татуировка на левом предплечье; и Артемьев попросил задержанного закатать рваный от локтя рукав того, что осталось от рубахи: без пуговиц и воротника ветошью «в клеточку» висевшего на нём, на задержанном. Поняв, что тот, то ли спросонья, то ли почему-то ещё не реагирует на его просьбу, Артемьев привлёк для этой цели сержанта. И когда предплечье задержанного было, наконец, обнажено, – перед изумлённым взором подполковника, изумленным, несмотря на его ожидание (как это бывает, когда знаешь заранее, что вот можешь увидеть то-то и то-то и, увидев, всё равно удивляешься), предстало изображение непонятного ему символа, внешне напоминающего число «тридцать». То есть сочетание цифр «три» и «ноль», но соединённых между собой маленькой чёрточкой, берущей начало где-то от середины «тройки» и оканчивающейся прикосновением к верхней закруглённости «нолика». Прямо посередине над этим «сочетанием цифр» символ дополняли коротенькая дужка кончиками вверх и точка над ней. Это изображение в точности совпадало с описанием, указанным в ориентировке.
Артемьев проводил находящегося в федеральном розыске и обнаруженного им Ивана Андреевича Аржунина в соседствующий с дежурной частью конференц-зал и усадил его на один из стульев, стройными рядами расставленных вдоль стен под портретами заслуженных сотрудников УВД (среди которых портрета Артемьева не было). Сам же, приказав сержанту оставаться рядом с обнаруженным, отправился отчитывать капитана Сысоева за ротозейство.
Пётр Васильевич Артемьев перешёл на службу в милицию из спецназа МВД, в составе которого он, будучи ещё майором, участвовал... Впрочем, много где участвовал, непосредственно в боевых действиях. Он шёл в милицию с желанием навести порядок хотя бы на отдельной, вверяемой ему территории, границы которой Пётр Васильевич определял не только местностью, подконтрольной УВД, но и самим УВД, явно не обеспечивающим законность и правопорядок из-за давней, ставшей почти уже нормой привычки сотрудников брать взятки. Артемьев действительно надеялся искоренить это безобразие – с той наивной решимостью, которая по сути одна только и определяет такое понятие как честь офицера. Ибо если такую наивность в ином человеке постепенно вытесняет так называемая житейская мудрость, предрасполагающая к оглядкам и различным компромиссам, то следует, пожалуй, задаться вопросом: а совместимо ли вообще понятие чести, офицерской чести с потерей веры в справедливость? Вероятно, исходя из таких соображений, подполковник Артемьев не каждому сотруднику по УВД при встрече отвечал приветствием в виде взмаха вскинутой и на доли секунды удерживаемой где-то у края козырька фуражки руки, далеко не каждому. За что и получал иногда замечания от начальника УВД полковника Алиева, которому он, впрочем, тоже никогда не отдавал чести.
Но представился он по всей форме, – во весь свой громадный рост вытянувшись по стойке «смирно» и чётким, отработанным жестом приложив к виску своему с проседью сведённые вместе пальцы открытой ладони правой руки, – маленькой хрупкой женщине с мокрыми от слёз радости зелёными глазами. Это была Татьяна Сергеевна Аржунина.
ГЛАВА 6
Лев Семёнович Калиман ни на йоту не усомнился тогда, при первой их встрече, в истинных намерениях Алексея Бачко, хотя тот и пытался, манипулируя общеизвестными фактами, скрыть от профессора гнусную суть своих предложений, очевидную для психиатра за лживым, показным красноречием дутого бизнесмена. Впрочем, мог ли знать Лев Семёнович, – допустим, поверь он тогда Алексею Бачко, – кого именно привозили теперь к нему в клинику немногословные «курьеры» Бачко, всякий раз говорившие приблизительно так: «Это, доктор, к вам типа на профилактику. Вы его, доктор, не слушайте. Это хитрая, лживая тварь! Сволочь и беспредельная морда!..». Мог ли знать Калиман-психиатр всю подноготную будущих жертв, представляемых ему таким образом? Аферисты они или нет? Все как один при доставке их в клинику пьяные вдрызг, «лыка не вяжущие». Этот вопрос в несколько иной форме его постановки каждый раз задавал себе сам Лев Семёнович и отвечал на него так, как когда-то давно отвечал сам же он – молодой Калиман, в спецпсихбольнице калеча людей: он не знает; это не его дело... Это дело Бачко и его сподручных. Их бизнес. Их... А в бизнесе, как наслышан был неделовой Калиман, существуют такие понятия как «деловая мера» и «ничего личного».
Что же касается проявленной в той, первой беседе, осведомлённости Алексея Бачко о прошлом лично его, Льва Калимана, – что ж, последний и сам не раз в своей жизни, если возникала необходимость уговорить кого-либо, вынужден был прибегать к такому же приёму «обратной связи», с ходу как бы прощупывая слабые места собеседника, а то и намеренно, заранее запасаясь необходимой, «козырной» информацией о нём. Так что как психиатр он прекрасно понимал тогда, что Бачко специально сдабривает свои предложения деловые якобы жаждой справедливости, и притворился, что тому удалось возбудить в нём, Льве Калимане праведный гнев. Ложь за ложь и ничего личного. На самом же деле Льву Семёновичу просто жаль было терять частную клинику – воплощённую мечту всей его жизни. А деньги, которые сулил ему Бачко, не только покрывали все расходы на её содержание, но и обеспечивали возможность самому профессору, не заботясь более о хлебе насущном, работать над своим научным трактатом, который вот уже третий месяц лежал заброшенный в ящике письменного стола. Поэтому не столько как алчный хозяин, сколь одержимый наукой профессор, Лев Семёнович отбросил от себя до поры всякие там угрызения совести и размышления о морально-этическом аспекте нового предприятия отложил «в долгий ящик», а из ящика письменного стола извлёк красного цвета папку, в которой хранились черновики научных его изысканий. Профессор открыл её и стал внимательно изучать выдержку из истории болезни одного из пациентов Московского Института психиатрии. Ксерокопии этого документа прислал ему давний его знакомый, тоже профессор – Эдуард Викентьевич Авестидзе, более успешный в карьере и занимающий теперь должность зам. директора упомянутого Института. Справедливости ради будет нелишне заметить, что Лев Семёнович вовсе не завидовал успеху коллеги, который, будучи приблизительно одного с ним возраста, в прошлом также практикующий врач-психиатр, не прерывал, в отличие от Калимана, практики даже в труднейшие для страны и медицинской науки девяностые годы. Однако для Калимана и тут во всём был виноват КГБ.
Не стоит, пожалуй, вдаваться в детали изучаемой профессором ксерокопии медицинских исследований, пестрящих к тому же усложнёнными латынью медицинскими же терминами. Но следует всё же упомянуть один из них, весьма важный не только для научной работы профессора Калимана, но и для всей этой истории термин греческого происхождения «амнезия».
За изучением рукописи Лев Семёнович провёл часа три, время от времени помечая красным карандашом среди записей отдельные слова и их сочетания, без труда расшифровывая чужой, замысловатый врачебный почерк... Когда глаза его стали чесаться от усталости, учёный снял очки, вытер чистым носовым платком слёзную влагу по краям век и, откинувшись на спинку кресла, предался длительным глубоким размышлениям, отразившимся на его лице напряжённым, брезгливым выражением.
«Это – плагиат, – сделал вывод в мыслительных изысканиях Лев Семёнович. – Ссылка на исследования коллег, может быть, и сгодилась бы для какого-нибудь реферата или, пожалуй, даже для диссертации. Но для создания целой теории, собственной (Лев Семёнович слегка улыбнулся) необходим живой материал...»
Так думал он, подспудно перебирая в уме возможные варианты решения этой новой проблемы. Воспользоваться услугами Бачко? Эту мысль профессор отбросил сразу же, так как не желал лишний раз связывать себя с тёмными его делами, в которых сам он играл, как казалось ему, вернее как хотелось бы думать, всего лишь второстепенную роль. Профессор действительно всего лишь блокировал спецпрепаратами волю распутствующих, как он полагал, алкашей, семейных тиранов, в которых сподручные Бачко (опять же без его ведома) насильно вливали перед самой «госпитализацией» бутылку-две водки, слегка приправленной клофелином. Они же и делали заключительную инъекцию, частично стирающую память их жертве, а профессор к этому прямого отношения уже не имел, разве что сам препарат они доставали посредством его старых связей в одной из засекреченных в прошлом фармлабораторий. К тому же, как мог Лев Калиман использовать в высоких научных целях лиц, искусственно доведённых до состояния амнезии при его же попустительстве? Ведь он – доктор медицины, профессор, а не какой-нибудь «доктор смерть», оберштурмбанфюрер СС из тех, что проводили свои бесчеловечные эксперименты на безответных узниках концлагерей! Нет! Такое сравнение себя с палачами из охранных отрядов НСДАП тотчас же вызывало во Льве Калимане – жертве «конторы» КПСС – чувство буквально физического омерзения, и, содрогнувшись, он приступал к рассмотрению других возможных вариантов. Один из них показался профессору всё же самым приемлемым – тот вариант, который и был подсознательно выбран им в самом начале его размышлений, и отброшен мыслителем в сторону как самый простой вариант. Лев Семёнович, покраснев почему-то, снял тремя пальцами трубку с телефонного аппарата и набрал на нём номер Эдуарда Викентьевича Авестидзе... В трубке послышался длинный, где-то у самого уха профессора близкий гудок, щелчок, и без паузы длинные же три далёких гудка прохрипели весьма подозрительно. И снова услышал профессор щелчок.
– Алло... Эдуард Викентьевич?.. Это профессор Калиман беспокоит. Добрый день... Что?.. Да-а, всё в порядке, слава Богу! Хочу поблагодарить Вас за копию... Что?.. Не-ет, Надежда Яковлевна давно не звонила... Хорошо-хорошо, обязательно передам!.. У меня к Вам вот какая просьба, Эдуард Викентьевич... право, неловко... Не уступите одного из Ваших подопечных?.. Что?.. Да-да, исключительно с диссоциативной... да... Вы уж посодействуйте, пожал-ста. Буду Вам весьма признателен! Весьма!.. Что-что?.. Да-а, у нас здесь лесной воздух, питание хорошее... Как?.. Не-ет, что Вы... Палату отдельную выделим... А?.. Нет-нет, никакой оплаты не потребуется... Хорошо... Да-да, хорошо... Спасибо, Эдуард Викентьевич, обязательно перезвоню!.. Да, благодарю и всего Вам доброго! До свидания...
Лев Семёнович вернул телефонному аппарату трубку, на что тот удовлетворённо звякнул в ответ. Аппарат был старый, с диском, но профессор очень дорожил им. Он специально привёз его в клинику из дому; и тот напоминал ему о нечастых соединениях с Тель-Авивом, откуда Надежда Яковлевна, так и не выйдя второй раз замуж, все последние двадцать лет вдохновляла его на борьбу за место под солнцем.
ГЛАВА 7
Санитар Сергей Челышев внезапно покинул санпост, чем вызвал у своего напарника явное изумление, выразившееся у того в выпавшей изо рта только что прикуренной сигарете. Обычно, так было заведено, санитары предупреждали друг друга, если вдруг возникала естественная необходимость ненадолго отлучиться. На этот раз Челышев просто молча и торопливо ушёл с поста и, как потом выяснилось, вообще исчез из клиники.
Около года тому назад, также по осени, когда «активный сотрудник» Челышев рекомендовал главврачу Калиману «солидного бизнесмена» Бачко, тот и понятия не имел, что самого Челышева к нему в свою очередь подослал Алексей Николаевич с целью собрать как можно больше сведений о положении дел в клинике. Получая от Челышева подробные отчёты, Бачко выбрал подходящий момент, когда клинике вот-вот грозило закрытие, и предстал перед профессором в роли некоего «спасителя».
Сергей Челышев – двадцатисемилетний бездельник, гордец, отроду нигде не работавший, безропотно исполнил приказ Алексея Бачко устроиться в клинику санитаром и понаблюдать за профессором, так как находился в некоторой зависимости от Бачко. Челышев был непосредственно причастен к той истории с перегонщиками ворованных иномарок; и бандиты шли на вооружённый налёт только тогда, когда ему не удавалось угнать автомашину со стоянки или от дома указанного Бачко клиента. А в этом деле Сергей был большой специалист...
Начав воровскую карьеру с мелких автомобильных краж, сперва он снимал дорогую резину, магнитолы, колонки и прочее с оставленных на ночь без присмотра владельцами «шестёрок», «девяток» и других разновидностей отечественного автопрома. Затем Сергей перешёл на иномарки и вскоре угнал свой первый БМВ «серебристый металлик». Потом были другие модели, цвета и марки машин и, что самое удивительное, он ни разу не попадался. Ни в руки владельцев дорогих иномарок – людей, как их называли тогда «очень серьёзных, ну очень», ни в руки всерьёз обнищавшей милиции, от этих людей зачастую зависящей и челышевых беспощадно карающей.
Дело в том, что, несмотря на криминальный свой промысел, Сергей очень боялся попасть в тюрьму. Это обстоятельство делало Сергея настолько осторожным, что его квалификация повышалась изо дня в день, подстёгиваемая к тому же развитым по делам его звериным чутьём заранее предвидимой опасности. Но по свойству натуры, наверное, его совершенно не привлекала роль «тихаря-одиночки», вынужденного порой дрожащими от напряжения пальцами ковыряться где-нибудь под панелью приборов чужого, например, Мерседеса. Челышев жаждал работы в бригаде! Когда можно было бы, как представлялось ему, раздухарившись и не озираясь, как вороватая мышь, то и дело по сторонам, идти на «гоп-стоп» и ощущать себя реальным пацаном, а не дрожащей под рулевой колонкой той же самой мышью. В общем, не имел Серёжа представлений ни о возможном тюремном статусе своём, ни о бытующих там понятиях. Тем не менее, когда всех тех реальных братков осудили и раскидали по зонам, Челышев, в «бригаду-фас» так и не принятый, оставался дрожать на свободе, и Бачко не выдал его, оставив в пределах видимости как послушного исполнителя своей воли.
Как же могло такое «положение тел» устраивать честолюбивого Сергея?.. Он всячески пытался компенсировать своё унижение, мотаясь в свободное от дежурства в клинке время по городу в поисках жертвы, и не находил ничего лучшего как отыгрываться на таксистах и частных извозчиках. Так, например, останавливал он поздним вечером какие-нибудь Жигули «пятёрку» или Москвич и просил подвезти его на другой конец города. Когда водитель называл ему сумму оплаты за услуги такси, – рублей, скажем, сто пятьдесят, – Сергей, не торгуясь, но подтверждая незначительность суммы, радостно кивал головой и усаживался на переднее сиденье рядом с водителем.
По дороге Серёжа забалтывал, что называется, пробивал-доставал водителя наглыми, грубыми распоряжениями, такими как: «Здесь налево!.. Да не здесь – дальше, чудила!.. Стоп! Тормози! Сдай назад! Проехали...». И если видел, что тот натурально «ведётся», – останавливал также приказом «здесь тормозни!» у проходного двора или же у подъезда своего дома и спрашивал водителя: «Сдача с пятихатки есть?..». Когда водитель доставал деньги, Челышев лез рукой к себе во внутренний карман куртки и, как бы не доверяя водителю, требовал: «Давай триста пятьдесят!». Ничего не подозревающий, а может быть и предчувствующий в самый последний момент что-то недоброе, тот обычно всё же протягивал Челышеву деньги; а Челышев доставал из кармана не пятисотку, а пистолет Макарова и, выдернув купюры из рук опешившего водилы, сообщал ему, что «сто пятьдесят» тот получит от него в будущие праздники и, не убирая ствола, выходил из машины и растворялся в темноте.
Так проверял он себя «на дерзость» довольно-таки часто, пугая людей зажигалкой, точной копией боевого «Макарова», но всё же, на всякий случай, стащил у своего хозяина Алексея Бачко стеклянную ампулу с препаратом, о котором тот отзывался как о безотказном средстве, лишающем человека всякой памяти и превращающем его в идиота. Дома Сергей набрал полный шприц препарата и с тех пор постоянно таскал его с собой. Ему повезло, что какие-нибудь случайные менты не отобрали у него этот шприц и не вкололи ему по дурости часть содержимого, чтобы проверить: наркотики это или что-то другое?.. Зато не повезло водителю Шевроле, который любезно согласился подвезти Челышева «прямо по шоссе, никуда не сворачивая», когда тот, брезгуя электричкой, добирался из Зеленогорска до Тихого бора на попутке.
Водитель – весёлый, добродушный парень не спросил у Сергея никаких денег «за подвоз» и всю недолгую их дорогу с откровенной радостью изливал свою душу ему, случайному пассажиру, первому встречному... Он рассказал, что едет домой, в Москву, что он – плотник и только сегодня закончил работу у хозяина дорогого коттеджа, которому срубил славную баньку.
Эх!.. Напрасно мы забываем порой, находясь в состоянии безмерного счастья, что мало кто из окружающих нас людей, – даже, пожалуй, и самых близких (не говоря уже и о вовсе посторонних), – разделяет вполне наши чувства. Когда кажется нам, что весь мир вдруг обрёл светлые тона радости навсегда, и что не будет отныне на планете Земля ни скорби, ни печали; и зла на земле теперь вовсе не существует! Не ведаем мы, очарованные, что это временное земное блаженство – всего лишь отблеск, редкое зеркальное отражение вечной благодати Небесного Царства...
Так и Сергей Челышев вовсе не разделял душевного настроения простоватого, на его взгляд, водителя; а как раз наоборот: едкое чувство зависти овладело им. «Небось, не только баньку, но и денег немерено срубил...», – язвил про себя, цинично думал завистник, прищурившись, глядел на дорогу... И когда до лесной тропинки, ведущей от шоссе к санаторию, оставалось километра полтора, он, наконец, решился...
... Водитель внедорожника сидел, прислонённый Челышевым к истекающему смолой стволу старой «в обхват рук не объять» сосны. Сперва Челышев обыскал кожаную барсетку, лежавшую на заднем сиденье Шевроле. Но денег он в ней не нашёл, а извлёк из неё документы на машину и водительские права, выданные на имя Аржунина Ивана Андреевича, с фотографией молодого русоволосого парня лет двадцати пяти. Посмотрев на год выдачи удостоверения, Челышев нашёл-таки явное сходство с сидящим неподвижно водителем и, вложив документы обратно в барсетку, принялся шарить по его карманам. В карманах фланелевой в мелкую клетку рубахи он ничего, кроме носового платка не нашёл и, брезгливо поморщившись, отбросил его, держа двумя пальцами, в сторону. А в кармане джинсов, в первом же, нащупал нечто, хрустнувшее под нажимом этих же пальцев. Предвкушая удачу, Челышев предпринял попытку залезть в карман рукой, но слишком тесно, вплотную прилегал тот к телу Аржунина. И тогда Челышев резко рванул за край кармана, но джинсовая ткань не поддалась; рванул ещё раз, и тогда слабая петля соскочила с пуговицы, и застёжка-молния порвалась. Теперь карман стал доступен, и вор извлёк из него скатанные в рулончик, перетянутые резинкой долларовые купюры. На крайней из них значилось заветное число «сто». Сорвав резинку, Челышев развернул скатку и, заломив купюры посередине в длину, кое-как распрямил их. Затем принялся скользкими от напряжения, потными пальцами перебирать слипшиеся между собой, слегка влажные бумажки, считая почти вслух: «...двадцать восемь, двадцать девять, тридцать!..». Он пересчитал ещё дважды. Да! Ровно тридцать штук по сто долларов! Три тысячи «зелёных»! Серёжа так был горд собой...
Однако теперь ему предстояло решить, как поступить с машиной? Внедорожник был весьма потрёпанным «американцем», измеряющим собственный пробег в милях, которых на одометре (счётчике) его значилось триста сорок две тысячи. «А может, и с полмиллиончика миль отшлёпал уродец...», – примерно так рассуждал о чужой собственности «реальный пацан» Сергей Челышев, думая также: «Даром что Шевроле, полный привод, – вроде как имя какое дворянское или звание, титул типа Шевалье. Звучит благородно, красиво, заманчиво. И вроде бы слышал, что тачка вообще-то хорошая. Но этот, в натуре, развалина, а не внедорожник!..»
Ещё когда Челышев загонял его сюда, в лес, он сразу понял, что машина «убитая» и теперь, обмозговав это дело, решил окончательно: спрятать концы в воду – в прямом смысле этого слова. Неподалёку отсюда вдоль просеки тянулся заброшенный песчаный карьер: довольно-таки глубокий, заполненный наполовину водой. Челышев подогнал машину к краю его, вышел, бросил через опущенное стекло водительской двери визитку с документами – туда же, откуда и взял, обошёл машину кругом и, открывая поочерёдно все её двери, опустил «до упора» остальные стёкла. Затем, воротившись к водительской, упёрся правой рукой в близкий руль, а левой – в крепление зеркала заднего вида, того, что снаружи, приналёг что есть силы и... тяжёлая машина не сдвинулась с места. Тогда он вспомнил, что поставил её на «ручник» и, открыв водительскую дверь, дотянулся до рычага, отпустил стояночный тормоз и едва успел отскочить в сторону, потому что железная махина, сделав два неполных, последних для неё оборота широких колёс, рухнула в воду, прихватив с собой часть песчаного берега под содранным днищем её тонким слоем дернового нароста.
Салон быстро заполнился водой через открытые окна; и машина утонула целиком и почти сразу, утонула вместе с «мобильным» Ивана в её «бардачке». Челышев не стал наблюдать за мелкими остаточными пузырьками воздуха на поверхности мутной воды, а вернулся к своей жертве. Водитель... Впрочем, какой он теперь был водитель? А Челышев сразу же забыл его имя и называл его теперь про себя просто лохом.
Тот сидел также неподвижно: спиною к сосне, между корней на земле, чуть наклонившись вперёд и вбок и, казалось, не проявлял каких-либо признаков жизни. Но что-то особенное было теперь в этой его неестественной «манекеновой» позе, что-то пугающее; и Челышев, нагнувшись к нему, понял, что именно.
«А-а-а...», – протянул он на выдохе тихо; и сердце Челышева упало куда-то в кроссовки его, пожалуй, что в левую, потому что именно левая нога его дёрнулась нервно так, что он едва не упал. Челышев увидел перед собою глаза! Пока он ездил топить Шевроле, – лох открыл глаза! «Этого ещё не хватало…», – подумал нелюдь, когда сердце его вернулось на место и теперь кололо и ныло, чего раньше с ним не бывало. «Надо было и его... туда же…», – волновался о лохе Серёжа, понимая, что сам «лоханулся». Челышев не был на сто процентов уверен в содержимом ампулы. Но когда он, пряча (на всякий случай) подобие лица своего от как бы стеклянного, устремлённого в бесконечность взгляда Ивана, провёл несколько раз перед ним ладонью вверх-вниз, то убедился, что никакой реакции, ничего похожего на признаки сознания во взгляде том нет... Челышев подумал было: «А уж не помер ли лох?..». Но, приложив свою ладонь к груди «умершего», он ясно ощутил чёткие ровные импульсы, посылаемые его руке сердцем Ивана Аржунина.
Вдруг Челышев вспомнил про следы... Сразу проснулось в нём звериное его чутьё; и он тотчас же представил себе каких-то собак овчарок, вынюхивающих след его старых, некогда белых кроссовок с чёрными приметными шнурками, вдетыми им за неимением одноцветных. Наверное, из-за страха Челышев так и не понял, что последняя эта примета для собак вовсе даже и не примета. Зато он словно воочию увидел картину, как собаки эти повторяют его путь от карьера, но как бы в обратном направлении: покружив вокруг старой сосны с сидящим возле неё полуживым человеком и злобно призывно лая возле обвалившегося берега заброшенного карьера.
Вернувшись из возможного будущего в настоящее время, Челышев стащил с лоха добротные кожаные туфли и, надев на него свои полуразвалившиеся кроссовки, обулся сам в пришедшуюся ему как раз впору пару чужой обуви. Затем, оглядевшись вокруг, он решил, что оставлять лоха здесь, под сосной, пожалуй, нельзя... Отсюда из-за редко стоящих вековых сосен просматривалась часть автотрассы. Да и само это место находилось возле разбитой пьяными тракторами лесной дороги, ведущей к каким-то дачным участкам. Пошутив над собою же злобно, мол, не умеешь работать головой – работай руками, Челышев взвалил податливое тело себе на плечо, – благо он частенько заглядывал в одну из зеленогорских «качалок», да и вес оказался приемлемым, – и направился прямиком в сторону лесной чащи, которая начиналась сразу же за древним сосновым редколесьем. Минут через пятнадцать среднего шага ходьбы Челышев утомился не столько от веса безвольно свисающего с его плеча тела Ивана, сколько от поиска подходящего, по его разумению, места, где можно было бы это тело оставить. Теперь мерещились Челышеву грибники, которые в поисках майских первенцев заглядывают в заросли орешника; и один из них находит лоха, и тот всё ему рассказывает. В этаких мучительных скитаниях по лесу Челышев вышел на край большой поляны и решил, что лучшего места, чем заросшая высокой травой середина её, пожалуй, и не сыскать...
Когда он уже собирался покинуть поляну, взгляд его вновь невольно коснулся застывшего выражения бесконечности в глазах его жертвы; и Челышев, проведя ладонью сверху вниз по лицу принесённого, – как проводят по лицу покойника, отдавая ему дань человечности, – ладонью же и ощутил, что глаза эти потусторонние для этого света теперь закрыты. Затем он стал медленно пятиться от середины к краю поляны, одновременно высматривая, виден ли сквозь высокую траву силуэт лежащего на спине человека, и, споткнувшись о какую-то корягу, упал навзничь, на мгновение показав небу подошвы Ивановых ботинок.
Вскоре Челышев уже брёл в направлении санатория и никак не мог отделаться от видений «стеклянного» взгляда и лица человека, этот взгляд выражающего, человека, чей образ долго потом являлся ему в ночных кошмарах. Тогда Сергей просыпался в поту и пытался успокоить себя мыслью одной: ведь он же не убил водилу... Тот где-то живёт, а быть может и вспомнил уже, и знает, что это он, Сергей Челышев сотворил с ним такое! Так, не имея покоя от приходящих за первой очередных навязчивых мыслей, Челышев долго не мог вновь уснуть, ворочаясь на постели, вставал и шёл курить на кухню. Затем снова ложился, пытался уснуть, но опять же вставал и курил одну за другой сигареты, выдирая зубами из них ватные фильтры, чтобы было покрепче, чтобы скрылось в едком дыму бледное лицо ночного кошмара.
Челышев воочию увидел это лицо из окна второго этажа клиники... Из-за чёрной чиновничьей Волги сначала вышел мужчина в форме прокурорского работника. Затем мужчина открыл заднюю дверцу Волги и оттуда, опираясь на галантно подставленную им руку, поднялась миловидная хрупкая женщина в чёрном брючном костюме... Последним оттуда же самостоятельно, без посторонней помощи появился ночной кошмар Сергея Челышева. Кошмар был облачён в белую (до возможности снежной болезни) сорочку с воротом-стоечкой, небрежно расстёгнутым, и чёрные, как и у его спутницы, строгие отутюженные брюки. На ногах кошмара красовались блестевшие на высоком ещё сентябрьском солнце остроносые туфли; и при каждом шаге кошмара они, как казалось теперь санитару, высекали из асфальта снопы огненных искр... То были всего лишь брызги воды, возникшие, когда Иван наступил ненароком на скрытую под опавшей листвой лужицу – неглубокую лужицу дождевой воды, и, разлетаясь, капли её искрились на солнце.
ГЛАВА 8
На выложенной крупной коричневой плиткой просторной площадке, отделённой от подъездных путей тремя широкими ниспадающими ступенями, перед входом в здание клиники выстроилась неровным полукругом группа людей в белых халатах. В центре полукруга, как бы утверждая особый свой статус, стоял пожилой человек в очках, со степенным, исполненным достоинства видом предводителя собравшихся. Так глава клиники Лев Семёнович Калиман встречал бывшего пациента Московского Института психиатрии Ивана Андреевича Аржунина, «уступленного» ему зам. директора этого учреждения Эдуардом Викентьевичем Авестидзе.
Иван Андреевич, начавший уже привыкать к заботливому вниманию со стороны супруги своей Татьяны Сергеевны, – а равно и медперсонала Института психиатрии (наслышанного об её должностном положении), – воспринял столь торжественную и даже, пожалуй, почётную встречу в клинике Калимана всё же несколько настороженно... Он не мог знать наверно, видел ли он главу встречающих в прежней своей, позабытой им жизни. Однако на этот раз скорбное выражение на лице профессора вызвало у него ассоциацию с таковым же на лице одного из персонажей сказки про Снежную Королеву – героя отрицательного, который распоряжался там всеми запасами вечного льда Лапландии и угрожал героям положительным: А – отомстить, В – жестоко отомстить и С – то же самое, но только очень. Аржунин видел экранизацию этого произведения Г. Х. Андерсена, коротая время перед телевизором в холле четвёртого этажа одного из корпусов Института психиатрии, где в общей палате он провёл последние два с лишним месяца, опекаемый лично профессором Авестидзе, и всё же в безуспешных (несмотря на усилия лучших врачей) попытках вспомнить хоть что-нибудь о себе. Такой сказочный образ ледяного Льва Семёновича, подчёркиваемый к тому же окружающей его свитой, навёл Ивана Аржунина ещё и на другое сравнение Калимана с холодным небесным телом, вокруг которого как бы застыли на своих орбитах естественные его сателлиты. Увидев, что их, не считая профессора, девять человек, Иван сразу подумал почему-то: «Да-а... Чем дальше планета от Солнца, тем больше у неё спутников...». Такие сравнения, вызываемые образным мышлением «нового» Ивана, всё чаще приходили ему на ум по всякому поводу, заполняя собой пробелы в его сознании – явные для него и изначально его пугающие и потому требующие хоть какой-нибудь компенсации.
Но во время его пребывания в Институте психиатрии, общаясь с соседями по палате, людьми вполне адекватными этому миру (никакими не психами), он постепенно пришёл к печальному для себя выводу: ему вовсе неинтересно разговаривать с кем-либо из них на житейские, так сказать, общие темы. И потому не обременённый каждодневными размышлениями о политике, футболе и прочими страстными думами разум Аржунина жадно впитывал знания по истории человечества, психологии, философии и другие гуманитарные. Получал же Иван таковые, в основном, из произведений классической литературы, книг научных изданий, а также посредством одного свободного от назойливой рекламы телеканала. Профессор Авестидзе всячески поощрял такое увлечение Ивана Аржунина и даже лично обсуждал с ним некоторые темы, надеясь со своей стороны, что подобное интеллектуальное общение, может быть, разбудит в Иване дремлющие пласты подсознания, содержащие информацию о его прошлом.
Так или иначе, от профессора не ускользнула маленькая хитрость добродушного Ивана, когда тот, желая со своей стороны ободрить профессора, притворялся наивно, будто бы он начинал уже что-то вспоминать о себе. Так, например, показывая Аржунину рекламные проспекты строительных организаций или торговых фирм, – где на фоне живописных пейзажей были изображены бытовки, бани, дома из бруса и прочее, – Эдуард Викентьевич напоминал Аржунину, что тот был раньше хорошим плотником, и предлагал ему на выбор: проспект с изображением двухэтажного кирпичного дома с двускатной крышей, и другой, где в виду соснового бора белела компактная бревенчатая банька с маленьким окошком и квадратной кирпичной трубой. Иван на оба эти проспекта взирал одинаково – с пониманием профессионала – и согласно кивал головой, подтверждая, что подобные строения он один как плотник не раз возводил в прошлой его жизни. Не смог скрыть Иван столь явного беспамятства и в отношении супруги своей, и всей домашней обстановки, когда с разрешения профессора Авестидзе Татьяна Сергеевна привозила его на неделю домой. Впрочем, к обретённому вновь семейному очагу Иван отнёсся тогда с трепетной благодарностью, но не более того.
Немало различных способов психотерапевтического воздействия применял профессор Авестидзе для исцеления Ивана Аржунина. Были среди них, например, сеансы гипноза, во время которых пациенту как бы записывалась идентичная забытой им информация, полученная от близких ему людей, хорошо осведомлённых о его прошлом так, что тому казалось потом, что это собственные его воспоминания. Именно казалось, но абсолютной уверенности в том у него и быть не могло из-за полного почти отсутствия в такой искусственной памяти зрительных образов, – за исключением разве что вызываемых богатым воображением самого пациента. Впрочем, такое воздействие, тормозя, так сказать, высшие отделы головного мозга, одновременно должно было настроить нынешнее сознание пациента на своеобразную частоту тех, испытываемых им в прошлом эмоций, впечатления от которых и теперь скрывались где-то в глубинах его подсознания.
Должно, однако, извиниться перед читателем за столь подробное описание дилетантом такого условного (как собирательный образ героя) метода лечения. Но этот пример был приведён не только исходя из желания автора пофантазировать, но и из-за необходимости отметить в этой истории ту огромную работу, которую проделал профессор Авестидзе, пытаясь соединить Ивана Аржунина прежнего с Аржуниным Иваном нынешним. Наконец и сам Эдуард Викентьевич убедился, что для этого воссоединения потребуются немалое время и постоянное, индивидуальное наблюдение Ивана квалифицированным специалистом. Так что не для того чтоб избавиться от трудного пациента, а для его же, пациента пользы Эдуард Викентьевич предложил Татьяне Сергеевне перевести Ивана Андреевича из Московского Института в небольшую частную клинику, находящуюся на территории лесного санатория вблизи железнодорожной станции Тихий бор.
В доставке немногочисленного багажа Ивана, состоящего из нескольких книг и стандартного командировочного мужского набора (за исключением в нём разве что алкогольных напитков), в ответ на просьбу Татьяны Сергеевны любезно согласился помочь Вячеслав Сергеевич Тропарёв. Именно его служебной чёрной Волги и формы работника прокуратуры так испугался Сергей Челышев, увидев Тропарёва, всего лишь сопровождавшего воскресшего водителя Шевроле до дверей клиники. По мнению Татьяны Сергеевны подобный эскорт должен был так, на всякий случай, произвести впечатление на медперсонал клиники, и, как известно, он действительно произвёл неизгладимое впечатление на одного из представителей медперсонала...
Челышев в панике выскочил через боковой «чёрный» выход из здания клиники и, не оглядываясь, пустился наутёк через заросший сливовый сад, отделённый от хвойного бора двухметровым железным забором. Не помня себя, он каким-то непостижимым образом с первой же попытки преодолел препятствие и бросился бежать к автотрассе...
Когда до неё оставалось несколько сотен метров, Челышев вдруг остановился и замер на месте. Это сработало то самое звериное его чутьё, подсказавшее ему, что вдоль трассы, наверное, выстроилась уже ровной цепью рота суровых автоматчиков, и что если бежать назад, к железной дороге, то и там, у станции его тоже наверняка ждёт засада! Челышев как наяву представил себе, что вот он проходит через коридор из торговых палаток, ведущий к лестнице на платформу, как вдруг из-за прилавков, опрокидывая их и давя рассыпавшиеся по асфальту фрукты, выскакивают люди в безликих, «глазастых» масках, и один из них сбивает его с ног прикладом автомата и ставит ему на грудь ногу в коротком спецназовском сапоге.
Оставался один путь: напрямик через лес километров семь, и он – на окраине Зеленогорска, у старого гаражного кооператива, где он и спрячется на некоторое время у приятеля своего, бродяги Федота, который обосновался возле гаражей в заброшенном ржавом «морском» контейнере, используемом раньше на зеленогорском рынке в качестве торгового павильона. Федот жил в этом контейнере с начала мая до первых осенних холодных ночей, имея приличную комнату в коммуналке на другом конце города, где появлялся только при явных признаках наступающей зимы.
Отсюда, от гаражей сразу же и начинался лесной массив, через который пробирался теперь к ним Сергей Челышев, а Федот, вооружившись одним лишь чуть переделанным для иных целей автомобильным домкратом, обычно ходил «на охоту» в садовые товарищества, расположившиеся тут и там по окраинам лесного массива. Домкратом Федот почти беззвучно отжимал стойки дверных деревянных коробок и, высвободив, таким образом, язычок-задвижку врезного замка из гнезда металлической накладки, ладошкой, одетой в хлопчатую с резиновыми пупырышками перчатку, легонько толкал дверь, и та пропускала его в чужой, оставленный хозяевами без присмотра садовый домик. Раньше Федот пользовался обычной фомкой, но это производило такой треск, отзывающийся потом трёхкратным эхо где-то в лесу и за лесом, что ему не раз приходилось «делать ноги», чтобы не быть «повязанным» разбуженными среди ночи соседями отсутствующих дачников. Однажды его всё же поймали какие-то пьяные, загулявшие в ночи мужики, и отделали так, что если бы не подоспевшие вовремя их жёны, тем мужикам пришлось бы, наверное, самим отвечать за нанесение «тяжких телесных». В тот раз Федот впервые изобразил приступ астмы, и его не только отпустили «на все четыре стороны», но и извинялись перед домушником, дав ему на дорогу штоф «Немирова с перцем».
Добравшись кое-как до летнего Федотова жилища, Челышев обнаружил на нём тяжёлый навесной замок. «Странно...», – подумал он. Федот днём обычно отсыпался после ночных похождений, а этот замок означал, что никакого Федота теперь в контейнере не было. Оглядевшись вокруг и не увидев где-нибудь поблизости спящего в тени деревьев приятеля, Челышев решил рискнуть и справиться о нём у сторожа гаражного кооператива.
Подойдя к металлическому трапу, ведущему наверх к возвышающейся над гаражами сторожевой будке, Челышев постучал по отполированным частыми ладонями поручням трапа, – как обычно стучали по ним хозяева гаражей, опоздавшие к закрытию на ночь центральных ворот кооператива. Знакомый Челышеву с тех пор, как он ещё лет пять тому назад арендовал один из гаражных боксов «для ремонтных работ», сторож Николай вышел, слегка пошатываясь, на обнесённую ограждением площадку перед сторожевой будкой. Для стоявшего внизу Челышева он походил сейчас на капитана судна, попавшего в шторм, капитана «отвязанного» вольного (не по форме одетого), который стоя на мостике и держась обеими руками за поручень, вглядывается в пучину вод, стараясь угадать, надолго ли морской царь затеял всю эту качку? Правда, качало не весь «корабль», а только самого «капитана». И стальные листы, из которых сварена была площадка «капитанского мостика», прогибаясь под его весом, отзывались, время от времени, гулким набатом. Эти весьма неприятные звуки обычно будили самих сторожей, когда председатель кооператива Фархад Ямадаев вдруг приезжал среди ночи проверить их бдительность.
Николай с похмелья не узнал Челышева. Но когда тот, поднявшись к нему и подтвердив гулом стального листа своё присутствие на «мостике», сунул ему в руку пятидесятирублёвую купюру, то на вопрос о Федоте Николай неопределённо махнул этой рукой куда-то на внутреннее пространство между стоящих в два ряда напротив друг друга гаражных боксов.
Челышев понял, что где-то там, наверное, и следует искать Федота, который помогал иногда посредством того же домкрата, помогал, впрочем, не безвозмездно, поменять запасное колесо на машине какой-нибудь беспомощной в таких делах дамочке. Пройдя через вечно открытые днём, распахнутые настежь ворота на территорию гаражей, Челышев сразу увидел, что створки одного из них приоткрыты наполовину, и, оглядевшись вокруг, убедившись, что других вариантов нет, бодро направился прямо туда. До цели оставалось метров двадцать, когда перед ним от заброшенного, заросшего сорняками снизу ворот гаража выбежала на дорогу огромная серая крыса; и вслед за ней выскочил из зарослей местный крысолов – здоровенный чёрный кот Плутон. Сторож Николай принёс его из дома ещё котёнком и его поначалу называли Кузей, но начитанный сменщик Николая Артур предложил переименовать его в Плутона, находясь, по-видимому, под впечатлением от рассказа Эдгара По. Плутон вырос и полностью оправдал своё новое имя, так как крыс на территории кооператива действительно стало гораздо меньше. Вот и на этот раз Плутон настиг очередную свою жертву, и, оторопевший почему-то, Челышев так и замер на месте, увидев, как кот занёс переднюю левую лапу над прижавшейся к закрытой створке гаража серой шустрой тварью. Тут же и услышал Сергей – прямо за своей спиной – резкий, отрывистый гудок. Мгновенно обернувшись на звук, он ещё успел увидеть (буквально в метре от себя) зелёный капот внедорожника Шевроле; но лица водителя он так и не понял из-за отблеска заходящего солнца на лобовом стекле внедорожника...
Плутону не пришлось даже коснуться своей жертвы, потому что, едва увидев занесённую над ней для удара пыльную когтистую лапу, крыса враз испустила дух от разрыва сердца. То же произошло и с сердцем Сергея Челышева, который тотчас и рухнул как подкошенный перед колёсами внедорожника председателя Ямадаева.
ГЛАВА 9
Несостоявшийся студент Внеконфессионального Института Богословия, заочного его отделения Павел Александрович Савельев испытывал состояние глубокой депрессии. В свои неполные двадцать девять лет он решил, наконец, получить высшее образование, которое позволило бы ему не только расширить познания в вечно спорных вопросах теологии, но и рассчитывать в дальнейшем (по окончании им также Духовной Академии) на официальное признание собственных его взглядов на столь хрупкие, неземные темы.
С юных лет привлекало внимание Павла Савельева всё мистическое. Сначала он увлёкся вульгарным мистицизмом: читал книги по практической магии, о медиумах, параллельных и тонких мирах с их низшим и высшим астралами и прочей «папюсовой» чертовщиной. Затем, когда Павел понял, что грязи и в этом мире предостаточно, он приступил к изучению теософии и наконец, отвергнув доморощенных мудрецов, увлёкся теологией. Так что, окончив десять классов средней атеистической школы, когда сверстники его поступали на юридические и экономические факультеты, Павел Савельев готовился стать семинаристом.
Как это часто бывает в период становления в юноше твёрдого мужского характера, когда жизненные приоритеты ещё не расставлены им в порядке их действительной значимости, с Павлом Савельевым произошло то, что в сентиментальных романах времён честных дуэлей обычно называлось как одержимость пылкой юношеской страстью. Страстью именно в том, облагороженном поэтами прошлого представлении об этом чувстве, а не современном – часто опошленном. Впрочем, что мы читаем – таковы и представления наши, и потому расскажем о Павле Савельеве в стиле его представлений о жизни.
Предмет его обожания не отвечал ему взаимностью, лишь поигрывая с ним, впрочем, как и со многими другими поклонниками, природным женским лукавством. Сам же предмет обожания, открыв для себя удивительную силу этого оружия, испытывал его как средство почти абсолютной, внезапно свалившейся на вчерашнюю девочку-подростка откуда-то сверху (очевидно с Луны) власти над представителями противоположного пола. То, что влюблённый Павел принимал за ответные знаки внимания со стороны девушки, было всего лишь поверхностным, небрежным осмотром контролируемой территории, на которой он, Павел занимал место где-то на периферии; а в центре, которых вопреки двухмерности вышеозначенной территории было сразу несколько, находились перспективные, обеспеченные родителями мальчики-мажоры, – как удачно определил их статус один непопулярный поэт и рок-музыкант. Павел же был из семьи среднего достатка. И в конце «восьмидесятых», когда над страной уже нависала «угроза капитализма», и равные среди бесправных стремились занять лучшие места под солнцем, что выглядело у многих вчерашних полурабов довольно-таки пошло, – в то время Павел был погружён в изучение Священных Писаний, ставших также общедоступными наряду с тотальной капитализацией. Посмеиваясь в душе над современными «мещанами во дворянстве», Павел не понимал ещё тогда, что сделав однажды подспудный, неосознанный им выбор в пользу духовного самоосознания, он навсегда лишал себя возможности быть перемещённым предметом своей любви с «периферии» в один из «центров», потому что поступал уже, образно говоря, под непосредственный контроль Иного, более могущественного, нежели лунное, Ведомства.
Подобие короткого замыкания произошло тогда в сознании Павла Савельева. Стремясь в высшие сферы бытия, душа его всё же оставалась «на привязи» у молодого, мужского его организма. И страдания Павла усугублялись к тому же и неопределённостью личного окончательного выбора между двумя мирами, – примитивно, по-земному смешиваемых им воедино, и совершенно неверным по незрелости его представлением о Едином Целом, то есть непониманием им Абсолюта как такового.
Но, как говорится, время доктор, время лечит, и Павел начинал понимать постепенно некоторые особенности непредсказуемой женской психологии в сфере романтических отношений и вскоре разочаровался в них вообще. Правда, для верности ему пришлось-таки два года отслужить в армии так, что вернувшись оттуда, он не только не вспоминал уже о «навеки любимой», но и прошлое увлечение его теологией казалось ему теперь юношеской блажью... Проработав потом года три в пункте проката видеокассет, Павел как-то раз просматривал каталог новых, поступивших к ним на реализацию фильмов, и случайно обратил внимание на несколько странный среди боевиков и лирических мелодрам фильм о жизни святого Франциска Ассизского. История этого святого произвела на Павла Савельева такое особое впечатление, что, оставив вскоре работу в видео-прокате, он подал документы для поступления во Внеконфессиональный Институт Богословия; сдал все прочие вступительные экзамены, и ему оставалось теперь только написать сочинение на довольно-таки странную тему, малопонятную даже для подкованного в азах теологии Павла.
Распечатав присланный ему из Института по почте конверт, он обнаружил в нём тетрадный лист, в правом верхнем углу которого стоял прямоугольный «чуть шире, чем выше» штамп. Штамп содержал в себе полное наименование учебного заведения, номер лицензии, ещё какие-то едва отпечатавшиеся цифры, телефон Института и выделенную над всем этим крупным шрифтом надпись «для иногородних абитуриентов».
«Почему для иногородних?..», – удивился коренной москвич Савельев.
Институт Богословия находился также в Москве, в одном из спальных районов и занимал административное здание Райкома Комсомола, как бы компенсируя богоборческое прошлое этого сооружения.
Чуть ниже были обозначены три возможных варианта тем для сочинения. Изумлённый Савельев около часа изучал все три варианта, пестрящих частыми специфическими терминами и сложными фразеологическими оборотами, и выбрал, наконец, более-менее понятный по своему содержанию.
Вариант был такой: «Значение религиозной символики, как визуально воспринимаемого кода, объединяющего на подсознательном уровне членов узко-конфессиональных групп». Прочитав ещё несколько раз всю эту заумную галиматью, Савельев явно расстроился... Он всё ещё находился под впечатлением от истории жизни святого Франциска Ассизского – человека духовно возвышенного и одновременно простого, искреннего человека – и никак не ожидал, что в высшем учебном заведении, главной целью которого (как полагал Савельев) было приблизить человека к Богу, ему придётся столкнуться с таким циничным формализмом, который сразу бросался в глаза в замысловатых вариантах предлагаемых тем. Они как будто нарочно запутывали и без того мудрёный смысл их содержания и заведомо ставили абитуриента в неловкое, глупое положение перед экзаменаторами.
Однако сам Павел Савельев не был ещё способен, как святой Франциск, любить всех людей, никого не судя, и потому решил выразить свой благородный гнев перед явным ханжеством так называемых учёных богословов. Он как бы занял позицию защитника чужой святости от лицемерного мудрствования о ней некоторых претендующих на религиозность, мирских по сути своей философов. Но таковыми защитниками всегда была исполнена история человечества; и пример апостола Петра, отсекшего мечом ухо одному из стражников, одному из тех, что пришли пленить самого Иисуса, вряд ли мог служить оправданием для кровавых крестовых походов и средневековой инквизиции. Так вот и Павел Савельев, узрев во внеконфессиональности учебного заведения явные признаки фарисейства, да пожалуй, и секты, за неимением меча вооружился обычной шариковой ручкой и написал в своём сочинении всё, что он думает об этих ханжах...
Через несколько дней перед председателем экзаменационной комиссии, доктором богословия Леонидом Абрамовичем Ярославским предстал один из рядовых членов этой комиссии, преподаватель истории Константин Трофимович Непорочный. Как-то весьма откровенно, по-свойски (чего раньше себе не позволял никогда) глянул историк в голубые глаза председателя, взглянул, пожалуй, с иронией, с блеском азарта в своих карих глазах. И вместо ответа на резонный вопрос Ярославского «что Вам, батенька, собственно надобно?», Непорочный молча положил перед ним сложенный втрое листок обычного «протокольного» формата.
Это было сочинение вполне вероятного (судя по набранным баллам) заочника Павла Александровича Савельева... Развернув лист и пробежав взглядом поверх очков тему означенного сочинения, профессор Ярославский снял очки и внимательно прочитал следующее:
Там, где добро отмерено за злобу,
Рабы боготворили вора, чтобы
Смотрел теперь, приятель, в оба:
Распятье на груди, а в сердце Коба!
Далее шло заявление с просьбой выслать по почте его, Савельева документы и извинения за отнятое им у учёной приёмной комиссии время. Всё. Число и подпись: Савел(ев) Павел. Окончание фамилии было почему-то заключено в скобки; и профессор Ярославский, не ожидавший подобного сочинения, которое завершалось к тому же явным отказом Савельева поступать в его, Ярославского Институт – образцовый во всех отношениях, небрежно бросил сложившийся втрое листок через стол историку Непорочному.
– Пе-едайте, пожал-ста, Константин Тгофимыч, секъетаю: пусть подготовит к отпгавке документы этого... Савельева...
И, не сдерживая более гнева своего, рявкнул:
– И чтобы духу его не было больше в нашем Институте!!!
Когда Непорочный скрылся за дверью, Леонид Абрамович извлёк из кармана жилета мобильник и, набрав на нём несколько цифр, чихнул, дождался ответа и возопил:
– Алло, это скогая?! Психиатъическая?! У нас тут человечек нату-ально спятил!.. Что-о?! Имя?! Савел!.. Тьфу ты чёгт, то есть Павел! Павел Савельев!.. Что-о?! Возъаст?! Ну, около тгидцати... Адъес? Сейчас...
Упавши грудью на письменный стол, Ярославский дотянулся рукой до забытого Непорочным пустого конверта с обратным адресом Павла.
– Диктую, записывайте! – И «дал отбой» сразу же после по слогам им продиктованного.
«Скорая» по адресу выехала. А примерно через месяц доктору богословия Леониду Абрамовичу Ярославскому на адрес его Института по почте прислали штрафную квитанцию за ложный вызов с чётким штампом Государственного унитарного предприятия «Скорая психиатрическая помощь».
ГЛАВА 10
В третий месяц пребывания Ивана Аржунина в клинике Калимана, когда сильные ночные морозы утвердили уже хрупкую ледяную корочку на окаймлённом серым гранитом озерце напротив окна Ивановой «одиночки», в соседней через стенку двухместной палате поселился новый пациент.
Не склонный к общению с ненадёжным, как правило, в плане душевного равновесия контингентом лечебного заведения, с Павлом Савельевым Иван как-то сразу нашёл общий язык. Познакомившись и поделившись друг с другом своими бедами, они после первой же в их диалоге продолжительной паузы затронули тему религии. Поводом для этого послужил томик Нового Завета, который Иван Аржунин всегда держал при себе, читая его даже и на ходу, например, по пути в столовую, когда сестра-хозяйка Клавдия Алексеевна призывала «болезных» на обед или ужин.
Выслушав историю болезни Ивана, Павел с видом задумчивым покачал головой и вывел из этой истории несколько странное и даже, пожалуй, туманное резюме:
– Да-а-а. А может, оно и... к лучшему... Ты теперь как ребёнок... Зеркало Создателя, с чистого листа...
Затем он рассказал Аржунину про свои мытарства, начавшиеся с тех самых пор, как он решил для себя не поступать в «богословский» институт. Отослав своё сочинение на суд учёной комиссии, Павел Савельев, уже тогда находясь в состоянии лёгкой депрессии, начал, как это часто бывает у русских людей, усугублять душевную скорбь свою алкоголем. Три месяца подряд не прерывал он первого в его жизни запоя...
Когда первые поутру, ранние москвичи, поёживаясь от непривычной после жаркого лета прохлады, выходили из своих домов и с видом сосредоточенным шли на работу, Павел уже в холодном поту бежал в ближайший ночной магазин и трясущимися после вчерашнего руками протягивал в светящееся спасительное окошко очередную сторублёвую купюру. Тут же и откупоривал он первую за этот день пол-литровую бутылку крепкого пива, клал пробку в карман брюк; и к вечеру этих пробок насчитывалось в нём до двадцати. Начиная где-то с третьей бутылки разум Савельева «оживал», и до двенадцатой – тринадцатой между редкими большими глотками он читал Апокалипсис Иоанна Богослова, пытаясь блуждающим по всем трём мирам нестойким сознанием своим разгадать великую тайну «Пятого Евангелия».
В конце концов, мама Павла, взирающая на все эти ежедневные «походы» сына, шатания его с предательски цокающими сумками-пакетами, убедила его обратиться к доктору. Обратились... В результате после сеанса гипноза у доктора Савченко, который, поняв, что Павел в принципе не гипнабелен, посоветовал ему для надёжности подлечиться в стационаре, Павел уже как алкоголик хронический оказался под наблюдением у врача-нарколога Гончарова, то есть здесь, в Тихом бору в клинике профессора Калимана.
Иван выслушал историю Павла с каким-то наивным, детским выражением во взгляде обычно внимательных, настороженных серых глаз; как-то виновато улыбнулся и, опустив голову, тихо произнёс: «Мир тесен...». Слова эти как бы сами собой сорвались с уст Аржунина; и он так и не понял тогда, почему именно эта мысль-фраза первой пришла ему на ум.
Этот разговор происходил в коридоре второго этажа клиники; и медсестра Леночка, как ласково называли её представители мужской половины медперсонала, ухватив Ивана за рукав байкового халата, потащила его на санитарный пост, в совмещённый с ним процедурный кабинет «колоть глюкозу». Павел направился вслед за ними, держа в руках томик Евангелий, и, остановившись у открытых дверей санпоста, перелистывал книжицу, ожидая, когда новый его приятель освободиться. Ждать пришлось недолго, и Павел, зачитавшись, не заметил, что Иван, на ходу надевая больничный халат, явно торопился покинуть процедурный кабинет, потому что медсестра Леночка (обычно спокойная милая девушка) вдруг набросилась на одного из санитаров с отборной матерной руганью, отчитывая его за грязь в помещении санпоста.
Аржунин едва не сбил с ног Савельева, который опять перечитывал какой-то стих из Апокалипсиса. Рукав Иванова халата, вывернутый наизнанку, никак не хотел возвращаться на место, и Иван пытался изнутри протолкнуть его наружу рукой, неловко поджав плечо. В этот момент Павел увидел у него на левом предплечье татуировку, ранее здесь уже упоминаемую как «соединение троечки с ноликом». Далее попытаемся несколько образно описать впечатление у Павла Савельева от увиденного им неожиданно знакомого ему символа, мастерски изображённого на руке человека без памяти. Так, явно рискуя остаться на всю свою жизнь с удивлённым выражением лица, медленно перевёл Павел взгляд с предплечья на лицо Ивана Аржунина; и как созвучие последнее, так, словно дух из него выходил, прошептал Павел слово Ивану неведомое двусложное «омкара».
Иван Аржунин сделал себе эту татуировку, впрочем, этого он тоже не помнил, лет восемь тому назад. Как-то раз, зайдя из любопытства в тату-салон, Иван увидел изображение этого символа на каком-то плакате; и в ответ на безмолвный – вскинутым подбородком – вопрос мастера тату, Иван также молча указал рукой на плакат и на символ на нём. Теперь, как и тогда он не знал, что означает этот символ и, разглядывая его иногда, пытался вспомнить, что же его с ним связывает? Этот вопрос разрешил его новый знакомый, Павел Савельев, когда они шли по коридору вдвоём, оставив позади себя санпост и редкий, нарушивший обычную тишину в здании скандал между медсестрой Леночкой и не одним, как оказалось, а обоими «свиньями собачьими» нечистоплотными санитарами.
Сначала Павел попытался выяснить деликатно, не является ли Иван членом какой-нибудь религиозной секты? И, получив от того твёрдый отрицательный ответ (Иван знал это наверняка), рассказал ему о значении этого символа, проявив такие глубокие познания в религиозной атрибутике, что Иван, не поняв и половины из рассказанного ему Павлом, всё же уяснил для себя, что наколотый у него на предплечье символ обозначает омкару. То есть является визуальным изображением изначального звука «ом», исходящего из Мира духовного, то есть из Царства Небесного. Павел, увлёкшись, рассказывал Ивану о звучании редких теперь больших старинных колоколов и даже напел ему для примера «Вечерний звон», делая акцент на окончании фраз: бом, бом... Он утверждал, что согласный звук «б» слышится человеком в низком колокольном звоне из-за искажающего его восприятие влияния грубого материального пространства.
Незагруженная тридцатилетним объёмом «всякой всячины» память Ивана Аржунина теперь ясно воспроизводила это звучание, услышанное им во время недавнего посещения им и Татьяной одного древнего монастыря. Доктора докторами, но благословение старца укрепило надежду верующей во Христа Татьяны на помощь Божию в исцелении мужа её Ивана.
Уже поздним вечером укладываясь на больничную кровать и погружаясь в пуховую перину, привезённую заботливой Татьяной из дому, Иван всё ещё слышал внутри себя равномерные удары большого монастырского колокола. И позже, когда сон уносил Ивана в эфемерные сферы бытия, – эти глубокие, низкие в тоне своём, призывные звуки сопровождали его и направляли свободное от суеты сознание Ивана в удивительный, неведомый ему доселе и всё же очень родной, близкий его душе сказочный мир.
Вначале Иван оказался на той, заросшей высокой травой поляне в лесу, где полгода тому назад июльское солнце вернуло ему физическое ощущение бытия. Впервые воспринятый им тогда, после грозы, а теперь как бы навеянный сном запах тёплой, влажной земли напомнил Ивану о том, что причины, этот дух породившей, самой грозы он тогда видеть не мог. И что время только тогда и началось для него, для нового Ивана Аржунина, проявилось в лёгком движении ветра восточного, «подсолившего» вкус знойного воздуха... И теперь время, как бы обратившись вспять, придвинуло тяжёлую грозовую тучу обратно к солнечному диску и замерло для Ивана, когда диск этот стал и вовсе невидим на небесном своде. И стало темно. Затем вся эта огромная туча начала наполняться внутри себя скованным «вне времени» солнечным золотом и вдруг засияла сама, изливая на поляну густой, ровный и мягкий, неземной свет. Иван ощутил, что тело его стало лёгким... да нет же – просто потеряло вес, и, приподнявшись над высокой травой, он увидел вокруг себя стадо коров с редкими колокольчиками, похожее на то, что он встретил тогда, полгода тому назад, выйдя из леса...
Какая-то полузабытая радость, наверное, родом из детства вдруг охватила Ивана, когда он понял, что коровы эти – ещё телята, едва стоящие на длинных своих, чуть искривлённых наружу, некрепких ещё ножках, и глаза... Это были глаза детей, глаза нарисованных добрым художником «мультяшных» телят; и те хлопали длинными своими ресницами и доверчиво тянули свои детские мордочки в сторону парящего над травой Ивана. Свет золотистый озарял эти детские глаза вишней; и маленькие колокольчики перезванивались между собой, вторя редкому басовому колоколу, посылающему очередной низкий звук сразу после плавного ухода предыдущего... В какой-то момент такого вневременного ощущения себя Иваном звон этот вдруг замер в величии своего апогея и звучал теперь непрерывной, равномерной мощью; и услышал Иван, и уверился, и знал теперь, что нет в этом звуке начала, а сам он – начало и есть. Серебряные колокольчики стихли; и взор Ивана обратился к темноликому в золоте Источнику внеземного света; и понял Иван, что Источник этот и звук едины.
Как передать чувства Ивана Аржунина в этот момент?.. Нет, на бумаге их, пожалуй, не выразить... Попробуем же хотя бы подобрать подходящие, на наш взгляд, материю и средство для выражения на ней этих чувств. Хотя бы попытаемся...
Если взять немного печали от полного лунного света, добавить к ней свежести только что павшей росы, величия вновь восходящего... Затем уберечь от полуденного зноя прохладой лесного родника в золотом кувшинчике, запечатанном пчелиным воском. И вечером аккуратно долить умиротворённости, покоя алого заката... Тогда на отражении в старинном серебряном зеркале расстеленного... чего бы то ни было ровного, белого ~ этим средством весьма отдалённо можно было бы описать чувства Ивана Аржунина в этот момент. Иные, запредельные чувства вечной души.
Наутро Иван проснулся уже другим человеком. Теперь он знал, кто он и откуда. И хотя его лечащий врач, неплохой диагност был уверен в обратном, – в обновлённом сознании Ивана, в новом видении рождённого дважды Аржунина амнезией страдал теперь сам диагност, психиатр Лев Калиман.
ГЛАВА 11
Неожиданный звонок Надежды Яковлевны на этот раз огорчил Льва Семёновича. Их дочь Светлана, будучи женой офицера израильской полиции, в тридцать два года осталась вдовой с двумя малолетними детьми. Муж её погиб во время теракта, совершённого исламистом, воином-смертником, направившим начинённый взрывчаткой грузовик прямо во вход здания полицейского управления. Об этом и сообщила Льву Семёновичу Надежда Яковлевна, известив его также, что Светлана собирается в ближайшее время прилететь в Москву. И не одна, а с сыновьями: шестилетним Борюсиком, как ласково называла Надежда Яковлевна младшего из них, и двенадцатилетним Антоном, которого величала в беседах со Львом Семёновичем иногда даже по отчеству, похожему, впрочем, более на фамилию: Малхович. Так что теперь Лев Семёнович, видевший внуков своих только на фотографиях, присланных ему бывшей супругой, готовился встречать их в Московском международном аэропорту.
Со Светланой у него были сложные, натянутые отношения. Дочь никогда не звонила ему сама и приветов через мать тоже не передавала. И, наверное, более правильным было бы сказать, что никаких прямых отношений у них теперь вовсе не было. Но в сознании, как отца, так и дочери проходила как бы единая грань, червоточина, которая пусть и не позволяла им считать друг друга по-настоящему близкими, родными людьми, всё же напоминала обоим о безысходном факте родства между ними. Они не виделись с тех самых пор, как будущий профессор Калиман провожал их, Светлану и мать её в аэропорт и уехал на том же такси, наскоро простившись с ними, пряча лицо своё от всякого постороннего взгляда.
С подростковым максимализмом восприняла тогда Светлана их с матерью отъезд. Восприняла как бегство не только из страны, но и от отца, который находился в то время постоянно то в нервном взвинченном состоянии, то в подавленном загнанном, постепенно понимая, что его вместе с семьёй из Союза не выпустят. От бессилия и лютой злобы на все эти «комитетские штучки» молодой Лев Калиман – сам тогда грубиян и порой откровенно жестокий в обращении с близкими (за что он не раз потом укорял себя) срывал своё зло на ни в чём неповинных жене и дочери. Так что остаться в Союзе Надежда Яковлевна тогда уже не могла. Да и о какой карьере начинающей журналистки в то время могла идти речь после подачи ею заявки на выезд для ПМЖ в Израиль? С мужем Надежда Яковлевна простилась тогда сухо, всё понимая, но в глубине души укоряя его по молодости за недостаток мужества, которого, на её взгляд, Льву Семёновичу не хватало для упорной, настойчивой борьбы за право уехать с семьёй. А Лев Семёнович, в отличие от неё, прекрасно знал, потому что видел воочию, что делают в спецбольницах с такими борцами, рискнувшими повоевать с системой.
Дочь их, ничего этого тогда по малолетству не понимавшая, наивно убедила себя, что папа просто их бросает; и такое категорическое подростковое мнение постепенно рассеялось в сознании взрослеющей Светланы в равнодушную отстранённость от своего отца. Теперь она прилетала в Москву, и Лев Семёнович готовился встретить почти незнакомую, но родную по крови взрослую женщину и двух других – вовсе ему незнакомых, но тоже родных малышей.
Приехав в клинику на два часа раньше обычного, профессор сразу же вызвал к себе в кабинет дежурного врача и сообщил ему, что отменяет назначенный на это утро приём профессором для консультации пациентов стационара. До встречи родственников в аэропорту оставалось ещё часа четыре, и Лев Семёнович решил лично проконтролировать, как исполняется вчерашнее его распоряжение: подключить сегодня скрытые видеокамеры с чуткими микрофонами в палате Ивана Аржунина и в холле второго этажа, где Иван часто коротал время за какой-нибудь очередной книгой. Лев Семёнович не знал, сколько дней доведётся ему провести дома с дочерью и внуками, а постоянное наблюдение за изменением психоэмоционального состояния пациента Аржунина было необходимо для его, Калимана научной работы.
Дежурные врачи за приличные премиальные должны были периодически менять кассеты, на которые будет постоянно производиться видеозапись Иванова досуга, постоянно, не исключая и ночного времени, когда Иван, не страдающий бессонницей, обычно мирно спал при слабом свете ночника в своей одиночной палате. Такое скрытое видеонаблюдение, впрочем, было оговорено с супругой Ивана Аржунина и имело своей целью более точную диагностику, а значит, и способствовало его, профессора усилиям в окончательном выздоровлении её, Татьяны Сергеевны мужа.
В начале десятого Лев Семёнович уже наблюдал на мониторе, установленном в смежной с его кабинетом небольшой смотровой комнате, как Иван Аржунин заправляет постель в своей палате на втором этаже, и отчётливо слышал напеваемую Иваном старинную песню «Вечерний звон». Решив пригласить Ивана для заключительной перед непредвиденным отпуском, очной консультации, Лев Семёнович связался по внутреннему телефону с санитарным постом второго этажа, и через десять минут в его кабинет вошёл приглашённый им пациент в сопровождении дежурной медсестры, которая сразу же вышла, аккуратно прикрыв за собою дверь.
– Доброе утро, Иван Андреевич, – произнёс Лев Семёнович и, услышав в ответ «утро доброе», предложил: – Проходите, пожал-ста, присаживайтесь... Да-а, вот сюда.., сюда вот – в кресло. Располагайтесь поудобнее...
Лев Семёнович заметил, что во внешнем виде Ивана произошли некоторые изменения. Иван выглядел теперь лет на пять моложе своих тридцати; походка его стала лёгкой, как бы воздушной; а во взгляде однажды опечаленных серых глаз ровным синеющим светом сияли спокойствие и уверенность молодого здорового человека, видящего перед собой долгую счастливую жизнь и наивно убеждённого в её бесконечности.
«Наверное, выспался хорошо...», – подумал профессор и начал расспрашивать Ивана о его самочувствии, есть ли у него какие-нибудь претензии к медперсоналу и доволен ли он питанием в местной столовой. Иван на все вопросы профессора отвечал положительно – в том смысле, что он всем доволен, претензий не имеет и так далее.
Затем Лев Семёнович предложил Ивану выполнить некое интеллектуальное упражнение якобы для развития памяти и образного мышления, желая на самом деле определить, насколько способен пациент Аржунин сам, своими словами передать только что полученную им информацию. Взяв с полки высокого (под потолок) книжного стеллажа первую попавшуюся ему в руки книгу, Лев Семёнович прочитал, – сперва на обложке, а затем (по привычке заглядывать внутрь чего бы то ни было) и на «аверсе» титульного листа: А. Дюма. «Три мушкетёра». Удовлетворённый случайным выбором профессор вручил книгу Ивану Аржунину и, усевшись в кресло напротив, попросил его прочесть несколько страниц из неё. На вопрос Ивана, можно ли начать читать с самого начала, Лев Семёнович утвердительно кивнул головой, потянулся через стол и, перелистав несколько страниц предисловия в открытой уже Иваном книге, постучал указательным пальцем по первому абзацу первой главы романа.
Пока Аржунин читал, профессор незаметно наблюдал за ним, делая вид, что очень внимательно изучает какую-то статью в Медицинской газете, которую он держал в руках в развёрнутом виде... Минут через десять профессор отложил газету, снял очки для чтения и одел слегка затемнённые с дымкой очки с обычными стёклами, которые носил постоянно с целью придать себе значимости и учёной таинственности.
– Ну-с, Иван Андре-ич, пожалуй, что достаточно, – прервал профессор Аржунина, и когда тот оторвал взгляд от книги и поднял голову, попросил его пересказать прочитанное своими словами и, откинувшись в кресле, приготовился анализировать ожидаемые им дисфункции в речи подопытного пациента.
Иван закрыл книгу и, положив ладонь правой руки на обложку романа и как бы взвесив его на левой, принялся пересказывать только что впервые им прочитанное:
– Седьмого апреля одна тысяча шестьсот двадцать пятого года всё население провинциального города Менга, где некогда родился автор «Романа о розе», казалось взволнованным так, словно гугеноты собирались превратить его во вторую Ла-Рошель...
Здесь весьма удивлённый профессор всё же прервал его:
– Иван Андре-ич... Извините, конечно, но... будьте любезны своими словами... Мне важно знать, как Вы, лично Вы восприняли прочитанное, каковы Ваши ощущения?.. Как бы Вы на месте автора передали бы...
Тут он взял из рук Аржунина книгу, немного полистал её в самом начале и, найдя подходящий, по его мнению, эпизод, предложил:
– Вот возьмём хотя бы эти наставления, которые отец даёт своему сыну, отбывающему из дому... из провинции в Париж, на службу... на военную службу... Ну и всё, пожалуй... Ну, вот эту сцену Вы помните, Иван Андре-ич?
Иван утвердительно кивнул головой, подумал с минуту; затем поднялся с кресла и, глядя куда-то поверх головы профессора, заговорил – с выражением лица римского воина отчеканенными только что рифмами:
Сын мой, Вы едете в Париж...
Не опасайтесь приключений,
Ищите повод для дуэли,
Стараясь поддержать престиж.
И помните, лишь тот, кто храбр
Имеет право на успех.
Фортуна больше любит тех,
В ком видит этот Божий дар!
Служите верно королю
И свято чтите кардинала.
За них, – коль смерть врасплох застала, –
Сумейте жизнь отдать свою!
Примером рыцарской отваги
Послужит Вам мой старый друг, –
Де Труавиль в придворных круг
Путь проложил посредством шпаги...
Тут зазвонил телефон; и пока Лев Семёнович, ссылаясь на занятость, обещал какому-то Алексею Николаевичу перезвонить, как только освободится, и пока что он возвращал печально звякнувшему на этот раз телефонному аппарату трубку, Аржунин уже заканчивал свой монолог последним в сцене отцовских наставлений стихом:
...Нет лучшей доли для дворян,
И ратный подвиг – наш венец! –
Так сыну говорил отец –
Гасконец, старый д’Артаньян.
Когда Иван закончил говорить, Лев Семёнович жестом усадил его в кресло и тяжело вздохнул... Решив для себя, что то ли стесняющийся, то ли вообще неспособный самостоятельно пересказать эту сцену, Иван произнёс монолог из какой-нибудь новой, неизвестной профессору оперы, профессор всё же поразился бессознательной, «точечной» памяти пациента Аржунина, памяти, которую в школьные и студенческие годы Калимана обычно называли зубрёжкой. Как это ни странно, Лев Семёнович даже не удосужился задаться вопросом: когда, а главное зачем успел Иван вызубрить этот монолог? Ведь не мог же он знать заранее, какую именно книгу возьмёт с полки профессор, да и выбрал-то её Лев Семёнович совершенно случайно. Профессор даже и вообразить себе не мог, чтобы пациент, имеющий такие проблемы с памятью, пациент, чья психика должна была быть несколько заторможенной (исходя из богатого опыта профессора) мог на ходу переложить на стихи любую написанную прозой сцену, и чтобы такой перевод был для него более естественным, чем изложение основного смысла прочитанного односложными общими фразами, такими как: «он сказал», «он сделал» и так далее.
Тогда Лев Семёнович решил перевести разговор на другую тему и так как знал от Татьяны Сергеевны об основных пристрастиях её супруга в той, прошлой его жизни, предположив, что, может быть, Иван и вновь стал азартным футбольным болельщиком, Лев Семёнович, как бы вспомнив случайно, вдруг спросил его:
– Да-а-а! Иван Андре-ич!.. Вы не слышали, как вчера «Спартак» сыграл?!
Аржунин, сперва побледнев почему-то, в ответ как-то странно взглянул на профессора, а затем с улыбкой серьёзного человека, оценившего остроумную шутку, произнёс:
– Лев Семёнович... Насколько мне известно, Спартак... погиб в бою более двух тысяч лет назад... где-то в Южной Италии.
На что Лев Семёнович вздохнул глубоко и, махнув безнадёжно рукой, решил больше не мучить ни себя, ни больного и отпустил его в палату под объектив скрытой видеокамеры, а сам стал собираться в аэропорт – встречать дочь с внуками.
Когда Лев Семёнович уже садился за руль своего старенького Фольксваген-Гольф, к нему подоспел сменивший в дежурстве коллегу и заступающий сегодня «на сутки» врач-психоневролог Тенгиз Иванович Костанаев. Доктор напомнил профессору, что сегодня к вечеру в клинику прибудет новый пациент. Тенгиз Иванович хотел уточнить, в какую палату было бы лучше определить больного? И Лев Семёнович, поразмыслив немного, распорядился подселить его к Павлу Савельеву в сто девятую. В соседней, сто восьмой, бывшей единственной в клинике «одиночкой» (за исключением двух боксов для экстренных случаев) содержался Иван Аржунин. И, вспомнив, что малообщительный Иван, кажется, нашёл общий язык с Павлом Савельевым, Калиман доверительно попросил доктора Костанаева, чтобы тот распорядился (от его имени) подключить видеокамеру и в сто девятой. Эту работу, как и такую же предыдущую должен был выполнить дворник узбек Мурад, бывший у себя на родине ведущим радиоинженером в каком-то НИИ. Опять-таки доверительно Лев Семёнович напомнил Тенгизу Ивановичу, что зам. главврачу Гончарову об этом втором подключении знать вовсе не обязательно. Что же касается нового пациента, того, что прибудет к вечеру, то им будет заниматься именно он, Гончаров, потому что наркология – это его, Николая Андреевича профиль. Попрощавшись с доктором Костанаевым, Лев Семёнович включил зажигание; и минут через пять он уже выезжал за периметр санатория на бетонку, ведущую к Московской скоростной автотрассе.
ГЛАВА 12
Перед заместителем главного врача Николаем Андреевичем Гончаровым лежала пустая картонная обложка величиной с тетрадный лист, но как бы опрокинутый набок. На лицевой стороне обложки жирным типографским шрифтом было свежо отпечатано определение одной из самых невесёлых историй в человеческой жизни. Это была «история болезни» нового пациента клиники Романа Анатольевича Козырева: двадцати двух лет, неженатого, временно не работающего, находящегося в состоянии фармакологической интоксикации и определённого в клинику Калимана с предварительным диагнозом «параноидная шизофрения».
Молодой киноактёр Роман Козырев, снявшийся в двух низкопробных телесериалах, на второстепенных к тому же ролях, внешне напоминал одного из главных героев культового тогда, в конце «девяностых» голливудского «киношедевра», очаровавшего зрителей обилием спецэффектов в первой же части его трилогии с лаконичным названием «Матрица».
Козырев действительно был очень похож на Нео, если не принимать во внимание рыжего цвета волос двойника, которые он стал периодически окрашивать в тёмный цвет сразу же после выхода на широкий экран этого детища компьютерных технологий. На очередных кинопробах Роман наотрез отказался вернуть волосам изначальный цвет; и когда режиссёр нового, только что запущенного в производство девяноста-пяти серийного «мыла» с недоумением задал ему вопрос «почему?», – Роман ответил, что для той роли, которая ему предлагается в эпизоде тридцать седьмой серии сойдёт любой color; и тогда режиссёр взял на эту роль другого рыжего парня. Козырев никак не хотел признавать очевидного факта, что двойники президентов никогда не становятся президентами, и что если такое и случается иногда в «третьих» странах, то такие двойники наряду с внешним сходством обладают также внутренними качествами предыдущего правителя, то есть явным талантом политика. В общем, применительно к случаю двойника исполнителя роли Нео явным талантом киноактёра обладал только лишь сам оригинал.
Кое-как одолев актёрский факультет Института кинематографии, Козырев оказался тогда без постоянной работы и, не имея от природы особого актёрского шарма, долгое время тусовался среди молодых одарённых коллег, пытаясь через них найти подход к какому-нибудь успешному кинорежиссёру, который и обратил бы своё внимание на его внешнее сходство с голливудской кинозвездой и предложил бы ему, наконец, сыграть одну из главных ролей в художественном фильме: полнометражном и высоко-бюджетном.
Уже на этих тусовках Козырев появлялся под кайфом от «красных», как он их называл, таблеток, которые, впрочем, были белого цвета и назывались в простонародье радиками за латинскую буковку "R", отштампованную на каждой из них. И не видел Роман в том ничего предосудительного, ошибочно полагая, что и без такого «радикального» допинга он мог бы так же удачно каламбурить, как это делали иногда потенциальные комедийные актёры, у которых способность к подобным каламбурам была в самой крови, от рождения. Но, со временем, «красные» таблетки стали создавать обратный эффект; и глупые, пошлые шутки теперь уже раздражительного, нервного Козырева отвратили от него большинство восходящих (откуда-то) отечественных кинозвёзд, а потому и надежда его показаться в их среде какому-нибудь известному кинорежиссёру таяла изо дня в день.
Не оставив попыток доказать миру, что он, Роман Анатольевич Козырев способен на исполнение главных, характерных ролей, он устроил «кинопробы» у себя дома в коридоре двухкомнатной «хрущёвки», который при помощи тех же психотропных препаратов легко превратился у него в небольшой павильон голливудской киностудии. Установив в совмещённом санузле видеокамеру, Козырев, стоя в небольшой (размером с бытовой грузовой лифт) прихожей, часами позировал перед открытой дверью в ванную комнату, а затем с интересом просматривал видеозапись, где он с явным сходством копировал мимику и жесты своего кумира из «Матрицы».
Как-то раз во время очередного просмотра только что отснятого видеоматериала Козырев открыл для себя своего рода новый художественный приём... Если при воспроизведении записи нажать на пульте ДУ кнопку «pause», то движущееся изображение, естественно, замирает... А что если?.. Для яркости образа он принял ещё несколько таблеток; и после того как включил в «операторской» видеокамеру, сам встал в прихожей напротив зеркала. Подпрыгнув как можно выше, Козырев попытался поджать под себя ноги так, как это делали в фильме про матрицу главные герои: почти прикасаясь пятками разведённых, согнутых в коленях ног к их основанию. Ни на первый раз, ни на второй, ни на третий это у него не получилось, а на четвёртый... Удар был такой силы, что когда часа через полтора родители Романа вернулись из гостей домой, он всё ещё лежал в прихожей на коврике перед зеркалом, весь обсыпанный штукатуркой, обвалившейся с потолка после жёсткого контакта с головой младшего Козырева. Когда мама его Алла Фёдоровна поднесла ему к носу ватку, смоченную нашатырём, и он, содрогнувшись, открыл глаза, первый вопрос его к перепуганным родителям был такой: «Вы видели?!! Вы видели, как я завис?!!». Находясь ещё под действием «красных» таблеток и, по-видимому, как-то неудачно ударившись головой, Роман чётко помнил, как он, подпрыгнув в очередной раз и коснувшись пятками основания ног, застыл в воздухе и провисел так несколько минут, поражённый спецэффектом и наблюдая его в большом зеркале маленькой прихожей...
В ответ мать лишь укоризненно покачала головой, а отец молча повёл выгуливать запертого Романом до сей поры в кухне ротвейлера по кличке Сфинкс. В недоумении и растерянности проводил Роман взглядом непредсказуемую собаку. И когда та, показав ему «галифе» на прощание с лестничной клетки, ушлёпала вниз, Роман, как бы опомнившись, бросился в ванную, вынул видеокассету из камеры и, ворвавшись в комнату со словами «я вам сейчас докажу!», вставил её в видеоплеер, тут же нашёл вечно теряющийся пульт и нажал на кнопку «воспроизведение». На телеэкране забегали какие-то нервные насекомые и, сообразив, что кассету нужно перемотать на начало, Роман опять схватил пульт, и через несколько минут он уже тыкал им в экран телевизора и повторял, обращаясь к матери: «Ну, видишь, видишь?!».
Когда же Алла Фёдоровна, не узревшая на экране ничего, кроме подпрыгивающего, как молодой козёл, сына, неопределённо пожала плечами, тот, выбрав эпизод с самым удачным, последним его прыжком, немного отмотал запись назад и, найдя лучшие кадры этого эпизода, нажал на кнопку «пауза» как раз в тот момент, когда он, подобно Нео, находился в верхней точке прыжка, как бы опираясь коленями о воздух и широко раскинув дрожащие, как и всё его тело, прямые руки.
Роман тотчас же объяснил матери, что это дрожит не он, а изображение, и что это всегда так бывает в стоп-кадре... на плеере... по телевизору... А когда он снимал эту паузу на видеокамеру, зависнув перед зеркалом, то изображение в нём было чётким, и что если она и теперь ему не верит – тогда... Тогда Алла Фёдоровна начала, наконец, понимать, что с сыном её случилась настоящая беда. Она как-то сразу вдруг побледнела и, горестно всплеснув руками, вышла из комнаты, и вскоре по всей квартире распространился запах валериановых капель. А Роман долго ещё мотал туда-сюда видеозапись, где он скакал-зависал перед зеркалом и никак не мог понять, почему даже родная мать так и не оценила актёрского его мастерства?
«А может быть, этот мир действительно ложный, виртуальный и является всего лишь компьютерной матрицей?», – Роман побелел от ужаса, представив себя лысым без бровей и ресниц голышом, опутанным пиявками-проводами в том жутком необъятном пространстве, где машины выращивают для себя биотопливо...
Уже поздно ночью Козырев с лицом непризнанного гения заглотал одну за другой все оставшиеся у него восемнадцать «красных» таблеток; и когда наутро к нему в комнату вошли «агенты матрицы» и, промыв ему желудок, поставили его перед выбором: «муниципальная наркологическая?» или «частная в лесном санатории?», – он, поразмыслив несколько минут, выбрал второе...
Нео рассудил так: в московской больнице наверняка полным-полно агентов, да и огни большого города с обширными его электронными коммуникациями не внушали ему больше доверия. А во втором варианте слово «лесной» привлекло избранного первозданной своей чистотой, а слово «надежда» – название частной клиники, произнесённое одним из агентов, – дало Нео повод надеяться на скорую встречу его где-нибудь там, вне мегаполиса с Морфеусом и спасательным его кораблём...
На третий вечер после появления у него первых признаков параноидной шизофрении избранный всё ещё лежал под очищающей ему кровь капельницей и был абсолютно уверен, что именно таким способом он и подключён к матрице. Обритая наголо по его же настойчивой просьбе голова его, особенно её макушка с большой – от сильного удара о потолок – круглой шишкой гудела так, словно через неё пропускали постоянный электрический ток слабого напряжения. Это обстоятельство вкупе с разноцветными проводами какого-то электроприбора на тумбочке в изголовье Романа ещё позавчера окончательно убедило его в том, что из него всё же сделали аккумулятор для коварных роботов.
И вот теперь он всё недоумевал, почему же за ним не приходит Тринити? И когда вместо неё в палату заглянул «агент» в больших страшных очках с толстыми круглыми линзами, вовсе не затемнёнными, Нео-Козырев впал в явное беспокойство, выразившееся у него в судорожных попытках поджать под себя ноги, притянутые, в виде исключения, ремнями к основанию больничной кровати. И тогда близорукий зам. главврача Гончаров сделал ему успокоительную инъекцию. На некоторое время спасительный, безмятежный сон охватил Романа. Но когда действие успокоительного начало уже, по-видимому, ослабевать, – сон этот стал тревожным, зыбким; и в больной (изнутри и снаружи) Роминой голове обритой смешались между собой сразу несколько реальностей...
Сначала Роман увидел себя как бы со стороны возле какого-то ржавого контейнера. И представилось ему во сне, как контейнер этот новенький ещё, свежеокрашенный, с надписью на нём «Морфлот» латинскими буквами опускают большим портовым краном в трюм многотонного сухогруза. И когда сухогруз прогудел на прощание тяжко и смолк, под печальный крик чаек видение это исчезло, и увидел Роман продолжение сна, где контейнер вновь ржавый стоял перед ним, а сам он, уже сознавая себя, держал в руках новенький сотовый телефон, подаренный ему родителями перед самой отправкой его в клинику.
«А-а-а... телефо-о-он..., – улыбнулся Роман своей новой игрушке: – Как же это я мог забыть-то о нём, а?.. Телефо-о-он, телефо-о-он, теле...»
И вдруг вспомнил Роман, что давно уже ждёт какого-то очень важного для него звонка. Словно в ответ на его ожидание экранчик на «мобильном» тотчас осветился изнутри, и телефон сыграл Роману знакомую ему мелодию песни «Королевство кривых». Сыграл и умолк. Удивлённый Роман, успевший скачать себе на мобильник всего лишь одну «ламбаду», удивился ещё больше, увидев на экранчике вместо номера позвонившего абонента – себя самого с телефончиком тем же в левой руке...
Ещё неостриженные, густые волосы у виртуального мини-Романа были рыжими родными; и Роман настоящий почувствовал вдруг, как под тёплым покровом их реальной, вверх тянущей болью ноет его голова. Проведя по ней правой, свободной от телефона рукой, он к ужасу своему ощутил, что шапка его родных жёстких волос медленно сползает ему на лоб вслед за дрожащей ладонью...
Неестественная, как у клоуна, копна рыжей соломы упала к его ногам и, ощупав обритый свой наголо череп, Рома вдруг вспомнил: да он же ведь избранный!.. Матрица!.. Само это слово, понятие сразу же почему-то заставило Рому совершенно увериться в том, что Морфеус и команда его – вот теперь, именно в этот момент – непременно должны находиться где-то там, внутри этого бурого местами от ржавчины металлического контейнера; но увидев на нём совсем уже ржавый, видимо давно не отмыкаемый замок, Рома-Нео вдруг как-то сразу до боли в сердце огорчился и не знал теперь, что ему делать дальше... Впрочем, этот ржавый замок вскоре навёл его на крамольную мысль, что если ни Морфеуса, ни Тринити, ни остальных нет – вот сейчас – в этом дурацком контейнере, а он, избранный самой Прорицательницей герой стоит здесь возле него с обритой наголо головой и ждёт непонятно чего, то и Матрицы никакой вовсе не существует!.. Это просто сон... Или фильм?.. И вот уж неведомо кто: то ли Нео, то ли Роман судорожно сжимал в руке мобильник, – в нём, в нём была последняя его надежда! Но «мобильный» молчал, и только Ромины пальцы немели во сне, обхватив наяву продольную балку основания больничной кровати. Холодную. Железную. Без каких-либо кнопок. И тут же во сне осенило Романа. Он вдруг ясно вспомнил, что «Матрица» – это такое кино с обилием спецэффектов, что он смотрел его много раз, и что он – актёр-неудачник и всего лишь похож на одного из главных героев этого кинофильма...
... Огромный чёрный кот мягко спрыгнул с крыши контейнера на щебень дороги и, взглянув на Романа одним, как тому показалось, желто-лунным с красной капелькой глазом, прищурив другой, стал вертеться у его ног, как бы выпрашивая у него чего-нибудь вкусненького или же просто по-кошачьи требуя ласки. Кот этот не испугал Романа и не обрадовал, но всего лишь присутствием своим он как-то внушил Роману, что если Морфеуса вовсе не существует в этом реальном мире, и Роман никогда его не увидит... то... хотя бы... позвонить ему рано или поздно Морфеус обязательно должен... Роман растерянно глядел на свой новенький мобильный телефон и всё ждал, ждал...
Когда он очнулся, за окном карантинного бокса была уже глубокая ночь. И Роман долго смотрел, как крупные хлопья мокрого снега возникают как бы из ниоткуда и, почти горизонтально подлетая к освещённому изнутри толстому оконному стеклу, прилипают к нему и медленно сползают вниз, оставляя за собой жирный водяной след...
Наутро его перевели из бокса в просторную двухместную палату; и вскоре Роман стал забывать тот сумрачный, рвущий его сознание на части вчерашний уже сон. Сосед его не вызвал у него какого-либо беспокойства – даже наоборот: смуглое от природы широкое лицо Павла Савельева, – как тот дружелюбно представился Козыреву, – сразу произвело на последнего умиротворяющее, приятное впечатление, а длинные, чуть волнистые тёмные волосы Павла добавили к его образу пока ещё неясного Роману представления о чём-то надёжном.
Павел не стал расспрашивать новенького о его проблемах, а тихо сидел на своей кровати, свесив ноги, облокотившись обеими руками о прикроватную тумбочку, и читал лежащую на ней какую-то толстую книгу – размером, пожалуй, чуть меньше поверхности тумбочки.
Роман заговорил первым, увидев, что сосед его отложил чтение и, откинувшись на кровать, теперь размышлял о чём-то своём, глядя на ровный – без единой трещинки, кипенно-белый потолок палаты. Павел сразу же прекратил свою медитацию, и Роман расспросил его о распорядке дня, принятом в клинике, хорошо ли здесь кормят, много ли пациентов в стационаре, а также о соседях по обеим сторонам от временного их с Павлом скорбного пристанища. С соседом из сто восьмой Павел пообещал его познакомить, а в сто десятой лежал какой-то угрюмый тип, и Павел никогда с ним не общался. Несколько раз заглядывал к ним в палату ответственный, а потому вездесущий зам. главврача Гончаров; и когда Роман несколько напрягся при первом за этот день появлении его, Павел тотчас успокоил соседа, сообщив ему, что добрее и отзывчивее врачей-докторов он, Павел Савельев в своей жизни ещё не встречал. Подумав немного, Павел добавил, что если кого и стоит опасаться из медперсонала, так это главврача Калимана. «Скользкий тип...», – заявил он Роману, когда подобрал наиболее точное, на его взгляд, определение личности профессора-людоведа. Тот был вот уже несколько дней в отпуске, и Савельев надеялся, что выпишется из клиники до его возвращения на работу.
Несмотря на полученное высшее образование, Роман Козырев к двадцати двум годам своей суетливой молодой жизни прочитал не более двух десятков книг. В основном, это были похожие один на другой детективные романы, позволяющие читателю почувствовать себя всеведущим знатоком – путём мимолётных подглядываний в последние страницы книги, и сокращённые варианты произведений классической литературы, которые в школьные и студенческие годы воспринимаются юным сознанием так же неохотно, как и всё остальное, насильно навязываемое отдельной личности общим учебным процессом. Поэтому когда Павел на вопрос Романа о внушительной по своему объёму книге в чёрном с «золотом» переплёте ответил, что это – Библия, Роман сразу абстрагировался и не знал уже, о чём говорить дальше...
Он никогда не проявлял интереса к Священным Писаниям, полагая, что это занятие – удел несостоявшихся в нормальной светской жизни людей, иначе говоря, неудачников. И в случайно услышанной им как-то в разговоре двух старушек фразе «ветхий завет» подозревал доставшийся кому-то по завещанию полуразвалившийся дом в подмосковном совхозе Заветы Ильича. О Новом Завете Роман вообще не имел никакого представления; и когда Павел из деликатности первым прервал неловкую для обоих, напряжённую паузу, зависшую где-то в пространстве между ними, и рассказал ему о четырёх Евангелиях, Роман выслушал Павла с явным интересом и хоть многого ещё не понимал из рассказанного, всё же уяснил для себя главное, что Спасителя его зовут вовсе не Морфеус, а Иисус Христос.
Вскоре после обеда, который пришёлся новенькому как нельзя кстати после трёхдневного отвержения его отравленным организмом всякой пищи, в их палату заглянул в очередной раз доктор Гончаров и пригласил сытого Козырева на собеседование к себе в кабинет. В этот раз Роман отреагировал на очки доктора совершенно спокойно, и они ушли вдвоём, оставив Павла Савельева наедине с Апокалипсисом Иоанна Богослова. Часом позже сто девятую посетил Иван Аржунин; и пока они беседовали с Павлом Савельевым на интересующие обоих религиозные темы, доктор Гончаров уже заканчивал консультировать нового пациента и вскоре отпустил его восвояси.
Оставшись в клинике за главного, Николай Андреевич взял на себя ответственность за уточнение диагноза вновь поступившего пациента и, являясь всё же не столько общим психиатром, сколь узким специалистом-наркологом, сомневался теперь, имеет ли он право исправлять заочно поставленный профессором Калиманом предварительный диагноз заболевания Романа Козырева. Взяв в левую руку простой карандаш, Гончаров поставил им еле заметный знак вопроса возле написанного профессорским «паркером» сочетания слов «параноидная шизофрения». И ниже – в графе «уточнённый диагноз» тем же простым карандашом начертал другое: «патологический аффект» и тоже подверг его в конце насмешливо-сутулой кривизне вопросительного знака. Дело в том, что Николай Андреевич – человек от природы мягкий, добрый, одним словом, душевный – очень не любил ставить подобные диагнозы своим пациентам. Потому что такие понятия как идиотизм, истерия, паранойя и шизофрения (и т. д. и т. п.) вызывали в нём неприятное чувство несвойственной ему жестокости, увы, необходимой при вынесении столь суровых «приговоров». Более того он видел в этом даже некий цинизм, столь часто встречающийся в так называемом научном сообществе, цинизм в отношении к остальной части человечества, на которую некоторые члены его (сообщества) взирают так, как будто они действительно уже заняли место хозяев на горе Олимп!
Само собой разумеется, что Николай Андреевич не знал о двух белых квадратных комнатах в подвале клиники. Вход в бомбоубежище был заварен двумя стальными листами, а за ними была такая глухая стальная же дверь с тремя винтовыми запорами, что не только обычный человеческий голос, но даже и самый громкий крик не донёсся бы оттуда, из сырого подвала до слуха обитателей надземной части здания. Входом же в подвальное помещение служил теперь бывший вентиляционный колодец, замаскированный сверху кирпичной будкой резервной мини-электростанции, построенной за счёт клиники с разрешения и благословения администрации санатория. Этот вентиляционный колодец расширили с помощью случайных гастарбайтеров, которые забыли – по окончании ими работ – не только о кирпичной будке и платформе электроподъёмника внутри неё, но и вообще, вовсе забыли, что они гастарбайтеры. Если же возникали проблемы с различными проверяющими инспекциями, то их тут же решал местный участковый, а по совместительству руководитель преступной концессии, теперь уже капитан милиции Алексей Николаевич Бачко.
ГЛАВА 13
Самый короткий день в году постепенно поглощал сумрак долгой декабрьской ночи, безлунной теперь и морозной, но, наверное, более ясной, чем самый что ни на есть солнечный день, потому что вполне откровенной в кристальной прозрачности звёздного неба. Ночи вполне беспристрастной, не манящей лукаво ни синью небесной, ни пьяной луною, но способной как есть показать человеку величие бездны вселенской и, быть может, напомнить ему о единстве планеты Земля с бесконечностью вечного Космоса.
В тёплой уютной палате за единственным, похожим на кухонный, столиком сидели трое. Беседа их, принимая иногда оттенок лёгкого непродолжительного спора, текла, в основном, тихо и мирно. Говорил больше Павел Савельев, а Аржунин и Козырев слушали его, выражая свои мнения редкими, короткими репликами. В этом не было какого-либо диктата со стороны Павла Савельева, просто то, о чём он говорил, действительно интересовало Ивана Аржунина, а для Романа Козырева всё представляло теперь интерес, всё кроме «Матрицы». Впрочем, Роман иногда вспоминал о ней, как вспоминают чувственные натуры о прошедшей уже, несчастной любви, рискуя влюбиться вновь и снова страдать и мучить себя надеждой на встречу с любимой, сознавая порой, что встреча эта теперь уже невозможна. Однако мы отвлеклись.
Теперь Павел рассказывал о разнообразии религиозной символики, разделяющей, как он утверждал, людей на «своих» и «чужих». И когда Иван задал ему вопрос о близком всем христианам символе «распятие», Павел сначала поведал своим собеседникам, что до креста отличительным знаком всех последователей Иисуса Христа было изображение рыбы.
– Это служило им напоминанием об одном из чудес, совершённых Спасителем, и воззвании Его к будущим ученикам стать ловцами человеков, – пояснил он специально для Романа Козырева, который, в отличие от Ивана Аржунина, так и не удосужился пока прочесть ни одного из четырёх Евангелий.
Отвечая на вопросы Ивана, Павел для наглядности изображал различные формы распятий, выкладывая их спичками на поверхности стола, а предшествующий им знак «рыба» выразил с помощью ниточки, вырванной из потрёпанного рукава своего байкового больничного халата. Здесь Павел заметил интересное, на его взгляд, совпадение... Напоминающее петлю, горизонтальное изображение рыбы в вертикальном своём положении походило на начертание цифры «четыре» в одном древнем, мёртвом, как и латынь, языке ариев санскрите. Понятно, что четыре окончания крестообразного распятия и являлось тем, замеченным им совпадением. Павел выкладывал на столе православные, католические, протестантские формы распятий. Изображал различные по принадлежности их к тому или иному религиозному ордену символы рыцарей-крестоносцев. Объяснял, чем отличается крест тамплиеров от креста розенкрейцеров. Поведал о равностороннем кресте Мальтийского католического ордена и о том, что орден этот имел одно время магистром православного российского императора. Какого именно Императора – Павел не помнил и погрузился в девятнадцатый век. Он так увлёкся, что не замечал, как молодой сосед его, Козырев буквально подпрыгивает на стуле, очевидно намереваясь сказать что-то своё. В этом порыве его не хватало сейчас только поднятой, как у школьника-выскочки, руки – руки юнца, желающего опередить своих одноклассников и первым ответить учителю на сложный, понятный ему вопрос. Но «учитель» никакого вопроса не задавал, и тогда Роман Козырев то ли по актёрской привычке своей обращать на себя внимание, то ли подтверждая поставленный ему доктором Гончаровым диагноз, вдруг перебил Павла Савельева совершенно неуместной, как потом оказалось, репликой:
– А я, а я видел дома у одного продюсера такую! коллекцию крестов!.. Золотые с брюликами, алмазами. А на одном даже человечек припаян был из чистой платины! Красота, я вам скажу, необыкновенная! Блин...
Оба его собеседника посмотрели на него так, что Роман сразу понял, что сказал что-то не то. Аржунин вздохнул, а Савельев нахмурился и заговорил глухим, как бы скорбным, незнакомым до сей поры Козыреву голосом.
– А вот представь себе, Рома, если бы казнь Иисуса Христа, – начал он, обращаясь почему-то к Ивану Аржунину, – состоялась в другое время или в другой стране. Если бы эта казнь свершилась на виселице? Или на гильотине? Так что же... «новые русские» коллекционировали бы теперь золотые виселицы с петлёй из жемчужной нити? А?.. Или же маленькие серебряные копии циничного изобретения доктора Гийотена?! Я даже вижу, – тут Павел обратился к Роману, – как братан вылезает из своего «шестисотого мерса», а под пиджаком у него поверх водолазки вместо золотого наперсного креста висит на золотой же цепи средних размеров электрический стульчик из белой платины! А у подруги его...
Здесь его перебил молчавший до сих пор Иван Аржунин.
– Паша, это... не так, – мягко сказал Иван. – Распятие представляет собой символ принесения себя Спасителем в жертву за всех людей. На то была высшая воля, и твоё «если бы» здесь вовсе неуместно. Воля Всевышнего есть свершившийся факт. А наше «если бы» подходит разве что к человеческим, частным историям, которые во многом зависят от нашего личного, свободного выбора. Выбор же Иисуса Христа был предопределён самим Провидением. И всякое «если бы» на этот счёт говорит о противлении Божьей воле... самонадеянного мирского фантазёра!..
Тут Аржунин счёл нужным извиниться за «фантазёра»; и когда Савельев, чуть покраснев почему-то, кивнул ему в ответ, улыбаясь, – Иван заговорил уже несколько уверенней, то есть не то чтобы он до этого мямлил, просто мягкости в голосе его поубавилось.
– Христа распяли. Это – факт! – сказал, как отрезал, Иван. – Поэтому именно распятие, а не топор или... что-нибудь другое является священным символом жертвы Спасителя! А вот превращение этого символа в предмет антикварной торговли – это уже совсем другой вопрос!.. Если бы! современные проповедники Учения Иисуса Христа следовали Его наставлениям о простой скромной жизни, то и символы их единения не являлись бы предметом зависти для алчущих богатства сребролюбцев!
Павел с удивлением смотрел на тихого прежде Ивана и молчал, всё также улыбаясь. И тогда Иван открыл небольшой томик, содержащий в себе все четыре Евангелия, и, найдя подтверждающий последние его слова стих в Евангелии от Матфея, процитировал:
– «...Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои... ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания...»
Теперь уже Павел возразил ему:
– Иисус говорил эти слова двенадцати ученикам своим, посылая их к погибшим овцам дома Израилева с проповедью о том, что приблизилось Царство Небесное, а церковные священнослужители...
Тут он умолк, как бы подбирая нужные слова, и тогда Иван плавно продолжил за него эту фразу новой цитатой «от Матфея»:
– «...все дела свои делают с тем, чтобы видели их люди; расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих...»
Павел хотел сказать что-то совсем другое и потому стал доказывать Ивану, что в этом последнем стихе Иисус говорит о книжниках и фарисеях иудейских, а не о православных или иных священнослужителях некогда единой Церкви Христовой. И чем дольше он говорил, тем больше убеждался сам, что последние слова Ивана не лишены здравого смысла. Ему опять вспомнилась история святого Франциска Ассизского, который буквально воспринял слова Христа о простой, не имеющей заботы о хлебе насущном духовной жизни, и вызывал иногда примером своим явное неудовольствие у некоторых богатых слуг очередного наследника Трона Петра.
Павел закончил показавшиеся ему теперь несостоятельными собственные возражения Ивану риторическим вопросом «почему?!»: почему случилось так, что золото храмов стало теперь для многих дороже самих храмов?
Готовность Ивана Аржунина к изложению своей точки зрения на этот прискорбный факт удивила его собеседников. Тем более что выразил её Иван в свойственной ему теперь поэтической манере, свойственной, впрочем, по вдохновению, которое вот теперь Ивана и посетило. А удивление Павла Савельева было вызвано также и тем обстоятельством, что Аржунин как будто заранее ждал вопроса о золоте храмов; и едва только Павел поставил его, Иван сразу же и ответил:
Сорок лет Моисей по пустыне
Вёл народ к обетованной цели.
Но в гордыне скитаний и ныне
Отрицают Христа фарисеи.
Не от мира сего Его Царство,
Что творите пустые обряды?
Искажаете суть Христианства,
А кресты золотите... Не надо...
Крест не орден, но Ключ Откровенья
Проходивших сквозь тесные врата,
Страх, вселяющий в душу сомненье,
Побудивший к молитве Собрата.
Вы Второго Пришествия ждёте,
Соблюдаете строгость поста.
А придёт – и опять не поймёте,
Отлучите от Церкви... Христа...
Помолчав немного, Иван сказал просто:
– Новый Завет – это альтернатива Ветхому... Не во всём, но в главном альтернатива. А многие, увы, многие видят в Евангелиях продолжение старой библейской истории. Ветхий Завет, затем Новый, и вот уже всё едино... Первый говорит о законах земных, второй – о душе человеческой и о том, что не место ей здесь. Потому как Благая Весть – о Царствии Небесном, а Ветхий Завет – о Земле Обетованной... То есть, наследующие Землю и наследующие Царство Небесное – это разного рода наследники. А искушение смешать всех и вся воедино и приводит вторых под власть первых, а первым позволяет не признавать Высшей Цели вторых и мучить их, соблазняя внешним своим благочестием... Если бы всякий в миру живущий мог унаследовать и Землю, и Небо, то... зачем бы тогда ищущим Бога отрекаться от мира и уходить в монастыри? Ведь не было таких монахов ни в царстве Иудейском, ни в царстве Израилевом, а пророки...
Тут Павел Савельев, будучи сам наполовину евреем, вступился за своих древних предков:
– Иван! А ведь в Новом Завете приводится вся родословная Иисуса Христа, взятая именно из Ветхого Завета! Да и сам Спаситель говорил, что Он пришёл не нарушить закон, но исполнить! Как же ты, Иван, говоришь, что между ними нет прямой связи?! А как же ветхозаветные пророчества о Мессии – Посланнике Божием?! А Давид – царь Израиля?! Который, между прочим, не только указан в родословной Иисуса Христа, но и именем Бога Единого одолел в честном бою великана-язычника! Да и не было бы без Давида-царя того великого царства, чьих заблудших сынов, кстати, и пришёл спасти Иисус! – подытожил Савельев и воскликнул весьма возмущённо: – Ты чего говоришь-то, Иван?!!
– Я говорю!.. – ответил Аржунин приблизительно тем же тоном, коим был ему задан вопрос, – ...что связь между Ветхим и Новым Заветами примерно такая же, как между геополитикой и... например, астрономией! Географией и астронавтикой! Космонавтикой...
И, улыбнувшись, добавил, как показалось Савельеву, ни к селу, ни к городу:
– Да и много ли чести у воина: долбануть исподтишка кирпичом по башке противника, привыкшего к честным дуэлям?
С астрономией Павел не согласился, с астронавтикой – тоже и стал убеждать Ивана, что без географии не было бы ни того, ни другого, что «все мы дети твои, дорогая Земля» и так далее... Иван не стал возражать ему, а сидел теперь молча, выкладывая спичками какого-то жука на поверхности стола. Павел тоже умолк и, открыв свою Библию на страницах не дающего ему покоя Апокалипсиса Иоанна Богослова, стал отыскивать в нём новые объяснения для разгадки «звериного числа». Роман, решив, что продолжения беседы, по-видимому, не будет уже, вышел покурить, а когда вернулся, – застал приятелей вновь оживлённо спорящими как и прежде о смысле Евангелий. Прислушавшись к их разговору, понял Роман, что теперь речь идёт о каком-то ещё Пятом Евангелии, и так как курил Роман не только табак, он решил отдохнуть, прилёг на кровать и приготовился слушать. За окном была уже глубокая ночь. Её время.
ГЛАВА 14
На следующий день после диспута Павла с Иваном в сто девятой палате, когда низкое зимнее солнце уже намекало на будущий вечер, свои владения посетил Лев Семёнович Калиман. Вскоре после ухода его в непредвиденный отпуск ему домой позвонил доктор Костанаев и поинтересовался, скоро ли профессор заедет в клинику? Дело в том, что видеокассет для предписанной профессором видеосъёмки «нескольких дней из жизни Ивана Аржунина» явно не хватало, и Тенгиз Иванович на свой страх и риск отключил уже видеокамеру в холле второго этажа, и в ночные «сонные» часы кассеты в смотровой также не менялись. Лев Семёнович, спохватившись, извинился тогда перед доктором Костанаевым. Он об этом совсем не подумал... Страстно одержимый своей научной работой профессор Калиман забывал порой о самых элементарных расчётах и, слушая по телефону «оправдания» своего подчинённого, прикидывал в уме: «это сколько же надобно четырёхчасовых видеокассет для записи с трёх видеокамер круглосуточно?..».
В тот раз профессор впервые (с тех пор как стал профессором) почувствовал себя круглым идиотом. Безжалостно подавив в себе это неприятное чувство, он осведомился у доктора Костанаева, где по его, Костанаева мнению проводит больше времени Иван Аржунин? Тенгиз Иванович сообщил, что по его наблюдениям Аржунин проводит время, в основном, в беседах с Савельевым и этим новеньким, Козыревым, то есть в сто девятой палате. Тогда Лев Семёнович попросил его оставить включённой только одну видеокамеру – понятно, где именно – и периодически менять кассеты, начиная с девяти часов утра и до девяти вечера, то есть «заряжать» по четыре кассеты в день.
И вот ровно через неделю после звонка Костанаева профессор приехал в Тихий бор за научным видеоматериалом для своей книги и привёз с собой большую коробку видеокассет, едва запихнув её в багажник своего универсального Фольксваген-Гольф. Вернувшись домой, в Москву, в свою четырёхкомнатную квартиру на седьмом этаже стандартной шестнадцатиэтажки, Лев Семёнович спрятался от шустрых, назойливых внуков в маленькой, как кладовая, комнатке и стал разбирать привезённые из клиники видеозаписи. В верхнем слое видеокассет, уложенных в коробке из-под телевизора как кирпичи в строительной люльке, были записи последних четырёх дней, и, взяв наугад первую попавшуюся ему кассету, профессор вставил её в видеомагнитофон и нажал на кнопку «воспроизведение».
Качество дорогой аппаратуры скрытого наблюдения, доставшейся ему от арестованного племянника, произвело на дядюшку впечатление лучше ожидаемого... Минут через десять просмотра видеозаписи он уже почти забыл, что находится в своей московской квартире, сидит перед большим экраном «Тринитрона»; и теперь казалось ему, что он стоит у открытой двери сто девятой палаты и наблюдает происходящее в ней. Профессор Калиман видел сидящих напротив друг друга Аржунина и Савельева. Они сидели так, что поверхность стола между ними так же хорошо просматривалась видеокамерой, вмонтированной над входом в палату, как если бы Лев Семёнович действительно стоял там на какой-нибудь стремянке или высоком стуле. Он увидел, как Иван Аржунин, сложив из спичек какого-то «жука», отвлёк Павла Савельева от чтения толстенной чёрной книги и, указав на сложенную им фигуру, произнёс:
– Кажется, я нашёл решение твоей проблемы...
Изображённая таким образом фигура походила на огромную снежинку; и на первый вопрос Савельева «что это?», Аржунин сначала ответил шуткой:
– Это завершённый процесс кристаллизации капли воды на планете Сатурн.
И, согнав улыбку с лица, произнёс:
– А если всерьёз, то это шесть лучей, исходящих из одной точки под углом ровно шестьдесят градусов между ними и...
Тут он взял ещё шесть спичек и соединил лучи так, что снежинка превратилась в шестигранную гайку или в одну из ячеек сотов пчелиного улья.
– Шесть углов по шестьдесят шесть сторон определят, – вывел Иван непонятную Павлу «аксиому», непонятную, судя по выражению растерянности на лице Павла Савельева, сразу подмеченному чутким профессором психиатрии.
Увы... Всё же придётся, наверное, нам ненадолго забыть о наличии у профессора своеобразного «третьего глаза». Пусть всевидящее Калиманово Око послужит покуда ему самому в научных его изысканиях. Тем более что мыслей читать Лев Семёнович пока ещё, слава Богу, не научился, а наблюдаемых им эмоций у своих пациентов, описания их недостаточно для полноты дальнейшего повествования. Так что оставим на время профессора Калимана в Москве, у телеэкрана и вернёмся в тихоборскую клинику в режиме, так сказать, реального времени. Ненадолго.
Для Павла Савельева действительно непонятна была выведенная Аржуниным «аксиома» о шести углах-сторонах; но в растерянности он был только потому, что Аржунин отвлёк его от чтения Апокалипсиса как раз в тот момент, когда он, Павел уже отыскал в словах Иоанна Богослова ответ на свой главный вопрос: что есть число зверя? И ответ был таков: восемнадцать... Павел пришёл к такому выводу потому, что Иоанн Богослов упоминал в стихе, в котором означены были «три шестёрки» о мудрости.
«А мудрость – это простота, – понял Савельев, – ибо всё гениальное просто...»
«Сочти число зверя», говорит Иоанн Богослов, и Павел по-простому сосчитал, сложил три шестёрки, и получилось у него восемнадцать. А чего восемнадцать? Вот Павел и растерялся...
Иван же, увидев, что приятель его так и не понял озвученной им «аксиомы», повторил её ещё раз, указывая при этом на выложенную им же фигуру из двенадцати спичек, мозаику в виде гайки-снежинки. Затем Иван разрушил эту мозаику, отодвинув её ладонью в сторону, а вместо неё на столе развернул двойной лист в клеточку, тут же вырванный им из середины толстой тетради с надписью «Упражнения для восстановления памяти».
Пока Иван хлопал себя в задумчивости по карманам байкового халата в поисках карандаша, Павел уже протягивал ему шариковую ручку, взятую им с прикроватной тумбочки. И, увидев это, Иван, как бы спохватившись, поблагодарил приятеля: «Спа-си-бо...», – протянул он; и Павел подумал, что в слове «спасибо» заложен, пожалуй, более высокий смысл, чем обычная благодарность. Он впервые увидел в нём пожелание достичь высшей цели человеческой жизни: быть спасённым Самим Богом; да и слово «благодарность» Павел мысленно воспринимал теперь как двусоставное... Протяжное «бла-го-да-рю», нараспев прозвучавшее где-то в груди Павла Савельева, очень отличалось от произнесённого им тоже мысленно скороговоркой словечка «блага-дрю» – этакого краткого недоразумения в русской словесности:
«Благо дарю Вас? Или всё-таки – Вам?..»
Пока он так размышлял, Аржунин уже начертил во всю ширь двойного листа знакомое Савельеву изображение звезды Давида. Теперь уже Павел Савельев вежливо улыбался, а Иван Аржунин смотрел на него своим наивным, «детским» взглядом серо-голубых глаз.
– Углов шесть? – спросил Иван; и когда Павел сосчитал шесть основных углов в двух пронизывающих друг друга равносторонних треугольниках, Иван продолжил:
– Углы эти по шестьдесят градусов?
Савельев, подумав немного, согласился.
– А сто-рон всего шесть! Двусложное, понимаешь?! – закончил Аржунин пытать и так уже начинающего соображать приятеля.
– Ты имеешь в виду... несколько иное в прошлом представление... э-э... значение слова «стор-р-рона»? – Павел сразу уловил, что Иван выделил особой интонацией это двусоставное, как показалось ему, слово. Со вторым корнем «рон» он согласился сразу: обронить, хоронить, боронить. Этот корень, понятно, имеет отношение к земле. А вот корень «стор»...
«Сторицею, простор-р-р, стор-р-рона...»
– Эх, жалко нету Толкового словаря! – Павел явно расстроился и вдруг, хлопнув себя по лбу ладонью, захохотал неестественным для него опереточным меццо-сопрано. Иван тоже развеселился:
– Сто долларов, они и в Африке сто долларов! – пошутил он, подводя итог изысканиям Павла Савельева. Пошутил-то он пошутил, но другу его было вовсе не до шуток, и смех у Савельева был скорее истерическим – чем-то вроде защитной реакции беса, сидящего внутри этого человека, и прекратился он так же внезапно, как и начался. И тогда Павел Савельев вдруг резко вскочил со стула, опрокинув его на пол и, опершись обеими руками о поверхность стола, навис над чертежом Ивана Аржунина.
– Ну ладно, допустим!.. Шесть по сто это – шестьсот... чего-нибудь там... шагов, локтей..., – забормотал Павел, словно в бреду. – Углы между ними по шестьдесят градусов... А углов этих шесть...
Он не верил своим глазам: шестьсот шестьдесят шесть!
– Погоди..., – вдруг, как бы опомнившись, обратился Павел к Ивану. – Ты забыл сложить величины углов. А сумма их будет равна трёмстам шестидесяти градусам!
Иван возразил ему:
– Нет, Паша. Здесь... не арифметика. Здесь геометрия... А точнее изобразительный процесс: исходные данные, принцип построения формы и полученный результат – сама форма. А в обратном порядке, – добавил Иван, отчеканив последних три слова: – Процесс. Её. Разрушения.
Павел «врубился» сразу, вновь взглянул на рисунок и воскликнул, обращаясь, разумеется, не к собеседнику:
– О, Иоанн Богослов! Задал же ты загадочку миру! – тут он опять рассмеялся и опять же над собой: – Иоанн! Бог! Ослов!
Пятое Евангелие «Апокалипсис» представилось ему, одержимому, как бы пятым лучом пентаграммы Люцифера. «И евангелист Иоанн не мог не знать о нём, Светоносном! – восторгался догадкою Павел. – Не мог не знать, как бы добавив символически образ его к четырём окончаниям «креста» четырёх Евангелий!..»
– Две тысячи лет, – Павел продолжал говорить, глядя на рисунок, – люди ждут пришествия Антихриста, а он, как одно из его воплощений, уже приходил! Ещё тогда, тогда – двадцать веков тому назад! Первосвященник иудейский Кайафа, подкупивший Иуду и вынудивший Пилата отдать приказ о казни Иисуса! Кто может сравниться с ним?! Какой ещё нужен Антихрист?! Иуда и тот удавился, поняв, что сотворил, Пилат не находил за Иисусом вины, а Кайафа, подговоривший народ свой на подлое, обрёк тот народ на скитания длинною почти в две тысячи лет!
Савельеву казалось, что тёмная шестая от Солнца планета Сатурн давит на него всей своей свинцовой массой, и он, вдруг как бы обессилев, хотел было присесть, но Иван удержал его за руки и, поднявшись сам, обошёл вокруг стола и поднял опрокинутый Савельевым стул. Усадив на него Павла, Иван вернулся на своё место, а Павел, немного успокоившись, озадачил Ивана вопросом:
– А что это за латинское "R" в кружочке? – спросил он, указывая взглядом на рисунок.
Аржунин несколько растерявшись, ответил не сразу и, подумав: «А действительно, что оно означает?», решил просто озвучить то, что видел теперь в своём же чертеже.
– Точно не знаю, – сказал он. – Я вижу только, что каждый из восемнадцати отрезков, образующих этот символ, имеют длину радиуса окружности, в которую вписывается шестигранник, образованный пересечением двух треугольников... Вот я и обвёл кружком символ, обозначающий радиус.
Пока Иван изрекал очевидное, Павел опять-таки напряжённо всматривался в его рисунок, и когда Аржунин умолк, Савельев, как-то снисходительно улыбнувшись ему, произнёс:
– Эх, Ваня... – Павел нарочито тяжко «с отдувкой» вздохнул. – Ведь сказано же, что не имеющий на себе начертания зверя не сможет ни продавать, ни покупать. Это, Ваня, общепринятый в мире, международный знак качества! А ну-ка погоди...
Тут он стал писать какие-то буквы, а Ваня согласился «погодить», хотя никуда и не спешил... Савельев закончил с буквами и занялся присвоением каждой порядкового номера. Иван, глянув на его письмо, понял, что тот изобразил два алфавита – латинский и кириллицу, и теперь путался в цифрах, зачёркивая их и снова то сверху, то снизу помечал, торопясь, каждую букву соответствующей ей цифрой. Когда же Павел, окончательно запутавшись, попросту просчитал алфавиты вслух до буквы «эр», то выяснилось, что и в кириллице, и в латинице эта буква имеет порядковый номер «восемнадцать»!
Да... Если бы видел сейчас профессор Калиман то телепатическое выражение на лице Павла Савельева. Видел бы именно здесь и сейчас! Что ж, а он и видел... Потому что такое выражение лица срока давности не имеет! Так что даже сидящий перед телеэкраном в Москве да к тому же ещё, так сказать, завтра, Лев Семёнович и тот догадался, что число «восемнадцать», поделённое на три, даёт в результате шесть. И что шестёрок этих, понятно, всего три. И что, по мнению пациента Савельева, именно латинское "R" является «начертанием зверя». И что именно ему, Павлу Савельеву придётся, по-видимому, усложнить диагноз заболевания и к хроническому алкоголизму добавить ещё и психическое расстройство в виде неизлечимой шизофрении... Павел недавно обрил голову, и теперь она виделась профессору через видеокамеру над дверью, словно по кию намеченный шар, а сияющее лицо «телепата» Савельева Лев Семёнович определил для себя как идиотское.
– А как же греческий алфавит, умник?! – проворчал в телевизор профессор Калиман, дважды сосчитав в уме все буквы этого алфавита от альфы до омеги и убедившись, что буква «ро» имеет в нём порядковый номер всего лишь «семнадцать».
– Три шестёрки, шесть троек, – продолжал ворчать Калиман, – шесть треугольников, три шестигранника... Три шестигранника – шар! – Оси координат X, Y и Z острыми стрелами вдруг мелькнули в голове учёного. – Вот и катись на нём в преисподнюю!!! – пожелал он в сердцах Павлу Савельеву, которого сразу же почему-то невзлюбил, как только тот появился в его клинике. И ещё Лев Семёнович решил, что давно уж пора ему гаечки тут закрутить, а то превратили клинику чёрт его знает во что! И, рассмеявшись от мысли о шестигранности этих самых гаечек, сообщил кому-то невидимому, сидящему рядом с ним на диване:
– А ведь философы эти, пожалуй, и в гайках обычных заговор чей-нибудь могут узреть! А?.. Да и в сотовой связи мобильной тотальный контроль над сознанием масс углядят! – И, кивнув на экран «Тринитрона», Лев Семёнович заверил сидящего рядом с ним невидимку: – Вот тогда уж, наверное, будет у Павлика шизофрения параноидальная!
... А в это время, то есть примерно через сутки Павел Савельев размышлял, лёжа на больничной калимановской койке, вспоминал о вчерашнем открытии секрета Апокалипсиса. Теперь Павла терзали сомнения о достоверности Ивановой «аксиомы». Ведь не знал же Иоанн Богослов ни древнеславянского, ни тем более русского языков, а ключевое слово «сторона» было, по мнению Павла Савельева, исконно славянским. Ограниченным, впрочем, как и у всякого смертного разумом Павел Савельев не в силах был ни допустить, ни понять, не имея Знания свыше, что приближенный к Самому Богу (и разделившему языки народов) апостол мог находиться на абсолютном уровне сознания и мог видеть единым и прошлое, и будущее, и что на этом уровне не существует ни временных, ни языковых барьеров. Впрочем, только сам Иоанн Богослов и мог бы сказать наверно, если бы счёл это необходимым, что именно он имеет в виду, говоря о «зверином числе».
Оставив бесплодные попытки разрешить эту проблему, Павел увлёкся размышлениями о доказанном им самому себе значении символа латинского "R" и, не желая останавливаться лишь на одном его определении, продолжал свои поиски...
«Радиус... Радуга... Радио... Радиация!..»
Именно за это понятие, переведённое Павлом как «излучение», зацепился вскоре неутомимый его разум исследователя.
«Радиация! Сколько бед она принесла уже всего лишь за половину столетия!.. Гордецы любопытные... Всё-то интересно им маленьким, эйнштейнам-кюри-оппенгеймерам. Всё-то им игрушечки!..»
Павел думал о мирских учёных: теоретиках и практиках, проникших в самое сердце материи – в ядро атома, и возмущался их земной ограниченности и безответственности за возможные роковые последствия такого демонического любопытства. Далее без комментариев...
«Всё-то им игрушечки! И можно подумать, что они полагают, будто в конце этих игрищ там, на горизонте появится надпись «game over», и тогда они смогут начать всё сначала!.. Самонадеянный Оппенгеймер, лжепоклонник эпоса «Рамаяна», нашедший в нём не объект поклонения божественным деяниям Господа Рамы, а пример для подражания, исполненный гордыни выпустил зверя в мир; и теперь этот зверь скалится на самих оппенгеймеров, неспособных, как оказалось, до конца обуздать его... Открывший большую опасную игру Оппенгеймер – вот достойный наследник первосвященника Кайафы. И именно его, Оппенгеймера детище угрожает теперь и его исторической родине, и всей планете Земля... Отвергшие в своё время Спасителя такие вот оппенгеймеры, не признающие Царства Небесного, рискуют теперь потерять и царство земное и сгинуть с ним вместе под обломками собственных, воплощённых ими в безумстве идей!.. Радиус... Радиация... Геометрия необходима для возведения ядерных реакторов, но сами эти реакторы способны разрушить геометрию вообще как таковую... Доигрался Оппенгеймер! Давно сказано мудрыми: дьявол – обезьяна Бога! Какой смысл в научных достижениях всего лишь двух последних столетий, если их суммарный результат способен уничтожить многомиллионную историю планеты за несколько минут?! И почему так называемый научный прогресс очаровал лучшие умы человечества и заставил их отступить от предначертанного Спасителем Пути? А впрочем, сказал же однажды Сатана: «Имя мне – Легион...». Каждый в отдельности рождён для поиска Истины, а в партии – этой руке миллионнопалой, сжатой в один громадный кулак – бьёт по Ней и тем обрекает себя на ответные Её удары между молотом и наковальней ада...»
«...А что же современные ревнители древних традиций? – задался очередным вопросом Павел Савельев. – Традиций предков? Традиции, традиции... Да замылили мы эти традиции! И видно это на примере современных «православных хоругвеносцев», которые, ратуя за воссоединение Церкви и Государства, почитают демонического царя Петра Великого почти так же, как Святого Петра Апостола. Они и догмами традиций этих «древних» прикрываются как фарисеи законами, по которым и был осуждён на смерть Спаситель! Да, несомненно, Он принёс себя в жертву за всех людей, открыв нам путь к высшей Истине; но святоши узрели в распятии Бога «индульгенцию» от самопожертвования и сами готовы жертвовать другими ради соблюдения чистоты так называемых традиций... Подобные им сначала насильно окрестили из политических соображений языческую, якобы, Русь, затем мучили людей церковными податями, перекрестились в новый обряд и загнали в Сибирь обряд старый, а триста лет духовного разврата, приведшего к отрицанию многими самого факта существования Бога, считают лучшими страницами российской истории!.. Они говорят: «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного...». Да! Но эта любовь проявилась в Его Благовествовании через Христа, а не в молчаливом потворстве кровожадным фарисеям, – дескать, жертва Ему уже принесена (это в виде собственного-то Сына!), причащайтесь святых таинств, докладывайте время от времени о совершённых, неотъемлемых от этого мира грехах и живите, как и жили. А как же «тесные врата»? А «ненависть мира»?..»
Павлу вновь явился в памяти его образ святого Франциска Ассизского. И странное дело, Павел никогда ещё не задумывался о том, что узнал он о святом Франциске из художественного фильма. Не задумывался, что актёр, исполняющий роль святого, сам, судя по другим его ролям, вовсе не свят. А вот теперь Павел задумался и понял, то есть вспомнил давно известную ему, позабытую им истину: никто не свят – только Бог свят.
Тем не менее, образ святого Франциска Ассизского вот уже около года служил для Павла примером... не для подражания, нет, – примером той настоящей духовной жизни, которой и учил Иисус, жизни, подражать которой невозможно, как глупо и пошло пытаются это делать святоши. Её, эту жизнь надо просто прожить, постепенно изменяя себя, свою душу, прожить, как прожил её Франциск. Этот воин-крестоносец – выходец из богатой семьи, случайно прочитав Евангелие, скрываемое от простых людей католической Церковью, дабы не толковали Его по-своему, отказался и от богатства, и от миссии воина-крестоносца, а буквально внял словам Христа и жил в нищете, любви и смирении. И когда закончился его земной путь, сказали о нём: «Он ушёл к Тому, Кого он любил...».
«А чтобы вот так, скопом, без разбора, маршевыми колоннами – только за то, что традиции блюли – да в Царствие Небесное? Да и блюли ли в советском-то обществе? Пусть многие тайно крещёные, но «озвездённые» все «зверем» невиданным Пентаграмматоном!..»
Так думал Павел Савельев, и вдруг потемнело опять в глазах у него, и может быть, за доли секунды, а может, за час или более, внезапно ворвавшееся в сознание Павла, страшное слово «Армагеддон» представило ему картину немыслимую, картину не то чтобы жуткую – в кадре одном, а как бы кино, как бы триллер, но только все кадры которого слились воедино и так, что Павлу казалось, как будто связь времён оборвалась... ...
... Когда он пришёл в себя и вновь увидел над собой кипенно-белый потолок палаты, он, собравшись кое-как с мыслями, попытался представить себе картину ту в целом, как бы сон вспоминая, но только обрывки какие-то от неё достались ему наяву... Тогда Павел стал размышлять об увиденном. И теперь казалось ему, что это был бред какой-то, наверное, или, что так вот и сходят с ума. Но он был здоров совершенно и был в этом абсолютно уверен – именно потому, что сам же и заподозрил у себя сумасшествие и мысли больные, навязчивые тут же прочь отогнал и забылся, увидев там, на потолке – яркую на нём, кипенно-белом – божью коровку, невесть откуда взявшуюся зимой... И тогда эти мысли вернулись к Савельеву уже «обезболенными» кем-то так, что слово «Армагеддон» представилось ему теперь не страшнее, чем созвучное – «пирамидон», как бывшее слово, слово о прошлом...
«Всё очень просто, – рассудил о нём Павел. – Армагеддон уже был...»
И дед его, Павла – Виктор Петрович Савельев участвовал в этой битве и погиб под Москвой, защищая её в сорок первом, как в песне той, про деревню Крюково. Армагеддон был под Москвой, в Сталинграде, на Курской дуге и других великих сражениях Отечественной Войны...
Не склонный к пошлым, показным мистификациям сам Павел Савельев обладал разумом, настроенным почти всегда несколько всё же мистически. И если добавить к такому мировоззрению Павла ещё и математический склад ума его, и натуру его савельевскую – страстную да чувствительную, то в итоге в сознании Павла Савельева как раз и проявлялось порой то самое чувство шестое, называемое ещё ясновидением, или, иначе говоря, – спонтанным, глобальным видением тех или иных событий как они есть, то есть были уже и будут ещё.
То, как понимал теперь Павел Савельев Армагеддон, может быть, и покажется кому-то бредом, но для него, для Павла Савельева всё было ясно теперь и логично в его мистическом видении. И если кому-то удастся вполне проследить «диспропорцию» мыслей Павла Савельева в отношении Армагеддона, то и размышления его о «числе зверя», наверное, покажутся тому человеку детским лепетом. Павел рассуждал приблизительно так:
Нацисты, пришедшие к власти в Германии в 1933 году, как бы пытались завершить то, что уже сотворили однажды римляне с Иудеей...
«Да у них, у нацистов, – думал Павел, – даже приветствие было таким же, тем же римским: в виде вскинутой вверх и вперёд правой руки...»
Но мистическим Павлу виделось вовсе не это совпадение, что со стороны нацистов было, скорее всего, лишь простым подражанием римским воинам, а то, что у власти нацисты продержались (до полного их разгрома) ровно двенадцать лет, то есть один полный, так сказать, оборот «звериного круга», зодиака. А пришли они к власти ровно, ровно через девятнадцать столетий после распятия Иисуса Христа, когда (после казни Спасителя) и начались в 33-34 г.г. н.э., как полагал Павел, гонения на еврейский народ со стороны тогда ещё римлян. Гонения, что и привели в 70 г.н.э. – ровно через три оборота «звериного круга» к падению Иерусалима... И разве возможно было придумать такое заранее обычному человеку, впрочем, не человеку – зверю Адольфу Гитлеру просчитать приход к власти в 1933 году без вмешательства свыше? И именно таковое вмешательство свыше, – в этом-то Павел и был уверен как раз, – и не дало провернуться «звериному кругу» ещё пару раз, устроив тот самый Армагеддон, который и завершился в сорок пятом году двадцатого века Великой (потому и Великой) Победой. Победой, казалось бы, откровенно атеистического государства, одуревшего под пьяной кровавой звездой, над антихристами, у которых на пряжках ремней значилось «Gott mit uns» (с нами Бог), да со свастикой на знамёнах – извращённым ими буквально священным символом вечного времени.
«Да, прав Иван, прав! – думал Павел Савельев, вспоминая рисунок Ивана: – Не арифметика там – геометрия. Принцип построения формы и процесс её разрушения. И форма эта – звезда Давидова и воссоздана-то была на государственном, так сказать, уровне, то есть на флаге Израиля нового только лишь после уже Армагеддона – битвы великой, где воинство Божие, не зная о том, что Божие, спасло еврейский народ от полного его истребления!..»
«Только вряд ли хоть кто-нибудь поймёт это теперь..., – печалился Павел Савельев, имея в виду его видение Армагеддона: – Советские этого так и не поняли, потому что советские, а у американцев свой «Армагеддон» – с Брюсом Уиллисом...»
Иные тайны Апокалипсиса Павла Савельева больше не беспокоили, да и мало ли ещё загадок вместил в своём Откровении святой Иоанн Богослов?.. Впрочем, особо о том не задумываясь, Павел представил себе ещё раз рисунок Ивана, и как бы сам по себе рисунок этот вписался в видении Павла в округлый циферблат часов. И тогда лучи гексаграммы сами же и указали ему на цифры «два», «четыре» и далее до двенадцати – чётные. Сложив эти цифры по привычке суммировать, что бы то ни было, как он это делал, например, с номерами автомобилей и трамвайно-автобусных билетиков, у него получилось число «сорок два». И, сообразив о циферблате, что двенадцать бывает не только часов, но и месяцев, и лет в зодиаке, Павел остановился на втором соображении, из которого выявилось сорок два месяца, или же – три с половиной года, как и сказано в Пятом Евангелии о времени власти Антихриста. Но «где» и «когда» Павел разгадать не успел...
Размышления Савельева прервал проснувшийся сосед по палате. Роман Козырев сидел на своей кровати, свесив ноги, и шумно зевал, почёсывая свою голову, начинающую уже обрастать жёстким рыжеющим «ёжиком». Вчера, во время диспута Павла с Иваном он так же мирно спал, погрузившись в объятия Морфея под их рассуждения о каких-то геометрических понятиях, напомнивших ему о скучных, однообразных уроках вечно сонного школьного учителя математики. В общем, Роман заснул, как его и учили. Ему приснилось, что известный кинорежиссёр, снимающий грандиозную трилогию о Сотворении Мира, пригласил его, Романа Козырева главным консультантом по спецэффектам. И теперь Роман отчитывал осветителя и оператора за топорную работу...
В тот момент, когда усталый седовласый старик с запущенной бородой, похожий почему-то на Карла Маркса, восклицал грозно: «Да будет Свет!!!», и смазливый блондин-осветитель тут же включал семь мощных прожекторов, лучи их искажались, пропущенные через объектив кинокамеры, и представлялись взгляду консультанта на экране монитора перед ним в виде полупрозрачных, блестящих золотом шестигранников, а сами прожектора – в виде семи шестиконечных звёзд. Роман ругал и оператора, и осветителя, утверждая, что он-то знает от своих соседей по психиатрической клинике, что Небесный Свет не может и не должен так искажаться! Что Небесный – это источник всякого другого света, что это им не солнечных зайчиков ловить! И, увидев, что те лишь в недоумении пожимают плечами, Роман разбил экран монитора, обозвав его иконой дьявола, и ушёл из студии, заявив, что с такими бездарями он ни за какие деньги работать не будет!
Роман даже проснулся от возмущения! Он приподнялся на койке, опираясь о локоть, и, обнаружив себя в тёплой компании теперь уже единомышленников, сладко зевнул в потолок и, зацепившись там за что-то взглядом, вдруг произнёс хриплым спросонья голосом:
Шестигранник – фокус сферы.
Символ власти Люцифера.
Белокур. Красив на вид.
А зовут его...
Так и не вспомнив, как звали того осветителя, Роман откинулся с локтя на спину, повернулся на бок к стене и вновь заснул. И на этот раз уже безмятежным, спокойным сном.
ГЛАВА 15
В первый день завершающего второе тысячелетие года, когда весь так называемый цивилизованный мир опасался сбоя компьютерных программ, «искусственный интеллект» проявил себя вполне гуманно в отношении этой значительной части человечества и всё же позволил ей пережить этот день, отложив конец света на неопределённый срок. Что же касается других великих и малых народов, пока ещё более-менее свободных от роботов, народов живущих по лунному или иным собственным календарям, то для многих из них даже такого понятия как «конец света» и вовсе не существовало. Об этом точно знал теперь Иван Аржунин, вторую неделю изучавший подаренную ему супругой к Новому году небольшую библиотеку восточной философии.
Татьяна Сергеевна навещала его раз в неделю, и хотя от прежнего, знакомого ей Ивана осталась только внешняя оболочка, Ивана нового она любила не меньше, потому что видела в нём совсем почти ребёнка; и такая любовь была, пожалуй, даже ближе душе её, чем та, супружеская. Обречённая природой на бесплодие, Татьяна была ему теперь как мать, которой Иван не знал, не помнил. Он вырос в детдоме и никогда не рассказывал супруге о том, как попал туда и что произошло с его родителями, но при слове «авиакатастрофа» лицо Ивана всегда становилось мрачным, и если по телевизору сообщали об очередной трагедии, Иван сразу уходил в другую комнату, а если был один, сразу же переключал его на другой канал. Но это было в прошлой Ивановой жизни, а теперь Иван телевизор почти совсем не смотрел, а узкий круг общения ограничивал возможность случайно затронуть эту болезненную для него тему. Татьяна Сергеевна же никогда не позволила бы себе такого «запрещённого приёма», даже если бы это был единственный способ вернуть Ивану память.
В этот первый новогодний день она приехала навестить его и привезла с собой, как и во все прошлые её посещения, целую сумку гостинцев. Татьяна поздравила мужа с «линолеумом», как не лишённая чувства юмора называла она миллениум – смену тысячелетий; и Иван ответил на эту шутку её добродушной улыбкой и также поздравил супругу с «линолеумом»...
Здесь, пожалуй, следует кое-что уточнить в характере нового Ивана Аржунина, в характере Ивана-философа с поэтическими наклонностями, в котором проявлялся порой Иванушка Простодушный из русских народных сказок, принимаемый в них действительными дураками за такового. Несмотря на несколько наивное, как у ребёнка, восприятие им этого мира, Иван не был чужд и иронии, и если того требовали обстоятельства, отстаивал свою точку зрения в новых его убеждениях совсем даже не по-детски. Впрочем, такие «боевые» качества Ивана Аржунина проявлялись в основном в его спорах с Павлом Савельевым, а также во время нечастых консультаций у профессора Калимана, и, несколько забегая вперёд, сообщим, что проявятся эти качества ещё и в беседах с Романом Козыревым. И ещё как проявятся. С супругой же своей Иван всегда был вполне мил и обходителен, и та заботилась о нём действительно как о ребёнке.
Что мог Иван подарить Татьяне в ответ на её заботу? Денег своих у Ивана теперь, разумеется, не было, зато была фантазия, и были идеи, воплотив которые, – будь Иван, так сказать, на свободе, – он вполне мог бы неплохо зарабатывать. Но теперь Иван был ограничен в свободе, и он, смутившись, словно юноша-школьник, неуверенным, как бы пока ещё не вполне мужским жестом-движением извлёк из кармана своего больничного халата средних размеров стеклянный шар с чем-то красным внутри него, шар внешне похожий на те, какими обычно украшают новогоднюю ёлку. Иван преподнёс Татьяне этот простой подарок, не сумев скрыть смущения своего; и когда Татьяна взяла его в руки, то увидела, что весь объём шара заполняет большой цветок живой алой розы. Она сразу не поняла, как это Иван умудрился запихнуть его туда, – отверстие в шаре было слишком маленьким, – и вспомнила вдруг, что и сам цветок Ивану купить было негде и не на что. А Иван сам же и вырастил эту розу, надев круглую стеклянную колбу на едва завязавшийся бутон. И когда завязь набухла, окрепла и распустилась внутри неё, извлечь розу оттуда было уже невозможно. Небольшой розовый куст рос в цветочном горшке на подоконнике Ивановой палаты и никогда раньше не цвёл до этого первого случайного бутона. Татьяна, зардевшись, спрятала шарик в сумочку, – смущена она была не меньше Ивана, но счастлива, потому что поняла, что цветок этот Иван вырастил для неё, вспоминая о ней, думая о ней, любя её.
Теперь они спорили, смеясь, правильно ли считать этот наступивший новый год сменой тысячелетий? Татьяна считала, что начало двухтысячного года – это и есть начало новой эры, тот самый миллениум, а Иван утверждал, что от Рождества Христова прошло всего одна тысяча девятьсот девяносто девять лет, и что ровно через год, когда закончится наступивший теперь «двухтысячный», следующий за ним год и будет тем самым миллениумом. Каждый оставался при своём мнении, но их спор больше похож был на милую беседу двух действительно близких друг другу, счастливых людей, нежели на то страстное состязание, какие бывают между супругами, когда доминируют такие вопросы, как «кто из нас умнее» или «кто в доме хозяин». Так что когда Павел Савельев постучался в дверь сто восьмой палаты, из-за неё раздавались весёлый Татьянин смех и полные иронии восклицания изображающего кого-то Ивана Аржунина. В ответ на его стук звонкий женский голос откликнулся коротким «войдите», и Павел, осторожно приоткрыв дверь и убедившись, что войти действительно можно, теперь уже уверенно ступил на светлый линолеум пола сто восьмой палаты.
Он зашёл попрощаться. За два дня до Нового года Павел попросил доктора Гончарова выписать его из клиники и, услышав в ответ «вольному – воля», теперь собирался уехать домой. Друзья простились, обнявшись по-братски, а Татьяне Павел хотел было уже поцеловать руку, но в последний момент он, вдруг как бы опомнившись, лишь дотронулся до пальцев её руки... Как бы это сказать? Едва коснулся её руки межбровьем своего лба.
Перед самым уходом Павел спросил Ивана, как добраться до того монастыря, который Аржунины посетили однажды и где получили благословение старца на скорейшее выздоровление Ивана. Тот затруднялся ответить, так как был тогда, во время его и Татьяны паломничества слишком уж слаб и умом, и телом; и тогда супруга его пришла ему на помощь, подробно рассказав Павлу Савельеву, с какого московского вокзала и до какой станции нужно доехать, чтобы пройдя потом километров семь по просёлку, увидеть, наконец, монастырскую ограду. Иван молча выслушал «напутствие» Татьяны их общему другу, и когда она закончила говорить, в глазах Ивана Павел прочёл явный немой вопрос. Павел понял его и без слов и ответил неопределённо: «Хочу попробовать пройти...». И хотя он и не сказал ничего больше, Иван и так догадался, что Павел говорит о тесных вратах.
Когда Павел ушёл, Татьяна спросила мужа:
– Ваня, а ты домой не... собираешься?
Она часто называла его так, делая ударение на втором слоге, когда спрашивала Ивана о чём-то очень для неё важном. В такой её интонации проявлялось естественное для женщины чувство зависимости от сильного мужского плеча; и это «Ваня» звучало в устах её настолько мило и жалобно, что добродушный Иван, – как в прошлой их жизни, так и теперь, – никогда и ни в чём не мог ей отказать. Вот и на этот раз он простодушно ответил супруге: «Собираюсь...»; и тогда Татьяна пообещала Ивану, что она сегодня же позвонит Льву Семёновичу и сообщит ему о намерении Ивана немедленно покинуть клинику.
Вскоре и она, посмотрев на часы, стала собираться домой. Татьяне надо было успеть на «двухчасовую» электричку, потому что следующей пришлось бы ждать два с половиной часа, а идти до станции одной, почти в полной темноте ей было всё ж страшновато. Иван тотчас вышел в коридор и, застав на пороге сто девятой палаты Романа Козырева, едва успел спросить его: «Где Павел?» и увидел, что тот уже выходит вслед за Козыревым, волоча тяжёлую спортивную сумку с книгами. Иван попросил его дождаться Татьяну, и когда та вышла из сто восьмой, они простились с Павлом во второй раз и теперь уже в последний.
Оставшись один, Аржунин стал разбирать опустошённый наполовину, большой целлофановый пакет с гостинцами. Нет, первая половина ещё не была съедена, – просто Татьяна заботливо разложила «сухие» продукты по полкам прикроватной тумбочки Ивана, а скоропортящиеся отнесла вниз в столовую. Там стоял большой промышленный холодильник, и у каждого пациента клиники был в нём свой, индивидуальный пластиковый контейнер.
Разбирая пакет, Иван обнаружил в нём кое-что из тёплых вещей «на всякий случай», несколько пар сменного белья, а под ним – на дне пакета завёрнутую в газету, тяжёлую, холодную ещё с мороза, внушительных размеров книгу. Развернув газету, Аржунин увидел бордовую шагреневую обложку книги, на которой крупными золотыми тиснёными буквами значилось: «Философия Веданта». От книги исходил чуть прибитый холодом полутора тысяч страниц влекущий Ивана таинственный дух свежеотпечатанного перевода древнего текста. Это была вторая для Ивана книга из той библиотеки, которую Татьяна подарила ему к Новому году. Вся библиотека состояла из десяти таких же внушительных по объёму томов, и Веданта являлась как бы заключительной, итоговой её частью.
Первый том содержал в себе относительно краткое описание основных философских школ, и, поверхностно ознакомившись с их Учениями, Аржунин обратил своё внимание именно на Веданту. Отложив, таким образом, чтение восьми предыдущих томов «на потом», Иван приступил к изучению этой возвышенной, одухотворённой философии. Зачитавшись, Иван даже не пошёл на ужин; и хотя дежурная медсестра дважды напоминала ему о нём, Иван ограничился «сухим пайком» из привезённых супругой гостинцев. Поздно ночью, когда веки его отяжелели от усталости, а длинные строки убористого текста стали повторяться в прочтении, а затем и наползать одна на другую, – только тогда Аржунин закрыл книгу и, не раздеваясь, уснул прямо на плюшевом покрывале, лежащем поверх освежённой чистым бельём постели... Читал он и на другой день и все последующие вплоть до светлого праздника Рождества Христова. И встретил его с несколько иным, нежели ранее пониманием всего величия подаренного однажды Отцом Небесным и Богородицей этого короткого зимнего дня.
Теперь был уже вечер пятницы, и к Ивану Аржунину заглянул скучающий сосед его из сто девятой Роман Козырев. Со времени отъезда Павла Савельева прошло чуть меньше недели и в Ромину палату пока ещё никого не подселили. Иван же не заходил к нему, целыми днями погружённый в Веданту, и Роман тоже пытался что-то читать, лишённый общения и книг Савельева. Наконец, он позвонил домой, и отец привёз ему небольшой переносной телевизор, видеоплеер и пару десятков кассет... с любимыми Ромиными фильмами.
Дорвавшись до «Матрицы», он решил пригласить Аржунина к себе в гости, и добродушный Иван, отложив своё чтение, пошёл вслед за Козыревым – смотреть, как африканская прорицательница морочит голову главному герою виртуального мира. Тем не менее, Иван с большим интересом досмотрел фильм до самого конца, обращая больше внимания на некий подтекст в диалогах действующих лиц, тогда как Роман, очарованный спецэффектами, в который уже раз восхищался сверхъестественными действиями этих лиц... Когда же Нео, подобно другому голливудскому киногерою – Супермену, стартовав с поверхности земли, рванул куда-то в стратосферу, и вслед за этим по экрану поползли титры, Аржунин хлопнул себя по коленям ладонями, а Козырев всё ещё держал свои вытянутыми вверх, как гимнаст, завершивший упражнение на каком-нибудь спортивном снаряде.
– Да-а-а..., – выдохнул Аржунин. – Вот уж действительно верно говорят: талант-то – он ведь от Бога!
И Козырев подумал было, что Иван так же, как и он сам, оценил удивительные достижения современных компьютерных технологий. Но тот лишь озадачил его несколько странным своим замечанием:
– Жаль только, что талант свой, – сказал Иван, – человек использует, как правило, во славу этого бренного мира, частью которого мнит и себя самого. А не во славу Того, – тут он взглянул в потолок, – Кто этим талантом его одарил.
Тогда Козырев попросил его объяснить, что это Иван имеет в виду, говоря о бренности этого мира? Ведь его, этот мир тоже сотворил Бог и сказал: «это хорошо». (Роман к тому времени прочёл уже Книгу Бытия и отчасти – Исход и теперь очень гордился своими познаниями в основах богословия.) И Иван объяснился, построив свои объяснения на основе тех знаний, которые он успел почерпнуть из Веданты. Причём комментарии его прозвучали как одна из тех страстных проповедей, когда очевидно, что проповедник действительно верит в то, о чём говорит.
– Когда царь или президент государства, – веско начал Иван, – издаёт Указ о строительстве новых тюрем для преступников и видит, что его распоряжение исполнено точно и в срок, – он тоже говорит: «это хорошо»! Так и этот бренный мир создан волей Всевышнего для отступников от Мира духовного, где все мы жили когда-то и служили Ему, Всевышнему Господу, потому что в этом и заключается наше истинное предназначение... Есть такая русская народная пословица: «Жить – Богу служить»! – произнёс Иван с особым вдохновением и добавил: – Видать, в этой мудрости народной, Рома, и кроется ответ на вопрос «что делать?», а?..
Рома на это ничего не ответил, и Иван продолжал:
– Но Создатель не лишил нас, вечных слуг Его свободы воли и выбора; и мы, те, кто решились однажды уподобиться Ему во всём и даже бросить вызов абсолютному Его могуществу попали сюда, в этот тёмный по сути своей мир материи, откуда не видно уже ни вечной Его Обители, Мира духовного, ни Его Самого, изначального Источника всего сущего. Но Господь милостив, и так как двух абсолютных миров быть не может, Он же и дал нам эту виртуальную игрушку мира относительного. И виртуальность её заключается в том, что она временна. Здесь нет настоящего! – убеждённо сказал Иван. – Прошлое здесь плавно перетекает в будущее; и слова «остановись, мгновение, ты прекрасно!..» – это лишь мечта и... ностальгия человека о забытом им Настоящем Небесного Царства! А одна из величайших иллюзий, которые испытывает заключённая в теле вечная душа – это иллюзия постоянства временных явлений мира сего, Царства Земного...
Аржунин умолк, задумавшись, и только тогда Козырев проявил, наконец, своё понимание назначения мира земного, проявил таким образом:
– Так значит, этот мир действительно подобен компьютерной матрице? – спросил он с дрожью в голосе, и, взглянув на него, Иван понял, что Роман действительно очень напуган.
– А мы... люди, – продолжал тот, чуть не плача, – всего лишь виртуальные игрушки в руках создателя... этой матрицы, а?..
На что Иван отрицательно завертел головой и чтобы успокоить Романа, произнёс, стараясь говорить как можно мягче:
– Не совсем так... Мы попали в эту игру по своей воле, а Господь только даёт нам, существам духовным возможность различных материальных воплощений, чтобы мы могли с помощью того или иного тела исполнить наши желания – так или иначе повелевать окружающей нас материальной природой... Это тело, – Аржунин приложил к своей груди ладонь правой руки, – нечто вроде скафандра, приспособленного к окружающим природным условиям. Так же и другие тела: от микроорганизмов до гигантских животных, рыб и растений – всего лишь оболочки, созданные Творцом для вечных живых существ. Здесь всё зависит от желаний и их последствий. Само же слово «человек» означает тело или чело вечное, потому что в Духовном мире именно такую изначальную форму имеет и Сам Всевышний, и вечные слуги Его. Поэтому и говорится в Библии: «по образу и подобию». Так что мы не есть тела, мы есть души! – подвёл Иван Аржунин итог таким вот своеобразным его комментариям к просмотренному фильму.
Роман же никак не мог понять, как это можно иметь форму человеческого тела, не имея самого тела? Для поклонника «Матрицы» такое непонимание было весьма странным обстоятельством, и когда он попросил Ивана разрешить этот его вопрос, тот, с удивлением взглянув на Романа, разрешил, то есть объяснил как смог...
– Когда ты смотришь телевизор, – сказал Иван, – или когда ты видишь проекцию изображения на экране кинотеатра, ты же... веришь, что происходящее там реально?.. А когда ты, увлёкшись какой-нибудь компьютерной игрой, забываешь на время об окружающем тебя реальном мире, разве ты не видишь, что и виртуальные герои тоже имеют свои формы?.. Так что для того чтобы иметь форму вовсе не обязательно иметь плотное тело, состоящее из грубых материальных элементов: будь то элементы земли, воды, огня, воздуха и... даже эфира, звука!.. Вообще, природа Духовного мира иная; и это сравнение с виртуальным изображением весьма условно. Но в этом мире всё условно, и чувства наши ограничены и несовершенны, и позволяют нам, людям приводить только понятные нам же сравнения.
Иван говорил легко и свободно, речь как бы лилась из его уст, и Роман, не решаясь перебивать его, но желая, видимо, сказать что-то своё, приложил руку к сердцу и чуть подался вперёд, а Иван, увлёкшись, не понял этого Романова порыва и продолжал:
– Что же касается сердца человеческого, – сказал он, глядя на Ромину руку, – то именно там, в сердце находится бессмертная душа его. И сам он – эта душа, джива-атма – источник жизни и сознания. А разум временного тела вечной души является как бы составной частью своеобразной индивидуальной компьютерной программы, запущенной однажды, своего рода очередным уровнем сложности в большой виртуальной игре, которая с каждым очередным воплощением всё больше очаровывает душу и заставляет её рано или поздно окончательно забыть о Причине всех причин и изначальном Источнике своём. Так что аналогия с матрицей..., – негромко произнёс Иван и, убедившись, что с нервами у Романа теперь, по-видимому, всё в порядке, повторил: – Аналогия с матрицей, на мой взгляд, здесь вполне уместна. И тот, кто находит своего Морфеуса – и есть избранный. Но становится таковым только в том случае, если действительно искренне желает найти его, то есть готов к встрече с ним. Готовность же эта наступает, как правило, после очень серьёзного сбоя в собственной программе, и тогда разочаровавшийся человек начинает искать выход из этой игры и находит его беспричинной милостью Высшего наблюдателя... Только любовь к Нему, – продолжал убеждённо Аржунин, – любовь, спящая в человеческой душе, способна вырвать человека из цепи перевоплощений и позволяет ему обрести, наконец, тело вечное вне этого пространства и разрушающего его времени. Забвение этой вечной чистой любви – и есть самая главная, большая беда: амнезия всего человечества. И никто в этой беде, кроме самого человека, не повинен. – И, улыбнувшись грустно, Иван добавил: – Вот, Рома, пожалуй, и ответ на вопрос «кто виноват?»...
В этот момент внезапно погасли все четыре люминесцентные лампы на потолке, и теперь палату освещала только одна: на стене у входа над умывальником. Такое бывало иногда, и причину знал только Павел Савельев, частенько ковырявшийся отвёрткой в выключателе там же, у входа и, по-видимому, так и не сумев устранить этот дефект. Иван умолк и глядел теперь куда-то вдаль, поверх входной двери Роминой теперь сто девятой палаты. Роман тоже молчал. Ему стало не по себе от этого как бы устремлённого в бесконечность, прозрачного взгляда Ивана Аржунина. Так прошло минут пять в полной почти тишине, и только какие-то звуки доносились теперь снизу. Там, прямо под сто девятой была столовая, вероятно открывшаяся уже, судя по звукам, на ужин.
«Как из ада...», – подумал о звуках Роман и вздрогнул, когда Иван вдруг произнёс в полутьме незнакомым ему, скорбным с надрывом голосом:
– Ведь приходил же однажды Великий врач, способный излечить человечество от этой амнезии... Но вы убили Его, а рецепты, Им оставленные, переврали до неузнаваемости!
Тут уже Козырев не выдержал и в испуге перебил, прервал скорбную речь Ивана Аржунина:
– Вы?! Ты сказал «вы»?! Кто это «мы»?!
Иван как бы опомнился:
– Извини... Разве я сказал «вы»?.. Да нет... Они... То есть мы, мы люди сами не хотим избавляться от этой болезни – беспамятства... Упрямые мы. Гордые. Самолечением всё занимаемся. Вот и осложнения налицо...
Иван опять было о чём-то задумался, но Роману, наверное, из-за страха его не терпелось продолжить разговор, и он задал Ивану следующий вопрос:
– Вот ты говоришь о перевоплощениях... А разве Церковь... вообще христиане признают эту теорию? Насколько мне известно, – подавил Роман страх, – Иисус Христос ничего об этом не говорил!
Иван как-то растерянно глядел на него... Наконец, собравшись с мыслями, он ответил:
– Да... Иисус не говорил... об этом... Но разве не говорил Он также ученикам Своим: «Многое имею ещё сказать вам, но не вместите теперь...»? Достаточно того, что Он проповедовал людям о Царствии Небесном и учил их как достичь Его за одну единственную жизнь!
Вдруг Аржунин, обычно невозмутимый, явно рассердился на кого-то:
– Они говорят, что у птиц, животных, рыб и прочих живых существ нет бессмертной души!.. И это называется богословием?! Не-ет! Это называется невежеством!.. Неужели Творец одних Своих созданий любит настолько больше, что уготовил им жизнь вечную, а других обрёк на временное, короткое, почти бессмысленное существование?!
Осмелевший более-менее, Козырев возразил ему:
– А как же в Библии говорится, что Сам Бог дал человеку животных в пищу?
Иван совсем расстроился.
– Да как же ты не понимаешь?! Ведь это и есть самое страшное!! – едва не выкрикнул он. – Поедать себе подобных, пусть не таких разумных, но тёплых, дышащих божьих тварей... чьих-то мам и пап, что заботятся о своём потомстве, разве это не ужасно?! Да одно только это должно заставить человека задуматься, то ли это место, тот ли это мир?! А если человек не думает о подобных вещах, то его, пожалуй, и человеком-то назвать нельзя!
Тут Роман взглянул на него исподлобья, как говорится, набычившись, и Иван, несколько смягчившись, пояснил:
– Да нет, ты пойми, Рома, я же не призываю людей умирать с голоду... Но хотя бы понимание жестокой необходимости убивать других живых существ для своего пропитания должно заставить нас задаться вопросом, почему это так? Ведь мы же добрые, сострадательные. Или же нет?.. Человеки мы? Или звери? И в чём между нами различие?
Аржунин опять умолк и, не дождавшись ответа от насупившегося Козырева, разрешил свой последний вопрос так:
– Только мы, люди способны осознать Бога и вернуться в Его Обитель. А животным и другим живым существам только ещё предстоит родиться когда-нибудь в человеческом теле. И, убивая, мы лишаем братьев наших меньших возможности пройти естественный путь развития их сознания до нашего, человеческого!
Иван вздохнул тяжело и спросил собеседника:
– Неужели, Роман, ты в самом деле думаешь, что это Сам Бог призывает нас забивать молодых ещё телят, почти... детей для котлет и пельменей?
Роман ничего не ответил, подумав: «Не знаю, как насчёт телят, а говядина – штука вкусная, особенно вырезка «по-французски». Да и откуда мне знать, к чему призывает евреев их Бог?..».
– Так не верю я в такого Бога!!! – вдруг воскликнул Иван, и Роман опять вздрогнул. – Да нет, то есть не... в Бога, – тут же оговорился Иван, – а тем, кто извратил Его Слово теперь и уподобился в том книжникам народа того...
Иван запнулся, подумал мгновение и договорил:
– ...самоизбранного!
В этот момент дверь сто девятой палаты распахнулась настежь. На пороге стояла, радостно улыбаясь, сестра-хозяйка Клавдия Алексеевна. Как бы подтверждая все последние слова Ивана, она как обычно, заголосила, запела призывно:
– Эй, молодыя! Ужинать пойдёте, аль нет?! Чой-то тёмно у вас тута... Пошли-пошли! Сё-дня поросёнок у нас! Рождественскый!
Роман тотчас же поднялся со стула и теперь смотрел вопросительно на поражённого Ивана... Тот, чуть погодя, тоже встал; и они побрели вдвоём по коридору второго этажа и спустились на первый в столовую...
На следующий день они продолжили этот разговор, когда Козырев прямо с утра зашёл в гости к Аржунину, и они пили чай в сто восьмой палате, лишив профессора Калимана «прямого эфира». Лев Семёнович ещё третьего дня вернулся из отпуска, решившись, наконец, оставить свою дочь Светлану хозяйничать в его приватизированной квартире. А сегодня он наблюдал и слушал весь тот разговор в сто восьмой, так сказать, живьём, сидя в смотровой перед экраном монитора. Когда философы, как он их называл, ушли на ужин, Лев Семёнович спрятал оставшиеся пустые кассеты в шкаф и стал собираться домой. Он решил отказаться от дальнейшей видеозаписи Ивановых бесед. Поведение и речи пациента Аржунина производили на профессора удручающее впечатление. Не то чтобы он совсем не интересовался религиозной тематикой – вовсе нет, просто обсуждение таких бездоказательных вопросов устами хронического алкоголика и истероида (Савельева и Козырева) с человеком, непомнящим собственного имени, казалось профессору, по крайней мере, странным. К тому же супруга Ивана Аржунина позвонила ему, Калиману домой и попросила как можно скорее выписать её мужа из клиники. Тогда, почти неделю тому назад профессор Калиман понял уже, что теряет этого пациента, так и не продвинувшись с его помощью в своих научных исследованиях...
Из своего предыдущего опыта профессор ожидал от такого больного наполовину бессвязной речи, а Иван говорил внятно, иногда даже рифмами, частых депрессивных состояний, а тот почти всё время улыбался, причём, не идиотской, а какой-то одухотворённой, светлой улыбкой. И наконец, вместо предписанных Аржунину занятий ролевым аутотренингом и упражнений в развитии памяти, тот лишь вырывал из общей тетради с подробным их описанием пустые листы в клеточку и чертил на них какие-то непонятные для Калимана схемы. Иначе говоря, не соответствовало поведение пациента Аржунина симптомам всё же явной у него для профессора диссоциативной амнезии.
Лев Семёнович консультировался по этому поводу с коллегами из Института психиатрии, но большинство из них называли этот случай феноменальным, а некоторые даже высказали и вовсе уже ненаучное предположение об одержимости пациента Аржунина каким-то иным, посторонним духом. Впрочем, такая идеалистичность последних основывалась на опыте так называемого экзорцизма (обряда изгнания бесов), когда некоторым священнослужителям удавалось избавить отдельных людей от безнадёжных, казалось бы, психических заболеваний, перед которыми оказались бессильны лучшие психиатры страны. В тех случаях больные были, якобы, одержимы неким злым духом, который мучил их, истощал жизненные силы организма и провоцировал неадекватное условно-нормальному поведение этих людей. Ничего подобного за Иваном Аржуниным не наблюдалось, а о случаях одержимости духом благим, добрым, мистически настроенные коллеги профессора Калимана никаких сведений не имели. Так что Лев Семёнович решил выписать Ивана Аржунина из клиники в ближайшие же дни, а теперь ему предстояло составить своеобразный письменный отчёт для профессора Авестидзе. Неприятный для самого Калимана отчёт...
Выключив монитор, на экране которого теперь как бы застыла «картинка» опустевшей сто девятой палаты, Лев Семёнович укутался в зимнее, запер кабинет на ключ и, покинув здание клиники, спустился с площадки главного входа к своему замёрзшему Фольксваген-Гольф.
Усевшись на холодное водительское сиденье, Лев Семёнович вставил ключ в замок зажигания и включил ближний свет фар, чтобы разогреть таким образом электролит аккумулятора, застывший на двадцатиградусном морозе. Когда же через несколько секунд он выключил фары и повернул ключ в замке, то услышал лишь два-три медленных «в натяг» оборота коленчатого вала двигателя, и затем частое потрескивание электронного реле огорчило профессора, известив его, что двигатель теперь вряд ли заведётся.
Вдруг откуда-то из темноты, переступив границу импровизированной автостоянки, освещённой единственным неярким мачтовым фонарём, появился человек в вислоухой меховой шапке с кожаным верхом, в валенках и оранжевой безрукавке, одетой поверх замасленной куртки-пуховика. Это был дворник Мурад, и Лев Семёнович сразу вспомнил, что не расплатился с ним ещё за декабрь, хотя работу свою Мурад выполнял аккуратно, и площадка перед выходом из здания клиники, и ступени, ведущие вниз к дороге, всегда были тщательно выскоблены и присыпаны песком, разбавленным крупной солью. Лев Семёнович смутился... Нужной суммы денег у него с собой не было, а возвращаться в свой кабинет, открывать сейф с кодовым замком, для чего нужно было сначала найти в ящике письменного стола бумажку с начертанными на ней цифрами вечно забываемого профессором кода, затем отсчитывать требуемую сумму, пересчитывать, сверять и повторять почти всю эту канитель в обратном порядке, – всего этого делать профессору теперь ну никак не хотелось. А интеллигентный дворник с двумя высшими образованиями вовсе и не собирался напоминать Льву Семёновичу о деньгах. Обычно профессор оплачивал его труд своевременно, и на этот раз он подумал: «Может и забыл человек, с кем не бывает...». Подумал он это на чистом узбекском, а на ломанном русском спросил Льва Семёновича через приспущенное стекло водительской двери:
– Щто, сафсем мащин не ед-т?.. – Мурад пощёлкал-поцокал языком по свойственной многим азиатам привычке и посоветовал: – Аллаха прасит нада!
Зайдя спереди Калиманова «Гольфа», Мурад снял рукавицы и положил обе ладони свои на край обледенелого капота. Он как будто хотел согреть его теплом красноватых с цыпками, потрескавшихся от мороза, натруженных своих рук. Тогда Лев Семёнович вышел из машины и, захлопнув водительскую дверцу, направился к входу в здание клиники...
Когда же он минут через двадцать появился оттуда в сопровождении двух санитаров, призванных помочь ему завести машину «с толкача», Мурада уже не было на автостоянке, и только два отпечатка его ладоней на сером капоте медленно поедал всё усиливающийся мороз. Севши за руль, Лев Семёнович хотел было уже дать отмашку санитарам, мол, толкайте, но решил, как это всегда и бывает, попробовать ещё разок (обычно последний перед окончательным признанием аккумулятора «умершим») завести двигатель посредством его. И когда Калиман уже без всякой надежды повернул ключ в замке зажигания, где-то под капотом послышался щелчок замкнувшейся электроцепи, затем – тяжёлый единственный холостой оборот в сердце двигателя, и тот взревел с металлическим звоном промёрзшего своего нутра. Минуты через две профессор вышел из машины и отпустил восвояси уже начинающих мёрзнуть санитаров, а сам, убедившись, что двигатель иномарки работает без сбоев, устойчиво, запер водительскую дверцу на ключ и отправился разыскивать дворника-инженера Мурада Маликовича Тангатарова, чтобы всё же отдать ему сегодня честно им заработанные нелёгким его трудом деньги.
ГЛАВА 16
Но вернёмся в сто восьмую палату, где Иван и Роман теперь пили чай, заваренный Аржуниным по особому рецепту: с сушёной черноплодочкой, в паровой баньке. Для этого он использовал маленький керамический чайничек, кастрюльку чуть больше того и небольшую же электроплитку, хоть и запрещённую Правилами противопожарной безопасности, но всё же дозволенную ему главврачом Калиманом в виде исключения.
Аржунин любил чай крепкий, «купеческий», а Козырев разбавлял тёмный ароматный настой кипячёной водой из электрочайника – также «незаконного» и также «не замечаемого» строгим Львом Семёновичем. Гостинцы от Татьяны Сергеевны пришлись тут как нельзя кстати, и Роман запивал сладким светлым чайком шоколадные пряники и печенье, заменив ими завтрак в столовой, а Иван, прихватывая иногда под свой крепкий лимонную карамельку, ощущал с каждым глотком, как разум его оживает после глубокого сна.
Разговор, сопутствующий этому чаепитию, был, по сути, продолжением вчерашнего, но теперь тут же, на столе лежал бордовый том философии «Веданта», и Аржунин просвещал Козырева, ссылаясь теперь непосредственно на эту книгу, на духовное знание, воплощённое в ней. То, что Иван рассказывал, было настолько необычно, он оперировал такими временными и пространственными понятиями, что Роман, привыкший измерять долгое время годами, а большие расстояния – тысячами километров, порой недоверчиво улыбался ему, услышав, например, что миллионы миллионов прошедших на земле лет – это всего лишь один из дней у неких высших существ, уполномоченных Всевышним управлять этой вселенной. Более того Аржунин утверждал, ссылаясь на Веданту, что вселенных, таких же как наша, бесчисленное множество, и что каждой из них управляют такие же представители Всевышнего Господа, и что они так же смертны, но продолжительность их жизни мы (люди) даже и представить себе не можем. Иван сравнивал этих высших существ с древними богами древних же Греции, Рима и Египта и объяснил Роману, что поклонение им, этим богам, чрезмерное их почитание и даже подчас возведение кого-либо из них в ранг Всевышнего были явлены уже как последствие постепенной духовной деградации некогда единой общечеловеческой цивилизации.
«А ещё раньше, – говорил Аржунин, – по крайней мере, пять тысяч лет тому назад большинство людей ещё поклонялись единому Всевышнему Богу, помня о предназначении человеческой формы жизни: служить Ему здесь, на Земле, а когда придёт время, не умереть, но вернуться в светлую Его Обитель. Но постепенное забывание человечеством этой высшей цели привело его к поклонению второстепенным богам, способным удовлетворить лишь только земные потребности и желания смертных...»
– Мы должны с почтением относиться к этим древним богам, – продолжал просвещать Романа Иван, – но поклоняться им всё же не следует. Как если бы мы могли, например, напрямую обратиться к президенту или к царю, то зачем бы нам тогда обивать пороги различных министров? Царь или президент, если он действительно занимает своё место, заботится о своих подданных и мог бы одарить их любыми земными благами, но для их же пользы он только даёт им возможность самим обеспечить себя всем необходимым для нормальной человеческой жизни. Тогда как какой-нибудь министр, довольный оказанными ему не по чину его царскими почестями, вполне может и наградить настойчивого своего просителя вовсе не тем чем надо, а тем, что тот выпрашивает у него по чрезмерной похоти своей...
– Я надеюсь, ты, Роман, понимаешь, – как бы оговорился Иван, прочитав в глазах молодого своего собеседника, что тот, видимо, ещё не совсем понимает, о чём идёт речь, – понимаешь, что говоря о министрах, я имею в виду всевозможных чиновников, а под царскими почестями – взятки и лесть?.. Но боги, конечно же, взяток не берут – разве что в виде жертвоприношений... Что же касается лести, – продолжал объясняться Иван, – то, как это ни странно звучит, но и они, полубоги так же, как люди, падки на лесть, потому что многие из них тоже когда-то были людьми. Так что, даже имея необузданные желания, человеку всё-таки следует обращаться непосредственно к Всевышнему Господу. Бог милостив и, скорее всего, вразумит человека, как тому обуздать себя и остановить в своей душе бесконечный поток страстных желаний. Потому как пытаться обрести душевный покой путём исполнения их – это всё равно, что пытаться погасить костёр сухими дровами... Ведь вразумлял же Бог людей через Сына Своего Иисуса Христа? Вразумлял! – ответил Иван на свой же вопрос и добавил: – «Ищите, прежде всего, Царствия Небесного...», говорил Иисус просителям Своим, «и остальное всё приложится вам...».
Аржунин умолк и отпил из пузатой фарфоровой чашки, с изображённым на ней задумчивым слоником, немного ароматного божественного напитка. Воспользовавшись этой паузой, Роман Козырев тоже решил высказаться по поводу таких «просителей».
– Да-а-а..., – протянул он. – Но даже теперь многие верующие в Иисуса Христа вымаливают у Него дорогие иномарки, яхты и виллы на морском берегу. Разве этому Он учил?
Аржунин, возвращая чашку на стол, взглянул на Романа несколько удивлённо, и улыбка... впрочем, нет, не улыбка, но редкое выражение счастья, сияние его озарило лицо Ивана Аржунина. В общем, Иван понял, что Роман его понял. А может ли быть для человека большее счастье на этой земле, чем то, когда его понимают? То есть, когда ему кажется, что его понимают? А Козырев вспомнил теперь тот их разговор ещё с Павлом Савельевым, когда Аржунин, как ему показалось, осуждал современных священнослужителей и говорил, что золото храмов стало теперь для них дороже самих храмов. И, напомнив об этом Ивану, Роман сам «прошёлся» по этой теме, явно перебирая через край и чуть ли не переходя на откровенные оскорбления отдельных личностей и целых народов. Во время этой полной сарказма, непродолжительной речи Романа Козырева улыбка медленно сползла с лица Ивана Аржунина, и он, явно огорчившись таким пониманием собственных его слов, попытался объяснить Козыреву, что именно он имел тогда в виду, говоря стихами про кресты и Моисея.
– Рома... Ну, нельзя же так обобщать! – сказал Иван. – Я говорил вовсе не о священниках как таковых, а лишь о бытующих среди них святошах, которые прикрываясь символом Распятия, поклоняются Богу как тому же золотому тельцу!.. Я говорил, что исповедующие Учение Христа не должны... золотить Его Самого в сердце своём. Не превращать Его в некоего идола, у которого, как ты хорошо подметил, и новую иномарку можно попросить!.. А среди священнослужителей, я уверен, немало искренних, сердечных и... действительно следующих по стопам Спасителя учеников Его!.. Я говорил о тех мирянах, – продолжал огорчённый Иван, – которые считают себя православными христианами и крестятся, входя в храм Божий, и выходя из него, тоже крестятся, а дома забывают о Боге и поклоняются своему догу, которого любят подчас больше, чем всех людей вместе взятых!
Иван вздохнул и добавил:
– Но, то уже хорошо, что такой человек всё же идёт в храм Божий. Это хотя бы позволит ему не родиться в следующей жизни собакой, у которой нет уже ни желания, ни возможности посетить этот храм...
Иван опять вздохнул и, увидев, что Козырев, насупившись, что бывало с ним часто, молчит, пояснил:
– Если в этой жизни кого-то привлекает «золото храма», то в следующей его привлечёт и сам храм, а быть может и Тот, Кому этот храм посвящён. Так постепенно он излечится от этой своей амнезии, и в нём проснётся осквернённая теперь мирскими страстями, чистая, детская любовь к Всевышнему Отцу своему... Будьте как дети, говорил Иисус, возлюбите ближнего и, наконец, возлюбите Бога, ибо только такая любовь и есть атмосфера Небесного Царства, и Вечность Его покоится на этой любви! – заключил убеждённо Аржунин и посмотрел прямо в глаза молчаливому собеседнику:
– А теперь ответь мне, Роман, пожалуйста, на один вопрос: у кого, на твой взгляд, больше шансов уже в этой жизни обрести это Царство – у страстных охотников... в прямом и переносном смысле этого слова, или же у отрёкшихся от мира послушников... ну-у, то есть не послушников, а монахов, насельников монастырей, которые уже посвятили свою жизнь вечному служению?
Такой вопрос Ивана явно заключал в себе и ответ, и Роман лишь возразил ему:
– Но если бы все ушли в монастыри, то... вся эта планета превратилась бы в один большой монастырь с отдельными, так сказать, филиалами. И, в конце концов, сам род человеческий прекратил бы своё существование, но...
Иван подхватил его мысль:
– Но этого не случится, – сказал он, – по крайней мере, в ближайшие четыреста двадцать семь тысяч лет, – тут он взглянул на книгу, лежавшую на столе, – а если и предположить невозможное, то это и был бы тот самый конец света, и матрица эта, материя мира потеряла бы всякий смысл.
Тогда Роман задал такой вопрос:
– А как же библейское летоисчисление? Ведь согласно Библии от сотворения мира прошло чуть меньше семи тысяч лет... Ну, или что-то вроде того, а?
Иван взглянул на собеседника с той наивной, детской своей улыбкой.
– А как же динозавры? – спросил он. – А мамонты?.. Они что... помогали вспахивать землю Адаму, когда Господь Бог отправил его из Рая добывать хлеб свой в поте лица своего?.. Или ты думаешь, что это... птеродактили кружили тогда над пустыней, пугая Моисея и его народ?
Роман рассмеялся:
– Да нет... Этим древним животным миллионы лет.
Иван продолжал:
– Так что же... выходит, что Бог сотворил и небо, и землю уже потом, после них?! Знаешь, Рома, когда я читаю... ну, то есть вспоминаю Книгу Бытия, после слов «и сотворил Бог землю» мне так и хочется сказать: а в это время в Индии...
После этих Ивановых слов Козырев развеселился уже окончательно. Он сначала представил себе огромного динозавра, запряжённого, тянущего крохотный плуг, и маленького человечка, который упершись в рукоять этого плуга, покрикивает на громадину впереди себя; затем – стаю кружащих в небе над пустыней птеродактилей, высматривающих, какого бы ещё утомлённого долгим странствием еврея им прихватить себе на обед? Тем не менее, Иван Аржунин вовсе не разделял такого весёлого настроения Романа Козырева.
– А знаешь, Рома, – сказал Иван, – быть может, и первые учёные следопыты смеялись вот также, обнаружив это несоответствие библейских данных с результатами собственных их научных исследований. Только смеялись они сперва над библейской историей – теорией ненаучной как таковой, а затем и появилась и даже стала популярной «Божественная комедия» Исидора Штока, в которой уже Сам Создатель предстал в образе пусть простодушного, но какого-то несерьёзного сказочника... В конце концов, многие учёные, образованные люди вообще перестали верить в Бога и предали свои действительно талантливые умы гибельному для их души атеистическому мировоззрению...
– Такой вот привет от Кайафы, – покачав головой, задумчиво добавил Иван, памятуя опьянённого властью иудейского книжника-ортодокса, предшественников его и последователей, приватизировавших, в чём был теперь убеждён Иван, духовное знание Веданты и извративших его суть в удобных для них концепциях сотворения мира и обустройства оного.
А Роман, не расслышав последних слов Ивана, переспросил:
– Чего-чего? От какого ещё кайфа?
Теперь уже рассмеялся Иван и подумал:
«Это ты, Рома, удачно не расслышал. Действительно, от кайфа!..»
Так и не дождавшись от Ивана ответа насчёт «кайфа», Роман высказал следующее предположение:
– Иван... А вот эти учёные, которые смеются, как ты говоришь, над библейскими историями, а-а... с чего ты взял, что они так же не посмеются и над твоей теорией сотворения мира?.. Ну-у, я имею в виду вообще: про душу, вселенные и всё такое?
Аржунин тотчас же ответил ему:
– Во-первых, это не моя теория. Я её не выдумывал. – Иван указал взглядом на большую бордовую книгу. – А во-вторых, осмеять можно любую теорию, но ты попробуй поспорить с этой... – Иван опять бросил взгляд на книгу. – Как это в твоём фильме?.. Жертвы матрицы преданно служат ей, если не догадываются о существовании другого, реального мира?
Роман Козырев вспомнил, как скакал перед зеркалом, и подумал, что сам он, пожалуй, зашёл гораздо дальше этих атеистов-насмешников, а Иван между тем продолжал:
– Если хочешь, Роман, я расскажу тебе, как устроен тот, духовный, реальный мир... И попробую доказать что этот, материальный – всего лишь матрица. Или же... искривлённое зеркальное отражение истинной реальности
Роман кивнул и приготовился слушать... Слушал он, не перебивая, и то и дело подливал из электрочайника кипятку в свой бокал, пока жидкость в нём окончательно не потеряла цвет, и тогда Иван подвинул поближе к нему керамический чайник с заваркой. Многое из того, о чём Иван рассказывал, было для Романа не ново. Всё это он слышал уже и не раз, как казалось ему, от самого же Ивана, и теперь Роман мысленно спорил с ним, подбирая свойственные его козыревской натуре аргументы не «за», но «против». В общем, нельзя сказать, что Аржунину удалось убедить его в непогрешимости той теории, на которой и основывалась философия «Веданта».
Согласно этой философии абсолютный Духовный мир представляет собой пространство, составляющее примерно три четверти от всего Творения. А отделённый от Духовного мир материальный является чем-то вроде места ссылки, куда Всевышний Творец отправляет на временное поселение редкие возгордившиеся души, желающие самостоятельно, независимо от Него создать свой, параллельный, подобный изначальному мир.
Обладая по природе своей теми же качествами, что и изначальный Источник, вечные души – духовные капли Его, однако, безмерно уступают Ему в количественном соотношении, и, не осознающие этого факта, такие бунтари помещаются Им в холодное пространство одной из многих материальных вселенных. Здесь они как бы кристаллизуются, забывая о своей духовной природе, и как бы обрастают различными телами, принимая одну из многочисленных форм жизни. Каждая из этих форм является звеном в долгой цепи перевоплощений и бесконечной борьбы за существование. А редкая человеческая форма жизни представляет собой счастливую возможность вспомнить такой «замороженной» духовной капле об изначальном её состоянии и, исходя из горького опыта разумной человеческой жизни, «оттаять» и разочароваться в глупой своей попытке сравниться с единым Источником. Однако, самостоятельно оживить эту память душе человеческой очень сложно, а в эпоху духовной деградации – и вовсе не по силам; и тогда Всевышний по беспричинной милости Своей даёт людям в помощь Священные Писания, составленные в глубокой древности, когда Он Сам в изначальном облике Своём приходил на эту землю. Иногда Он посылает Своих представителей, способных излечить людей от такой «амнезии» и жертвующих для этого даже собственной жизнью, ибо приходят они в полном духовном сознании, воплощаясь в обычном человеческом теле. «Такова сила любви благодарных сынов Создателя, что они добровольно идут на смертные муки, чтобы указать путь домой сынам Его заблудшим...», – говорил Роману Иван.
Но редко кому из людей, ныне живущих, удаётся всерьёз внять их наставлениям, в которых заключена своего рода подготовка к переходу в иную реальность. Все эти наставления призваны развить в людях качества, соответствующие благой атмосфере Духовного мира, в которой нет места земным страстям, и главное – возродить в человеке забытую им под влиянием многих иллюзий, естественную для него любовь к Богу. Если же кому-то посчастливится полностью посвятить свою жизнь служению Ему – в любви и преданности – и помнить только Образ Его или Имя Его в тот момент, когда душа покидает это бренное тело, то такая душа непременно вознесётся на одну из чудесных планет духовного Царства. Там она распустится подобно изящному благоухающему цветку и обретёт свою изначальную форму. И встретится с такими же, как и сама она, верными слугами любимого Господа, а затем и увидит Его Самого, и поймёт, что именно здесь её вечный дом.
Ещё Аржунин рассказывал о бесчисленных планетах духовного Царства. Он говорил, что все они парят в лучах исходящего от них вечного сияния, и там не существует таких понятий как старость, болезни и смерть. Время не властно над этими планетами, потому что оно определяет видоизменение материи от образования до разрушения различных её форм. А планеты Духовного мира имеют совершенно иную природу – настоящую, и всё, что там есть, вечно пребывает в блаженстве и знании. Чувства и помыслы там истинны и не искажены земными страстями, потому что каждое существо, обитающее там, оставаясь отдельной, осознающей себя личностью, может непосредственно общаться с Личностью абсолютной. И находит в Абсолюте всё то, о чём лишь только могло мечтать на Земле...
Здесь Аржунин привёл такой пример:
– Если обычный человек чего-то очень сильно желает и затрачивает для исполнения этого желания немало и времени, и усилий, то получив желаемое, он, как правило, вскоре разочаровывается и начинает желать чего-нибудь другого. Так проходит его жизнь полная разочарований. И если это человек верующий, так сказать, религиозный, то он понимает, что когда он обращался к Богу в молитвах с просьбой исполнить земные его желания, они же, эти его молитвы и были его истинной целью, а желания благ земных – лишь поводом к ним.
– А если... не верующий? – спросил Роман.
– А если неверующий?.. Не знаю... Наверное, понимает в последний момент, что в жизни его ничего и не было... Впрочем, не знаю, – ответил Иван и добавил: – Почитай Екклесиаста... Достойнейший был человек.
– Я только уверен, – продолжал Иван, – что общение со Всевышним – это и есть высшая цель человеческой жизни. И если бы после смерти нас ожидала лишь одна пустота, то и жизнь человеческая полная разочарований не имела бы никакого смысла... Что же касается сравнения материального мира с матрицей, то достаточно понять, что очарованные временными формами этого мира, воплощённые в тела вечные души отождествляют себя с этими бренными телами и служат, в основном, им... Тела же эти требуют комфортных условий, и, побуждаемые к тому же теперь различной рекламой, такие несчастные души окончательно запутываются в бесконечных своих желаниях. Ведь даже обычный, казалось бы, прогноз погоды является ничем иным как рекламой..., – Иван улыбнулся, – рекламой завтрашнего дня... Так что жертвы этой матрицы служат ей, не ведая, что реальность её искривлена вечно уничтожающим её временем, и что если кому-либо из них дозвонится когда-нибудь его Морфеус, то он и укажет ему выход из временной реальности в настоящую...
Иван прошептал ещё что-то почти беззвучно и потянулся за поостывшим уже керамическим чайничком, чтобы плеснуть себе в чашку немного горьковатого, вяжущего вкус, «умирающего» напитка. Роман решил, что пришла пора и ему высказать своё мнение по поводу Ивановой проповеди и задать Ивану те вопросы, которые один за другим возникали у него во время неё.
– Не понимаю, – начал Роман. – Ну-у, конечно, вся эта философия... ну более приемлема, что ли... для современного человека..., нежели та, которая утверждает, что будто бы Бог сначала слепил первого человека из глины и только потом уже вдул в него душу... Но я всё же не понимаю, почему Он так жесток к нам?.. Ведь ты утверждаешь, что Бог любит всех нас. А разве любовь совместима с такой жестокостью, а?.. Ведь, по сути, Он заранее уже вынес каждому из нас смертный приговор! И не один, если принимать на веру теорию перевоплощений! Ведь Он – всеведущий и мог бы заранее, сразу предупредить нас о тех страданиях, которые мы будем испытывать в этом искривлённом, как ты говоришь, временном пространстве... А то, что ж получается, что Бог просто глумится над нами?! Дескать, поспорить со Мною решили?! Ну, Я вам тогда покажу! Будете знать, малявки, как со Мною тягаться! Ну-у?.. – прищурился Козырев, – Ну и как ты это объяснишь, Иван?
Иван покачал головой и ответил ему так:
– Нет, Рома... Это не жестокость. В этом также проявляется Его безграничная любовь к нам, Его творениям. Он наделил нас свободой выбора, и если мы сами предпочитаем отвернуться от светлого Его Лика, и отворачиваемся, то видим перед собой лишь одно – беспросветную тьму, и сами же ныряем в неё, исполненные гордыни... Так что когда Веданта утверждает, что сам Творец помещает нас в это холодное пространство материальной вселенной, то следует всё ж понимать, что и её, эту вселенную также сотворил Он. И присутствует в ней, будучи абсолютной всепроникающей Личностью, и поддерживает её существование, и наблюдает за каждым из нас, хотя мы Его видеть не можем. Он не вмешивается в наши земные дела, оставаясь беспристрастным к каждому. Но если Он видит, что кто-то хочет вернуться домой, в вечную Его Обитель, Он начинает всячески помогать такому человеку и... даже управлять его действиями, что приводит к общению человека с такими же, как и сам он, прозревшими людьми, и, как следствие, – к редкому ныне желанию углублённо изучать Священные Писания. Что же касается жестокости или других свойственных людям отрицательных качеств, то на абсолютном уровне, в Духовном мире их просто не существует, ибо делить там, где всего в избытке – и нечего, и незачем...
Иван отпил из своей чашки и, поморщившись, хотел было уже объяснить Козыреву, что эти отрицательные качества есть следствие ограниченности мира материи, где люди вечно ссорятся, пытаясь доказать друг другу кто из них круче, а Господь Всевышний – и так Всевышний, но не успел, потому что Роман задал ему следующий, волнующий того как молодого актёра вопрос.
– А как же жажда славы? – спросил он. – Я понимаю, что слава бывает и дурная. Но... мировая известность выдающихся личностей: писателей, художников, музыкантов..., деятелей киноискусства, наконец! Это что, тоже отрицательное качество – стремление к такой популярности?
Иван ответил не думая, сразу, так сказать, в силу новых своих убеждений:
– Если человек прославляет своим творчеством Бога Всевышнего, – твёрдо, уверенно сказал он и, заметив во взгляде Романа нечто похожее на иронию, как бы смягчившись, продолжал: – Ну, или хотя бы пытается... так или иначе... В общем, призывает других людей задуматься о смысле жизни, такой человек для себя славы не ищет... Ну а если она и приходит к нему, то она ему скорее в тягость... Во всяком случае, такие люди «не звездят», как принято сейчас говорить, иначе их творчество потеряло бы всякий смысл! А те, кто ищет себе популярности, используют данный им Богом талант во славу свою и заранее зарывают его в землю, куда когда-нибудь погребут и бренные их тела...
Иван глядел теперь отрешённо, куда-то мимо Романа, как казалось тому, и как бы размышлял вслух:
– Да... бренные их тела, которым на смену придут другие... звёзды и ослепят сиянием своим неразумных поклонников, и те забудут... не сразу, но забудут тех, прошлых кумиров и тщетную славу их...
Роман слушал молча, не перебивая, но в душе не был согласен с Иваном. На его взгляд, Аржунин теперь слишком уж обобщал и опять «всё сводил к Богу». Но тот, действительно несколько увлёкшись, рассуждая так, имел в виду, в основном, слащавых и пафосных кинозвёзд и совсем уже приторных звёзд шоу-бизнеса, иначе говоря, попсу во всех её проявлениях.
– Так что не стоит, Роман, стремиться к дешёвой популярности! – вдруг отчётливо, громко произнёс Иван, обращаясь теперь уже к Роману, глядя тому прямо в глаза: – Искать тщетной славы, добиваясь её не столько талантом, сколько лестью сильным мира сего, чтобы искушать потом миллионы заблудших душ и отвечать за это на Страшном Суде!
Сказав это, Иван умолк и теперь, казалось, вспоминал о чём-то, обхватив обеими руками светловолосую свою голову, а Роман забыл, какой именно вопрос он хотел задать следующим, в то время как Иван рассуждал о мирском тщеславии. Вскоре тот как бы очнулся, видимо вспомнив, что именно он хотел добавить к этим своим рассуждениям, и спросил Романа:
– А хочешь, я прочту тебе одно стихотворение о... тщеславии человеческом? Эти строки пришли ко мне на днях, но я... Я так и не понял тогда: о ком они... или о чём? А теперь вот точно знаю: именно о ней, о тщетной славе мирской.
Роман кивнул в ответ, и Иван с некоторой грустью в голосе, как будто он и сам уже пережил такую славу, произнёс:
Она придёт, когда уже не надо,
Когда понятной станет прежней жизни муть.
На рай земной берём взаймы из ада,
Надеясь Кредитора обмануть.
Пока не хочешь слушать – не услышишь,
Расплату оставляя «на потом».
Но приговор ты сам себе подпишешь,
Построив на песке хрустальный дом.
Роман Козырев помолчал с минуту, в продолжение которой он с каким-то плаксивым выражением на лице разглядывал свой пустой бокал, и, отдав, таким образом, дань вежливости стихам Ивана Аржунина, произнёс:
– Да-а... Все мы строим свои хрустальные замки из песка... Всё, как говорится, смешалось в доме Обломовых. Так что даже и не поймёшь, кто из них по-настоящему талантлив, а кто только тем и занимается, что обламывает молодых талантливых артистов!
Аржунин смотрел на него, что называется, во все глаза. Теперь он действительно понимал, что ему так и не удалось объяснить этому молодому двадцатидвухлетнему парню, чем отличается талант, присвоенный человеком, от сотворчества его с Богом. Именно сотворчества, когда человек понимает, что сам он – всего лишь посредник. И славит талантом не какую-то отдельную мирскую личность и не какое-нибудь ограниченное сообщество, но Абсолют – Единое целое и абсолютную Личность Бога. Иван хотел было ещё раз попытаться объяснить это Роману, но понял вдруг, что только время способно изменить сознание одержимого желаниями молодого человека. Сам же Иван – человек, впрочем, тоже не пожилой – не был отягощён устойчивым ложным мировоззрением и потому воспринимал абсолютное Знание, как оно есть. А Роман – вчерашний актёр-неудачник всё ещё считал себя непризнанным гением и был «абсолютно» уверен, что понял всё как надо.
– Ладно... Теперь я всё понимаю, – сказал он. – Теперь объясни мне, Иван, почему все эти религии... ну, какие-то нерусские что ли? Я раньше думал, что православие – это русская вера, а оказывается, Иисус Христос – наполовину еврей. А есть какой-нибудь русский Христос?
Аржунин, уставший уже, не проповедовать, нет, но объяснять Козыреву очевидные, как казалось ему самому, истины, тяжело вздохнул и произнёс:
– Ну, при чём здесь национальность?! Иисус Христос – Сын Божий!.. Никто ведь не говорит, что люди божии – это этническая общность! От этого, Рома, нацизмом отдаёт! Бог – это всё! Всё, понимаешь?! И одновременно Личность! Высшая Личность! И выстроенные людьми «перегородки» до него не доходят!.. Конечно, по Его воле произошло разделение народов. Но именно Он и дал им различные, на первый взгляд, виды религии. Просто каждая такая религия призвана помочь разным людям постичь Единого Бога на том уровне сознания, который соответствует их природным наклонностям. Это единый путь! Единый для всех людей! А люди порой даже убивают друг друга только за то, что видят идущих рядом идущими «не тем шагом» или же считают их недостойными этого пути!.. Что же касается русской, как ты говоришь, веры, то её также не существует. Есть только вера русских людей во Христа. А Он призывает всех идти за ним по этому же единому пути и освещает Словом живым дорогу последователям Своим, чтобы те не сбились с неё и не заблудились во тьме этого мира... Ну а то, что Руси наряду с православием навязали ветхозаветную историю, увы, факт! Променяли князья наши киевские русские веды на иудейские беды... Давным-давно, ещё до пирамид египетских на Земле была единая цивилизация. И все поклонялись Единому Богу, и предки наши славянские – в том числе. Одним из основных языков тогда был ведийский санскрит, и даже теперь корни его присутствуют во многих словах русского языка...
Ничего подобного Роман Козырев раньше не слышал и теперь действительно заинтересовался этим новым для него сообщением. Тем более что его не надо было слепо принимать на веру, а можно было при случае и воочию самому убедиться в его достоверности, просто заглянув в словарь этого самого санскрита.
– А какие это слова? – спросил он, и Аржунин, вспоминая, стал приводить примеры.
– Вот, например, слово «огонь», – начал он. – В ведической цивилизации было принято оказывать почтение второстепенным богам – верным слугам Всевышнего, которые управляют этой вселенной. Так вот полубога, управляющего стихией огня, на санскрите называют Агни, а стихией воздуха – Ваю (веять). Имя богини-хранительницы Амбы отразилось в русском языке в слове «амбар» (хранилище), а тёмная богиня Кали – в горьком вкусе ягоды калины... Кстати, эпоха особого влияния этой богини на нашу планету длится вот уже пять тысяч лет и будет продолжаться ещё четыреста двадцать семь тысяч лет. Так что такие имена как Калигула, Калиостро, Калин-царь и даже... – тут Иван улыбнулся, – даже дедушка Калинин, всесоюзный староста – это типичные представители этой эпохи. Но сама богиня Кали никому ничего не навязывает. Она лишь дозволяет людям проявлять их демонические наклонности и по-своему также служит Всевышнему. Кстати, одно из многих Имён Его – Вишну (вышний), а может быть и слово «вишня» как-то связано с Его Именем...
Хорошо ещё, что главврач Калиман не слышал этого разговора, потому, что Аржунин привёл ещё и такое сравнение:
– Санскритское слово «ман» переводится на русский язык как «ум», «разум», а в других современных языках как «человек». А также используется в таких терминах как «мания» (пристрастие ума), «манипулятор» и других...
– А как будет на-а... санскрите чёрт, дьявол, ну-у... или сатана? – спросил Козырев.
– Про чёрта с дьяволом не скажу, не знаю, – признался Аржунин. – А вот слово «сатана» состоит из двух частей: «сат» и «ана». «Ана» переводится как «не имеющий», а «сат» означает «святость», «святой». Так что на санскрите слово «сатана» означает буквально «не имеющий святости». Но представления о сатане как о дьяволе или же о чёрте рогатом в философии «Веданта» не существует. Там упоминается Яма – божество смерти, которое наказывает грешников как раз за их несоответствие «сат», святости... Кстати, это имя ничего тебе не напоминает, Роман?
– Кому? Мне? – переспросил Козырев. – А, ну да, конечно... У нас все дороги в ямах. Того и гляди, на тот свет отправишься! – согласился он и вдруг подумал впервые:
«На тот Свет?.. Странно... Это, пожалуй, и неплохо было бы, если бы вот так сразу, да на тот Свет! А то... И чего это люди, ссорясь, так пугают иногда друг друга: «на тот свет, на тот свет отправлю»?»
– Так вот, – продолжал Иван. – На мой взгляд, Воланд из романа Булгакова «Мастер и Маргарита» представляет собой скорее именно это божество, вершащее возмездие, нежели дьявола как чёрта с рогами, вечно искушающего и вечно сбивающего с пути истинного души праведников!
– Это что, тот самый роман, который некоторые священники называют ещё евангелием от сатаны? – спросил Козырев, вспомнив телепередачу как раз на эту тему, ток-шоу, которое они втроём ещё с Павлом Савельевым смотрели пару недель тому назад.
– Тот самый! – ответил Аржунин. – Но я всё же никак не могу понять, – продолжал он, явно иронизируя: – как это Евангелие, Благая Весть может исходить из уст не имеющего святости, то есть из уст сатаны?! Какое может прозвучать Откровение от «вечного искусителя», падшего ангела?! Воланд что, кается у Булгакова?! Нет!! Он у него, как всякий судья праведный, выносит свои суровые приговоры и, якобы, желая зла преступникам, на самом деле совершает благо, показывая другим людям, что может с ними произойти, если они не обратятся к Богу! Да и вообще, какому «мудрецу» могла прийти в голову мысль, что Господь Всевышний – Творец всех трёх миров – может поручить управлять адом и наказывать грешников их же искусителю?!
Иван был явно возмущён и заключил решительно:
– Так что Воланд – это тот же Яма – Царь высшей справедливости! А чёрт с рогами – Берлиоз (не композитор) и ему подобные!
Роману такое утверждение, видимо, не очень понравилось, но он промолчал...
– Как видишь, Роман, – продолжал Иван, теперь уже мягко улыбаясь, – немало ещё на Руси от языка богов... Даже цифры, называемые по ошибке арабскими, перешли к нам из санскрита. И некоторые из них не только похожи в написании, но и озвучиваются примерно так же. Например, четыре – это чатур, два – дви, а три – так и будет – три... Так что примеров таких довольно много, всех и не перечесть – не только в русском, но и в других мировых языках. Добавлю только, что имя одного из дохристианских славянских богов – Сварог, что соответствует одному из имён «архитектора» этой вселенной Брахмы. И имя это – Сварга. А планета, где Он пребывает, упоминается в Ведах – Священных древних текстах – как Брахмалока или же Сваргалока. Такое вот локальное сходство! – Подвёл Иван Аржунин своеобразный итог сравнениям слов русского языка и прижившихся в нём иностранных с санскритом.
Вдруг он вспомнил, что забыл упомянуть одно весьма важное слово «веда», которое означает буквально «знание» и соответствует русскому «ведать», «знать». Но Козырев уже приготовился задать ему следующий вопрос и воспринял возникшую паузу, как окончание ответа на предыдущий.
– А в Библии есть похожие примеры? – спросил он. – Я имею в виду, есть ли у библейских имён и названий мест санс-критс-кие корни? – еле выговорил Козырев новое для него, впервые услышанное им от Аржунина слово.
Иван задумался... В Новом Завете он таких имён не встречал, и только Откровение Иоанна Богослова «Апокалипсис» напомнило ему своим названием о богине Кали. А Книги Ветхого Завета увёз с собой Павел Савельев, и теперь Аржунин пытался мысленно представить себе карту Палестины тех времён, ксерокопию карты древних Израиля и Иудеи, которая прилагалась к той Библии.
– Нет... не припоминаю..., – задумчиво произнёс он, решив не говорить пока об Апокалипсисе, так как сомневался ещё в связи его с богиней Кали. И в этот момент словно воочию увидел Иван мысленным взором библейскую карту древнего мира.
– Ну вот! Слава Богу! – сказал он. – Название древнего города Рама совершенно соответствует одному из имён Всевышнего! Рама означает на языке «санскрит» «всерадующий». А вот имена библейские... – Тут он вспомнил: – В Книге Исход упоминаются имена родителей Моисея и Аарона. Имя отца их Амрам, а матери – Иохаведа. «Веда» – это «знание», а «иоха» очень созвучно санскритскому «йога», буквально «связь». И эти два созвучных слова различаются только в глухом или же звонком произношении одного и того же слога: «ха» или «га». Таким образом, имя этой женщины означало бы на языке «санскрит»: «связь через знание» или же «знание через связь», что в представлении древних мудрецов-ведантистов не имело различия, потому что истинное назначение йоги – связь со Всевышним, а истинного знания – знание Его. Впрочем, теперь оно почти утрачено, извращено так, что, как говорится, «доселе дойдёшь и не перейдёшь».
– Что-о? – не понял Роман.
– Я говорю, – сказал Иван, – что существует два вида людей, знающих истину. Первые дают это знание другим людям, а вторые пользуются невежеством человеческим! – заключил он, подразумевая под вторыми пресловутых книжников иудейских, иезуитов, ваххабитов и прочих лицемеров от мира сего.
Однако Роману Иван этого не пояснил, а тот, казалось, и так был вполне удовлетворён столь обстоятельными ответами Ивана на все его предыдущие вопросы. Разве что занятия йогой Козырев представлял себе несколько иначе. Он полагал, что йога – это такие дыхательные упражнения или сложные гимнастические трюки с закидыванием за голову ног, скрещённых «в позе лотоса». Роман никак не думал, что истинная цель всякой йоги – достичь такого состояния ума, чтобы тот, не отвлекаясь на мирскую суету, позволил человеку связать своё сознание с сознанием Бога Всевышнего и, не растворяясь в Абсолюте, как личности общаться с Ним и не желать уже иного общения.
***
Вскоре Роман ушёл к себе в сто девятую, чтобы в очередной раз – с несколько другим теперь представлением о мире – пересмотреть фильм про матрицу, а Иван, оставшись один, взял с прикроватной тумбочки томик четырёх Евангелий и стал перечитывать их, положив книжицу рядом с объёмным томом философии «Веданта».
Чем дольше он читал, тем больше убеждался, что между этими двумя Писаниями нет никаких противоречий. Евангелия так же призывали человека вернуться в Небесное Царство – Мир вечного духа, как и Веданта... Двусоставное слово «веданта» в прямом переводе с санскрита означает «завершение вед» или «окончание вед». А Веды – это Священные Книги, заключающие в себе правила и предписания для праведной жизни человеческого общества на этой планете. И следование этим предписаниям позволяло людям прошлого жить, ни в чём не нуждаясь, совершая необходимые для этого обряды и жертвоприношения. Но целью Веданты было – да и есть – объяснить людям, что существует ещё и другой – Духовный мир, и что именно там их Вечный дом, и что предписания Вед на ту жизнь не распространяются. Аржунин понимал теперь, что Ветхий Завет и Новый Завет это – как Веды и Веданта, и что двойственность Первоосновы в этом соотношении присутствует только в головах ортодоксов, равно как и сведения таковых о буддизме. И Иван, свободный от навязываемых ими догм-аксиом, вывел свою теорему в словах: разбудит буддизм, а Веданта поведает и приведёт...
Когда Иван дочитал Евангелие от апостола Иоанна до заключительного «аминь», следующий за ним Апокалипсис Иоанна Богослова он перечитывать не стал и теперь вспоминал тот, последний их разговор с Павлом Савельевым о «пятом» Евангелии. На самом деле Иван не разделял ни тогда, ни тем более теперь, изучая Веданту, мнения друга об Антихристе и «числе зверя», хотя сам же и навёл тогда Павла на мысль об очередном «открытии» их тайны. Не разделял, потому что его самого вовсе не беспокоили ни сам факт возможного конца света, ни тем более знаки ему сопутствующие. Аржунин уверен был, знал, что тот, вечный Свет никогда не прекратит своего существования, а этот, если вдуматься, никогда и не существовал в неизменном виде. Ни сам по себе, – будь он даже безжизненным как астероид, ни тем более в постоянно изменяющемся сознании отдельно взятого индивидуума, каковых миллиарды, а умирает и каждый, и всё ж в одиночку. Иначе говоря, далеко не каждый человек за свою короткую жизнь успевает понять, осознать, что настоящим, существующим в этом мире, является только постоянное изменение его. А тот, кто успевает – разочаровывается в этом призрачном, как в песне той, мире и обретает шанс перейти в своё время в жизнь вечную.
Поэтому жил Аржунин Иван теперь по пословице «жить – Богу служить» и любил свою жизнь, и супругу свою, и немногих друзей, но любил по-русски, жалеючи, и беспокоился больше о духовном благе их. Не считая себя патриотом, любил Иван и Россию, но не так как любят её земляки – за берёзки, цветы полевые, реки, горы, леса и поля, а за то, что умом непонятная она – по условиям жизни в ней – как никакая другая страна в этом мире способна была разочаровать в нём вообще и потому по природе своей была преддуховна. Так что Иван был уверен и знал, что лучшего, образно говоря, космодрома для старта в Небесное Царство на планете Земля на сегодняшний день, пожалуй, и не сыскать. Вот за это и любил он Россию, незримую сущность, душу её, для которой так называемый конец света – это только начало. И может быть, в этой-то сути российской, в подспудном её понимании теми, кто говорит, нет – мыслит по-русски, и кроется истинный патриотизм, такой, что, казалось бы, и наизнанку, но к Отцу-то как раз и ведущий? Но всё же не тот показной, откровенный, что демонстрируют нам вечно стремящиеся к горизонту апологеты матрицы мира сего, которые по природе своей вовсе не патри..., а скорее матри...оты. Да-да, матриоты! Да у них и Отечество в Родину-мать обратилось однажды, где вместо крестов на могилах взошла, наконец, их мечта – звезда пленительного счастья.
Впрочем, то не Ивановы мысли, а мнение автора данного апокрифа. А что же Иван? Неужели не жаль было ему ни планеты Земля, ни красавицы Родины, спящей на ней, как она есть воспетой однажды свободным поэтом из тех, что призваны Богом избавить её народ от попсовой вшивости? Неужели не жаль? Совершенно не беспокоясь о конце света для себя, Иван вовсе не желал его ни для Родины «матерной», ни для планеты Земля вообще, как какой-то сектант из Аум Синрикё, ваххабит или светский фанатик-маньяк – демонические, в общем, безумцы. Просто ведал Иван, то есть знал, что как бы ни пыжились демоны глупые, раньше конца времён взорвать планету у них никак не получится, потому что ни в одном Священном Писании благословения на то от Бога Всевышнего у них нет! Ну а без воли Его, как известно, даже и волос не упадёт. И даже если предположить, что «особо одарённые» демонические натуры и разрушат вдруг (чем-нибудь там термоядерным) эту и так уже изуродованную ими планету, то Творец Всевышний тут же построит для них новую такую же тюрьму, для чего Ему достаточно всего лишь подумать о ней. Впрочем, согласно Веданте в ближайшее время такого события не произойдёт. И в соответствии с глобальным вселенским планом, изложенным в ней, некое подобие конца света всё же предвидится, но не ранее, чем через четыреста двадцать семь тысяч лет. И то планету Земля тогда всего лишь «зачистят», избавив её от таких вот особо одарённых демонов, для которых у Бога Всевышнего найдутся планеты и подальше от Солнца, куда, кстати, они давно уже стремятся полететь.
Но, всё же оговоримся. Пожалуй, не демонов и не столь одарённых, а скорее несчастных людей, одержимых сходящим на Землю в эпоху Кали демоническим духом невежества. Приблизительно так понимал теперь Иван Аржунин слово «апокалипсис». И ещё понимал он, что не ошибся, предложив тогда Павлу Савельеву очередную, свою версию Армагеддона... Не имея особого интереса, пристрастия к этой теме, Иван попросту импровизировал тогда и хотел одного, чтобы друг его, одержимый желанием разгадать тайну «пятого» Евангелия, избавился, наконец, от навязчивой идеи, из-за которой и оказался здесь, в этой психиатрической клинике. Так или иначе, Павел сделал свой выбор, и выбор этот был, есть и будет, – в чём Иван и теперь был уверен, – самой прямой, верной тропой на пути к Богу. Но, избавляясь постепенно от некоторого максимализма, Иван понимал также, что не только послушники монастырей, но и всякий живущий в миру человек также мог бы не просто жить, но и Богу служить, во славу Его, а не выгоды ради трудиться и так нести свой крест, данный каждому Богом по силам его.
«Посвящая все помыслы и труды земные свои Всевышнему Господу, человек этим уже и отречётся от безумной идеи стать вечным хозяином во временном Его творении и всегда будет искать возможности прославить Его Самого. В том и будет покаяние человеческое...», – так думал Иван, и, казалось бы, противоречил недавним своим убеждениям, но «долбиться без меры об пол головой с покаянием лишь на словах, дескать, Господи, видишь какой я плохой? Да прости, да помилуй!», – такое служение Богу Иван полагал всё ж сродни мазохизму.
«Отречение от мира происходит более в душе человеческой, – сознавал постепенно Иван, – но монахи-отшельники отрекаются от него также и телом, дабы не искушать себя призрачными формами полного соблазнов светского бытия...»
Иван отыскал в одном из Евангелий слова Христа о таких искушениях: «...Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит...». Тут подумал он о Кайафе, первосвященнике иудейском и, отложив книгу, стал вспоминать то немногое, что говорилось о нём в Евангелиях.
Иногда человеку достаточно часа, а порой и жизни не хватает ему, чтобы переосмыслить собственное мировоззрение. Нет, не отказаться от него вовсе, но как бы скорректировать отдельные пункты его так, что те же, прошлые убеждения человека становятся для него не окончательными, но лишь ступенью в познании мира и себя самого. Это называется постепенным духовным прогрессом, развитием человеческой личности. Иначе говоря, постепенным самопознанием вечной души.
Так вот и Иван в более-менее зрелых своих убеждениях теперь не считал себя вправе осуждать Кайафу, требовавшего у римской власти тогда, в далёком уже прошлом казни Иисуса. И не осуждал, как и Иуду, соблазнённого деньгами первосвященника. Ведь сам Пётр – ученик Иисуса, и тот трижды отрёкся от своего Учителя, проявив этим обычную человеческую слабость – страх перед неизвестностью, и только потом вспомнив предсказание Господа о таковом отречении. Что и говорить тогда о несчастных Кайафе и Иуде? Первый видел в Иисусе богохульника, пытающегося разрушить старые устои и традиции, и с точки зрения первосвященника, ответственного в тот год за их соблюдение, таковым он и был. Второй же, вероятно, хотел быть в числе приближённых нового царя иудейского и, осознав, наконец, о каком именно Царстве говорит Иисус, разочаровался в сыне Давидовом и решил получить хотя бы тридцать монет за это разочарование.
Самоубийство Иуды Искариота непосредственно упоминалось в Книгах Нового Завета, а вот дальнейшая судьба первосвященника Кайафы была Ивану Аржунину неизвестна. Он долго размышлял о нём, пытаясь представить себе, какие же последствия помыслов и деяний могли ожидать такого человека – духовного слепца, который возомнил себя пророком и решил в безумии своём принести в жертву Сына Божьего Его Небесному Отцу... Думал Иван о Кайафе и поздним вечером – на сон грядущий; и сон этот вскоре одолел Ивана, показав ему своё видение судьбы иудейского первосвященника.
ГЛАВА 17
В понедельник, в последний день первой декады января месяца, когда большинство населения страны устало уже от затянувшихся новогодних – рождественских каникул, Лев Семёнович Калиман, с нетерпением ожидая в связи с этим значительного притока пациентов, приехал к себе в клинику всё же как и обычно, то есть ровно в десять часов утра. Впрочем, вернее было бы сказать так: не приехал, а вошёл в клинику...
Дело в том, что обычно профессор подъезжал к воротам санатория без двадцати – без десяти минут десять. И ровно в девять пятьдесят пять он не спеша пересекал границу, охраняемую одним лишь старичком вахтёром, чьей единственной обязанностью было записывать номера въезжающих на территорию машин и точное время их въезда. Таким образом, ровно в десять часов Лев Семёнович открывал дверь центрального входа в здание клиники, и медперсонал, – и так уже привыкший сверять по нему часы, – должен был, по его мнению, оценить такую его точность и брать с него в этом пример.
Так и в этот понедельник, войдя в клинику ровно в десять, профессор прошёл в свой кабинет, снял с себя верхнюю одежду и переобулся в летние, некогда лакированные туфли, в которых блистал ещё на своей свадьбе... с Надеждой Яковлевной.
На этот день он запланировал:
"А": проконсультировать всех пациентов стационара и тех, что должны были вновь поступить сегодня и в немалом количестве, – в чём Калиман был уверен, имея в виду предыдущие девять праздничных дней.
"Б": подготовить к выписке и отправить домой пациента Аржунина.
"В": встретиться со своим компаньоном Алексеем Бачко и узнать у него дату и время прибытия очередного «подвального» пациента.
До начала врачебного обхода оставалось ещё около получаса, и Лев Семёнович в очередной раз стал изучать историю болезни Ивана Аржунина, чтобы освежить в памяти, какие именно свои рекомендации он, профессор собирался указать в выписном эпикризе этого потерянного для него пациента. Исследование им медицинской карты Ивана прервал, неожиданно появившийся в проёме распахнутой настежь двери кабинета, Алексей Бачко, вошедший как всегда без стука, в грязных ботинках и, – что особо отметил профессор, – в идиотских «тарантиновских» чёрных очках.
Запах сырого подвала тотчас же воспроизвела память профессора; дух подземелья сменил тёплую, уютную атмосферу кабинета, напоминающего обилием книг небольшую общественную библиотеку. Со свойственной ему бесцеремонностью Бачко прошёл по ковровой дорожке прямо к письменному столу профессора и также, не спросив разрешения, уселся в кресло напротив него. На смену такой ассоциативной реакции, возникшей у Льва Семёновича от одного только вида своего компаньона, явились растерянность и удивление от столь неожиданного его появления здесь.
– Зачем... очки, Алексей Николаевич? – спросил Лев Семёнович.
– Чтобы активировать оперативную память, – Бачко ткнул себе пальцем в лоб, – необходим гормональный всплеск, профессор!
– А-а... Это понятно, – покачал головой Калиман и мысленно крутанул указательным пальцем у своего виска.
Бачко заходил сюда крайне редко, чтобы лишний раз «не светиться» перед медперсоналом, и каждый раз раздражал профессора своей невоспитанностью и довольно-таки наглым – при общении с пожилым человеком – разговорным тоном. Лев Семёнович прощал ему подобное панибратство, когда они встречались по их тёмным делам за пределами клиники, и сам разговаривал с ним, особо не стесняясь в выражениях, но здесь... Здесь профессор Калиман был царь и бог! Никто из медперсонала – по глубочайшему убеждению Льва Семёновича – даже и в мыслях не смел говорить ему «ты», а мысли людей, как казалось ему, он давно научился читать по различным выражениям их лиц. Этому искреннему его заблуждению во многом способствовали обширные знания и опыт профессора психиатрии, и только Иван Аржунин оставался для него очевидной, неразрешённой загадкой...
Итак, Алексей Бачко сидел теперь напротив профессора, уже без очков, взгляд его выражал испуг, лицо было болезненно-бледным. Лев Семёнович сразу заметил это и, сменив гнев на милость, задал второй вопрос:
– Что-то случилось, Алексей Николаевич?
Тот, как показалось профессору, побледнел ещё больше и ответил совсем уже грубо – вопросом на вопрос:
– Кто лежит в сто восьмой палате?!
Профессор опешил... Такого ответа-вопроса он никак не ожидал от Бачко.
«Какое тебе дело до того, кто, где лежит в этом здании выше подвального помещения?..», – так подумал Лев Семёнович и, еле сдерживая себя, ответил ему также невежливо:
– А Вам-то, любезнейший, что за дело?! А?!
Бачко молчал. Нагло молчал.
– Чё-о те надо?!! – заорал вдруг профессор, забыв на мгновение, что он... профессор.
– Да ничего! – огрызнулся Бачко и, достав из кармана пачку сигарет, вынул одну, хотел было закурить и, не найдя зажигалки, смял сигарету и бросил её в корзину для мусора, стоявшую рядом, на полу, слева от кресла.
Лев Семёнович, немного успокоившись, подвинул поближе к нему пустую пепельницу и, вынув из ящика письменного стола полный коробок спичек, небрежно, играючи подбросил его, и тот, упав на край пепельницы, соскочил с неё и встал набок. Бачко закурил и после нескольких нервно-глубоких – одна за другой – шумных затяжек, сбавив тон, поведал профессору о причине не такого уж и праздного, как оказалось, своего любопытства.
Алексей Николаевич зашёл сегодня навестить своего отца, который находился здесь, в клинике на условиях отдыхающего и был совершенно здоров. Примерно месяц тому назад Бачко-младший предложил ему немного подлечить нервы, и с разрешения главврача Калимана зам. главврача Гончаров определил Бачко-старшего в пустующую сто десятую палату. Алексей навещал отца пару раз, и сегодня, в третье его посещение он, выходя от того, столкнулся в коридоре с одним типом, лицо которого показалось Алексею знакомым. Этот тип зашёл в сто восьмую палату, и вскоре Бачко вспомнил, где и когда он видел это лицо. Он рассказал профессору, как задерживал этого типа ещё летом – вроде бы в июле – на рынке у станции Тихий бор.
– Правда, – утверждал Бачко, – тот тип выглядел тогда как бомж. Был весь какой-то грязный, помятый и без обуви. Короче, босяк...
Ещё Бачко сообщил, что тот вроде бы не помнил ни имени своего, ни как он здесь, в Тихом бору оказался, и что Бачко передал его в руки наряда патрульно-постовой службы, а ППС должна была доставить его в зеленогорское УВД.
– Его что... прямо оттуда сюда привезли? – спросил Алексей Николаевич.
Лев Семёнович слегка помотал головой и ответил, как бы опровергая это своё движение:
– Да-а, оттуда... Но не сразу, – добавил он и рассказал Бачко всю историю Ивана Аржунина с того момента, как тот выехал на своём зелёном Шевроле с территории коттеджного посёлка, затем исчез и полтора месяца находился в розыске. Как его обнаружили потом где-то в Подмосковье, около какой-то железнодорожной станции. И что он, Лев Семёнович Калиман ни разу даже и не подумал, что станция эта могла быть их Тихим бором. Всё это вкратце сообщила ему супруга Ивана Аржунина, и когда та обмолвилась мельком, что приезжала в один подмосковный город, чтобы забрать мужа из местного УВД, – он, Калиман также не подозревал, что город этот – Зеленогорск...
Ещё Лев Семёнович поведал бледному как сама смерть Алексею Бачко, что сразу же или через несколько дней по прибытии Ивана Аржунина домой супруга его поняла, что у мужа явные проблемы с памятью. И тогда она обратилась в Московский Институт психиатрии. Пробыв там около двух месяцев, Аржунин опять оказался здесь, в Тихом бору, и сам он, профессор Калиман поспособствовал этому.
Чего там мертвенная бледность лица... Гримаса предсмертного ужаса застыла на лице Бачко, когда тот узнал, где и кем работает супруга Ивана Аржунина. И ёкнуло сердце его и замерло на мгновение при известии, что привезла она мужа сюда на служебной машине московской прокуратуры, и что сопровождал их старший следователь по особо важным делам этого учреждения.
Увидев, что с гостем его творится что-то совсем уж неладное, Лев Семёнович налил ему полный стакан воды и, выпив его, Алексей Николаевич признался профессору, что допустил некогда одну оплошность. Он рассказал, что в начале мая прошлого года к нему домой зашёл один из его приятелей. Они выпивали вместе, а через несколько дней Бачко, пересчитывая ампулы с тем самым препаратом, обнаружил пропажу одной из них. Сначала он решил, что обсчитался. А когда в середине августа во время очередной их попойки этот приятель его проболтался, рассказав ему как «хлопнул» ещё весной одного лоха «на убитом» Шевроле, лишив того памяти и присвоив три тысячи «зелёных», принадлежавших тому, – тогда Бачко понял, что не обсчитался...
Здесь Алексей Николаевич немного приврал профессору. Никаких совместных попоек у него с Челышевым не было, да и фамилию его Бачко в этой своей «исповеди» не упоминал... На самом деле, тоже в августе, когда он достал у себя дома из холодильника коробку с ампулами, чтобы взять одну для очередного «коммерческого» предприятия, которых не было уже с марта месяца, Бачко пересчитал ампулы и, не досчитавшись одной, вспомнил, как хвалился когда-то перед Челышевым, действительно зашедшим однажды к нему домой, и как рассказывал тому о «чудодейственных» свойствах этого препарата. Тогда, в августе Бачко впервые подумал, вспомнив про того бродягу с рынка: «А уж не Челышева ли это работа?..». И, «прижав» потом Челышева, «расколол» его, и тот рассказал ему, как всё было на самом деле.
И вот теперь этот бродяга находится здесь, в клинике Калимана, и сам профессор лечит его от амнезии. Это последнее обстоятельство больше всего и напугало Алексея Бачко, и он сообщил об этом профессору. Тогда Лев Семёнович стал уверять компаньона, что Аржунин ничего не помнит из своего прошлого, и что если эта его амнезия действительно является следствием действия препарата, то он вряд ли когда-нибудь что-нибудь вспомнит. И, так и не сумев убедить перепуганного Алексея Николаевича, профессор и сам теперь не был уверен в амнезии Аржунина на сто процентов.
Он вспомнил необычное для таких случаев поведение этого странного его пациента, открывшуюся в том способность к стихосложению и склонность к рассуждениям о «высоких материях», как называл Калиман проповеди, исходящие из самого сердца Ивана Аржунина. Более того Лев Семёнович видел теперь даже некий подвох в том, что Татьяна Сергеевна не сообщила ему, где именно был обнаружен её муж, и подозревал, что Московская прокуратура, может быть, давно уже завела и расследует уголовное дело о его ограблении и о причинах такого полуневменяемого его состояния.
Примерно такие же мысли одолевали и бледного лицом Алексея Бачко. Ведь если Аржунин, несмотря на заверения профессора, вспомнил бы вдруг, что произошло с ним тогда в лесу под Зеленогорском, и вспомнил бы также лицо ныне покойного Сергея Челышева, то следствию достаточно было бы только составить фоторобот последнего, разослать его по подмосковным УВД; и когда из Зеленогорска в Московскую прокуратуру пришёл бы ответ, что Челышева уже нет в живых, то следователи её, принимая во внимание, чей именно супруг пострадал от преступления, совершённого Челышевым, вполне могли отработать его старые связи и, копнув поглубже, выйти и на Бачко.
«Челышев любил потрепать языком, – вспоминал о покойнике Алексей Николаевич, – и мог запросто разболтать кому-нибудь из своих приятелей, ныне здравствующих, и про ампулу, и про Лёшу Бачко, и про клинику Калимана...»
Укорял Бачко за излишнюю болтливость и себя самого, но оправдывался перед собою тем, что готовил тогда Челышева в «подвальные» санитары, и что сам профессор Калиман просил его, Бачко подобрать на эту должность какого-нибудь надёжного человека. Таким образом, каждый из двух компаньонов думал примерно об одном и том же, и все их сомнения и подозрения на этот счёт тут же выразились в непродолжительном обсуждении этой внезапно возникшей, новой проблемы.
– А ведь я собираюсь выписать Ивана Аржунина из клиники... Сегодня! Да и жена его знает об этом, – вдруг заявил Лев Семёнович; и тогда Бачко, ошеломлённый этим очередным «сюрпризом» профессора, замахал на того руками и почти молитвенным тоном произнёс:
– Ради Бога! Лев Семёныч! Ни в коем случае!.. Его нельзя упускать из виду! А?.. Ну придумайте что-нибудь!
Профессор удивлённо наблюдал за бегающими теперь, покрасневшими глазками «чёрного» капитана, который обычно буравил его своим холодным, стальным взглядом, и, выдержав паузу, подумал ещё: «И куда же девалась теперь его спесь?..». И вслух произнёс:
– Ну, хорошо-хорошо, Алексей Николаевич. Не волнуйтесь Вы так... Что-нибудь придумаем...
Он взглянул на часы, висящие над дверью, и вспомнил про врачебный обход. «Странно...», – подумал профессор. Обычно доктор Гончаров напоминал ему о его же, профессора планах, касающихся мероприятий, проводимых в клинике, и профессор специально сообщал о них своему заместителю заранее именно с этой целью. Часы над дверью показывали уже начало двенадцатого, но зам. главврача так и не появился в его кабинете и по внутреннему телефону также ему не позвонил. «Бог с ним...», – подумал Лев Семёнович одновременно и о врачебном обходе, и о Николае Андреевиче Гончарове и, покосившись-таки на красный кнопочный аппарат внутренней связи, снял трубку с любимца своего – старого дискового и стал набирать на нём номер «мобильного» Татьяны Сергеевны Аржуниной... В трубке послышался щелчок, и вскоре раздались длинные далёкие гудки, а затем звонкий женский голос ответил:
– Аллё?..
Тогда профессор отозвался нарочито басовитым, несвойственным ему тоном:
– Татьяна Сергеевна? Это Лев Семёнович Калиман беспокоит. Добрый день. Я звоню по поводу выписки Вашего мужа...
И сообщил ей (в том же «басовом ключе»), что у него, у профессора возникли сомнения о целесообразности отпускать Ивана домой именно сейчас. Уловив в её естественном вопросе «почему?» явное огорчение, Лев Семёнович объяснил Татьяне Сергеевне, что просматривал на досуге отдельные видеозаписи наблюдения за Иваном и пришёл к некоторым неутешительным для себя выводам.
– Дело в том, – басил Калиман, – что Иван Андреевич за эти полгода развился в высокоорганизованную творческую личность, совершенно отличную от той, которая, судя по Вашим, Татьяна Сергеевна, рассказам, определяла его поведение до несчастного случая...
Лев Семёнович произнёс эти три последних слова с особой, как бы утверждающей интонацией, чтобы понять, разделяет ли Татьяна Сергеевна это его утверждение. Но та всё молчала, и в ответ профессор слышал только редкие, прерывистые вздохи её. Тогда он сообщил ей, что по его, профессора мнению, если Ивана оставить сейчас без постоянного наблюдения специалистом, то внезапно проявившиеся в нынешнем его сознании воспоминания о прошлом могут произвести «эффект взорвавшейся бомбы». И что если это случится вне стационара, то новая личность философа и поэта Ивана Аржунина обязательно войдёт в конфликт с той, прошлой его личностью простого плотника и азартного футбольного болельщика.
– Вы не специалист, Татьяна Сергеевна, – говорил ей профессор Калиман, – и можете сразу и не понять, что будет происходить тогда в сознании Ивана Андреевича! А когда заподозрите неладное, то может быть уже слишком поздно что-либо поправить. Шизофрения, Татьяна Сергеевна, как известно, неизлечима! – окончательно напугал бедную женщину профессор-людовед.
Этот телефонный разговор окончился тем, что Татьяна Сергеевна дала своё согласие оставить мужа в клинике ещё на какое-то время. И Лев Семёнович, распрощавшись с ней, положил трубку и посмотрел на Алексея Бачко взглядом шахматного гроссмейстера, показавшего начинающему шахматисту-любителю, как из безнадёжной, казалось бы, ситуации создать патовую и завершить, таким образом, партию вничью. Профессор Калиман лгал Татьяне Сергеевне, пугая её «бомбой» в голове Ивана и возможной шизофренией, тогда как сам был почти уверен, что они вряд ли ему угрожают. Дело в том, что безупречная работа профессора Авестидзе и усилия самого Льва Семёновича были направлены также на то, чтобы смягчить возможный внезапный прорыв истинных воспоминаний пациента Аржунина, для чего ему и закладывались под гипнозом воспоминания «искусственные». Таким образом, эти сеансы гипноза были одновременно и «детонатором», и смягчающим возможный «взрыв» фактором и проводились настоящими мастерами психиатрии и гипнологии.
Теперь в глазах Алексея Бачко опять появился металлический блеск, и он вновь начал буравить профессора своим холодным, изучающим взглядом. Лев Семёнович не обращал теперь на это внимания и, подумав: «Горбатого могила исправит...», предложил Бачко обсудить, какие меры им надлежит предпринять в будущем. Он понимал, что своим звонком Татьяне Сергеевне он лишь отсрочил решение возникшей проблемы, но, тем не менее, теперь у них было время подумать, как поступить с Иваном Аржуниным. Для начала профессор решил пригласить к себе в кабинет Романа Козырева и обстоятельно с ним побеседовать о его контактах с соседом из сто восьмой палаты. Лев Семёнович знал, что после выписки Павла Савельева именно Козырев сменил того в философских беседах с Иваном и теперь надеялся выяснить у него, не вспоминал ли случайно Аржунин, куда подевался зелёный его Шевроле? Вызвав Козырева через дежурную медсестру, с которой связался, набрав на красном кнопочном телефоне комбинацию цифр «один», «ноль» и «три», профессор попросил Алексея Бачко пересесть на небольшой диванчик, стоявший возле самой двери как раз за спиной у того. Минут через двадцать в плюшевом кресле напротив профессора уже сидел рыжеватый молодой человек, источающий запах дорогого одеколона и со следами порезов на коже наспех выбритого юного ещё лица.
На этот раз Лев Семёнович отбросил свои обычные расспросы о самочувствии пациента, температуре воздуха в палате и так далее, а перешёл сразу к делу и задал Роману Козыреву ряд вопросов, касающихся его соседа из сто восьмой, нового его приятеля Ивана Аржунина. Вопросы эти профессор задавал с подчёркнутым уважением к собеседнику, называя его на Вы и по имени-отчеству, не раз упоминал о том, что видел его актёрскую работу в телесериалах и выразил надежду, что по выписке из клиники Роман Анатольевич вновь порадует телезрителей новыми ролями, и что он, профессор абсолютно уверен, дебют Козырева в большом кино – это лишь дело времени.
Даже достаточно опытный капитан милиции Бачко, впервые наблюдавший такую практическую «психотерапию» профессора Калимана, был удивлён столь грамотным допросом, и неприятная мысль о собственном непрофессионализме мелькнула в его голове. Он видел теперь, что этот рыжий молодой парень был готов отвечать на любые вопросы седовласого доктора, польщённый таким вежливым вниманием с его стороны, и отвечал на них обстоятельно, то и дело заглядывая в глаза собеседнику, чего Бачко, сидя за спиной у Козырева, разумеется, видеть не мог, но догадывался, исходя из собственного милицейского опыта.
Среди прочего Лев Семёнович спросил Козырева, не замечал ли тот каких-нибудь странностей в поведении Ивана Аржунина, которые у Романа Анатольевича, как у будущего режиссёра, могли бы вызвать нездоровые, неестественные ассоциации? Вот тут-то Рома и раскрылся. Его, наконец, прорвало.
– Да он весь какой-то странный!! – вдруг выпалил он. – Бредит всё о какой-то матрице! (хотя «Матрицей» бредил сам Козырев, и профессор Калиман знал об этом) Говорит, что этот мир не настоящий, а какой-то кривой!.. И ещё, что все мы – пришельцы в скафандрах и что все когда-нибудь улетим на зелёные планеты! (ни о каких зелёных планетах Иван ему не говорил, и Роман сам окрасил вечные планеты Духовного мира в подходящий, по его мнению, цвет)
– А ещё Аржунин, по-моему, свихнулся на религиозной почве, – продолжал вещать будущий режиссёр. – И даже Пашу Савельева сбил с толку! Так что тот даже в монахи подался!
– А какие ещё вопросы его интересуют? – осведомился Лев Семёнович, увидев, что Козырев действительно готов к сотрудничеству.
– Да бог его знает, – ответил тот. – Телевизор он почти не смотрит... Никаких книг, кроме Библии и этой своей Веданты не читает. Спортом не интересуется, женщинами тоже...
Вдруг где-то за спиной у Козырева прозвучал резкий, неприятный голос:
– А он часом не голубой?!
Обернувшись на звук, Роман увидел незамеченного им раньше, утонувшего в мягком диване Бачко, сдуру напялившего на себя чёрные солнцезащитные очки.
«У кого чего болит...», – констатировал мысленно профессор психиатрии, в то время как Козырев вновь обернулся к нему и ответил ему на этот вопрос неизвестного самому Козыреву человека:
– Да нет... Ничего такого я за ним не замечал... – Голос у Романа вдруг изменился. И он, как бы опомнившись, говорил теперь, несколько сбавив тон, но в тоже время вполне уверенно: – Нет, не замечал... Да и жена у него... женщина, – уточнил он и продолжал: – Аржунин говорил как-то, что сексуальные отношения между лицами одного пола недопустимы.
«Между лицами-то? Конечно, недопустимы!», – подумал дотошный мент Бачко, исподлобья буравя затылок Романа, в то время как тот произнёс очередную не вполне складную фразу:
– Ну да... Иван утверждал, что это стало теперь не только болезненным извращением психики у отдельных людей, но и откровенной насмешкой многих над самой природой и над Тем, Кто её сотворил!.. Всяких там сэров английских! – добавил он.
Здесь и Лев Семёнович глянул на него поверх очков, а Роман, который очков теперь никаких не боялся, как ни в чём не бывало продолжал:
– Да и вообще, Иван считает, что такие интимные отношения допустимы только между супругами. Да и то... если они хотят зачать здорового ребёнка, и что всякие другие сексуальные связи – это влияние эпохи Калимана...
Тут Роман сообразил, что сказал что-то не то и умолк, но весь свой монолог до этой последней оговорки он произнёс спокойно и уверенно, в точности воспроизведя основной смысл одной из проповедей Ивана Аржунина. И ещё он понял вдруг, что наклепал на того, находясь под каким-то непонятным гипнозом, и теперь пытался всячески обелить Ивана в глазах профессора и этого неизвестного... очкастого.
В то время как Козырев реабилитировал Ивана Аржунина, рассказывая про Иисуса Христа, йогу и птеродактилей, Лев Семёнович размышлял о своём потерянном пациенте и сомневался теперь даже в собственной компетенции.
«А ведь у Ивана действительно светлая голова, – думал он, делая вид, что внимательно слушает Козырева. – Как это он интересно рассудил насчёт интима...»
Профессор и сам имел примерно такую же точку зрения на этот вопрос.
«Если бы мудрая мать-природа, – рассуждал теперь и он, – не имела бы в виду, что целью каждого полового контакта между мужчиной и женщиной непременно должно стать зачатие, то она наверняка позаботилась бы об естественных, так сказать, анатомических противозачаточных средствах, помимо заложенного ею в женский организм (с иной, впрочем, целью) биологического календаря. А если природа эта действительно сотворена Господом Богом, то и отношение Его как Создателя к этому вопросу представляется вполне очевидным, то бишь секс ради sex – извращение!..», – сделал вывод профессор психиатрии. Непопулярный в научном сообществе вывод...
«Впрочем, конечно, при ролевых установках в той оперетке, что жизнью зовётся, секс как стимул сыграть свою роль хорошо, пожалуй, и не заменим... Ну а алкоголики? А наркоманы? У них-то ведь стимул другой, свой, не секс? Что ж, главные роли их в их же диагнозах!.. Или монахи там...»
Приблизительно так размышлял профессор Калиман, и чтобы понять совершенно логику внутренних его диалогов с собою самим, надо, пожалуй, было бы быть самим Калиманом или же тем виталистическим Альтер-эго его, в которое, впрочем, сам Калиман как учёный не верил. Что же касается так называемых секс меньшинств, то и о них, разумеется, Лев Семёнович был одного с Иваном мнения. Он всегда считал их некой социальной мутацией или же просто психически нездоровыми людьми, то есть потенциальными своими пациентами. А на «эпоху Калимана» он не обиделся, прекрасно понимая, что Аржунин (в лице Козырева) имел в виду эпоху Кали...
Профессор читал о ней в каком-то журнале ещё в начале девяностых годов. В то время была мода на всё колдовское-магическое, и немалое число шарлатанов вылезло тогда на страницы газет с объявлениями, в которых читателям предлагалось снять «венец безбрачия», почистить карму и... даже устранить всех их конкурентов методом Вуду. Само собой разумеется, Лев Семёнович никогда не воспринимал всю эту «замануху» всерьёз, да и статью из того случайного журнала он запомнил лишь потому, что заметил в её названии «Конец эпохи Кали» часть своей фамилии. В статье сообщалось, что век ссор, лжи и лицемерия подошёл к своему завершению, и что в скором будущем всех ожидает счастливая эпоха Водолея.
«Бред какой-то...», – подумал тогда ещё Лев Семёнович насчёт автора статьи. Даже заскорузлый материалист Калиман понимал, что невежда-журналист, образно говоря, скрестил влияние некой богини, по сути, личности с влиянием зодиакального созвездия. Влияние пусть и условной, недоказуемой, но всё-таки жизни с влиянием скопления безжизненных космических объектов. В то же время о созвездии «Рыбы», предшествующем «Водолею», в той статье ни слова сказано не было.
Когда Роман Козырев завершил свою адвокатскую речь в отношении обвинённого им же Ивана Аржунина, Лев Семёнович отпустил его на обед, тем более что столовая должна была закрыться вот уже через пятнадцать минут. Он взял с Романа Анатолиевича честное слово, что тот не будет сообщать Ивану об их разговоре, и когда Козырев ушёл, в кресле напротив профессора вновь оказался Алексей Бачко. Без очков. Он извлёк из пачки последнюю сигарету, закурил, скомкал пустую пачку, бросил её в корзину, промахнулся и выжидающе уставился на своего компаньона.
– Мы... вот как поступим, Алексей Никола-ич, – произнёс Лев Семёнович, поморщившись. – Пока Аржунин будет находиться здесь, в клинике, нам опасаться нечего. А я в ближайшие две-три недели постараюсь сочинить ему новую историю болезни, в которой будут упомянуты и «зелёные планеты», и «скафандры», и... вероятный сдвиг в его психике на религиозной почве. За это время подлечу его препаратами и попробую поработать с ним гипнозом... Хотя... это вряд ли потребуется. – Лев Семёнович вздохнул. – Одних препаратов, я думаю, будет вполне достаточно, чтобы любая экспертная комиссия, в случае необходимости, признала его невменяемым. В этом, Алексей Николаевич, можешь не сомневаться! – заверил капитана Бачко профессор Калиман.
– В подвал же, – тут он указал пальцем в пол, – его опускать, как ты сам понимаешь, нельзя... – И, переходя с «академического» языка почти на «афеньский» (воровское арго), добавил: – Мусора здесь всё перероют до основания фундамента. И тогда нам хана!
Услышав про подвал, Бачко напомнил профессору, что скоро туда прибудет новый «пациент»; и тогда Лев Семёнович выставил вперёд обе ладони, укрепив, таким образом, своё защитное биополе.
– Ни в коем случае!! – вскричал он. – Даже не думай!! Никаких таких пациентов там в ближайшее время не будет! Когда можно будет, я сам тебе сообщу... А пока постарайся не светиться здесь. И мне сюда не звони! Понял?!
Тогда Бачко встал и направился к выходу, бросив через плечо напоследок такую фразу:
– Мус-сора, профессор, сначала к местному участковому обратятся! – И вышел, не попрощавшись...
Оставшись один, Лев Семёнович всерьёз задумался над этими последними словами «чёрного» капитана, как он иногда называл «за глаза» Алексея Бачко. В этой заключительной фразе мента профессор сразу же уловил скрытую угрозу. И профессиональное чутьё... Впрочем, профессия тут ни при чём. Простое животное чувство опасности подсказало седовласому Льву Калиману, что в ней-то как раз, в этой фразе Бачко и проявился тот самый момент истины. Он сожалел теперь, что вообще связался с Бачко тогда, чуть больше года тому назад. Сожалел Калиман и о том, что, будучи одержимым идеей написать книгу на основе своей диссертации, сам он видел в Иване Аржунине только лишь неполноценного, страдающего амнезией пациента, и не узрел в нём сразу некий феномен, опровергающий весь богатый опыт профессора наблюдения за такими больными.
«А ведь мог бы и поспособствовать развитию в нём таланта, – размышлял о несостоявшемся поэте Аржунине запоздавший ортодокс Калиман. – И мог бы написать трактат на тему... именно этого феномена, да-а!.. Да и представить его потом миру как своё научное открытие!..»
А теперь ему предстояло сделать из Ивана-философа очередного параноика-шизофреника и лгать потом на консилиумах про «эпоху Калимана» и «зелёные планеты». Лев Семёнович припомнил стихи Ивана Аржунина. Вспомнил и про Моисея, и про д’Артаньяна, и знал теперь, что нет такой оперы «Три мушкетёра», и что сам Иван и сочинил монолог к этой несуществующей опере.
Профессор поднялся из-за стола, подошёл к входной двери кабинета и, заперев её изнутри, направился в смотровую комнату. Там всё так же стояли в углу уже запылившиеся монитор и видеомагнитофон, а вдоль стены под самый потолок тянулись в несколько рядов самодельные полки с пыльными же видеокассетами. Пробежавши по ним несколько раз взглядом, Лев Семёнович обнаружил, наконец, ту из видеокассет, которую и искал и достал её, помеченную крестиком. Он вынул её из коробки, вставил в видеомагнитофон и, задёрнув оконные шторы, присел в кресло перед экраном монитора. Поколдовав в полутьме над пультом дистанционного управления, профессор добился, наконец, изображения на пыльном экране и теперь наблюдал на нём вид сто девятой палаты в самом конце декабря прошлого уже года. Он видел Аржунина и Савельева, сидящих за столом, вплотную придвинутым к тёмному (на фоне белой палаты) окну. Они спорили о чём-то, и, сделав звук громче, Лев Семёнович услышал, что говорят они о любви земной...
– Нет!.. Это не та любовь! – утверждал Аржунин, а Савельев возражал ему:
– Да весь мир!.. вертится только благодаря такой любви! Если бы не страсти любовные, разве были бы созданы такие шедевры как «Ромео и Джульетта», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты», да и... «Юнона и Авось», наконец?!
– Да... Конечно, это так, – говорил Иван. – Но что, по-твоему, побуждает людей жертвовать самой жизнью своей ради этой любви? Кроме, конечно, природного инстинкта продолжения рода?
– Да не знаю я! – отвечал Павел. – Никто не знает!.. Тайна это! Божественная тайна!
– Вот, – вторил ему Иван, – именно Божественная тайна. И тайна эта вовсе не такая уж и непостижимая, потому что Бог, создавая людей по образу и подобию Своему, наделил нас, каждого из нас частичкой Своих многих именно божественных качеств! И именно эти различные качества и привлекают людей друг к другу!.. Мужчины, как правило, обладают физической силой и разумом, а женщины – привлекательной внешностью и природной мудростью, называемой ещё интуицией. А Сам Бог является Источником этих и многих других замечательных качеств и обладает ими в неизмеримо большем объёме, количестве, нежели все люди вместе взятые! Так что мы, люди смертные принимаем спящую в нас любовь к Нему за любовь к таким же как мы смертным существам противоположного пола... Если бы перед Ромео и Джульеттой, – продолжал Иван, – явился бы вдруг Господь Всевышний во всём Своём величии, красоте и могуществе, то они тут же забыли бы и о любви своей друг к другу, и имена свои земные!
– Да-а... – Теперь уже соглашался с ним Павел Савельев, задумчиво кивая головой. – И в Священном Писании говорится: кто скажет женщине «да святится имя твоё», тому Геенна огненная... Впрочем, а как же «Песни Песней Соломоновых»?..
В этот момент, закрыв собою и стол, и спорящих за ним философов, на экране монитора появилась рыжая голова Романа Козырева, орущего во весь голос, как показалось профессору из-за близости к этой рыжей голове микрофона, известную песню «про зайцев». Тот прошёл от входной двери к столу и уселся на стул спиной к профессору. И умолк. Теперь Лев Семёнович почти не видел лиц, сидящих напротив друг друга в профиль к нему Савельева и Аржунина, но слышал, благодаря заткнувшемуся Козыреву, продолжение их разговора.
– В романе Александра Дюма «Три мушкетёра», – говорил Павел Савельев, – есть такое же утверждение, когда один из главных героев – Атос, он же граф де ля Фер говорит молодому д’Артаньяну: «Любовь – это такая игра... лотерея, в которой выигравшему достаётся смерть...»...
Павел умолк, видимо припоминая, затем продолжил:
– «Вам повезло, любезный д’Артаньян, что Вы проиграли... Проигрывайте всегда. Таков мой совет...» (Павел зачитывался в юности этим романом и мог цитировать некоторые фразы из него почти наизусть)
Иван отвечал ему:
– Да, Александр Дюма говорил о земной любви... об игре, где оба любовника, увы, смертны. Но Божия любовь вечна! И скрытая в нас к Нему тоже! Когда-то мы разлучились с Ним и с тех пор несём в себе горечь утраты и, надеясь восполнить её, встречаем на этой земле влекущие нас «подобия» Его и полагаем в душе, что нашли Его Самого...
Профессор поморщился... На его взгляд, Иван часто повторялся, высказывая своё мнение в таких вот философских беседах, и даже в обычных, казалось бы, житейских вопросах постоянно «всё сводил к Богу», в чём, кстати, и упрекал его не далее как сегодня в кабинете профессора молодой Роман Козырев. Но именно для него, молодого, только что подсевшего к ним, Аржунин и повторил своё объяснение причин трагических порой историй любви между земными созданиями.
– Кстати, насчёт игры... э-э... это самое... В картишки перекинуться никто не желает? – Услышал профессор голос Романа Козырева, прозвучавший явно «не в тему», и потому точно знал, что произнёс это именно он, хотя тот и сидел спиной к объективу.
На какое-то время за столом воцарилась тишина. После чего Савельев поднялся и направился к выходу и, пройдя под всевидящим оком видеокамеры, исчез из поля зрения Калимана. Козырев тотчас же пересел на его место, напротив Аржунина, и Лев Семёнович увидел, что в руках у него находится колода игральных карт. Роман пытался тасовать её, то и дело поглядывая то на Ивана, то на сырую, по-видимому, ветхую колоду, которая слиплась внутри себя и никак не хотела менять последовательности сложенных в неё когда-то согласно масти карт. Иван же теперь с явным интересом наблюдал за его действиями, и наконец, Роман, отчаявшись, видимо, смешать карты таким способом, стал раскладывать их на столе, – опять-таки по масти, в четыре стопки, чтобы сложить их потом в колоду произвольным выбором. Иван взял одну из карт и стал внимательно разглядывать её. Профессор не мог видеть, какая это карта, а Иван держал в руках туза пик, сотворённого Козыревым из той же масти дамы, так как сам туз давно был утерян им на одной из многочисленных Романовых вечеринок.
Роман тем временем уже сложил из стопок колоду и теперь тасовал её в руках, и видно было, что делать это ему теперь стало гораздо легче.
– В секу или в бур-козла? – спросил он, и Иван с улыбкой ответил:
– В дурака... подкидного...
Профессор стал напряжённо всматриваться в экран монитора. Он знал, что в «этой» жизни Аржунин в карты ни разу ещё не играл. Иван же всё разглядывал ту карту, на которой в «левом верхнем» и «правом нижнем» углах поверх латинского "Q" жирным маркером была начертана домиком буква "A". А лицо дамы пик в «верхней» и «нижней» частях карты скрывали два чёрных расплывшихся пятна.
– В дурака – не хочу, – заявил Козырев. – А-а... в бур-козла умеешь? – спросил он, и Аржунин ответил:
– Умею и в буру, и в козла... – Он как-то странно, пожалуй, с презрением посмотрел на Романа, и профессор снова напрягся, а Иван произнёс:
– Да умею я играть! Умею... Но с тобой сейчас играть не стану... Теперь уже ни с кем не буду играть! – И, видя, что Козырев смотрит на него в упор, как бы требуя объяснения, Аржунин ответил ему таким же прямым взглядом и объяснился:
Я умею играть, но не стану,
Потому что пиковая дама
В этой старой, потёртой колоде
Подменила собою туза.
Там, где честь заверяли дуэлью,
Разыгралась прескверная драма.
И теперь нуворишей похмелье
Шепчет на ухо и «за глаза»...
После этих слов он поднялся из-за стола и, бросив карту на середину его столешницы, попрощался с Козыревым каким-то старинным, «дворянским» полупоклоном, повернулся к двери и пошёл навстречу Калиману и, пройдя под его взглядом, исчез с экрана монитора...
Лев Семёнович ещё несколько раз «возвращал» Ивана на место, манипулируя пультом ДУ, и получал от этих своих манипуляций какое-то нездоровое удовольствие. Поймав себя на этом занятии, профессор выключил монитор и, перемотав кассету на начало её, нажал на пульте ДУ красную кнопку «RECORD», и теперь через четыре часа этому блоку «виртуальной памяти» была обеспечена полная «амнезия». Та самая пустота...
Выйдя из смотровой комнаты, Лев Семёнович подошёл к письменному столу, снял телефонную трубку с «общегородского» и набрал на нём номер своей московской квартиры... Проговорив с дочерью никак не менее получаса, он дал, наконец, отбой и, не услышав на этот раз от своего любимца ни печального..., в общем, никакого позвякивания, направился к стеллажу с книгами. На отдельной полке, где были различные медицинские справочники, размещённые на ней в строгом, удобном для профессора порядке, тот сразу нашёл нужный ему. Перелистывая его, Лев Семёнович вернулся за письменный стол и стал отыскивать в книжице и помечать простым карандашом отдельные сочетания слов и целые «заклинания» на латыни. Это был справочник, описывающий действие различных психотропных препаратов. С его помощью профессор собирался провести своеобразный «курс лечения» пациента Ивана Аржунина, в результате которого... Впрочем, предполагаемый и даже гарантированный результат был уже описан в этой главе, когда Лев Семёнович уверял Алексея Бачко в своём профессионализме.
Часа через полтора такой работы профессор закрыл справочник, но не вернул его на полку, а убрал в свой портфель «дипломат», с которым не расставался с тех пор, как стал хозяином и главврачом в этой клинике. Теперь он сидел, откинувшись на спинку лучшего в этой клинике, дорогого кресла из натуральной кожи, размышляя о чём-то своём в ожидании весьма важного для него телефонного звонка. Профессор то и дело поглядывал то на старый дисковый аппарат, то на круглые часы над дверью, и примерно через час такого ожидания, наконец, телефон зашёлся частыми, настойчивыми звонками международной связи...
После непродолжительного разговора с бывшей супругой Лев Семёнович поднялся с кресла, и оно, сделав на винтовой ножке пол-оборота, замерло, обратившись спинкой к письменному столу. Лев Семёнович вообще не любил делать «резких движений» и никогда никуда не спешил, следуя известной пословице. Но на этот раз он почему-то довольно-таки поспешно направился к скрытому в стене сейфу и, набрав по памяти комбинацию цифр кодового замка, открыл сейф и переложил его содержимое в свой портфель «дипломат». Закрыв тяжёлую дверцу сейфа и услышав щелчок замкнувшего его замка, Лев Семёнович поднял потяжелевший кейс и вернулся с ним опять же к столу.
Весьма строго взглянув на отвернувшееся от него, от профессора кресло, он обратил его в изначальное положение и, усевшись, провёл в нём ещё около часа в глубоком раздумье. Профессор Калиман ещё ничего для себя окончательно не решил... Теперь был уже вечер понедельника, и у доктора медицины были этот вечер и долгая январская ночь, чтобы сделать свой, решающий многое в его жизни выбор. И выбор этот он непременно сделает, как сделал его однажды, нарушив священную клятву врача Гиппократа.
ГЛАВА 18
Да, теперь был уже вечер понедельника, и впереди у профессора будет долгая бессонная ночь. А позапрошлой ночью, с субботы на воскресенье Иван Аржунин увидел во сне Кайафу. Образ первосвященника, навеянный Морфеем, вполне соответствовал представлениям Ивана об этом ревнителе древних традиций Иудеи. Исполненный чувства собственного достоинства, статный и гордый Кайафа был облачён в новый подир. И это одеяние первосвященника, и старый резной посох – символ пророка Моисея вызывали у сопровождающих его слуг священный трепет, заставляя их держаться на почтительном расстоянии от своего господина... Так эти трое, вернее один в сопровождении двоих подошли к дому первосвященника Анны, тестя Кайафы. Само собой разумеется, слуги остались снаружи, а Кайафа, пройдя мимо служанки придверницы, не удостоив её даже взглядом в ответ на её поклон, вошёл в дом и, спустившись на несколько ступеней вниз, оказался в просторном, прохладном помещении квадратной формы. Каменные снаружи стены дома первосвященника Анны изнутри были отделаны белым шлифованным мрамором, и эта первая комната с основанием чуть ниже уровня земли, судя по всему, всегда сохраняла прохладу. Кайафа, видимо, надеялся, что тесть с нетерпением ждёт его, и потому был крайне удивлён и огорчился, увидев, что Анна даже не вышел встретить его. Впрочем, тот вскоре спустился к нему из верхних комнат и подошёл так тихо, что Кайафа, который сам теперь ожидал, присев на широкую скамью из морёного кедра, прикрыв глаза, невольно вздрогнул, когда Анна коснулся рукой его плеча.
Как ни пытался Иван Аржунин, он никак не мог увидеть лица Анны, хотя и силился во сне уловить постоянно ускользающий от него образ старого первосвященника. Чернобородое, с открытым волевым взглядом карих глаз лицо Кайафы, выражение которого в наше время определили бы как «конкретное», Аржунин видел достаточно чётко и потому удивлялся во сне, почему это Анна всё время прячется от его, Аржунина постороннего взгляда?
Как это часто бывает, когда увиденный человеком, похожий на реальность сон не разрешается для него простым, естественным образом, человек либо сразу же просыпается, либо видит потом другой уже сон или же иной вариант предыдущего. Так и Иван, не расставшись с Кайафой, вскоре увидел его в каком-то цветущем саду...
Исполняющий в этом году обязанности первосвященника в Синедрионе (верховном суде Иудеи), Кайафа беседовал теперь с Анной, также первосвященником, от воли которого зависело, кто именно должен предстать перед этим судом, как преступивший законы Иудеи. Иван больше не пытался увидеть лица Анны и сосредоточил свой внутренний взор на чернобородом Кайафе, а тестя его он видел теперь как бы сквозь мутное рифлёное стекло. В то же время Иван различал их голоса, интуитивно приписывая почтительные, но уверенные интонации словам исполнителя Кайафы, а мудрёный, витиеватый стиль речи – суждениям вершителя Анны.
Первым заговорил Кайафа.
– Казнь состоялась..., – размеренно произнёс он и умолк, наблюдая, какое впечатление произвело на его тестя это сообщение.
Тот тяжело вздохнул, и в этом вздохе его угадывалось вовсе не облегчение от такого известия, а как будто он и так знал уже, что произошло, и подтверждение этого факта только добавило тяжести на его душе. Между тем Кайафа продолжал:
– Синедрион учёл и исполнил твоё пожелание, Анна. Варавва освобождён... А теперь объясни мне, если можешь, зачем тебе понадобился этот разбойник?
В ответ Анна опять тяжело вздохнул и заговорил:
– Ты хочешь знать... почему старый первосвященник попросил за грабителя и убийцу?.. Нет, не выжил я ещё из ума, Кайафа. Этот Варавва как никто другой заслуживает смерти! И уверен я, покарает его Бог! – воскликнул Анна, погрозив пальцем небу.
– Но теперь, когда законы наши попираются язычниками, – продолжал он, – главное – сохранить множество народа иудейского!.. Все последние четыреста лет возмутители его только и твердят о неком мессии. Вот и Иисус Назарей, царём себя объявивший, вполне мог бы стать причиной народного бунта. И тогда...
Анна не договорил, что могло бы произойти «тогда», и, изменив тембр голоса, стал говорить теперь несколько тише.
– В глазах большинства, – сказал он, – избранный Богом тот, кто остался в живых. И если даже разбойник Варавва отпущен на свободу, то... кто же тогда те трое, казнённые на столбах? Во всяком случае, никому и в голову не придёт считать одного из них долгожданным мессией, неким новым царём иудейским. И народ наш многострадальный обретёт, наконец, покой, а Закон вновь восторжествует среди потомков Авраамовых...
Анна снова вздохнул, но теперь уже как бы облегчённо.
– Так что время – наш союзник, Кайафа! – как бы подытожил он. – И лучше подождать какое-то время, чем никогда уже не преуспеть! – добавил он.
Кайафа не понял этих последних его слов и спросил:
– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о времени, Анна?
И тот пояснил:
– Если бы богохульные речи этого Иисуса из Назарета продолжали смущать народ хотя бы ещё некоторое время, то разбойников, подобных Варавве, стало бы в Иудее гораздо больше, потому что только возмущённый народ порождает таких убийц и грабителей. И вот тогда!.. у римской власти появились бы все основания утопить Иудею в крови. А теперь этот разбойник отправится туда, – Анна указал рукой куда-то на север, и Аржунин почему-то понимал, что именно на север, а Анна продолжал, – куда вскоре последуют и презренные ученики этого богохульника Иисуса, потому что народ иудейский отвергнет их, опозоренных казнью своего учителя. А Варавву... а Варавву мы отправим туда первым, чтобы знал народ иудейский, за кем ушли опозоренные!.. Так же и римляне, как пришли, так и уйдут, Кайафа, а Закон наш пребудет вовеки!
Анна умолк, а Кайафа приложил руку к сердцу и почтительно склонил голову, чтобы показать, как он, Кайафа поражён дальновидностью старейшины и преклоняется перед мудростью его. Тем не менее, Аржунин уловил-таки на лице Кайафы снисходительную улыбку, как будто все эти рассуждения тестя были тому и так очевидны. И всё же неясно было Ивану, заметил ли Анна такое лицемерие своего зятя, но помолчав немного, Анна произнёс:
– Главного не сказал я тебе, Кайафа... Придётся и тебе покинуть Иудею на какое-то время. Убьют тебя здесь. Могут убить... Если не ученики его богохульные, так римляне... Не простит тебе Пилат той настойчивости, с какой ты требовал у него казни этого Иисуса. А богохульники, тобой опозоренные – тем более...
Кайафа хотел было возразить, но Анна решительно прервал его и договорил:
– Ты исполнил свой долг, Кайафа. И покинешь Иудею не как отверженный, а как достойный сын народа Израиля, и вернёшься сюда, когда время сотрёт даже память об этих событиях! – Так выразив мысль на едином дыхании, Анна собирался сказать «ты скоро вернёшься», но произнёс почему-то именно это.
И после такого пророчества Анны смуглый Кайафа весьма побледнел, что сразу же стало заметно, несмотря на обильную густую растительность на лице его. Поражённый, он произнёс:
– Как?! Почему именно я?! Весь Синедрион в полном составе требовал этой казни, а в изгнание должен отправиться один Кайафа?! Это... это несправедливо, Анна! – заключил он; и в голосе его Аржунин впервые услышал непочтительные нотки и явное возмущение.
– Да не в изгнание! – возразил «мудрецу беспокойному» терпеливый Анна. – Никто тебя не гонит!.. Я, твой тесть, умудрённый жизнью старый человек, просто хочу дать тебе разумный совет: побереги себя!
– Побереги себя... – вторил ему Кайафа. – Слышал я уже эти слова от язычника Пилата! А теперь вот и ты повторяешь их?!
Анна вновь возразил ему:
– Я всего лишь говорю о твоей безопасности. Но если ты слышал такие слова от Пилата, то имей в виду, это была прямая угроза. И тебе действительно необходимо на некоторое время укрыться, покинуть Иудею! – Анна неопределённо махнул рукой теперь уже куда-то на восток и повторил: – Я – твой тесть, Кайафа! И мне небезразлична твоя судьба, а о семье не беспокойся! – решительно заключил он, и Кайафа, видимо, понял, что дальнейшие пререкания бесполезны. А «видимо» потому, что Иван Аржунин также осознавал охватившее первосвященника отчаяние и видел, как тот понуро опустил голову и не говорил уже ничего...
Затем сон перенёс Ивана из цветущего сада на каменистую в трещинах, иссушенную солнцем дорогу, и призрачный образ первосвященника Анны исчез, а Кайафа брёл теперь по этой дороге в сопровождении двоих верных ему слуг. Это видение Ивана представляло их уходящими куда-то, а сутулая осанка некогда статного первосвященника и ветхий посох в руке его подтверждали теперь в нём вечного странника...
Когда Иван проснулся, была ещё глубокая ночь, и непроглядная тьма за окном палаты постепенно поглотила рваные остатки его сновидения. Странно... Аржунин никогда ещё не видел снов, за исключением одного, который он, впрочем, и за сон-то не считал, а воспринимал его как некий мистический опыт, пережитый им только однажды, как некую иную реальность, приоткрывшуюся ему в сверхсознании, и представить её наяву Аржунин уже не мог, несмотря на всё богатое его воображение. Так что сон этот, увиденный им теперь, был, скорее всего, следствием беспокойных его размышлений накануне, когда он пытался представить себе судьбу иудейского первосвященника Кайафы. Тем не менее, Анна, тесть последнего явился Ивану во сне совсем неожиданно и играл в этой эфемерной картине, пожалуй, первостепенную, главную роль. Поэтому Иван думал теперь и о нём, едва упомянутом в Евангелиях персонаже, как бы отодвинутом на второй план в той страшной истории.
«Если учёный, уважаемый в обществе человек, – думал Иван, – посвятивший, казалось бы, всю свою жизнь служению Богу и Закону Его, предаёт суду Иисуса невинного, и сердце его молчит, то вряд ли назвать его можно священником, потому что и душа его далека от Бога, и мудрости истинной нет в нём, а один только разум холодный мирского законника. И проклятие, Иудею тогда погубившее, послано было не от Бога, но от человека, гордыней ослеплённого, через другого безумца лукавого, решившего, что смертью одного человека спасётся народ. А Сын Божий, людьми убиваемый, просил за них Отца Своего: «Прости им, Господи, ибо не ведают они, что творят!»...»
И верил Иван, что простил Бог людей устами Сына Своего, и каждый человек может убедиться в том, если очистит сердце своё, отвергнет лукавые игры слепого ума и обратит-таки свой внутренний взор на Господа, чей высший Разум всегда пребывает в сердце человека рядом с душою его. Верил Иван, что только тогда обретёт человек долгожданный покой и не будет уже послушным исполнителем чьей-либо злой воли, которую по неразумению своему почитал он за истину... И после таких размышлений умиротворённый Иван вновь заснул и теперь уже до утра воскресенья.
ГЛАВА 19
Лев Семёнович Калиман в этой жизни терпеть не мог по-настоящему только трёх вещей. Помимо острой зубной боли, которой, впрочем, никто терпеть не может, он также ненавидел государственную власть со всей её бюрократической системой и спецслужбами, думая о последних, как будто бывают службы неспециальные. Третьим в этом чёрном списке был у него патологический страх перед необходимостью совершить очередной авиаперелёт.
Вообще же Лев Семёнович летал очень редко, предпочитая пусть длительный, но надёжный способ передвижения под стук вагонных колёс быстрому, но не дающему никаких гарантий воздушному. Причиной такой нелюбви его к самолётам была память об авиакатастрофе, жертвами которой едва не стали около тридцати лет тому назад он и вся его молодая семья. Тогда они вместе с супругой и их шестилетней дочерью собирались провести очередной отпуск на черноморском побережье Кавказа. Были уже куплены билеты на авиарейс Москва – Сухуми, когда вдруг выяснилось, что врач-психиатр, который должен был временно подменить Калимана на посту в психлечебнице закрытого типа, наотрез отказался сотрудничать с «конторой глубокого бурения». Об этом Лев Семёнович узнал от своих коллег-сослуживцев, а официальной версией, представленной ему тогда главврачом медучреждения № *, была временная нетрудоспособность того, откомандированного к ним районного врача-психиатра. Таким образом, отпуск доктора Калимана был отложен на неопределённый срок, а вскоре опять-таки из третьих уст он узнал, что тот авиарейс Москва – Сухуми, которым они всей семьёй должны были лететь на отдых, завершился трагически. Подробностей той авиакатастрофы Лев Семёнович так никогда и не узнал, но ходили слухи, что будто бы более чем из ста пассажиров разбившегося о посадочную полосу авиалайнера в живых не осталось никого. Впрочем, некоторые источники утверждали, что всё же выжил тогда чудом каким-то один четырёхлетний малыш, обнаруженный спасателями после того, как пожар, возникший в салоне самолёта и погубивший остальных пассажиров, был, наконец, потушен.
Советское Гостелерадио передавало тогда, в основном, вести с полей, извещало трудящихся о досрочном выполнении кем-то пятилетнего плана и сообщало об очередных происках израильской военщины под руководством пресловутого «дядюшки Сэма». Что же касается чрезвычайных происшествий и катастроф, происходящих в Стране Советов, то средства массовой информации обычно умалчивали о них, и лишь некое «сарафанное радио» способно было донести до её граждан чудовищно искажённую информацию об этих происшествиях. Тем не менее, молодой доктор Лев Калиман относился к таким слухам более чем серьёзно, наивно полагая, что подобный глас народа действительно является гласом божьим, а так как история с разбившимся самолётом касалась его лично, то он утвердился в своём убеждении доверять подобным сплетням. Так что потом всякий раз, поднимаясь на борт авиалайнера, Лев Семёнович испытывал лёгкую тошноту, вызываемую спазмами в области живота, а когда самолёт, оторвавшись от земли, начинал набирать высоту, леденящий Калиманову душу страх внушал ему, что именно теперь жёсткая посадка непременно должна оборвать его единственную жизнь. Поэтому когда международный авиарейс Москва – Тель-Авив завершился всё же мягкой посадкой на земле обетованной, бывший главврач психиатрической клиники в Тихом бору дал себе слово, что это был последний в его земной жизни авиаперелёт.
Примерно две недели тому назад Лев Семёнович всё же сделал свой выбор, отказавшись калечить ни в чём неповинного Ивана Аржунина. Отказался он тогда и от своей научной работы, и от роли хозяина частной психиатрической клиники. Первопричиной для принятия им такого решения было внезапно возникшее в нём чувство какой-то вековой, безнадёжной усталости, не принесшей ему ни удовлетворения от прожитой, проведённой в постоянной борьбе с кем-то жизни, ни покоя душевного на закате её.
В тот понедельник вечером, уезжая из Тихого бора в Москву, Лев Семёнович ещё не был уверен вполне, что решится на такое, а уже наутро следующего дня он попросил свою дочь Светлану помочь ему собрать необходимые документы для оформления гостевой визы в Израиль... Приблизительно через неделю он продал свою четырёхкомнатную квартиру в Москве значительно ниже её рыночной стоимости. И они вчетвером: он, Светлана и внуки переселились на время, остающееся до отъезда, в гостиницу. Лев Семёнович объяснил дочери такие поспешные свои действия, якобы, чудовищными долгами, и что кредиторы его люди очень серьёзные, и что даже продажа квартиры не решает вполне возникших у него с ними проблем. Примерно то же он рассказывал по телефону тогда и бывшей супруге, и та, выслушав его, произнесла в конце их разговора главное, предопределившее его выбор слово «приезжай».
Дня за три до отбытия на землю обетованную Лев Семёнович всё же заехал в Тихий бор, и на вопрос встревоженного доктора Гончарова «что случилось?», дескать, мы Вас, профессор, обыскались, ответил, что лежал в больнице, прихватило сердце, и что теперь врачи рекомендуют ему покой и отдых, отдых и покой. Он также сообщил доктору Гончарову, что тому, видимо, придётся на некоторое время возглавить клинику, и передал ему около половины суммы, вырученной от продажи собственной квартиры. Другую половину Лев Семёнович уже положил в банк на имя Татьяны Сергеевны Аржуниной и собирался сообщить ей об этом по телефону сразу же, как только окажется сам за пределами России. Как можно объяснить такой его поступок? Чувством вины? Может быть и так... Наверное, профессор Калиман хотел хотя бы отчасти компенсировать то зло, которое он совершил в отношении Ивана Аржунина и многих других жертв своего научного любопытства. Впрочем, чужая душа – потёмки, да и не наше это, в конце концов, дело.
Прощаясь с доктором Гончаровым, бывший главврач попросил его выписать пациента Аржунина сразу же, как только тот изъявит желание покинуть клинику.
«А если захочет побыть здесь ещё, – говорил Лев Семёнович, – то пусть отдыхает, сколько душе его будет угодно...»
Проезжая по дороге, ведущей от здания клиники к главным воротам санатория, Лев Семёнович покосился на кирпичную будку мини-электростанции, зная, что там внизу никого теперь нет, и что бывший вентиляционный колодец не будет уже никогда служить воротами в ад для несчастных жертв квартирного вопроса. Что же касается бывшего компаньона профессора, Алексея Бачко – этого «чёрного» капитана и хладнокровного злодея, судьба того профессора теперь вовсе не интересовала, как безразлична была тому же Бачко судьба безымянных бомжей, оставляемых им на разбитых дорогах Подмосковья.
А самого Алексея Николаевича очень даже интересовала будущая его судьба, и потому, так и не дождавшись звонка от профессора, он посетил-таки его клинику и узнал от доктора Гончарова, что Лев Семёнович улетел вместе с дочерью на отдых в Израиль. «Всё ясно...», – подумал инспектор Бачко и вскоре доложил своему милицейскому начальству, что на подконтрольном ему, капитану Бачко участке, в одном из корпусов лесного санатория проводятся нелегальные медицинские эксперименты по лишению людей памяти, и что экспериментирует с ними главный врач частной психлечебницы, некий профессор Калиман.
Сигнал, поступивший от участкового инспектора, был тотчас принят во внимание, и подробная его информация о переделанном в подпольную лабораторию бомбоубежище была немедленно проверена. Причиной такой расторопности милицейского начальства были сведения о немалом в последнее время числе случаев, когда люди обращались в милицию, заявляя, что они не помнят, кто они такие есть. Было известно также, что расследование некоторых уголовных дел, возбуждаемых, когда выяснялось, что люди эти лишились не только памяти, но и жилья, взяла под свой контроль Генпрокуратура, и ходили слухи, что ими даже будто бы занималась ФСБ. Так что записать в свой актив раскрытие одного или сразу нескольких таких уголовных дел для начальника зеленогорского УВД полковника Алиева было, что называется, делом чести.
Подвальное помещение здания клиники полностью исследовали, и действительно в одной из квадратных его комнатушек обнаружили совершенно невменяемого человека, слепого, как сперва показалось обнаружившим его сотрудникам УВД. Это был тот самый бродяга Федот, намеренно помещённый сюда Алексеем Бачко за несколько дней до прибытия зеленогорских оперативников. Добиться от Федота они, понятно, так ничего и не смогли и увезли его в УВД, а чем всё это для Федота закончилось – неизвестно. Льва Семёновича Калимана немедленно объявили в розыск, капитан Бачко знал, что поиски по горячим следам положительных результатов не дадут, а когда выяснится, что тот давно уже в Израиле, начальство наверняка спустит это дело на тормозах.
Постепенно допросили весь медперсонал клиники, начиная с доктора Гончарова и заканчивая дворником Мурадом, но из тех показаний ничего конкретного по делу о подпольной лаборатории следствию не удалось установить. В конце концов, всё свалили на отсутствующего Калимана, а капитан Бачко получил повышение по службе и был переведён из участковых в отдел дознания зеленогорского УВД. В таком назначении Алексей Николаевич также видел возможность дополнительного заработка. Ведь если грамотно, как он любил выражаться, использовать информацию, полученную от подозреваемых арестантов, то есть не заносить в протоколы допросов всё подряд, что удалось из арестантов выбить, то с помощью такой «приватизированной» информации вполне можно было бы шантажировать их будущих вероятных подельников, остающихся пока ещё на свободе. Правда, осуществить очередной «бизнес-план» капитану Бачко так и не довелось...
Примерно через неделю после переезда Алексея Николаевича в новую квартиру, купленную им в центре Зеленогорска, он, придя со службы домой, обнаружил там пятерых его старых приятелей – тех самых бандитов, отбывших различные сроки заключения и теперь собравшихся вместе, чтобы потолковать с ним... «Разборка» была недолгой. Убивать его они не стали, а обшмонав его квартиру, собрали в мешок всё ценное и вкололи Бачко двойную дозу препарата, обнаруженного ими в холодильнике. О «чудодейственном» свойстве этого препарата им поведал сам Алексей Николаевич, естественно до, а не после инъекции, как раз в тот момент, когда братки привязывали его к батарее центрального отопления. Вскоре они покинули его жилище, оставив Бачко ещё более равнодушным ко всему, чем тот был до их посещения. Так что когда через четверо суток его обнаружили лежащим на полу в одной из комнат его новой трёхкомнатной квартиры, Алексей Николаевич на все вопросы сотрудников УВД только что-то мычал в ответ, пуская слюну, а бесцветные глазки его смотрели на них уже не тем обычным холодным «стальным» взглядом, а каким-то замороженным «стеклянным».
Справедливо сказанное однажды: поступай с людьми так, как хотел бы, чтобы люди поступали с тобой, или же наоборот – не поступай, как не хотел бы... И судьба, – как бы мы не роптали на неё порой, – всегда, всегда справедлива! Так и с Алексеем Бачко произошло то, чего он так желал другим: забыть свою прошлую жизнь и не помнить родства своего. Поскитавшись по московским психушкам, примерно через полгода он очутился в Тихом бору, в той самой клинике, в сто восьмой палате, куда теперь уже главврач Николай Андреевич Гончаров определил Бачко, приняв во внимание былые его заслуги в должности местного участкового. Подлечить бывшего капитана милиции попросил доктора Гончарова зам. начальника зеленогорского УВД Пётр Васильевич Артемьев, пожалуй, единственный кого теперь интересовала судьба покалеченного бандитами сотрудника. Кстати, братков тех вскоре вычислили и снова посадили, но Алексею Николаевичу такое возмездие здоровья не прибавило, да и не знал он о том возмездии, и не мог теперь знать...
«Касифо касякося тусь... сикото мисси... лифа варра мена... Васем?..», – такие мысли часто теперь посещали Алексея Бачко, и он, пуская слюну, вздрагивал всем телом и бился в припадке, затихая только после очередной инъекции успокоительного, сделанной ему добродушным доктором Гончаровым.
«Выси... бо... наси...», – и Бачко забывался до следующего полнолуния, изредка поскрипывая зубами, когда возмущённое Солнце посылало на Землю очередную магнитную бурю.
Само собой разумеется, Иван Аржунин давно уже выписался из клиники и жил теперь дома, как и бывший сосед его из сто девятой палаты Роман Козырев. Последний забросил свою актёрскую карьеру и устроился на работу администратором в одно небольшое ночное кафе, каких немало завелось в девяностые годы в московских полуподвальчиках. Теперь главной обязанностью Козырева было наблюдать за официантками, чтобы те не расслаблялись, обслуживая клиентов, и режиссировать их работу, напоминая им, время от времени, что на таком-то столике в пепельнице скопилось уже более четырёх окурков. Хозяином этого кафе был Николай Аронович Бачко – тот самый угрюмый тип из сто десятой палаты, но Козырев не узнал его, раздобревшего от пива, а потому и не смог лишний раз убедиться в достоверности формулы «мир тесен».
Днём, когда посетителей в кафе было немного, молодой администратор почитывал по-прежнему любимые им детективные романы и беседовал иногда с завсегдатаями кафе, потягивающими бочковое пиво у стойки бара. Тогда он вспоминал все те диспуты в клинике, беседы с Иваном Аржуниным и кичился перед опохмелившимися своими познаниями в устройстве мироздания. Некоторые слушали его с интересом, но мало кто воспринимал его рассказы всерьёз, и, наверное, потому, что он, оставляя в них за Всевышним право владеть Миром духовным, истинным, всё же преподносил себя самого как одного из главных героев матрицы мира иллюзий, мира материи... Как-то раз один из таких завсегдатаев, тоже проявлявший интерес к религиозно-философской тематике и, видимо, разочаровавшийся в собственных умозрительных построениях, посоветовал Козыреву прочесть один современный роман, который, судя по его словам, буквально открыл ему глаза на все две тысячи лет истории Христианской Церкви. Козырев прочитал сие произведение голландского писателя Бенджамина Ван Драауна, в котором тот высказывал предположение... нет, именно утверждал, что Иисус Христос, якобы, был женат на Марии Магдалине, и что у них будто бы даже были дети.
«Ну и что это меняет?..», – думал потом Роман Козырев, хотя такая версия жизнеописания Иисуса Христа явно пришлась ему по душе.
«А главное-то это и меняет!..», – ответил бы ему теперь философ Иван Аржунин. Потому что гораздо проще очеловечить Бога в глазах людей, чем самому человеку обожествить себя духовными подвигами и «тесными вратами». Ну а то, что этот голландский Драаун узрел в звезде Давида единение мужского и женского начал, буквально – священное единение мужчины и женщины? Что ж... Тантрический символ культа богини Кали выглядит в этом смысле гораздо эффектнее, более откровенно.
Но Роман Козырев не общался теперь с Иваном Аржуниным, хотя тот и оставил ему номер своего московского телефона и приглашал, когда они прощались в клинике, заезжать в гости. А Иван Андреевич, проведя остаток зимы и холодные мартовские дни дома, уже в середине апреля стал выезжать с бригадой подвижников на восстановление храмов в вымирающих российских деревнях. Оказалось, что руки его помнят плотничье дело, и хотя доходов от него Аржунин теперь почти не имел, работа во славу Божию доставляла ему естественную радость и главное – сопутствующий ей душевный покой.
Татьяна Сергеевна всячески поощряла такую деятельность мужа... ну, по крайней мере, не препятствовала ей, и, сознавая, что муж счастлив, сама была счастлива, когда он с одухотворённым лицом приезжал на выходные домой. Отсутствие заработка у Ивана Андреевича вполне компенсировала сдача в аренду однокомнатной квартиры в Москве, которую Татьяна Сергеевна приобрела на деньги, оставленные ей профессором Калиманом. Сама же она вскоре оставила работу в должности федерального судьи и перешла в адвокатуру, где трудилась теперь, представляя интересы жертв чёрных риэлторов и обманутых недобросовестными строительными компаниями дольщиков.
Новый автомобиль взамен так и не найденного старого Шевроле семья Аржуниных решила не приобретать, так как Иван Андреевич не захотел почему-то восстанавливать утраченное им тогда, год назад водительское удостоверение, а Татьяна Сергеевна никогда такового и не имела. Впрочем, движение автотранспорта по улицам Москвы с каждым годом всё больше напоминало стихийную автостоянку, а постоянно растущие цены на бензин и изнурительные очереди на регистрацию и техосмотр транспортных средств в ГАИ вполне могли довести нормального человека до депрессивного психоза. Так что по поводу этих самых водительских прав Иван Андреевич в разговоре с супругой однажды пошутил:
Техосмотр, бензин, страховка,
Автосервис и ГАИ...
Пробки, платная парковка...
Это... всё... права мои?..
Тогда на эти слова мужа Татьяна лишь рассмеялась в ответ, и на этом автомобильная тема была у них исчерпана. Так что она, как и прежде, ездила на работу на метро, которое было в пяти минутах ходьбы от их дома, а Иван отправлялся в свои командировки на автобусах пригородного и междугороднего сообщений, что было гораздо удобнее, да и дешевле, чем самому рулить по российским дорогам – второй по счёту беде нашей Родины.
Однажды в июле – через год после его воскрешения – судьба привела Ивана Аржунина во Владимирскую область, в одну из деревень, где ему предстояло участвовать в восстановлении сельской церкви, осквернённой большевиками ещё в двадцатых годах двадцатого века... Недели через две, когда строительные леса уже обступили потрескавшиеся стены церквушки, поднявшись от основания их до луковицы избитого дождями и градом купола без креста, Иван Аржунин срубил новый крест и внёс его во внутреннее пространство пустующего храма. Теперь уже другой мастер должен был отполировать и покрыть тонким слоем сусального золота этот священный символ православной веры, чтобы как можно дольше сохранить его от разрушительного воздействия быстротекущего времени. А безмерно счастливый Иван отдыхал после очередного дня трудов праведных, лёжа на самодельном деревянном топчане прямо под открытым июльским небом. Причиной такого безмерного счастья его было не только удовлетворение от завершённой сегодня работы, но и недавний звонок из Москвы от супруги Татьяны, которая сообщила ему, что скоро он станет отцом.
Солнце зашло, и Аржунин вглядывался в необъятную звёздную высь и улыбался своим мыслям, думая о будущем ребёнке: кто-то родится у них с Татьяной – сын или дочь?
«Впрочем, не то важно, кто..., – вдруг понял Иван: – Главное, что произошло чудо!»
И Иван благодарил в своём сердце Того, чья Высшая обитель находится где-то там, в Вечности, за пределами бесконечной (в глазах человека) Вселенной.
Москва 2008
первосвященник, отныне покоя!
Ни тебе, ни народу твоему…
М. А. Булгаков «Мастер и Маргарита»
ГЛАВА 1
Вначале было Солнце. Впрочем, в самом начале было Слово, но в этом отдельно взятом, частном, так сказать, случае именно Солнце стало причиной возрождения к жизни неподвижно лежащего посреди большой лесной поляны молодого человека. Человек лежал на спине, широко раскинув руки так, что если бы кто-то... разумный мог видеть его с высоты (помимо кружащих там, в небе над лесом, птиц), то положением своим наблюдаемый, наверное, навёл бы такого условного наблюдателя на мысль о распятии...
Прошла гроза, и солнце, едва освободившись от уползающей теперь куда-то на запад тяжёлой чёрно-фиолетовой тучи, громыхнувшей в сердцах пару раз напоследок, немедленно вступило в свои права, восстанавливая чуть спавший во время грозы, густой и пахучий июльский зной. Молодой человек (глаза его были закрыты) воспринял палящие лучи новоявленного сначала в виде отдельных, расплывчатых, наползающих одно на другое багровых пятен. Затем он увидел, как пятна эти слились воедино, и яркие, светлые тона алого постепенно сменили собою гнетущий багрянец. От такого первого, полуосознанного впечатления веки его дрогнули, глаза приоткрылись; и тогда ослепительный золотой свет озарил человеческий мозг, постепенно наполнив его живительным ощущением бытия. Воскрешённый таким естественным образом человек предпринял вскоре и первую – неудачную попытку подняться с земли «единым порывом», как тот ванька-встанька. Руки и ноги его, особенно ноги, показались ему тяжёлыми и... как бы ватными. Попытавшись во второй раз, он с трудом приподнялся, опираясь о локоть; ещё усилие, и вот он уже сидел, озираясь вокруг отрешённым, блуждающим взором и всё же постепенно приходя в себя.
А вскоре и солнце добавило жару, да так, что сидеть дураком под жужжание дерзких назойливых мух молодой человек счёл для себя совсем невозможным. Тем более что те немногие из прибитых им на лице средних размеров дурёх успели уже и не раз воткнуть тупые насосы свои: кто в шею ему, кто в запястье; а те мухи, что размером крупнее, породы были иной и, подлетая по-тихому с тылу, садились ему на плечи и спину и бурили вспотевшую плоть через рубаху, однако почти безнаказанно. От жестоких укусов последних молодой человек поднялся на ноги сразу, повинуясь инстинкту самосохранения и, сделав пять-шесть неуверенных шагов, споткнулся о какую-то корягу и упал ничком. Снова поднялся и пока дошёл до ближайших деревьев, падал раза три. Здесь оказался старый замшелый пень, и, уставший, человек присел на него, чтобы перевести дух. Мышцы тела его, вероятно ослабленные длительным бездействием, ныли, как после целого дня тяжёлой физической работы, и ещё – очень хотелось пить. Увидев поблизости рождённую грозой небольшую лужицу, молодой человек опустился перед ней на колени и глотал живительную влагу, доколе не утолил свою жажду этим нечаянным даром небес.
С момента пробуждения его до этого первого пня и спасительной лужицы всё внимание молодого человека было направлено исключительно на преодоление известных физических затруднений; и потому, вернувшись на пень и чуть передохнув, он первым делом внимательно осмотрел свою одежду и обувь. Всё это было мокрым, грязным, а видавшие виды, бывшие некогда белыми кроссовки (с чёрными почему-то шнурками) явно грозились вот-вот развалиться на части. Вода мерзко хлюпала в них, холодя пальцы ног, и, по очевидности факта, человек ощутил вдруг, как мелкая дрожь пробежала по телу его нелепым в такую жару ознобом. Сняв с себя этих уродов, он вылил из них воду и поставил их на лежавшее рядом трухлявое бревно. Джинсы и фланелевая клетчатая рубаха были, пожалуй, не в лучшем состоянии. На последней не хватало трёх пуговиц, левый рукав её был прорван на уровне локтя, на манжетах пуговиц также не было, и, закатав оба рукава у рубахи, молодой человек скрыл тем самым и дыру на левом. Джинсы потёртые, с зелёными от травы узорными пятнами, в общем-то, были целыми, если не считать сломанной застёжки-молнии.
Разобравшись кое-как с одеждой, молодой человек огляделся вокруг и впервые подумал о себе и о своём положении во времени и пространстве. Он понимал, что находится в лесу, что перед ним поляна; знал, что мокрый он от дождя, и что на такой жаре одежда его скоро высохнет. Было у него теперь и представление о том, что вот сейчас лето, а ещё бывает зима, когда снег, и весна, и что после лета будет осень. Но некая пустота в памяти, в нынешнем его сознании явила собою проблему, разрешить которую молодой человек был теперь не в состоянии. Проблема эта заключалась в вопросах самоидентификации, тогда как представление о ней определённо было, как и о том, что помимо времён года существуют ещё и точные даты. Кто он?.. Где его дом?.. Как его имя, фамилия?.. Почему он находится сейчас здесь, в этом лесу?.. Какое сегодня число, месяц, год?.. Все эти вопросы вызывали в молодом человеке явные признаки отчаяния, и чем больше он их себе задавал, тем отчётливее понимал, что ответов на них он просто не знает. Не то чтобы помнил и вдруг что-то забыл – вовсе не знает!
Дрожь в теле его усилилась и теперь уже до испарины от охватившего всё его существо панического страха. Пытаясь хоть как-то совладать с собой, молодой человек стал судорожно натягивать на себя сырую ещё обувку. Надев правую кроссовку на левую ногу, а левую – на правую, он начал затягивать мокрый шнурок, который сразу и порвался. С досады сорвал он с себя гадкую пару и зашвырнул одну за другой её составляющие куда-то на середину поляны. Подумав, снял и носки, но не выкинул, а скомкав, запихнул в карман джинсов. Чтобы немного успокоить нервы молодой человек несколько раз вздохнул глубоко и, повернувшись к поляне спиной, медленно побрёл вглубь леса... Так шёл он где-то с полчаса: без всякой цели – куда глаза глядят, поминутно останавливаясь и выдёргивая из босых стоп часто попадающиеся тут колючки. Неопределённость передвижения его по частому смешанному лесу разрешилась внезапно, когда он набрёл на случайно замеченную им среди зарослей тропинку – столь узкую, что на ней едва разошлись бы, не уступив друг другу дороги, встречные путники. Выйдя на неё, молодой человек зашагал уже гораздо уверенней; и уверенность его окрепла, когда впереди, откуда-то издалека раздался звучный короткий гудок отходящей от станции электрички. Человек узнал этот звук, вселивший в него надежду, что не всё ещё потеряно, и он всё выяснит, всё вспомнит. Ведь там, где железнодорожная станция, там и люди. А люди помогут, обязательно помогут...
Тропинка, то и дело петляющая меж зарослей орешника, вскоре выпрямилась в редколесье и стала гораздо шире, а затем и вовсе обрела вид надёжной дороги, соединившись в одну с другою такой же лесною тропой. Тянущаяся среди вековых сосен дорога эта вывела молодого человека на широкое поле, и взору его открылся залитый солнечным светом простор. Чуть справа невдалеке паслось небольшое стадо коров, перезвон редких колокольчиков согревал человеку душу, одежда на нём высохла, и во всём теле он ощутил прилив жизненных сил. А дорога, повернувшая теперь влево, тянулась вдоль леса и вскоре слилась воедино с двухколейной просёлочной; и человек запылил по ней босыми ногами. (Прошло не более часа с тех пор, как он покинул поляну, и за неполный сей час жадные лучи палящего солнца вытянули уже с безжизненной поверхности дороги остатки дождевой влаги, не успевшей впитаться в плотный, укатанный разными колёсами глинистый грунт.)
Размышляя о чём-то своём в созерцании пыльной дороги, молодой человек вдруг услышал ещё один звучный короткий гудок. Но теперь уже близкий, внезапный и резкий на слух, и, подняв взгляд на звук, он увидел (совсем уже рядом) хвост электропоезда, который, как ему показалось, тотчас и затянуло в лесную чащу. Теперь его взору открылся край высокой платформы на толстых слоновьих ногах, и, подойдя ближе к ней, он отчётливо услышал человеческие голоса. Увлекаемый ими, молодой человек и не заметил, как просёлок закончился, и его сменила сносная, местами потрескавшаяся от времени и непогоды бетонка, которая и привела одинокого путника к самой станции.
Здесь перед лестницей, ведущей на платформу, была заасфальтирована широкая площадка, и на ней (для чего она и стала таковой) расположился небольшой рыночек. Отдельно, чуть в стороне от хозяев его, сидели бабульки со своими вечными грубо-сколоченными ящиками из-под фруктов, которые заменяли им и прилавки, и стульчики. На тех, которые служили прилавками, были разложены садовые и лесные дары: зелень с огорода, баночки маринованных грибов, солёные огурчики в ведёрках, бережно прикрытых марлей от пыли и насекомых, ягоды лесные, в основном, черника, а также засахаренная ко времени садовая земляника, которую большинство горожан почему-то упорно называет клубникой. Были здесь и деды-мужички со сплетёнными собственноручно корзинками-лукошками, банными вениками, мочалками и самодельными же грубоватыми топорищами.
Покупателями всего этого были, в основном, дачники, и то лишь те из них, что не любили утруждать себя садовыми работами и кормить полчища лесных комаров, а рассматривали дачный сезон исключительно с точки зрения праздных гостей природы.
Возле самой лестницы, что вела на платформу, выстроились в два ряда несколько сборно-разборных торговых палаток с двухцветными полосатыми тентами. Это сооружение вместе с лестницей представляло собой сплошной коридор так, что пассажиры электричек непременно проходили через него. Предлагаемый здесь ассортимент товаров выгодно отличался от бесхитростных стариковских предложений. Единым натюрмортом возлежали, ютясь на широких лотках, экзотические плоды. Были тут яблоки южных сортов, спелые сладкие груши, цитрусовые на любой вкус: от откровенно кислых лимонов до подслащённых африканским солнцем крупных марокканских мандаринов, персики с красноватыми пушистыми боками, гладкие братья их нектарины, виноградные гроздья, связки бананов и даже киви в пластиковых мини-контейнерах. Рядом торговали китайским ширпотребом: от резиновых пляжных босоножек до бытовой электротехники. Спортивные костюмы и обувь, шорты и футболки, солнцезащитные очки, батарейки и мыло, – всё это привлекало покупателей разнообразием выбора и относительной дешевизной. Напротив были что-то вроде небольшого кафе, палатка-кондитерская, и вдоль ряда в таких же цветных полосатиках предлагались на выбор продукты питания. А свежий шашлык и лаваш из кафе подчас предлагались самим же торговцам, как и безалкогольные прохладительные напитки. Впрочем, приторговывали в том же кафе потихонечку и баночным пивом, и водочкой «в разлив» для своих и знакомых.
Услугами этой, большей части рынка, пользовались: те же дачники, посетители, часто приезжающие навестить пациентов санатория, который находился недалеко, чуть в глубине лесного массива, и родители, навещающие своих чад в детских оздоровительных лагерях, расположившихся также вблизи станции.
Была где-то там ещё и воинская часть, но за покупками на рынок оттуда никто не ходил и точное месторасположение её неизвестно. Но известно, что раз этак несколько в году, весной и осенью, рыночек спешно сворачивался на денёк-другой. Это участковый инспектор милиции старший лейтенант Бачко сообщал своим подопечным о грядущей демобилизации. Тогда полупьяные «ангелы войны» в голубых беретах, лихо заломленных на затылок, кто в форме парадной, а кто и в тельняшке выходили прямо из леса; и бывали случаи не только нанесения торговцам материального ущерба, но и откровенного мордобоя. Не встречая же никого на своём пути, дембеля-десантники более-менее мирно грузились в электричку, что шла до Москвы; и что там было потом, инспектора Бачко уже не интересовало.
Местное население – жители посёлка городского типа Тихий бор (станция имела то же название) по простоте своей окрестили рыночек карабахом, очевидно имея в виду закавказское происхождение большинства торговцев. Посёлок находился по другую сторону железной дороги, там был свой универсам, так что на «карабах» лишь изредка заглядывали жаждущие пропустить стакан-другой дешёвой самопальной водки, и то по случаю закрытого поселкового магазина, или же когда баба Шура, снабжавшая весь посёлок самогонкой, уезжала в Москву навестить дочь.
Итак, молодой человек ступил серыми от дорожной пыли босыми ногами на раскалённый солнцем асфальт рыночной площади. Одна бабуля, перед которой на дощатом ящике была разложена свежая зелень, украдкой указав на молодого человека взглядом, сказала соседке, торгующей маринадами:
– Гляди-ка, Анна Ильинична, неужто бомж?.. Так вроде... не было их у нас...
Та ничего ей не ответила и как-то неопределённо, не то сочувствуя бомжу, не то осуждая его, покачала головой в платке. Тем временем предполагаемый бомж направлялся прямо к ним, расположившимся в самом конце торгового ряда, в сущности, за пределами рынка. Подойдя, он хотел было поздороваться, но, по-видимому, от длительного молчания голос у него сел, так что он едва и сумел почти беззвучно пару раз просипеть «что-то там про добро». Однако при этом молодой человек слегка поклонился им, вежливо улыбнувшись-таки на неловкость свою, так что приветствие его было понятно и принято, по крайней мере, той из торговок, которая первая и заподозрила в нём бомжа. В ответ и она чуть кивнула ему головой; и во взгляде её молодой человек уловил сперва настороженность, а затем и сострадание к бедственному его положению.
Вторая же, Ильинична, смотревшая в это время куда-то в сторону, вдруг как-то строго взглянула на него в упор, поморщилась нервно и, заскрипев под собою ящиком, заявила недобрым высоким фальцетом:
– Ступай-ка, милок, ты, сваею дорогой!.. Нечева тебе тут! – и почти совсем уже злобно добавила в виде вопроса на выдохе с визгом: – А то вот милицию щас позову?!!
Молодой человек, никак этого не ожидавший, испуганно отпрянул в сторону и уже не решался обращаться к ним, а двинулся вдоль ряда дальше, к входу на платформу. Как раз в это время навстречу ему спускался оттуда участковый инспектор милиции посёлка Тихий бор, старший лейтенант Бачко Алексей Николаевич. Это был молодой ещё мужчина, лет тридцати пяти, среднего роста, темноволосый, всегда тщательно выбритый, с холодным «стальным» взглядом вечно буравящих собеседника неопределённого цвета глаз. В участковые он был сослан по результатам проверки районной ГИБДД, где и занимался ранее регистрационным учётом транспортных средств. Там была тёмная история с перегонщиками подержанных иномарок, в которой Бачко оказался замешан, и другого на его месте наверняка посадили бы. Но высокопоставленные покровители из ГУВД сделали так, что он превратился вдруг в участника разработки операции по разоблачению преступной группы, членом которой сам же и являлся. Так или иначе, вот уже почти два года Бачко работал что называется «на земле». Проживал он здесь же в посёлке, в районе лишний раз «не светился», и вскоре тёмную историю подзабыли. Местному населению Бачко без нужды также не досаждал, то есть профилактикой не занимался, а реагировал только на письменные заявления, каковых, впрочем, поступало от граждан немного. Так что и видели-то его в форме граждане те, как правило, всего раз-два в неделю, когда он ходил на ту сторону «инспектировать» рыночных торговцев. Вся же «инспекция» Бачко заключалась в получении им от хозяина рынка некой суммы денег, которая позволяла ему «не замечать» отсутствия у некоторых торговцев регистрации по месту проживания, у других таковых – разрешения на работу на территории РФ, у третьих – медицинских книжек, и у всех – сертификатов качества на продаваемую ими продукцию. Впрочем, нареканий по службе Бачко не имел, о переводе (куда-нибудь в УВД) не просил и, как казалось начальству его, вполне был доволен нынешним своим положением. Была же на то у Бачко особая, веская причина, но о ней будет рассказано ниже.
Итак, участковый инспектор спустился с платформы на территорию рынка. Здесь он лицом к лицу столкнулся с высоким (по его меркам) светловолосым молодым мужчиной. Глядя на давно небритое лицо мужчины определить его возраст было бы сложно человеку без опыта, но опытный милицейский взгляд прикинул почти автоматически: тридцать – тридцать два. Ещё за какие-то доли секунды бывший гаишник уловил все нюансы внешнего вида стоявшего перед ним и мгновенно сделал вывод: бродяга...
Так как в планы Алексея Николаевича вовсе не входила встреча с каким-то бродягой, а цель его визита на рынок, как известно, не совсем соответствовала долгу службы (согласно которому он обязан был проверить документы у подозрительного лица), то Алексей Николаевич хотел было уже пройти мимо. Но босой незнакомец вдруг сам остановил его взглядом таким, словно друга старинного встретил, не видев давно, и вот сразу так и узнал. Но, то была видимость, а произнёс тот голосом слабым, дрожащим, более похожим на мольбу:
– Товарищ... главный лейтенант, – начал он, поняв, что не знает, как следует обращаться к человеку в форме, у которого на погонах по три звёздочки, вспомнив, что по две – у лейтенанта, по четыре – у капитана, а этот – вроде уже не лейтенант, но и на капитана тоже явно «не тянет».
– Ра-азрешите оба-братиться, – продолжал бродяга, перекрестив взглядом фуражку, ремень поясной и погоны Бачко. – Я не помню, кто я, помогите... Ради Бога, не помню, товарищ... – Так твердил он, постоянно повторяясь, путая слова, пока раздражённый Бачко не прервал его:
– Предъявите-ка Ваши документы, уважаемый! – потребовал он, поморщившись от собственных слов.
Конечно, никаких документов у бродяги не оказалось; и Бачко, войдя уже в роль участкового, стал неспешно обыскивать его на предмет средств запрещённых и так далее... Тут он заметил, что пожилой дородный торговец, стоявший у своего лотка с фруктами как раз за спиной у бродяги, подаёт ему, Бачко какие-то знаки. Взглянув на торговца, что был метрах в пяти, увидел Бачко, что торговец, оживлённо жестикулируя, среди прочего тычет предательски в сторону их, а именно в спину куда-то и вниз от бродяги указательным пальцем и тут же покручивает им у виска, как бы пытаясь донести до Бачко свою горячую мысль, что «у этафа папращаки, фитима, ишо нэ всё-у-ф парятки и с гхалавой!». А «попрошайка» стоял, подняв руки вверх, как сдающийся в плен воин, и растерянно улыбался... Бачко смотрел на торговца теперь уже с ненавистью:
«Ну вот, теперь не отвертеться...», – думал он, в то время как другие продавцы, видевшие эту сцену, с явным интересом наблюдали, чем всё это закончится.
«И что эти бараны везде суют свой нос? – Бачко закипал от злобы. – Надо будет им налог поднять!..» И вслух добавил, выразил зло, обращаясь уже к незнакомцу:
– Гражданин, Вы задержаны до выяснения Ваш-личности. Пройдёмте...
Тому только того и надо было и он, счастливо улыбаясь, с радостью двинулся в том направлении, куда и указывал ему ленинским жестом правой руки саркастически-злобный инспектор. Поднялись на платформу... Бачко вёл задержанного, прихватив его за локоть; так они направились к билетной кассе, там был телефон. Постучав в дверь служебного входа и дождавшись вопроса кассирши «ну кто там ещё?», Бачко представился и потребовал пропустить его к телефону, – вызвать наряд из райцентра, – вызвал и, следуя инструкции оставаться на месте до прибытия наряда, усадил задержанного на скамейку, что была аккурат под расписанием движения электропоездов, и уселся сам, отдуваясь и обмахивая себя фуражкой.
Задержанный хотел было вновь заговорить с ним, но Бачко взглянул на него так, что тот сразу же и осёкся. В этом взгляде Бачко не было ни презрения, ни ненависти, не говоря уже о каких-либо иных живых человеческих чувствах, – в нём застыло холодное как у рептилии, не оставляющее никакой надежды жертве её равнодушие.
Тем временем на платформу поднялся тот самый торговец, который своими прилюдными назойливыми жестами вынудил-таки Бачко связаться с бродягой. Бормоча себе что-то под нос, он направился в сторону кассы, опять-таки оживлённо жестикулируя, словно пытался доказать свою правоту какому-то невидимому собеседнику. Подойдя к самой кассе, торговец остановился метрах в пяти от сидящих под навесом на скамейке двоих и, заискивающе улыбаясь, жестом поманил Бачко к себе. Как бы смерив его тем же взглядом, что выше описан, Бачко неторопливо поднялся и, скосив этот взгляд на задержанного, удостоверился, что тот сидит смирно. Затем также неторопливо подошёл к торговцу и стал с ним о чём-то по-тихому спорить. Со стороны эта сцена выглядела так: торговец совал ему в руки большой изначально, сложенный вчетверо целлофановый пакет, а Бачко отрицательно вертел головой, отводя своей его руку с пакетом в сторону. Тогда раздосадованный, покрасневший лицом торговец полез во внутренний карман серого своего пиджака и, вынув оттуда продолговатую тиснёную зеленью купюру, развернул пакет и как-то нехотя сунул её туда... После того как пакет оказался в руках у Бачко (незаметно как-то так оказался), торговец повернулся спиной к вымогателю и, разложив до поры кулаки по карманам засаленных брюк, жестом этим последним задрав полы пиджака, понуро ссутулившись, побрёл восвояси. А Бачко опустил свою руку в пакет так, как будто там, на дне затаилась лягушка, и, убедившись, что там её нет, скомкал содержимое пакета, вынул руку рывком и то, что было теперь зажато в его кулаке, запихнул в карман форменных брюк; скомкал и сам пакет и, подойдя к мусорной урне возле окошка под надписью «касса», швырнул его туда, то есть в урну.
Вернувшись на скамейку к бродяге, Бачко, как бы не замечая его, достал из кармана брюк, свободного от «зелени», пачку сигарет, вынул одну, закурил и тогда уже предложил закурить и бродяге, опять же не глядя на него, а взмахом руки молча протянув в его сторону пачку «Чёрного капитана». Тот отозвался довольно-таки ясным теперь, без дрожи, но тихим голосом сказав «не курю», и тогда Бачко убрал пачку обратно в карман.
Уже минут через пятнадцать в подземный переход, связующий разделённые железной дорогой станционные платформы, неспешно спускались два сотрудника патрульно-постовой службы Управления внутренних дел подмосковного города Зеленогорска.
ГЛАВА 2
Доктор медицинских наук, профессор психиатрии Лев Семёнович Калиман за всю свою долгую трудовую жизнь ни разу не опаздывал на работу. Даже теперь, когда он руководил собственной психиатрической клиникой, он приезжал туда ежедневно, всегда в одно и то же время, а именно в десять часов утра. Помещение для клиники профессор арендовал в одном из старых, «сталинской постройки», корпусов санатория, принадлежавшего раньше Академии медицинских наук, а теперь неизвестно кому принадлежащего. Санаторий находился в лесной зоне, примерно в шестидесяти километрах от Москвы; и когда поутру длинная вереница машин медленно вползала в Златоглавую, профессор Калиман уверенно двигался ей навстречу за рулём своего старенького Фольксваген-Гольф.
Пунктуальность, принимающую порой в поведении Льва Семёновича вид этакой вежливой истеричности, он унаследовал от своего отца, который ещё при Сталине отбыл три года «придурком» в исправительно-трудовом лагере «за опоздание на работу более чем на двадцать минут» и воспитывал Лёвушку, Лёвика, а затем и Лёву до самого Льва в соответствии с пережитым опытом.
«В этой стране лучше подождать, чем опоздать…», – говаривал Семён Евсеевич, поучая сына.
И Лев Семёнович всегда ждал. Ждал, когда в семидесятые годы он – молодой тогда специалист, окончивший медицинский институт с «красным» дипломом, был принуждён участвовать в акциях «карательной психиатрии», вместо заслуженной им карьеры в НИИ попав по распределению на работу в одну из ведомственных спецбольниц. Ждал в «восьмидесятые», когда жена и дочь его отбыли на землю обетованную, а он был невыездным по линии КГБ, за что и возненавидел эту организацию. Ждал он и в начале «девяностых», когда некоторые коллеги его, возведённые давно уже в учёные степени (чего к тому времени удостоился и он), торговали на «черкизовских рынках» привезённым из Китая и Турции барахлом.
Выжидающего Калимана, однако, чаша сия миновала; и во второй половине «девяностых» ему – теперь уже профессору (Лев Семёнович преподавал) улыбнулось-таки еврейское счастье. Нашёлся некий спонсор, совладелец крупной нефтяной компании, который оказался дальним родственником вроде как бывшей супруги Льва Семёновича, Надежды Яковлевны. Надежда Яковлевна вот уже почти двадцать лет жила с дочерью в Израиле, но мужа своего (тоже теперь как бы бывшего) помнила и жалела, пусть и не захотела тогда, ещё в начале «восьмидесятых» оставаться прозябать в беспросветной серой мгле, как называла она советскую действительность. Будучи женщиной характера твёрдого, она, приложив немало усилий, всё же навела мосты с этим её троюродным племянником; и тот, позвонив Льву Семёновичу через секретаря, назначил ему встречу в одном из офисов упомянутой выше компании.
Во время непродолжительных переговоров (человек племянник был занятой) сначала тот предложил оказать Льву Семёновичу финансовую поддержку для открытия частной психиатрической клиники. Прозвучавшие в самом начале беседы слова «финансовая поддержка», вернее сказать расплывчатый, жидковатый смысл их вскоре градировал в сознании Калимана в совершенно его обнадёживший, изменённый племянником в мягко произнесённом им сочетании слов «финансовое обеспечение». Лев Семёнович, которого за неимением личных денежных средств какая-то там финансовая поддержка совершенно не устраивала, услышав от племянника о таковом обеспечении, в эйфории не услышал, пожалуй, и главного.
Племянник полунамёками, полушутя, закуривая сигарету и тут же раздавливая её в пепельнице, закуривая другую и так далее, объяснял профессору, что для полного обеспечения клиники со стороны нефтяной компании имеется одно (что и понял профессор) условие, а именно: сотрудников той же компании профессор будет пользовать на условиях льготных, особых. И, прикурив-раздавив сигарету, племянник пояснил, что под особыми условиями он имеет в виду некоторое содействие со стороны Льва Семёновича во временной, так сказать, нейтрализации кое-кого. А быть может и в возможности его как профессора поспособствовать в одной врачебной комиссии... объявить недееспособными особенно неугодных нефтяной компании акционеров(?).
Лев Семёнович, присмотревший уже после звонка из Тель-Авива одно зданьице для будущей клиники, слушая племянника, радостно кивал головой, прикидывая в уме: где, что и почём. Включился он только тогда, запечатлев в подсознании информацию об условиях особых, когда племянник заговорил об условиях льготных. Они были логичны, просты, и племянник оговаривал их, не раздавливая уже в пепельнице только что прикуренные сигареты, вспомнив вдруг, что не курит давно, вообще. Вкратце эти условия были таковы, что действительно ценные сотрудники нефтяной компании всегда могут рассчитывать на качественную психотерапию в будущей клинике Калимана в случаях злоупотреблений-излишеств или при нервных срывах, каковые время от времени бывают и у солидных, обеспеченных людей. В итоге договорились, что такие льготники могут составлять не более четверти от общего числа пациентов в будущей клинике.
Со своей стороны нефтяная компания в виде спонсорской помощи оплачивает аренду здания клиники за первый год, оснащает клинику всем необходимым и обеспечивает ей рекламную кампанию в доступных компании нефтяной средствах массовой информации. Также был составлен письменный договор, в котором среди прочего упоминалась двадцати-пяти процентная квота для ветеранов войны и ликвидаторов чернобыльской аварии, имеющих право на бесплатное медицинское обслуживание в клинике Калимана. Ему, Льву Семёновичу остаётся только подобрать себе сотрудников, подготовить и подать «куда следует» все необходимые документы для регистрации предприятия, – да и в этом ему будет оказана существенная всё же поддержка, устраняющая все бюрократические проволочки. Так они порешили, на том и разошлись – с пожеланиями от племянника долгих лет и здоровья Надежде Яковлевне.
Сотрудников в клинику Лев Семёнович решил подбирать весьма тщательно. Первым делом он позвонил своему коллеге и другу Вадиму Петровичу Савченко – известному (через рекламу) психотерапевту, большому специалисту в области гипнологии. Тот имел теперь частный кабинет в центре Москвы и с большим для себя успехом излечивал за один-единственный сеанс гипноза группу пациентов из десяти-двенадцати человек. Причём, в эту группу входили как страдающие от алкоголизма, так и заядлые курильщики, желающие отказаться от табака, а также подозревающие у себя склонность к перееданию мнительные особы обоих полов. Впрочем, то были условия, поставленные рыночными отношениями – несколько уродливыми на засушенном плановой экономикой поле предпринимательства; специалист же Савченко был действительно первоклассный. Он и порекомендовал Льву Семёновичу одного своего знакомого – опытного врача-нарколога; и после предварительного собеседования Николай Андреевич Гончаров (так звали протеже Вадима Петровича) был принят на должность заместителя главного врача согласно составленному трудовому договору. Понятно, что главным врачом и вообще главным в клинике был сам Лев Семёнович Калиман.
Врачей-специалистов, необходимых для смен круглосуточного дежурства, Лев Семёнович набрал, что называется, по объявлению, как и младший медицинский персонал в лице сестры-хозяйки, шести медсестёр и стольких же санитаров. Профессор лично обстоятельно беседовал с каждым соискателем; и в итоге после таких собеседований, которых было проведено приблизительно шестьдесят, семнадцать человек были зачислены в штат – с испытательным сроком. Не желая утруждать себя столь же долгим подбором ещё и обслуживающего персонала (повара, дворника и других работяг, что «штат раздувают, да к тому же и без ИНН»), Лев Семёнович пунктуальный до истеричности, о чём говорилось уже, решил эту проблему так:
Клиника в лице главврача Калимана при посредстве его заместителя заключила с администрацией санатория договор, согласно которому обеды должны были доставляться в корпус клиники с общей, централизованной кухни санатория уже готовыми и горячими в больших металлических термосах; а за уборку территории вокруг здания клиники Лев Семёнович приплачивал безотказному дворнику узбеку, который к тому же ещё согласился по просьбе его отвозить раз в неделю грязное бельё пациентов стационара в прачечную санатория; ответственность же за чистоту внутри здания Лев Семёнович возложил на сестру-хозяйку, то есть через неё – на санитаров, которым также обещал доплачивать к их небольшому окладу так, что те, все как один сделали вид, будто бы очень довольны.
В общем, жизнь налаживалась потихоньку; и Лев Семёнович благодарил за это... саму же её – жизнь, ради которой и жил, жизнь, что дала и ему «посидеть на трубе нефтяной», и супругу свою Надежду Яковлевну Пандус, о которой давно уже думал как о бывшей. В свои пятьдесят восемь лет он смог, наконец, продолжить работу над книгой, в основе которой лежала собственная его докторская диссертация, предоставив, таким образом, молодому своему заместителю Гончарову относительную свободу действий в управлении клиникой в пределах его компетенции.
Здесь, пожалуй, следует оговориться, уточнив, что частная психиатрическая клиника профессора Калимана вовсе не являлась так называемой психушкой, часто представляемой обывателями в образе серого скучного дома со скорбными бледными лицами за решётками окон его. Или же наоборот – в виде этакого дурдома весёлого, населённого «наполеонами», «вице-королями Индии» и прочими надменно-великими и шутами их да юродивыми. Нет, не была клиника Калимана домом скорби поэтов «печального образа», не была изначально...
Внешне она ничем не отличалась от других корпусов санатория и занимала небольшое двухэтажное здание, тылом прилегающее к хвойному лесному массиву, а красивым лицом (таким, что фасадом назвать – всё равно, что обидеть) отражающееся в водной глади природного взятого в камень озерца.
Внутреннее обустройство клиники также отличалось от стандартных представлений о таких же психиатрических. Не было здесь ни решёток на окнах, ни запрещённых нынче смирительных рубашек; пациентов не привязывали к кроватям, а санитары выполняли скорее функции охранников. Буйных пациентов в клинике также не было (профессор Калиман не хотел усложнять жизнь ни себе, ни медперсоналу), а в редких случаях истерии прибегали к помощи успокоительных препаратов. Обычно – в таблетках, и редко – посредством инъекций. Впрочем, прежние окна в палатах – по идее племянника – заменили новыми: с рамами, усиленными стальными штырями, и стёклами, способными выдержать небольшой взрыв. Окна эти никогда не открывались, но благодаря совершенной системе вентиляции и кондиционирования в палатах круглый год была «комнатная» температура воздуха, который нагнетался двумя мощными вентиляторами, вмонтированными в стену здания со стороны хвойного бора.
Палаты для пациентов оборудовали на втором этаже, а первый отвели под кабинеты для медперсонала, столовую, библиотеку и приёмное отделение. Двери помещений первого этажа снабдили соответствующими табличками с наименованиями, а палаты второго пронумеровали... нет, скорее обозначили каждую чем-то вроде эмблемы в виде сотовой ячеи пчелиного улья с пузатыми на этих эмблемах вескими трёхзначными числами, которые все начинались почему-то с цифры «один». Был ещё в здании подвал, в прошлом бомбоубежище, но сырые квадратные комнатки без окон практического интереса для клиники не представляли.
Первые два года клиника существовала на остатки спонсорской помощи и неожиданную «сверхприбыль» денежных средств, извлечённую из значительного числа пациентов, крайне болезненно переживших свалившийся на страну дефолт. Тогда преимущественно женские тревожные голоса звонили и записывались на место в клинике аж за два-три месяца вперёд, – лишь бы только сам профессор Калиман лично наблюдал и консультировал родственников звонящих голосов, в основном, мужчин, страдающих от депрессивного психоза. Врач-нарколог Николай Гончаров не покладая рук купировал продолжительные запои у вчерашних банкиров и представителей мелкого-среднего бизнеса, – у тех, что уже были госпитализированы; а в особо тяжёлых случаях даже выезжал на дом к тем, кто доехать до Тихого бора так и не смог, и купировал там же, у них на дому и привозил их долечиваться к профессору, в Тихий же бор. Так что стационар был переполнен, и избыточное количество оплачиваемых койко-мест приносило непредвиденный профессором Калиманом доход.
Но вскоре очередь в клинику как-то убавилась, а затем и вовсе исчезла. Более того настал тот день, когда зам. главврача Гончаров доложил Льву Семёновичу, что число пациентов, выписываемых из клиники, значительно превышает число вновь поступивших... Стали убеждать оставшихся и особенно владелиц тех, встревоженных прежде телефонных голосов, в необходимости продолжить лечение, намекая последним на всевозможные «осложнения постдепрессивные» в психике близких им родственников. Но и это не помогало; и голоса те теперь уже настойчиво требовали почему-то немедленно выписать их мужей-сыновей из клиники, и, наверное, потому, что стоимость пребывания в стационаре пусть и не изменилась в долларовом исчислении, всё же значительно увеличилась в обесценившемся после дефолта эквиваленте рублёвом.
И теперь лицу частному (иже с ним) Калиману после стремительного взлёта над опрокинутой страной в скором времени также грозила катастрофа. А тут ещё родственник бывшей супруги его оказался под следствием за налоговые махинации, да и... чего греха таить – необдуманные политические заявления. Вскоре был и суд. Имущество нефтяной компании «шло с молотка», а контрольный пакет акций перешёл в руки лояльной к государству корпорации. В этих условиях И Ч П. «Надежда» (то было юридическое название клиники Калимана) действительно в скором времени предстояло объявить о банкротстве.
Лев Семёнович упрекал себя за скупость и неосмотрительность: ведь предлагал же ему тогда племянник-нефтянник взять в штат хорошего экономиста, а он решил обойтись услугами внештатного «счетовода», который раз в месяц приезжал в клинику «подбить концы» в нехитрой больничной бухгалтерии. Совершенно неожиданно для профессора проявил себя один из санитаров клиники – молодой Сергей Челышев. Услышав по извечному «сарафанному радио» о том, что дела у профессора вроде бы совсем плохи, и что вскоре, наверное, всем придётся искать другую работу, он стал с некоторых пор настойчиво предлагать Льву Семёновичу встретиться для переговоров с одним его (Челышева) знакомым – солидным (что он особо подчёркивал) бизнесменом. Профессор, недолго думая, но всё ж поразмыслив, памятуя посаженного племянника, согласился, так как понял, что готов уже договариваться «хоть с чёртом лысым». Встреча состоялась, и когда профессор впервые увидел входящего к нему в кабинет «солидного бизнесмена», мысль о чёрте лысом в мгновение мелькнула в его седой голове, хотя вошедший лысым и не был.
– Бачко Алексей, – коротко представился тот и, не дожидаясь приглашения, прошёл к столу, где Лев Семёнович разложил листы своей диссертации, и, также, не испросив на то разрешения, уселся в кресло напротив профессора, куда тот обычно предлагал присесть пациентам и их посетителям, и никогда, и никому – из медперсонала. Нетерпящий столь бесцеремонного обращения, всегда считавший себя хорошо воспитанным и вообще культурным человеком, Лев Семёнович хотел было уже осадить этого невежу, который к тому же ещё опоздал на полчаса. Но сам же и осёкся, вдруг сообразив, что встреча эта нужна скорее ему, профессору в затруднительном его положении, и что спонсор (он уже видел в госте спонсора) может и уйти от него, и что тогда его, профессора частной практике, наверное, наступит конец. Посему придав лицу своему приветливое, радушное выражение, представился и он.
– Главврач этой клиники, профессор Лев Семёнович Калиман... Сергей (он имел в виду Челышева) предупредил меня, что Вы задерживаетесь, – тут он как-то тоскливо взглянул на часы, висящие над дверью, и, поправив очки характерным внушительным жестом последнего советского «генсека», произнёс, подражая ему почему-то также и голосом: – Мы с удовольствием рассмотрим Ваши предложения, и если они окажутся взаимовыгодными, будем сотрудничать!..
И профессор задрал голову так, что гостю его показалось, будто бы тот, смотревший на него до начала беседы поверх очков, теперь пытается взглянуть на него из-под них, снизу, одновременно предъявляя ему чистоту профессорских ноздрей.
Наступила неловкая пауза, и, казалось теперь и профессору, гость его, назвавший себя Алексеем Бачко, нарочно затягивает её и молчит, наслаждаясь смущением на профессорском интеллигентном лице. На самом же деле Бачко, выслушав всю эту стандартно-лицемерную ахинею, произнесённую профессором, теперь просто думал: «с чего бы начать?..», и, войдя таким способом в нужную роль, вскоре заговорил и сам, подбирая и как бы взвешивая каждое слово, глядя при этом не на профессора, а на листы его диссертации.
– Я представляю... э-э... являюсь представителем... одного крупного московского агентства... Мы занимаемся вопросами недвижимости. Наши клиенты...
Тут он умолк, вздохнул глубоко, выдохнул и, взглянув на профессора и сквозь очки на последнем внутрь его, тоном уже немного надменным повторил последнюю фразу; и дальнейшие слова Бачко отзывались в профессорском сердце, обретая всё большую наглость по мере звучания их.
– Наши клиенты, – раздувался Бачко, – в основном... э-э... в основе своей очень хорошо обеспеченные и известные люди... Иногда и у них возникают проблемы в семейных отношениях... (Бачко как-то лукаво посмотрел чуть выше профессора.) Например, – продолжал он, – один из супругов подаёт на развод, а при отсутствии брачного договора квартира, дом... в общем, любая недвижимость разделяется в равных долях...
Задетый за живое профессор, желая, так сказать, равноправного диалога, хотел было вставить в монолог наглого гостя какое-нибудь своё веское замечание, но Бачко опередил его и, перестав подбирать слова, заговорил быстро и даже напористо. Его, наконец, прорвало.
– И вот представьте себе, профессор, – начал «грузить» словами Бачко, – она ещё год назад где-то под Тулой коровам хвосты крутила, а сегодня делит с мужем дом на Рублёвке или квартиру пятикомнатную на Кутузовском!.. Или наоборот!.. Она – коренная москвичка живёт в пределах Бульварного, скажем, кольца, где предки её ещё до Октябрьской революции жили! А он приехал года три-четыре тому назад откуда-нибудь из Житомира или из Омска; работы в Москве не нашёл, да и не ищет уже; пьёт беспробудно, а то и «на игле сидит»; вещи из дома выносит и грозится развестись, а квартиру, можно сказать, гнездо её родовое, разменять! Каково?!!
И Бачко умолк, наблюдая, какое впечатление произвела на профессора его трепетная речь; потом добавил:
– Вам же приходилось уже лечить таких, профессор, специальными, так сказать, методами. А наши клиенты, повторяю, люди вполне обеспеченные, понятия имеют и будут Вам благодарны... Не то, что те чекисты, сломавшие Вам личную жизнь...
Этого Лев Семёнович никак не ожидал. Первым желанием его было схватить этого мента-провокатора (о чём Лев Семёнович уже догадался) за шиворот и выкинуть его из кабинета. Но вместо короткого «вон отсюда», что было вторым его желанием, – очевидно потому, что перед ним сидел действительно мент, а профессор был интеллигентом, рождённым в СССР, – он поддался третьему своему естественному желанию. Профессор резко встал из-за стола, подошёл к стенному шкафу в углу кабинета, открыл дверцу и извлёк оттуда початую бутылку коньяку.
С первых же слов он заподозрил какую-то неискренность в словах визитёра. Психиатр почти с тридцатилетним стажем, он – что может показаться на первый взгляд несколько странным – привык уделять больше внимания эмоциям собеседника и интонациям его голоса, нежели логике сказанного им. Потому что логика многих пациентов профессора Калимана: параноиков, шизофреников и так далее (признанных уже таковыми авторитетами от психиатрии) была профессору более очевидна, чем логика тех же авторитетов. Так что, пропустив, что называется, мимо ушей основной смысл трепетной речи Бачко, профессор, слушая, как он понимал, «что-то там про аферистов», прикидывал в уме возможный диагноз сидящего перед ним, но уловил-таки ясно в конце этой речи явную осведомлённость Бачко о профессорском прошлом и явную же провокацию со стороны визитёра.
«Эхе-хе... Однако же ловко этот Бачко перевёл разговор на чекистов, – думал теперь Лев Семёнович, – Узнал ведь откуда-то, подлец, что это больная для меня тема...»
Сравнение Бачко брачных аферистов с инакомыслящими было нелепым; и профессор не обратил на него никакого внимания. Казалось бы. Но на подсознательном уровне склонность к авантюризму объединяла тех и других, по крайней мере, в восприятии их добропорядочным Калиманом. На его подсознательном уровне.
«А чем тогда сам Бачко лучше чекистов?..», – размышлял Лев Семёнович, разглядывая этикетку дорогого напитка, подаренного ему одним из благодарных пациентов... Он так и не открыл бутылку, поставил её на место, закрыл шкаф и, круто обернувшись к гостю, пристально на него посмотрел. Лев Семёнович действительно начинал понимать... Он вернулся к письменному столу и уселся в кожаное винтовое кресло. Бачко сидел в плюшевом для гостей, обхватив ладонями его подлокотники, то и дело вытирая первые о вторые, и, что было очевидным теперь для профессора, напряжённо ожидал разрешения продолжительной паузы, инициатором которой на этот раз был уже сам Лев Семёнович Калиман. Наблюдая, как Бачко протирает плюш на гостевом кресле, Лев Семёнович не торопился отвечать ему, а продолжал размышлять, откинувшись на спинку своего кресла, кресла хозяина, делая вид, что не замечает вопросительно-встревоженных бесцветных глаз визитёра.
Этот наглец по фамилии Бачко издалека, полунамёками, в сущности, предлагал ему вновь заняться карательной психиатрией, но, вероятно, на коммерческой уже основе. И это теперь, через тридцать лет, когда от брежневской эпохи не осталось даже одноименных анекдотов; когда он, Лев Семёнович Калиман уже не тот молодой врач-психиатр, принуждаемый КГБ калечить и без того «нестандартную» психику несчастных диссидентов, а профессор, доктор медицины, чьей святой обязанностью была теперь научная работа, передача опыта и преподавательская деятельность.
Лев Семёнович слышал не раз, полагая, что это всего только слухи (в которые, впрочем, верил отчасти), что будто бы подобная «психиатрия» применялась и теперь в некоторых областных психлечебницах; и если такие случаи и бывали где-то, то он даже и предположить не мог, что подобная практика может коснуться и его клиники. Племянник же Надежды Яковлевны так ни разу и не воспользовался особым методом убеждения неугодных ему акционеров; да к тому же Лев Семёнович и не воспринял тогда всерьёз таких его намерений, озвученных племянником в стиле модного в девяностые годы чёрного юмора.
«Надо было уезжать отсюда ещё в девяносто первом...», – довольно-таки часто, особенно в последнее время посещала профессора скорбная мысль. Забывал Лев Семёнович, однако, что доктором наук и профессором он стал несколько позже – в девяносто четвёртом; и что отбудь он тогда, раньше на землю обетованную, так и остался бы, наверное, кандидатом, которых в Израиле, что евреев на Руси.
Он всё ждал какого-то чуда, не понимая, что государственная система всего лишь сменила вывеску и немного ослабила бразды правления, а люди-то остались те же... Образ Железного Феликса так же строго взирал на своих последователей с портретов в кабинетах спецслужб. А некоторые политические деятели открыто призывали вернуть его бронзовое изваяние на старое место – в центр площади; восстановить памятник, к которому, по-видимому, самим Провидением не дозволено было подойти простому человеку и возложить цветы – из-за кругового, противного ходу часов движения железного потока.
Функции тайной полиции при любом государственном строе всегда одни и те же. Какой бы аббревиатурой не прикрывала она исконное её предназначение, она везде во все времена преследовала, ограничивала свободу и предавала суду действующей власти всякого, кто для этой власти был действительно опасен. И имела на то полное моральное право, будучи неотъемлемой частью той или иной формы Князя мира сего. Раньше она преследовала и сажала диссидентов, теперь – президентов акционерных компаний. В их число попал и троюродный племянник Надежды Яковлевны, в результате чего Лев Семёнович лишился единственного, как оказалось, реального своего покровителя.
«Сломали жизнь чекисты еврею Калиману...», – вертелась в профессорской голове назойливая мысль, ставшая теперь аксиомой. Ему вдруг вспомнился известный афоризм о квартирном вопросе, испортившем москвичей; и тогда Лев Семёнович, ещё раз пристально взглянув в колючие глазки визитёра, тихо и как-то устало произнёс:
– Говорите, что Вам от меня нужно?..
ГЛАВА 3
Участковому инспектору Алексею Бачко удалось, – в этом он был абсолютно уверен, – убедить профессора Калимана в своих благих намерениях. Алексей Николаевич с малых лет выучился врать так, что его ложь, скрывающая, как казалось ему тогда, ещё в детстве, страшную правду, сама по себе была правдой, но не относящейся напрямую к задаваемым ему вопросам. Так, например, если мама или отец спрашивали его: что было сегодня в школе? сколько было уроков? и т. д. (а он прогуливал), – Лёша делал сосредоточенное лицо и начинал рассказывать о том, что происходило в школе, скажем, неделю или две тому назад, выдавая те, давно прошедшие события за нынешние. Таким образом, он как бы перемещал реальные события во времени, а это, по его мнению, уже было наполовину правдой; и этим «детским приёмом» он частенько пользовался и в зрелом возрасте, по опытности перемещая события также и в пространстве и приписывая себе действия других лиц.
Когда он рассказывал профессору душещипательные истории про несчастных собственников московских квартир, – это было правдой, такое происходило сплошь да рядом. Когда он, Алексей Бачко как честный представитель бизнеса призывал профессора карать психиатрией брачных аферистов, – что ж, в глазах Бачко-мента такое суровое наказание выглядело справедливым возмездием, если уж законы государства несовершенны. Иметь же за этакое «гражданское содействие государству» достойное вознаграждение, – и в этом Алексей Николаевич не видел ничего предосудительного, принимая во внимание свою нищенскую зарплату участкового. То, что он вообще выдавал себя за бизнесмена? Так не всякий согласится связаться в таком деле с ментом... О таком ненадёжном сотрудничестве очень хорошо знали члены одной преступной группировки, которых их бывший наводчик Бачко сдал, что называется, без зазрения совести. А дело было так:
В одной из европейских стран некий русскоязычный делец находил какого-нибудь тамошнего бюргера – владельца Ауди, Мерседеса или дорогого БМВ, желающего избавиться от старой по европейским меркам автомашины. Делец оплачивал ему половину остаточной стоимости её, забирал документы на машину и якобы угонял её. Когда же иномарка пересекала границу России, владелец заявлял об угоне в полицию и получал потом солидную страховку. Чтобы, так сказать, без проблем зарегистрировать автомобиль в Подмосковье, перегонщик заранее оговаривал с Алексеем Бачко (тогда ещё инспектором ГАИ) день и даже время регистрации и оставлял ему приличный аванс «за помощь». В этот день иномарку угоняли со стоянки или от подъезда дома, где проживал делец, или же его выкидывали из-за руля на асфальт где-нибудь на светофоре по дороге в ГАИ. Пострадавших таким образом перегонщиков было немало; и Бачко, как бы прикармливая их, сперва давал им денег заработать и действительно помогал в оформлении необходимых документов и регистрации автомашин. Но когда клиент «созревал», и очередная иномарка действительно стоила больших денег, Бачко по-хозяйски уже давал отмашку бандитам, а сам, естественно, оставался в стороне. Такая схема действовала безотказно, пока перегонщики работали поодиночке; но как-то раз один из них взял себе напарника – человека со стороны, а тот оказался сотрудником ОБОП, и при попытке вооружённого нападения на них банду «повязали». Карьера старшего лейтенанта Алексея Бачко, получавшего от бандитов солидную долю за так называемую «цветную наколку», грозила прерваться длительным сроком заключения, но его «отмазали»; и перед скорым судом он предстал уже как свидетель со стороны обвинения.
Теперь же разъясним, что скрывалось за теми изощрённо-лживыми предложениями, которые Алексей Николаевич изливал на голову несчастного профессора Калимана. Дело в том, что в его клинике Бачко намеревался доводить «до нужной кондиции» вовсе не брачных аферистов, претендующих после развода с их жертвами на часть жилой площади в Москве или области, а самих же собственников московских квартир, как правило, одиноких.
Например, узнаёт Бачко от друзей, коллег его московских, что живёт там-то и там-то одинокий простодушный мужичок – любитель выпить изрядно по причине не сложившейся личной жизни. И вскоре появляются у того мужичка «друзья душевные», – и водочки поднесут, и словом добрым уважат. А когда через месяц-другой от палёнки той керосиновой мужик и встать-то с кровати не может уже без посторонней помощи, когда и постель-то под ним уже мокрая по его беспробудности, то вчерашние друзья его душевные превращаются вдруг в брезгливых, жестоких перевёртышей, – как из сказки, что в детстве любил мужичок: про Олю-Яло в Королевстве Кривых Зеркал... И вывозят они его невменяемого куда-нибудь за город, в лес, где он за полстакана-стакан метанола, – лишь бы забыться опять и не видеть уж больше этих наглых, глумящихся над ним рож, – подписывает им генеральную доверенность на свою одно – двухкомнатную квартиру где-нибудь в Бирюлёво или Отрадном. И на этом всё для него заканчивается.
Бывало такое. Бывало. Доколе для оформления сделки купли-продажи квартиры не возникла необходимость живого мужичкова присутствия. К тому же слишком уж «стрёмными» становились подчас для Бачко и сподручных его «дела мокрые». Вот тогда и обратился Бачко к Калиману. Конечно, и теперь бывает, что за жильё убивают. Но бывает и по-другому:
Находит такой мужичок простодушный, непьющий (помногу и часто) подругу себе в утешение. Живут они у него, скажем, в Жулебино, где досталась ему от покойных родителей «трёшка» в панельном доме. Казалось бы, жили да жили бы так, но нет же: медленно, постепенно, растянутая во времени змеёю вползает в душу ему внушаемая подругой мысль, что неплохо было бы и узаконить их отношения. Не освятить – узаконить. Вползает ненавязчиво, вдруг замирая и даже пятясь назад, чтобы счастливое примирение после какой-нибудь очередной ссоры позволило ей, наконец, в эйфории совершить решающий, незаметный для мужского ума прыжок и спрятаться до поры где-нибудь в закоулках его подсознания. Затем выбрать подходящий момент и появиться оттуда уже вперемешку с собственными его помыслами-идеями.
После сочетания законным браком подруга вдруг как-то сразу охладевает к нему. Более того за месяц-другой та «зайка моя», что была под фатою невесты, постепенно становится бабой скандальной во всех отношениях так, что об интимных у мужичка даже и мысли всё более сходят на нет, и водочка появляется в жизни его – всё чаще и больше – и пословица с нею про рождённого пить.
И вот наречённый за это супругой козлом неспособным, он, чьё имя до свадьбы звенело в устах её с придыханием в «ласкательных» суффиксах, а теперь вот такой – сам не свой приходит однажды с работы домой и застаёт супругу свою в компании трёх-четырёх молодых людей. Наглых... Слово за слово, – он бежит к телефону, вызывать милицию, а один из «гостей» вырывает у него из рук трубку и тычет ему в лицо удостоверением оперуполномоченного. Затем знакомит мужика с заявлением, подписанным супругой его коварною, в котором та утверждает, что муж истязает её и насилует, и не раз уже угрожал ей убийством, и что она просит незамедлительно принять меры. Вдруг выясняется, что заявление это не первое, а их уж с десяток, и все они зарегистрированы, что имеются подлинные справки о побоях, заверенные врачом травматологом, и что гражданин такой-то не раз уже был предупреждён о недопустимости такого антиобщественного поведения, – словом, весь этот бред выливается на голову ошарашенного мужика, который не только не истязал, но, по сердечному, отчаянному его выражению «даже пылинки с неё сдувал». На что ему предлагается проехать в Отдел внутренних дел и не дурить.
Под пристальными взглядами «оперов» мужик окончательно теряется; и выводят его в наручниках, впихивают, – тут он удивляется, – во внедорожник типа Гранд Чероки и увозят, но не в ОВД – это мужик понимает по ходу движения, а куда-то за город. Он не знает куда, потому что лежит на полу за передними сиденьями внедорожника, и две пары грязных ботинок прижимают его к этому полу. Он не видит ничего, кроме снежной кашицы на резиновом коврике, а похитители его, поскрипывая короткими кожанками, всю дорогу молчат. И лишь в конце неведомого мужику пути, тот, что за рулём, спрашивает сидящего впереди справа:
– Когда за тем чудилой в Бибирево поедем? – голос у него хриплый, низкий; говорит, растягивая слова: – Чего молчишь, Бачков?.. Те-е вопрос задали!.. В Бибирево, говорю, когда поедем?!
Тот, что впереди справа потягивается с удовольствием и, сладко так зевнув, отвечает:
– Через недельку...
Не будем уточнять, выезжала ли через недельку в Бибирево бригада Бачко, но за эту неделю мужичок (на беду, видать, простодушный) был доведён до полуневменяемого состояния, чему способствовали частые специфические инъекции и совершенно пустая (с единственной кушеткой) квадратная, выкрашенная в кипенно-белый цвет комната без окон. В этой комнате размером «три на три» восемнадцать часов в сутки гудели люминесцентные лампы на потолке; и невольный пациент, измученный к тому же ещё и бессонницей, готов был безропотно исполнять любые указания седовласого доктора, который и предавал его в руки уже позабытых невольником, неузнаваемых им похитителей.
Затем он подписывал какие-то документы, какие – он не понимал, но в них то и дело мелькали такие слова как «ответственный», «доля», «квартиросъёмщик». Потом его везли куда-то, водили по разным кабинетам в какой-то конторе, где он опять что-то подписывал, кивал (соглашаясь с чем-то) головой, когда некая строгая женщина, будучи здесь, по-видимому, самой главной, зачитывала вслух непонятный ему документ, вызвавший у него смутные ассоциации то ли с генеральным секретарём, то ли с генеральной репетицией...
На обратном пути машина сворачивала с широкого шоссе на второстепенную дорогу. Здесь новоиспечённый бомж получал последнюю в этой части его жизни инъекцию, после чего он оказывался в сугробе, на обочине заснеженной среди леса дороги, обледенелой в трёх почему-то её колеях... И в этом пейзаже теперь уже некто с бледным лицом сидел на снегу, как ребёнок растерянно озираясь вокруг, неспособный никогда уже вспомнить ни имени своего, ни бывшего места жительства, ни квадратной белой комнатки в подвале клиники профессора Калимана.
ГЛАВА 4
У федерального судьи Татьяны Сергеевны Аржуниной пропал муж. Не имея, как и многие в то время, постоянной работы, он в дачный сезон подряжался рубить бани скороспелым российским нуворишам. И не было у него недостатка в заказах, потому что плотник он был, что называется, от Бога. Так что домой в летний период он наведывался лишь изредка – целыми днями с утра и до вечера, без выходных прилаживал одно к другому гладкие оцилиндрованные брёвна. Впрочем, прилаживал и не оцилиндрованные.
Как-то раз в конце мая Татьяна Сергеевна готовилась к встрече нечастой (о чём тут чуть выше уже говорилось) с мужем своим Иваном Андреевичем, позвонившим ей с завершённого уже объекта и обещавшим сегодня же к ужину быть дома. Так и не дождавшись его, она весь вечер пыталась дозвониться ему на «мобильный», но в ответ всякий раз, как казалось ей, фальшиво-плаксивый женский голос монотонно твердил о недоступности абонента... Воображение Татьяны Сергеевны создавало такие реальные в её голове, жуткие, пугающие её картины, что подробное описание их вполне могло бы составить целую главу. Так, к примеру, виделся ей разбитый вдребезги внедорожник Ивана – подержанный Шевроле, который Татьяна Сергеевна почему-то очень не любила, называя его танком бандитским, и не раз уже просила мужа продать подозрительную машину. Виделся и сам Иван Андреевич с разбитой о лобовое стекло внедорожника, окровавленной головой... Ещё представлялось ей в полудрёме бессонной ночи, как из бензобака Иванова внедорожника, – смятого, пробитого насквозь угловатым бампером встречного лесовоза, – на асфальт вытекает бензин и чёрной расползающейся вокруг лужей приближается к брошенному кем-то из окон проезжающих мимо машин тлеющему роковому окурку.
Когда вторая такая ночь была уже на исходе, Татьяна Сергеевна набрала номер одного из следователей городской прокуратуры, с которым ей часто доводилось сотрудничать при решении некоторых судебных вопросов, договариваться, не раз находя столь необходимый для спокойной размеренной жизни компромисс. В этом их отношения и ограничивались, хотя Вячеслав Сергеевич Тропарёв (так звали старшего советника юстиции), может быть, и рассчитывал на нечто большее. Впрочем, оставим эти предположения для любителей служебных романов и сообщим лишь, что Татьяна Сергеевна, которой едва только минуло сорок, была на двенадцать лет старше своего мужа и любила его той свойственной многим бездетным женщинам любовью, в которой проявлялся подчас нереализованный ею материнский инстинкт.
Вячеслав Сергеевич, услышав столь ранним утром взволнованный голос своей знакомой, сразу же понял, что произошло что-то из ряда вон выходящее, а постоянно повторяемое ею сквозь плач имя мужа её заставило Тропарёва предположить и нечто более страшное. Он как мог успокаивал её и, добившись, наконец, более-менее внятных объяснений причины тревожного звонка её, внимательно слушал, изредка переспрашивая и записывая в блокнот некоторые уточняемые им цифры и названия мест, как-то: номера Шевроле Ивана, откуда и когда Иван Андреевич звонил в последний раз и прочее...
Татьяна Сергеевна обратилась непосредственно к Тропарёву, потому что он мог значительно ускорить процесс розыска её мужа; а идти самой как частное лицо в ОВД и подавать заявление через дежурную часть? Нет. Слишком уж хорошо знала она всю нерасторопность той административно-бюрократической системы, частью которой была и сама по служебному своему положению.
Вячеслав Сергеевич лишь отчасти оправдал её надежды, отчасти потому, что перезвонив ей домой (на работу она не пошла), ближе к полудню сообщил, что никаких сведений о местонахождении Ивана Андреевича Аржунина на этот момент не имеется. Ни в каких авариях – дорожных происшествиях (боже упаси) Иван не участвовал, в сводках милицейских протоколов не значится, в больницы и морги также не поступал. Но известно, что из коттеджного посёлка, где Иван получил под расписку от заказчика полный расчёт за выполненную им работу, Иван выехал позавчера, часов в семь вечера на своём подержанном Шевроле. Всё. Больше сказать Тропарёву печальной Татьяне Аржуниной вроде бы было и нечего...
Но с другой стороны Вячеслав Сергеевич запустил в действие такой особый механизм, называемый федеральным розыском, который, завертевшись однажды, никогда уже не останавливался, – разве что для «смазки» его и повторного «запуска». После чего он опять «раскручивался» и так постоянно до обретения тех или иных конкретных результатов пусть и не всегда чистой работы его. По всей стране местные управления внутренних дел сразу (без предварительного «ушёл из дома и не вернулся») получили ориентировку на пропавшего без вести Ивана Андреевича Аржунина: такого-то года рождения, проживающего там-то и там-то, одетого в день исчезновения в то-то и прочее. Также прилагались недавняя его фотография и особые приметы. ГИБДД должна была останавливать для проверки все зелёные внедорожники Шевроле и останавливала, хотя, к сожалению, в случае именно этом так и осталась должна, о чём извещаем читателя, чуть забегая вперёд.
Хозяина подмосковного коттеджа, у которого работал Иван и где его видели в последний раз, трое суток продержали в КПЗ и отпустили, лишь опросив многочисленных свидетелей, видевших, как Аржунин выезжал через центральные ворота посёлка один, и подтвердивших, что задержанный хозяин коттеджа весь вечер и половину ночи никуда из посёлка не отлучался, а пил с ними водку, «обмывая» новую баню, восхищаясь – пока был в состоянии первое слово сложить и связать со вторым – оцилиндрованным бревном.
Татьяна Сергеевна взяла на работе отпуск и первое время по нескольку раз в день звонила Тропарёву, вопрошая его о результатах розыска; но тот не располагал более никакой информацией, да и вообще, по сути, был прав, полагая в душе, что и так уже сделал предостаточно, о чём, естественно, умалчивал. Так что, отвечая всё ж каждый раз на звонки Татьяны Сергеевны, он лишь успокаивал её, обещая сразу же как только «что-то проявится», немедленно ей сообщить. Наконец-то и несчастная женщина поняла, что столь частыми своими звонками она отрывает постороннего человека от дел, и что в его, Тропарёва сознании – в отличие от её собственного – на пропавшем Иване Андреевиче клином свет не сошёлся.
То, что в дальнейшем определяло душевное состояние Татьяны Сергеевны, вполне могло бы заинтересовать некоторых коллег Льва Семёновича Калимана, исследователей различных маний и фобий, сопутствующих веку технократии, и придумавших для разнообразия ещё и такое заболевание как «телефонная зависимость», переболеть которым, однако, не дай Бог никому. Так вот и Татьяна Сергеевна познала это болезненное состояние, целыми днями не отходя от телефона и боясь за неимением «мобильного» даже выйти в магазин за продуктами, или же, что льющаяся из крана вода заглушит столь ожидаемый ею телефонный звонок.
Первые звонки ещё отзывались в сердце её сладким чувством надежды, что, быть может, вот это как раз и звонит Тропарёв, а может быть, сам Ваня вдруг дозвонился из жестокого плена бандитского с просьбой о выкупе?.. Первыми эти звонки были и буквально, потому что второй, а тем более третий едва успевали раздаться, и то только ночью; а днём Татьяна брала трубку сразу, нет, просто срывала её с аппарата, роняя её и на.., и об стол, и снова схватив и обеими уж руками дрожащими прижимая её к бледной щеке. Но всё это были либо звонки надоедливых старых подруг, незнающих пока ещё о несчастье её, либо раздражающие её равнодушием анкетных вопросов звонки из социологических служб. Ещё несколько раз ошибались номером... А вскоре звонки прекратились и вовсе. Затих телефон. И тогда Татьяна Сергеевна часто снимала трубку с него, чтобы проверить: работает он или нет...
Недели через две она, не сдержавшись и почти автоматически набрав на священном теперь для неё телефоне номер служебного Тропарёва, узнала от его заместителя, что тот вот уж дней десять как в отпуск уехал с женой и детьми: то ли на Кипр, то ли на Мальту.., а, впрочем, быть может, на родину, в Пензу, – он точно не знает, он заместитель.
Только тогда поняла, наконец, осознала Татьяна Сергеевна вдруг, насколько сама она подчинила себя, свою волю этому бездушному электронному устройству в корпусе чёрной пластмассы – телефонному аппарату, никогда и ничего самолично ей не обещавшему и бывшему лишь беспристрастным посредником между ней и другим человеком бездушным (как теперь ей казалось) Тропарёвым В. С.
И не знала тогда ещё Татьяна Сергеевна, что этот вот «кнопочный чёрт» (как честила она телефон-аппарат «вместе с ней сотворивший кумира») вскоре вновь станет для неё чем-то вроде иконы, когда свяжет её пусть и не с Богом, как есть Он, но с человеком, посланным ей, несомненно, от Бога. А тот человек, – вовсе даже и не душевный по причине болящего сердца, – исполняя свой долг (потому что привык исполнять и всегда исполнял), даже и ведать не ведал, что Промыслом Божьим работу его назовут – неведомым никогда заранее никому Божьим Промыслом.
ГЛАВА 5
В зеленогорском УВД как-то совсем некстати затеяли капитальный ремонт. В жаркие июльские дни, когда солнце, казалось, прожигало насквозь крышу и стены старого, построенного ещё немецкими военнопленными жёлтого двухэтажного здания, к естественной при такой жаре духоте добавились ещё и запах масляной краски, и редкая вонь, бывающая при вскрытии (необходимом при полной замене сантехники) старой, как и само здание, канализационной его системы.
Но, служба есть служба; и многие сотрудники УВД вынуждены были дышать всем этим ремонтом, что называется, полной грудью, после того как задыхались, время от времени зажимая носы, кроме тех, пожалуй, сотрудников, что находились за плотно закрытыми дверьми кабинетов служебных, оснащённых кондиционерами или, по крайней мере, вентиляторами. Но и эти сотрудники в званиях до майора при первой же возможности выходили «покурить» на улицу и оставались там до тех пор, пока чей-то грозный, басовитый окрик из открытого настежь окна второго этажа не призывал кого-либо из них вернуться в здание УВД.
И всё же самые тяжкие испытания выпали в эти дни на долю задержанных, чью свободу временно ограничивала металлическая решётка, изготовленная, видимо, наспех и также на скорую руку выкрашенная в ядовито-зелёный цвет. Две деревянные скамьи, что положены были за ней на четыре чугунные чушки, «растущие» прямо из пола бетонного, прижимались к грубым бетонным же стенам так, что для сидящих на одной из них решётка была слева, а на другой, соответственно, справа.
Для тех, кто в России живёт, а не в этой, как иные её называют, стране, для тех, кто не зарекается от... сообщим доверительно, что если пошарить под такою скамьёй незаметно для стражи, – она знает, но всё же, – аккуратно рукой, то почти всегда можно нащупать где-нибудь там, в щели между досками: оторванный от спичечного коробка «чиркалёк», две-три спички и, быть может, окурочек, – такой, чтоб вдохнуть глубоко и не раз паче воздуха нужный порой для обмана души горький дым, для иллюзии некой свободы душевной, той, когда понимаешь, что ты не один. Вот что главное в оставленном тебе кем-то окурочке. По крайней мере, так было раньше, и вложить при наличии у тебя таковых сигарету и спички туда, в щель между досками было в России понятием вовсе даже и не блатным, но человеческим. А вот человека «вложить», так сказать, втихаря или же уложить его и не в щель, но всё ж между досками – сверху и снизу – это как раз блатным приватным понятием было, однако скрываемым, потому что блатными же и порицаемым вслух по закону неписанному, который если кто и читал, то об этом другим уже не расскажет. А если расскажет? Впрочем, противно об этом рассказывать, мерзко, опускаясь душою всё ниже и ниже. Бездна там ниже. Бездна. Тьма без цвета и запаха. И эхо печальное слышится откуда-то сверху всё тише и глуше: «мы с тобой, мы с тобой, мы с тобой...». Где?! Между досками?! Куда сами же и уложили?! Эти вопросы последние для людей молодых, тех, кого и теперь ещё, может быть, привлекает блатная романтика. Так вот ожидает за нею безликая Бездна. Буквально безликая. Не рай и не ад, что так ярко описаны кем-то из тех, кто там не был, не тартарары – хуже: осознаваемая вечной душой Пустота ожидает, объяснить которую невозможно, потому что нечего там объяснять. Пустота и тоска, понимаете? Тьма без цвета и запаха там. Глухая... Так что лучше, пожалуй, продолжим рассказ о том учреждении, где меняли сантехнику и воняло масляной краской.
В этот день задержанных было немного. Некоторые из них вообще не попадали в «обезьянник», а освобождались сразу же после составления протокола, а то и без такового. Задержанные этой категории всегда имели при себе документы, удостоверяющие их личность, и достаточную сумму денег, часть которой добровольно жертвовалась ими «на ремонт здания».
Тем не менее, за зелёной решёткой постоянно находилось человек пять. Иногда одного из них уводили для составления протокола, и он, как правило, больше назад уже не возвращался. Через какое-то время в «обезьянник» заталкивали ещё двоих и, таким образом, задержанных становилось уже шестеро. Сидя напротив друг друга, они походили на пассажиров пригородной электрички, незнакомых между собой и потому всю дорогу молчавших. Правда, эти никуда не ехали, но состав их менялся время от времени кроме, пожалуй, двоих.
Первый из них сидел – если снаружи, извне смотреть на решётку – на скамье, что была слева, поджав под неё, как бы пряча от взглядов других «пассажиров», а скорее от вечного холода пола бетонного, босые грязные ноги. Давно не стриженный и не бритый, со свежими кровоподтёками на загорелом лице он то и дело прикладывал к нему смоченную по милости дежурного офицера водой из-под крана рваную фланелевую тряпицу, бывшую некогда воротником собственной его рубахи в клеточку. Этот первый находился здесь уже часов шесть, не проявлял по этому поводу какого-либо беспокойства и, казалось, вообще был ко всему безучастен, не сетовал, как другие узники, на страшную духоту и такую же вонь.
Второй, то и дело поглядывающий на круглые настенные часы, висящие аккурат над окошком дежурного, едва обнаружив, что большая их стрелка приблизилась к завершению третьего своего круга (о чём он судил по маленькой, которая так долго ползла для него с четырёх часов до семи), вдруг резко вскочил со скамьи (той, что справа была за решёткой) и стал нервно ходить по камере, заложив руки за спину и чуть наклонившись вперёд, от решётки к стене и обратно. Сделав несколько таких маршрутов, он остановился у самой решётки и, взявшись за прутья её обеими руками, барельефом наружу просунув лицо, вызывающе, но негромко, как бы смазывая каждое слово тягучим мёдом, прогнусил, но не то чтобы ртом, и не то чтобы носом, а, пожалуй, сведённым в одно несомненное рыло как бы всем «барельефом», упомянутым выше. Приблизительно так прогнусавил:
– Харэ, начальник... Три часа прошло... эта... давай выпускай... слышь? Начальник... – И добавил, чуть повысив голос: – Я – астматик! Ща кони двину у тя тут!
Дежурный офицер, сидя за перегородкой, – прозрачной в верхней её части так, что видны были только его голова в фуражке, плечи с погонами и часть груди с большим ярким жетоном, – как писал что-то, то и дело сверяясь с какими-то документами, так и продолжал писать, как будто и не слышал привычного для него сладкого «мычания» этого приблатнённого показушника. Тем не менее, ровно через три часа после задержания его этот последний уже расписывался у окошка дежурного в толстенном журнале за возвращаемые ему по освобождении наручные часы, связку ключей, зажигалку и замызганную хозяйственную сумку, куда он уложил автомобильный домкрат, выданный ему не под роспись, не по реестру, а в результате мучительного теперь для капитана «мычания».
Примерно через час, то есть в начале девятого часа вечера со второго этажа здания УВД спустился в дежурную часть заместитель начальника этого учреждения подполковник милиции Пётр Васильевич Артемьев. Действительно могучая фигура его, дополняемая к тому же раскатистым, потрескивающим басом мгновенно оживила сонную атмосферу дежурки; и даже вонь та невыносимая куда-то вдруг улетучилась. Впрочем, может быть, это только показалось задержанным, сидящим по ту сторону зелёной решётки, однако сержанту, уснувшему на стуле рядом с ней по эту сторону, вовсе не показалось. Едва услышав сквозь сон громовой бас Артемьева, он сразу очнулся, вскочил со стула и, поёжившись, стал судорожно ощупывать свой табельный пистолет-автомат. Убедившись, что оружие на месте, сержант сконфуженно улыбнулся подполковнику, на что тот лишь укоризненно покачал головой в фуражке и... отвернулся.
Пётр Васильевич вообще никогда не изображал из себя большого строгого начальника и слыл среди своих подчинённых скорее отцом-командиром, да и был таковым. Поэтому и они (многие из них) относились к нему с истинными почтением и уважением, рискуя порой и пренебрегая даже уставом и правилами субординации, дабы ненароком не оскорбить его чувств искусственным, показным чинопочитанием. Человек на своём месте – так можно было бы определить положение подполковника Артемьева в должности заместителя начальника УВД, рабочей, так сказать, лошадки. Такие люди никогда и не становятся непосредственно начальниками, потому что тянут они свою лямку, что называется, не за страх, а за совесть, тогда как те, кого они замещают... Однако не будем обобщать, а вернёмся в дежурную часть зеленогорского УВД, где к подполковнику Артемьеву подоспел, тяжко вздыхая и держась то за ноющее плечо своё, то за поясницу, небольшого роста седенький мужичок в очках.
Это был дежурный сантехник из местного ДЕЗ-а Дядя Вася, которого на самом деле звали как-то иначе, но представлялся он домохозяевам почему-то именно так. По-видимому, псевдонимом, под которым и славился среди других работников ДЕЗ-а тем, что за один официальный, так сказать, вызов (то есть за время, отпущенное ему по нормативам на устранение тех или иных сантехнических неисправностей) Дядя Вася успевал побывать сразу в нескольких местах, где требовался его разводной «газовый» ключ.
Дядя Вася обладал тем особым пролетарским талантом так представить работу свою дилетантам квартиросъёмщикам, как будто она и тяжела для него, и отвратительна, но кроме его самого и друга его Семёныча совершить её в Зеленогорске вроде бы больше и некому. Впрочем, такая его демонстрация собственной незаменимости устраивалась им только на вызовах официальных, за которые ему полагалась зарплата, которую ему давно не платили.
И потому, вызываемый через диспетчера, если вдруг у кого-то из жителей подконтрольного ДЕЗ-у района случалась протечка, Дядя Вася, явившись на зов, тут же где-нибудь в ванной или на кухне, – как казалось жильцам перепуганным, – был готов умереть... И вдруг оживал, но не совсем, а так, чтобы видели домохозяева и особенно – домохозяйки, что ему тяжело... Сетовал на молодёжь, что в сантехники больше уже не идёт, а всё больше в «безмены» (как бизнесменов он называл); а сын его, Федот – тот и вовсе по кривой дорожке пошёл, но говорить о нём Дядя Вася не хочет и знать его – тоже. Так что сантехников в ДЕЗ-е осталось всего только двое – он да Семёныч; и если бы не они, то весь Зеленогорск давно уже утонул бы... В чём – Дядя Вася обычно не договаривал и приступал к работе, но так, что даже незначительный поворот дядивасиного широко-разводного ключа (сжимающего какую-нибудь ржавую соединительную муфту) тотчас же вызывал у самого Дяди Васи череду тяжких звучных вздохов, а у сердобольных домохозяек – сострадание и глубокое понимание всей сложности и трудоёмкости неблагодарного его ремесла.
Но, однако, вернёмся опять же в милицию, где за величавой фигурой подполковника семенил, то и дело охая, Дядя Вася, сегодня особенно как-то разболевшийся всеми суставами. Глядя себе под ноги, он словно каялся в чём-то перед высоким начальником, как бы авансом, заранее извиняясь за что-то, приправляя и без того смутную речь свою профессиональными сантехническими терминами и тяжкими вздохами, кои укажем здесь многоточиями.
– Отопление я отпрессовал, – уверял Дядя Вася Артемьева. – Завтра с утра проверьте, если потечёт, то я... Нет, я сам утром приду и всё проверю. А если меня не будет, то... я скажу Семёнычу, он завтра дежурит. Семёныч придёт и всё исправит... Ну, я сделал всё как надо... Да, совсем забыл! В сортире э-э... фаловую трубу менять надо! Завтра Семёныч посмотрит на складе. Если нету – будем заказывать... Для милиции не откажут.
И вдруг Дядя Вася повеселел почему-то, вздыхать перестал и, заглянув в глаза подполковнику, добавил:
– Да что труба, было бы здоровье, да войны бы не было. А трубу-то достанем!
Пётр Васильевич выслушал дядивасину «исповедь» с выражением лица соответствующим прямому переводу на русский язык его, подполковника имени и, распрощавшись безмолвно с сантехником, прошёл за перегородку к дежурному.
Дежурный офицер поднялся ему навстречу вроде бы как для доклада оперативной обстановки и внешне – согласно уставу. Но в душе, то есть просто по-человечески потому, что поддался некоему безотчётному импульсу, заставляющему даже и нерадивых учеников вставать при входе в класс школьного их учителя, да и вообще всякого взрослого человека, на которого малые дети даже и стоя всегда глядят снизу-вверх. Капитан Сысоев был тотчас усажен на место; и подполковник Артемьев, склонившись над заваленным бумагами столом дежурного, стал неторопливо перебирать одну из стопок, в кои Сысоев ещё до его появления успел разложить: протоколы, составленные на задержанных; заявления, поступившие от граждан и так далее по их назначению листы бумаги, ставшие уже документами. Некоторые из протоколов Артемьев сразу откладывал в сторону, едва взглянув на них, в некоторые углублялся, как бы стараясь уловить в сухих протокольных строках ему одному известную суть. На одном из таких изучаемых он остановился, взял с соседнего стола папку со старыми, двухмесячной давности ориентировками, открыл её, перебрал содержимое и извлёк оттуда нужный ему лист. Затем, покинув «дежурку», подошёл к решётке «обезьянника» и, сверяясь, время от времени, с неудачной ксерокопией ориентировки, долго всматривался в лица задержанных, коих теперь за зелёной решёткой было всего только четверо.
Убедившись, что он не ошибся, Артемьев поманил к себе жестом руки, – вполне милицейским, в котором читалось «а ну-ка иди-ка сюда», – стоявшего неподалёку сержанта. И когда тот подошёл, Артемьев, уже жестом другим как бы ключ музыкальный басовый в воздухе нарисовав, вслух басом же и приказал ему отпереть дверь-решётку «обезьянника» и вывести из клетки одного из задержанных. Подполковник указал сержанту на белокурого... впрочем, скорее изначально русого босоногого парня с загорелым лицом, заросшим выбеленной солнцем щетиной.
Парень, по-видимому, задремал на скамье, что имела всего лишь подобие спинки, и потому прижавшись сутуло спиной прямо к бетонной стене пусть и не «глухой» (с вечным запахом склепа), но всё-таки камеры, переделанной в таковую из бывшей «ленинской комнаты». Сержант заклацал в замке двугребенчатым длинным ключом, открыл дверцу и, зайдя внутрь клетки, растолкал босяка, в полутёмном углу глубоко натурально уснувшего... Когда тот очнулся и более-менее пришёл в себя, сержант вывел его наружу и с трудом поставил его пошатывающегося перед суровым теперь подполковником.
Пётр Васильевич, ещё во время «исповеди» сантехника краем глаза приметивший небритое это лицо, теперь внимательно изучал его, опять же сверяясь с плохой фотографией, больше похожей на фоторобот, благодаря допотопному ксероксу. Так что более проку было от особых примет, указанных в ориентировке, среди которых значилась татуировка на левом предплечье; и Артемьев попросил задержанного закатать рваный от локтя рукав того, что осталось от рубахи: без пуговиц и воротника ветошью «в клеточку» висевшего на нём, на задержанном. Поняв, что тот, то ли спросонья, то ли почему-то ещё не реагирует на его просьбу, Артемьев привлёк для этой цели сержанта. И когда предплечье задержанного было, наконец, обнажено, – перед изумлённым взором подполковника, изумленным, несмотря на его ожидание (как это бывает, когда знаешь заранее, что вот можешь увидеть то-то и то-то и, увидев, всё равно удивляешься), предстало изображение непонятного ему символа, внешне напоминающего число «тридцать». То есть сочетание цифр «три» и «ноль», но соединённых между собой маленькой чёрточкой, берущей начало где-то от середины «тройки» и оканчивающейся прикосновением к верхней закруглённости «нолика». Прямо посередине над этим «сочетанием цифр» символ дополняли коротенькая дужка кончиками вверх и точка над ней. Это изображение в точности совпадало с описанием, указанным в ориентировке.
Артемьев проводил находящегося в федеральном розыске и обнаруженного им Ивана Андреевича Аржунина в соседствующий с дежурной частью конференц-зал и усадил его на один из стульев, стройными рядами расставленных вдоль стен под портретами заслуженных сотрудников УВД (среди которых портрета Артемьева не было). Сам же, приказав сержанту оставаться рядом с обнаруженным, отправился отчитывать капитана Сысоева за ротозейство.
Пётр Васильевич Артемьев перешёл на службу в милицию из спецназа МВД, в составе которого он, будучи ещё майором, участвовал... Впрочем, много где участвовал, непосредственно в боевых действиях. Он шёл в милицию с желанием навести порядок хотя бы на отдельной, вверяемой ему территории, границы которой Пётр Васильевич определял не только местностью, подконтрольной УВД, но и самим УВД, явно не обеспечивающим законность и правопорядок из-за давней, ставшей почти уже нормой привычки сотрудников брать взятки. Артемьев действительно надеялся искоренить это безобразие – с той наивной решимостью, которая по сути одна только и определяет такое понятие как честь офицера. Ибо если такую наивность в ином человеке постепенно вытесняет так называемая житейская мудрость, предрасполагающая к оглядкам и различным компромиссам, то следует, пожалуй, задаться вопросом: а совместимо ли вообще понятие чести, офицерской чести с потерей веры в справедливость? Вероятно, исходя из таких соображений, подполковник Артемьев не каждому сотруднику по УВД при встрече отвечал приветствием в виде взмаха вскинутой и на доли секунды удерживаемой где-то у края козырька фуражки руки, далеко не каждому. За что и получал иногда замечания от начальника УВД полковника Алиева, которому он, впрочем, тоже никогда не отдавал чести.
Но представился он по всей форме, – во весь свой громадный рост вытянувшись по стойке «смирно» и чётким, отработанным жестом приложив к виску своему с проседью сведённые вместе пальцы открытой ладони правой руки, – маленькой хрупкой женщине с мокрыми от слёз радости зелёными глазами. Это была Татьяна Сергеевна Аржунина.
ГЛАВА 6
Лев Семёнович Калиман ни на йоту не усомнился тогда, при первой их встрече, в истинных намерениях Алексея Бачко, хотя тот и пытался, манипулируя общеизвестными фактами, скрыть от профессора гнусную суть своих предложений, очевидную для психиатра за лживым, показным красноречием дутого бизнесмена. Впрочем, мог ли знать Лев Семёнович, – допустим, поверь он тогда Алексею Бачко, – кого именно привозили теперь к нему в клинику немногословные «курьеры» Бачко, всякий раз говорившие приблизительно так: «Это, доктор, к вам типа на профилактику. Вы его, доктор, не слушайте. Это хитрая, лживая тварь! Сволочь и беспредельная морда!..». Мог ли знать Калиман-психиатр всю подноготную будущих жертв, представляемых ему таким образом? Аферисты они или нет? Все как один при доставке их в клинику пьяные вдрызг, «лыка не вяжущие». Этот вопрос в несколько иной форме его постановки каждый раз задавал себе сам Лев Семёнович и отвечал на него так, как когда-то давно отвечал сам же он – молодой Калиман, в спецпсихбольнице калеча людей: он не знает; это не его дело... Это дело Бачко и его сподручных. Их бизнес. Их... А в бизнесе, как наслышан был неделовой Калиман, существуют такие понятия как «деловая мера» и «ничего личного».
Что же касается проявленной в той, первой беседе, осведомлённости Алексея Бачко о прошлом лично его, Льва Калимана, – что ж, последний и сам не раз в своей жизни, если возникала необходимость уговорить кого-либо, вынужден был прибегать к такому же приёму «обратной связи», с ходу как бы прощупывая слабые места собеседника, а то и намеренно, заранее запасаясь необходимой, «козырной» информацией о нём. Так что как психиатр он прекрасно понимал тогда, что Бачко специально сдабривает свои предложения деловые якобы жаждой справедливости, и притворился, что тому удалось возбудить в нём, Льве Калимане праведный гнев. Ложь за ложь и ничего личного. На самом же деле Льву Семёновичу просто жаль было терять частную клинику – воплощённую мечту всей его жизни. А деньги, которые сулил ему Бачко, не только покрывали все расходы на её содержание, но и обеспечивали возможность самому профессору, не заботясь более о хлебе насущном, работать над своим научным трактатом, который вот уже третий месяц лежал заброшенный в ящике письменного стола. Поэтому не столько как алчный хозяин, сколь одержимый наукой профессор, Лев Семёнович отбросил от себя до поры всякие там угрызения совести и размышления о морально-этическом аспекте нового предприятия отложил «в долгий ящик», а из ящика письменного стола извлёк красного цвета папку, в которой хранились черновики научных его изысканий. Профессор открыл её и стал внимательно изучать выдержку из истории болезни одного из пациентов Московского Института психиатрии. Ксерокопии этого документа прислал ему давний его знакомый, тоже профессор – Эдуард Викентьевич Авестидзе, более успешный в карьере и занимающий теперь должность зам. директора упомянутого Института. Справедливости ради будет нелишне заметить, что Лев Семёнович вовсе не завидовал успеху коллеги, который, будучи приблизительно одного с ним возраста, в прошлом также практикующий врач-психиатр, не прерывал, в отличие от Калимана, практики даже в труднейшие для страны и медицинской науки девяностые годы. Однако для Калимана и тут во всём был виноват КГБ.
Не стоит, пожалуй, вдаваться в детали изучаемой профессором ксерокопии медицинских исследований, пестрящих к тому же усложнёнными латынью медицинскими же терминами. Но следует всё же упомянуть один из них, весьма важный не только для научной работы профессора Калимана, но и для всей этой истории термин греческого происхождения «амнезия».
За изучением рукописи Лев Семёнович провёл часа три, время от времени помечая красным карандашом среди записей отдельные слова и их сочетания, без труда расшифровывая чужой, замысловатый врачебный почерк... Когда глаза его стали чесаться от усталости, учёный снял очки, вытер чистым носовым платком слёзную влагу по краям век и, откинувшись на спинку кресла, предался длительным глубоким размышлениям, отразившимся на его лице напряжённым, брезгливым выражением.
«Это – плагиат, – сделал вывод в мыслительных изысканиях Лев Семёнович. – Ссылка на исследования коллег, может быть, и сгодилась бы для какого-нибудь реферата или, пожалуй, даже для диссертации. Но для создания целой теории, собственной (Лев Семёнович слегка улыбнулся) необходим живой материал...»
Так думал он, подспудно перебирая в уме возможные варианты решения этой новой проблемы. Воспользоваться услугами Бачко? Эту мысль профессор отбросил сразу же, так как не желал лишний раз связывать себя с тёмными его делами, в которых сам он играл, как казалось ему, вернее как хотелось бы думать, всего лишь второстепенную роль. Профессор действительно всего лишь блокировал спецпрепаратами волю распутствующих, как он полагал, алкашей, семейных тиранов, в которых сподручные Бачко (опять же без его ведома) насильно вливали перед самой «госпитализацией» бутылку-две водки, слегка приправленной клофелином. Они же и делали заключительную инъекцию, частично стирающую память их жертве, а профессор к этому прямого отношения уже не имел, разве что сам препарат они доставали посредством его старых связей в одной из засекреченных в прошлом фармлабораторий. К тому же, как мог Лев Калиман использовать в высоких научных целях лиц, искусственно доведённых до состояния амнезии при его же попустительстве? Ведь он – доктор медицины, профессор, а не какой-нибудь «доктор смерть», оберштурмбанфюрер СС из тех, что проводили свои бесчеловечные эксперименты на безответных узниках концлагерей! Нет! Такое сравнение себя с палачами из охранных отрядов НСДАП тотчас же вызывало во Льве Калимане – жертве «конторы» КПСС – чувство буквально физического омерзения, и, содрогнувшись, он приступал к рассмотрению других возможных вариантов. Один из них показался профессору всё же самым приемлемым – тот вариант, который и был подсознательно выбран им в самом начале его размышлений, и отброшен мыслителем в сторону как самый простой вариант. Лев Семёнович, покраснев почему-то, снял тремя пальцами трубку с телефонного аппарата и набрал на нём номер Эдуарда Викентьевича Авестидзе... В трубке послышался длинный, где-то у самого уха профессора близкий гудок, щелчок, и без паузы длинные же три далёких гудка прохрипели весьма подозрительно. И снова услышал профессор щелчок.
– Алло... Эдуард Викентьевич?.. Это профессор Калиман беспокоит. Добрый день... Что?.. Да-а, всё в порядке, слава Богу! Хочу поблагодарить Вас за копию... Что?.. Не-ет, Надежда Яковлевна давно не звонила... Хорошо-хорошо, обязательно передам!.. У меня к Вам вот какая просьба, Эдуард Викентьевич... право, неловко... Не уступите одного из Ваших подопечных?.. Что?.. Да-да, исключительно с диссоциативной... да... Вы уж посодействуйте, пожал-ста. Буду Вам весьма признателен! Весьма!.. Что-что?.. Да-а, у нас здесь лесной воздух, питание хорошее... Как?.. Не-ет, что Вы... Палату отдельную выделим... А?.. Нет-нет, никакой оплаты не потребуется... Хорошо... Да-да, хорошо... Спасибо, Эдуард Викентьевич, обязательно перезвоню!.. Да, благодарю и всего Вам доброго! До свидания...
Лев Семёнович вернул телефонному аппарату трубку, на что тот удовлетворённо звякнул в ответ. Аппарат был старый, с диском, но профессор очень дорожил им. Он специально привёз его в клинику из дому; и тот напоминал ему о нечастых соединениях с Тель-Авивом, откуда Надежда Яковлевна, так и не выйдя второй раз замуж, все последние двадцать лет вдохновляла его на борьбу за место под солнцем.
ГЛАВА 7
Санитар Сергей Челышев внезапно покинул санпост, чем вызвал у своего напарника явное изумление, выразившееся у того в выпавшей изо рта только что прикуренной сигарете. Обычно, так было заведено, санитары предупреждали друг друга, если вдруг возникала естественная необходимость ненадолго отлучиться. На этот раз Челышев просто молча и торопливо ушёл с поста и, как потом выяснилось, вообще исчез из клиники.
Около года тому назад, также по осени, когда «активный сотрудник» Челышев рекомендовал главврачу Калиману «солидного бизнесмена» Бачко, тот и понятия не имел, что самого Челышева к нему в свою очередь подослал Алексей Николаевич с целью собрать как можно больше сведений о положении дел в клинике. Получая от Челышева подробные отчёты, Бачко выбрал подходящий момент, когда клинике вот-вот грозило закрытие, и предстал перед профессором в роли некоего «спасителя».
Сергей Челышев – двадцатисемилетний бездельник, гордец, отроду нигде не работавший, безропотно исполнил приказ Алексея Бачко устроиться в клинику санитаром и понаблюдать за профессором, так как находился в некоторой зависимости от Бачко. Челышев был непосредственно причастен к той истории с перегонщиками ворованных иномарок; и бандиты шли на вооружённый налёт только тогда, когда ему не удавалось угнать автомашину со стоянки или от дома указанного Бачко клиента. А в этом деле Сергей был большой специалист...
Начав воровскую карьеру с мелких автомобильных краж, сперва он снимал дорогую резину, магнитолы, колонки и прочее с оставленных на ночь без присмотра владельцами «шестёрок», «девяток» и других разновидностей отечественного автопрома. Затем Сергей перешёл на иномарки и вскоре угнал свой первый БМВ «серебристый металлик». Потом были другие модели, цвета и марки машин и, что самое удивительное, он ни разу не попадался. Ни в руки владельцев дорогих иномарок – людей, как их называли тогда «очень серьёзных, ну очень», ни в руки всерьёз обнищавшей милиции, от этих людей зачастую зависящей и челышевых беспощадно карающей.
Дело в том, что, несмотря на криминальный свой промысел, Сергей очень боялся попасть в тюрьму. Это обстоятельство делало Сергея настолько осторожным, что его квалификация повышалась изо дня в день, подстёгиваемая к тому же развитым по делам его звериным чутьём заранее предвидимой опасности. Но по свойству натуры, наверное, его совершенно не привлекала роль «тихаря-одиночки», вынужденного порой дрожащими от напряжения пальцами ковыряться где-нибудь под панелью приборов чужого, например, Мерседеса. Челышев жаждал работы в бригаде! Когда можно было бы, как представлялось ему, раздухарившись и не озираясь, как вороватая мышь, то и дело по сторонам, идти на «гоп-стоп» и ощущать себя реальным пацаном, а не дрожащей под рулевой колонкой той же самой мышью. В общем, не имел Серёжа представлений ни о возможном тюремном статусе своём, ни о бытующих там понятиях. Тем не менее, когда всех тех реальных братков осудили и раскидали по зонам, Челышев, в «бригаду-фас» так и не принятый, оставался дрожать на свободе, и Бачко не выдал его, оставив в пределах видимости как послушного исполнителя своей воли.
Как же могло такое «положение тел» устраивать честолюбивого Сергея?.. Он всячески пытался компенсировать своё унижение, мотаясь в свободное от дежурства в клинке время по городу в поисках жертвы, и не находил ничего лучшего как отыгрываться на таксистах и частных извозчиках. Так, например, останавливал он поздним вечером какие-нибудь Жигули «пятёрку» или Москвич и просил подвезти его на другой конец города. Когда водитель называл ему сумму оплаты за услуги такси, – рублей, скажем, сто пятьдесят, – Сергей, не торгуясь, но подтверждая незначительность суммы, радостно кивал головой и усаживался на переднее сиденье рядом с водителем.
По дороге Серёжа забалтывал, что называется, пробивал-доставал водителя наглыми, грубыми распоряжениями, такими как: «Здесь налево!.. Да не здесь – дальше, чудила!.. Стоп! Тормози! Сдай назад! Проехали...». И если видел, что тот натурально «ведётся», – останавливал также приказом «здесь тормозни!» у проходного двора или же у подъезда своего дома и спрашивал водителя: «Сдача с пятихатки есть?..». Когда водитель доставал деньги, Челышев лез рукой к себе во внутренний карман куртки и, как бы не доверяя водителю, требовал: «Давай триста пятьдесят!». Ничего не подозревающий, а может быть и предчувствующий в самый последний момент что-то недоброе, тот обычно всё же протягивал Челышеву деньги; а Челышев доставал из кармана не пятисотку, а пистолет Макарова и, выдернув купюры из рук опешившего водилы, сообщал ему, что «сто пятьдесят» тот получит от него в будущие праздники и, не убирая ствола, выходил из машины и растворялся в темноте.
Так проверял он себя «на дерзость» довольно-таки часто, пугая людей зажигалкой, точной копией боевого «Макарова», но всё же, на всякий случай, стащил у своего хозяина Алексея Бачко стеклянную ампулу с препаратом, о котором тот отзывался как о безотказном средстве, лишающем человека всякой памяти и превращающем его в идиота. Дома Сергей набрал полный шприц препарата и с тех пор постоянно таскал его с собой. Ему повезло, что какие-нибудь случайные менты не отобрали у него этот шприц и не вкололи ему по дурости часть содержимого, чтобы проверить: наркотики это или что-то другое?.. Зато не повезло водителю Шевроле, который любезно согласился подвезти Челышева «прямо по шоссе, никуда не сворачивая», когда тот, брезгуя электричкой, добирался из Зеленогорска до Тихого бора на попутке.
Водитель – весёлый, добродушный парень не спросил у Сергея никаких денег «за подвоз» и всю недолгую их дорогу с откровенной радостью изливал свою душу ему, случайному пассажиру, первому встречному... Он рассказал, что едет домой, в Москву, что он – плотник и только сегодня закончил работу у хозяина дорогого коттеджа, которому срубил славную баньку.
Эх!.. Напрасно мы забываем порой, находясь в состоянии безмерного счастья, что мало кто из окружающих нас людей, – даже, пожалуй, и самых близких (не говоря уже и о вовсе посторонних), – разделяет вполне наши чувства. Когда кажется нам, что весь мир вдруг обрёл светлые тона радости навсегда, и что не будет отныне на планете Земля ни скорби, ни печали; и зла на земле теперь вовсе не существует! Не ведаем мы, очарованные, что это временное земное блаженство – всего лишь отблеск, редкое зеркальное отражение вечной благодати Небесного Царства...
Так и Сергей Челышев вовсе не разделял душевного настроения простоватого, на его взгляд, водителя; а как раз наоборот: едкое чувство зависти овладело им. «Небось, не только баньку, но и денег немерено срубил...», – язвил про себя, цинично думал завистник, прищурившись, глядел на дорогу... И когда до лесной тропинки, ведущей от шоссе к санаторию, оставалось километра полтора, он, наконец, решился...
... Водитель внедорожника сидел, прислонённый Челышевым к истекающему смолой стволу старой «в обхват рук не объять» сосны. Сперва Челышев обыскал кожаную барсетку, лежавшую на заднем сиденье Шевроле. Но денег он в ней не нашёл, а извлёк из неё документы на машину и водительские права, выданные на имя Аржунина Ивана Андреевича, с фотографией молодого русоволосого парня лет двадцати пяти. Посмотрев на год выдачи удостоверения, Челышев нашёл-таки явное сходство с сидящим неподвижно водителем и, вложив документы обратно в барсетку, принялся шарить по его карманам. В карманах фланелевой в мелкую клетку рубахи он ничего, кроме носового платка не нашёл и, брезгливо поморщившись, отбросил его, держа двумя пальцами, в сторону. А в кармане джинсов, в первом же, нащупал нечто, хрустнувшее под нажимом этих же пальцев. Предвкушая удачу, Челышев предпринял попытку залезть в карман рукой, но слишком тесно, вплотную прилегал тот к телу Аржунина. И тогда Челышев резко рванул за край кармана, но джинсовая ткань не поддалась; рванул ещё раз, и тогда слабая петля соскочила с пуговицы, и застёжка-молния порвалась. Теперь карман стал доступен, и вор извлёк из него скатанные в рулончик, перетянутые резинкой долларовые купюры. На крайней из них значилось заветное число «сто». Сорвав резинку, Челышев развернул скатку и, заломив купюры посередине в длину, кое-как распрямил их. Затем принялся скользкими от напряжения, потными пальцами перебирать слипшиеся между собой, слегка влажные бумажки, считая почти вслух: «...двадцать восемь, двадцать девять, тридцать!..». Он пересчитал ещё дважды. Да! Ровно тридцать штук по сто долларов! Три тысячи «зелёных»! Серёжа так был горд собой...
Однако теперь ему предстояло решить, как поступить с машиной? Внедорожник был весьма потрёпанным «американцем», измеряющим собственный пробег в милях, которых на одометре (счётчике) его значилось триста сорок две тысячи. «А может, и с полмиллиончика миль отшлёпал уродец...», – примерно так рассуждал о чужой собственности «реальный пацан» Сергей Челышев, думая также: «Даром что Шевроле, полный привод, – вроде как имя какое дворянское или звание, титул типа Шевалье. Звучит благородно, красиво, заманчиво. И вроде бы слышал, что тачка вообще-то хорошая. Но этот, в натуре, развалина, а не внедорожник!..»
Ещё когда Челышев загонял его сюда, в лес, он сразу понял, что машина «убитая» и теперь, обмозговав это дело, решил окончательно: спрятать концы в воду – в прямом смысле этого слова. Неподалёку отсюда вдоль просеки тянулся заброшенный песчаный карьер: довольно-таки глубокий, заполненный наполовину водой. Челышев подогнал машину к краю его, вышел, бросил через опущенное стекло водительской двери визитку с документами – туда же, откуда и взял, обошёл машину кругом и, открывая поочерёдно все её двери, опустил «до упора» остальные стёкла. Затем, воротившись к водительской, упёрся правой рукой в близкий руль, а левой – в крепление зеркала заднего вида, того, что снаружи, приналёг что есть силы и... тяжёлая машина не сдвинулась с места. Тогда он вспомнил, что поставил её на «ручник» и, открыв водительскую дверь, дотянулся до рычага, отпустил стояночный тормоз и едва успел отскочить в сторону, потому что железная махина, сделав два неполных, последних для неё оборота широких колёс, рухнула в воду, прихватив с собой часть песчаного берега под содранным днищем её тонким слоем дернового нароста.
Салон быстро заполнился водой через открытые окна; и машина утонула целиком и почти сразу, утонула вместе с «мобильным» Ивана в её «бардачке». Челышев не стал наблюдать за мелкими остаточными пузырьками воздуха на поверхности мутной воды, а вернулся к своей жертве. Водитель... Впрочем, какой он теперь был водитель? А Челышев сразу же забыл его имя и называл его теперь про себя просто лохом.
Тот сидел также неподвижно: спиною к сосне, между корней на земле, чуть наклонившись вперёд и вбок и, казалось, не проявлял каких-либо признаков жизни. Но что-то особенное было теперь в этой его неестественной «манекеновой» позе, что-то пугающее; и Челышев, нагнувшись к нему, понял, что именно.
«А-а-а...», – протянул он на выдохе тихо; и сердце Челышева упало куда-то в кроссовки его, пожалуй, что в левую, потому что именно левая нога его дёрнулась нервно так, что он едва не упал. Челышев увидел перед собою глаза! Пока он ездил топить Шевроле, – лох открыл глаза! «Этого ещё не хватало…», – подумал нелюдь, когда сердце его вернулось на место и теперь кололо и ныло, чего раньше с ним не бывало. «Надо было и его... туда же…», – волновался о лохе Серёжа, понимая, что сам «лоханулся». Челышев не был на сто процентов уверен в содержимом ампулы. Но когда он, пряча (на всякий случай) подобие лица своего от как бы стеклянного, устремлённого в бесконечность взгляда Ивана, провёл несколько раз перед ним ладонью вверх-вниз, то убедился, что никакой реакции, ничего похожего на признаки сознания во взгляде том нет... Челышев подумал было: «А уж не помер ли лох?..». Но, приложив свою ладонь к груди «умершего», он ясно ощутил чёткие ровные импульсы, посылаемые его руке сердцем Ивана Аржунина.
Вдруг Челышев вспомнил про следы... Сразу проснулось в нём звериное его чутьё; и он тотчас же представил себе каких-то собак овчарок, вынюхивающих след его старых, некогда белых кроссовок с чёрными приметными шнурками, вдетыми им за неимением одноцветных. Наверное, из-за страха Челышев так и не понял, что последняя эта примета для собак вовсе даже и не примета. Зато он словно воочию увидел картину, как собаки эти повторяют его путь от карьера, но как бы в обратном направлении: покружив вокруг старой сосны с сидящим возле неё полуживым человеком и злобно призывно лая возле обвалившегося берега заброшенного карьера.
Вернувшись из возможного будущего в настоящее время, Челышев стащил с лоха добротные кожаные туфли и, надев на него свои полуразвалившиеся кроссовки, обулся сам в пришедшуюся ему как раз впору пару чужой обуви. Затем, оглядевшись вокруг, он решил, что оставлять лоха здесь, под сосной, пожалуй, нельзя... Отсюда из-за редко стоящих вековых сосен просматривалась часть автотрассы. Да и само это место находилось возле разбитой пьяными тракторами лесной дороги, ведущей к каким-то дачным участкам. Пошутив над собою же злобно, мол, не умеешь работать головой – работай руками, Челышев взвалил податливое тело себе на плечо, – благо он частенько заглядывал в одну из зеленогорских «качалок», да и вес оказался приемлемым, – и направился прямиком в сторону лесной чащи, которая начиналась сразу же за древним сосновым редколесьем. Минут через пятнадцать среднего шага ходьбы Челышев утомился не столько от веса безвольно свисающего с его плеча тела Ивана, сколько от поиска подходящего, по его разумению, места, где можно было бы это тело оставить. Теперь мерещились Челышеву грибники, которые в поисках майских первенцев заглядывают в заросли орешника; и один из них находит лоха, и тот всё ему рассказывает. В этаких мучительных скитаниях по лесу Челышев вышел на край большой поляны и решил, что лучшего места, чем заросшая высокой травой середина её, пожалуй, и не сыскать...
Когда он уже собирался покинуть поляну, взгляд его вновь невольно коснулся застывшего выражения бесконечности в глазах его жертвы; и Челышев, проведя ладонью сверху вниз по лицу принесённого, – как проводят по лицу покойника, отдавая ему дань человечности, – ладонью же и ощутил, что глаза эти потусторонние для этого света теперь закрыты. Затем он стал медленно пятиться от середины к краю поляны, одновременно высматривая, виден ли сквозь высокую траву силуэт лежащего на спине человека, и, споткнувшись о какую-то корягу, упал навзничь, на мгновение показав небу подошвы Ивановых ботинок.
Вскоре Челышев уже брёл в направлении санатория и никак не мог отделаться от видений «стеклянного» взгляда и лица человека, этот взгляд выражающего, человека, чей образ долго потом являлся ему в ночных кошмарах. Тогда Сергей просыпался в поту и пытался успокоить себя мыслью одной: ведь он же не убил водилу... Тот где-то живёт, а быть может и вспомнил уже, и знает, что это он, Сергей Челышев сотворил с ним такое! Так, не имея покоя от приходящих за первой очередных навязчивых мыслей, Челышев долго не мог вновь уснуть, ворочаясь на постели, вставал и шёл курить на кухню. Затем снова ложился, пытался уснуть, но опять же вставал и курил одну за другой сигареты, выдирая зубами из них ватные фильтры, чтобы было покрепче, чтобы скрылось в едком дыму бледное лицо ночного кошмара.
Челышев воочию увидел это лицо из окна второго этажа клиники... Из-за чёрной чиновничьей Волги сначала вышел мужчина в форме прокурорского работника. Затем мужчина открыл заднюю дверцу Волги и оттуда, опираясь на галантно подставленную им руку, поднялась миловидная хрупкая женщина в чёрном брючном костюме... Последним оттуда же самостоятельно, без посторонней помощи появился ночной кошмар Сергея Челышева. Кошмар был облачён в белую (до возможности снежной болезни) сорочку с воротом-стоечкой, небрежно расстёгнутым, и чёрные, как и у его спутницы, строгие отутюженные брюки. На ногах кошмара красовались блестевшие на высоком ещё сентябрьском солнце остроносые туфли; и при каждом шаге кошмара они, как казалось теперь санитару, высекали из асфальта снопы огненных искр... То были всего лишь брызги воды, возникшие, когда Иван наступил ненароком на скрытую под опавшей листвой лужицу – неглубокую лужицу дождевой воды, и, разлетаясь, капли её искрились на солнце.
ГЛАВА 8
На выложенной крупной коричневой плиткой просторной площадке, отделённой от подъездных путей тремя широкими ниспадающими ступенями, перед входом в здание клиники выстроилась неровным полукругом группа людей в белых халатах. В центре полукруга, как бы утверждая особый свой статус, стоял пожилой человек в очках, со степенным, исполненным достоинства видом предводителя собравшихся. Так глава клиники Лев Семёнович Калиман встречал бывшего пациента Московского Института психиатрии Ивана Андреевича Аржунина, «уступленного» ему зам. директора этого учреждения Эдуардом Викентьевичем Авестидзе.
Иван Андреевич, начавший уже привыкать к заботливому вниманию со стороны супруги своей Татьяны Сергеевны, – а равно и медперсонала Института психиатрии (наслышанного об её должностном положении), – воспринял столь торжественную и даже, пожалуй, почётную встречу в клинике Калимана всё же несколько настороженно... Он не мог знать наверно, видел ли он главу встречающих в прежней своей, позабытой им жизни. Однако на этот раз скорбное выражение на лице профессора вызвало у него ассоциацию с таковым же на лице одного из персонажей сказки про Снежную Королеву – героя отрицательного, который распоряжался там всеми запасами вечного льда Лапландии и угрожал героям положительным: А – отомстить, В – жестоко отомстить и С – то же самое, но только очень. Аржунин видел экранизацию этого произведения Г. Х. Андерсена, коротая время перед телевизором в холле четвёртого этажа одного из корпусов Института психиатрии, где в общей палате он провёл последние два с лишним месяца, опекаемый лично профессором Авестидзе, и всё же в безуспешных (несмотря на усилия лучших врачей) попытках вспомнить хоть что-нибудь о себе. Такой сказочный образ ледяного Льва Семёновича, подчёркиваемый к тому же окружающей его свитой, навёл Ивана Аржунина ещё и на другое сравнение Калимана с холодным небесным телом, вокруг которого как бы застыли на своих орбитах естественные его сателлиты. Увидев, что их, не считая профессора, девять человек, Иван сразу подумал почему-то: «Да-а... Чем дальше планета от Солнца, тем больше у неё спутников...». Такие сравнения, вызываемые образным мышлением «нового» Ивана, всё чаще приходили ему на ум по всякому поводу, заполняя собой пробелы в его сознании – явные для него и изначально его пугающие и потому требующие хоть какой-нибудь компенсации.
Но во время его пребывания в Институте психиатрии, общаясь с соседями по палате, людьми вполне адекватными этому миру (никакими не психами), он постепенно пришёл к печальному для себя выводу: ему вовсе неинтересно разговаривать с кем-либо из них на житейские, так сказать, общие темы. И потому не обременённый каждодневными размышлениями о политике, футболе и прочими страстными думами разум Аржунина жадно впитывал знания по истории человечества, психологии, философии и другие гуманитарные. Получал же Иван таковые, в основном, из произведений классической литературы, книг научных изданий, а также посредством одного свободного от назойливой рекламы телеканала. Профессор Авестидзе всячески поощрял такое увлечение Ивана Аржунина и даже лично обсуждал с ним некоторые темы, надеясь со своей стороны, что подобное интеллектуальное общение, может быть, разбудит в Иване дремлющие пласты подсознания, содержащие информацию о его прошлом.
Так или иначе, от профессора не ускользнула маленькая хитрость добродушного Ивана, когда тот, желая со своей стороны ободрить профессора, притворялся наивно, будто бы он начинал уже что-то вспоминать о себе. Так, например, показывая Аржунину рекламные проспекты строительных организаций или торговых фирм, – где на фоне живописных пейзажей были изображены бытовки, бани, дома из бруса и прочее, – Эдуард Викентьевич напоминал Аржунину, что тот был раньше хорошим плотником, и предлагал ему на выбор: проспект с изображением двухэтажного кирпичного дома с двускатной крышей, и другой, где в виду соснового бора белела компактная бревенчатая банька с маленьким окошком и квадратной кирпичной трубой. Иван на оба эти проспекта взирал одинаково – с пониманием профессионала – и согласно кивал головой, подтверждая, что подобные строения он один как плотник не раз возводил в прошлой его жизни. Не смог скрыть Иван столь явного беспамятства и в отношении супруги своей, и всей домашней обстановки, когда с разрешения профессора Авестидзе Татьяна Сергеевна привозила его на неделю домой. Впрочем, к обретённому вновь семейному очагу Иван отнёсся тогда с трепетной благодарностью, но не более того.
Немало различных способов психотерапевтического воздействия применял профессор Авестидзе для исцеления Ивана Аржунина. Были среди них, например, сеансы гипноза, во время которых пациенту как бы записывалась идентичная забытой им информация, полученная от близких ему людей, хорошо осведомлённых о его прошлом так, что тому казалось потом, что это собственные его воспоминания. Именно казалось, но абсолютной уверенности в том у него и быть не могло из-за полного почти отсутствия в такой искусственной памяти зрительных образов, – за исключением разве что вызываемых богатым воображением самого пациента. Впрочем, такое воздействие, тормозя, так сказать, высшие отделы головного мозга, одновременно должно было настроить нынешнее сознание пациента на своеобразную частоту тех, испытываемых им в прошлом эмоций, впечатления от которых и теперь скрывались где-то в глубинах его подсознания.
Должно, однако, извиниться перед читателем за столь подробное описание дилетантом такого условного (как собирательный образ героя) метода лечения. Но этот пример был приведён не только исходя из желания автора пофантазировать, но и из-за необходимости отметить в этой истории ту огромную работу, которую проделал профессор Авестидзе, пытаясь соединить Ивана Аржунина прежнего с Аржуниным Иваном нынешним. Наконец и сам Эдуард Викентьевич убедился, что для этого воссоединения потребуются немалое время и постоянное, индивидуальное наблюдение Ивана квалифицированным специалистом. Так что не для того чтоб избавиться от трудного пациента, а для его же, пациента пользы Эдуард Викентьевич предложил Татьяне Сергеевне перевести Ивана Андреевича из Московского Института в небольшую частную клинику, находящуюся на территории лесного санатория вблизи железнодорожной станции Тихий бор.
В доставке немногочисленного багажа Ивана, состоящего из нескольких книг и стандартного командировочного мужского набора (за исключением в нём разве что алкогольных напитков), в ответ на просьбу Татьяны Сергеевны любезно согласился помочь Вячеслав Сергеевич Тропарёв. Именно его служебной чёрной Волги и формы работника прокуратуры так испугался Сергей Челышев, увидев Тропарёва, всего лишь сопровождавшего воскресшего водителя Шевроле до дверей клиники. По мнению Татьяны Сергеевны подобный эскорт должен был так, на всякий случай, произвести впечатление на медперсонал клиники, и, как известно, он действительно произвёл неизгладимое впечатление на одного из представителей медперсонала...
Челышев в панике выскочил через боковой «чёрный» выход из здания клиники и, не оглядываясь, пустился наутёк через заросший сливовый сад, отделённый от хвойного бора двухметровым железным забором. Не помня себя, он каким-то непостижимым образом с первой же попытки преодолел препятствие и бросился бежать к автотрассе...
Когда до неё оставалось несколько сотен метров, Челышев вдруг остановился и замер на месте. Это сработало то самое звериное его чутьё, подсказавшее ему, что вдоль трассы, наверное, выстроилась уже ровной цепью рота суровых автоматчиков, и что если бежать назад, к железной дороге, то и там, у станции его тоже наверняка ждёт засада! Челышев как наяву представил себе, что вот он проходит через коридор из торговых палаток, ведущий к лестнице на платформу, как вдруг из-за прилавков, опрокидывая их и давя рассыпавшиеся по асфальту фрукты, выскакивают люди в безликих, «глазастых» масках, и один из них сбивает его с ног прикладом автомата и ставит ему на грудь ногу в коротком спецназовском сапоге.
Оставался один путь: напрямик через лес километров семь, и он – на окраине Зеленогорска, у старого гаражного кооператива, где он и спрячется на некоторое время у приятеля своего, бродяги Федота, который обосновался возле гаражей в заброшенном ржавом «морском» контейнере, используемом раньше на зеленогорском рынке в качестве торгового павильона. Федот жил в этом контейнере с начала мая до первых осенних холодных ночей, имея приличную комнату в коммуналке на другом конце города, где появлялся только при явных признаках наступающей зимы.
Отсюда, от гаражей сразу же и начинался лесной массив, через который пробирался теперь к ним Сергей Челышев, а Федот, вооружившись одним лишь чуть переделанным для иных целей автомобильным домкратом, обычно ходил «на охоту» в садовые товарищества, расположившиеся тут и там по окраинам лесного массива. Домкратом Федот почти беззвучно отжимал стойки дверных деревянных коробок и, высвободив, таким образом, язычок-задвижку врезного замка из гнезда металлической накладки, ладошкой, одетой в хлопчатую с резиновыми пупырышками перчатку, легонько толкал дверь, и та пропускала его в чужой, оставленный хозяевами без присмотра садовый домик. Раньше Федот пользовался обычной фомкой, но это производило такой треск, отзывающийся потом трёхкратным эхо где-то в лесу и за лесом, что ему не раз приходилось «делать ноги», чтобы не быть «повязанным» разбуженными среди ночи соседями отсутствующих дачников. Однажды его всё же поймали какие-то пьяные, загулявшие в ночи мужики, и отделали так, что если бы не подоспевшие вовремя их жёны, тем мужикам пришлось бы, наверное, самим отвечать за нанесение «тяжких телесных». В тот раз Федот впервые изобразил приступ астмы, и его не только отпустили «на все четыре стороны», но и извинялись перед домушником, дав ему на дорогу штоф «Немирова с перцем».
Добравшись кое-как до летнего Федотова жилища, Челышев обнаружил на нём тяжёлый навесной замок. «Странно...», – подумал он. Федот днём обычно отсыпался после ночных похождений, а этот замок означал, что никакого Федота теперь в контейнере не было. Оглядевшись вокруг и не увидев где-нибудь поблизости спящего в тени деревьев приятеля, Челышев решил рискнуть и справиться о нём у сторожа гаражного кооператива.
Подойдя к металлическому трапу, ведущему наверх к возвышающейся над гаражами сторожевой будке, Челышев постучал по отполированным частыми ладонями поручням трапа, – как обычно стучали по ним хозяева гаражей, опоздавшие к закрытию на ночь центральных ворот кооператива. Знакомый Челышеву с тех пор, как он ещё лет пять тому назад арендовал один из гаражных боксов «для ремонтных работ», сторож Николай вышел, слегка пошатываясь, на обнесённую ограждением площадку перед сторожевой будкой. Для стоявшего внизу Челышева он походил сейчас на капитана судна, попавшего в шторм, капитана «отвязанного» вольного (не по форме одетого), который стоя на мостике и держась обеими руками за поручень, вглядывается в пучину вод, стараясь угадать, надолго ли морской царь затеял всю эту качку? Правда, качало не весь «корабль», а только самого «капитана». И стальные листы, из которых сварена была площадка «капитанского мостика», прогибаясь под его весом, отзывались, время от времени, гулким набатом. Эти весьма неприятные звуки обычно будили самих сторожей, когда председатель кооператива Фархад Ямадаев вдруг приезжал среди ночи проверить их бдительность.
Николай с похмелья не узнал Челышева. Но когда тот, поднявшись к нему и подтвердив гулом стального листа своё присутствие на «мостике», сунул ему в руку пятидесятирублёвую купюру, то на вопрос о Федоте Николай неопределённо махнул этой рукой куда-то на внутреннее пространство между стоящих в два ряда напротив друг друга гаражных боксов.
Челышев понял, что где-то там, наверное, и следует искать Федота, который помогал иногда посредством того же домкрата, помогал, впрочем, не безвозмездно, поменять запасное колесо на машине какой-нибудь беспомощной в таких делах дамочке. Пройдя через вечно открытые днём, распахнутые настежь ворота на территорию гаражей, Челышев сразу увидел, что створки одного из них приоткрыты наполовину, и, оглядевшись вокруг, убедившись, что других вариантов нет, бодро направился прямо туда. До цели оставалось метров двадцать, когда перед ним от заброшенного, заросшего сорняками снизу ворот гаража выбежала на дорогу огромная серая крыса; и вслед за ней выскочил из зарослей местный крысолов – здоровенный чёрный кот Плутон. Сторож Николай принёс его из дома ещё котёнком и его поначалу называли Кузей, но начитанный сменщик Николая Артур предложил переименовать его в Плутона, находясь, по-видимому, под впечатлением от рассказа Эдгара По. Плутон вырос и полностью оправдал своё новое имя, так как крыс на территории кооператива действительно стало гораздо меньше. Вот и на этот раз Плутон настиг очередную свою жертву, и, оторопевший почему-то, Челышев так и замер на месте, увидев, как кот занёс переднюю левую лапу над прижавшейся к закрытой створке гаража серой шустрой тварью. Тут же и услышал Сергей – прямо за своей спиной – резкий, отрывистый гудок. Мгновенно обернувшись на звук, он ещё успел увидеть (буквально в метре от себя) зелёный капот внедорожника Шевроле; но лица водителя он так и не понял из-за отблеска заходящего солнца на лобовом стекле внедорожника...
Плутону не пришлось даже коснуться своей жертвы, потому что, едва увидев занесённую над ней для удара пыльную когтистую лапу, крыса враз испустила дух от разрыва сердца. То же произошло и с сердцем Сергея Челышева, который тотчас и рухнул как подкошенный перед колёсами внедорожника председателя Ямадаева.
ГЛАВА 9
Несостоявшийся студент Внеконфессионального Института Богословия, заочного его отделения Павел Александрович Савельев испытывал состояние глубокой депрессии. В свои неполные двадцать девять лет он решил, наконец, получить высшее образование, которое позволило бы ему не только расширить познания в вечно спорных вопросах теологии, но и рассчитывать в дальнейшем (по окончании им также Духовной Академии) на официальное признание собственных его взглядов на столь хрупкие, неземные темы.
С юных лет привлекало внимание Павла Савельева всё мистическое. Сначала он увлёкся вульгарным мистицизмом: читал книги по практической магии, о медиумах, параллельных и тонких мирах с их низшим и высшим астралами и прочей «папюсовой» чертовщиной. Затем, когда Павел понял, что грязи и в этом мире предостаточно, он приступил к изучению теософии и наконец, отвергнув доморощенных мудрецов, увлёкся теологией. Так что, окончив десять классов средней атеистической школы, когда сверстники его поступали на юридические и экономические факультеты, Павел Савельев готовился стать семинаристом.
Как это часто бывает в период становления в юноше твёрдого мужского характера, когда жизненные приоритеты ещё не расставлены им в порядке их действительной значимости, с Павлом Савельевым произошло то, что в сентиментальных романах времён честных дуэлей обычно называлось как одержимость пылкой юношеской страстью. Страстью именно в том, облагороженном поэтами прошлого представлении об этом чувстве, а не современном – часто опошленном. Впрочем, что мы читаем – таковы и представления наши, и потому расскажем о Павле Савельеве в стиле его представлений о жизни.
Предмет его обожания не отвечал ему взаимностью, лишь поигрывая с ним, впрочем, как и со многими другими поклонниками, природным женским лукавством. Сам же предмет обожания, открыв для себя удивительную силу этого оружия, испытывал его как средство почти абсолютной, внезапно свалившейся на вчерашнюю девочку-подростка откуда-то сверху (очевидно с Луны) власти над представителями противоположного пола. То, что влюблённый Павел принимал за ответные знаки внимания со стороны девушки, было всего лишь поверхностным, небрежным осмотром контролируемой территории, на которой он, Павел занимал место где-то на периферии; а в центре, которых вопреки двухмерности вышеозначенной территории было сразу несколько, находились перспективные, обеспеченные родителями мальчики-мажоры, – как удачно определил их статус один непопулярный поэт и рок-музыкант. Павел же был из семьи среднего достатка. И в конце «восьмидесятых», когда над страной уже нависала «угроза капитализма», и равные среди бесправных стремились занять лучшие места под солнцем, что выглядело у многих вчерашних полурабов довольно-таки пошло, – в то время Павел был погружён в изучение Священных Писаний, ставших также общедоступными наряду с тотальной капитализацией. Посмеиваясь в душе над современными «мещанами во дворянстве», Павел не понимал ещё тогда, что сделав однажды подспудный, неосознанный им выбор в пользу духовного самоосознания, он навсегда лишал себя возможности быть перемещённым предметом своей любви с «периферии» в один из «центров», потому что поступал уже, образно говоря, под непосредственный контроль Иного, более могущественного, нежели лунное, Ведомства.
Подобие короткого замыкания произошло тогда в сознании Павла Савельева. Стремясь в высшие сферы бытия, душа его всё же оставалась «на привязи» у молодого, мужского его организма. И страдания Павла усугублялись к тому же и неопределённостью личного окончательного выбора между двумя мирами, – примитивно, по-земному смешиваемых им воедино, и совершенно неверным по незрелости его представлением о Едином Целом, то есть непониманием им Абсолюта как такового.
Но, как говорится, время доктор, время лечит, и Павел начинал понимать постепенно некоторые особенности непредсказуемой женской психологии в сфере романтических отношений и вскоре разочаровался в них вообще. Правда, для верности ему пришлось-таки два года отслужить в армии так, что вернувшись оттуда, он не только не вспоминал уже о «навеки любимой», но и прошлое увлечение его теологией казалось ему теперь юношеской блажью... Проработав потом года три в пункте проката видеокассет, Павел как-то раз просматривал каталог новых, поступивших к ним на реализацию фильмов, и случайно обратил внимание на несколько странный среди боевиков и лирических мелодрам фильм о жизни святого Франциска Ассизского. История этого святого произвела на Павла Савельева такое особое впечатление, что, оставив вскоре работу в видео-прокате, он подал документы для поступления во Внеконфессиональный Институт Богословия; сдал все прочие вступительные экзамены, и ему оставалось теперь только написать сочинение на довольно-таки странную тему, малопонятную даже для подкованного в азах теологии Павла.
Распечатав присланный ему из Института по почте конверт, он обнаружил в нём тетрадный лист, в правом верхнем углу которого стоял прямоугольный «чуть шире, чем выше» штамп. Штамп содержал в себе полное наименование учебного заведения, номер лицензии, ещё какие-то едва отпечатавшиеся цифры, телефон Института и выделенную над всем этим крупным шрифтом надпись «для иногородних абитуриентов».
«Почему для иногородних?..», – удивился коренной москвич Савельев.
Институт Богословия находился также в Москве, в одном из спальных районов и занимал административное здание Райкома Комсомола, как бы компенсируя богоборческое прошлое этого сооружения.
Чуть ниже были обозначены три возможных варианта тем для сочинения. Изумлённый Савельев около часа изучал все три варианта, пестрящих частыми специфическими терминами и сложными фразеологическими оборотами, и выбрал, наконец, более-менее понятный по своему содержанию.
Вариант был такой: «Значение религиозной символики, как визуально воспринимаемого кода, объединяющего на подсознательном уровне членов узко-конфессиональных групп». Прочитав ещё несколько раз всю эту заумную галиматью, Савельев явно расстроился... Он всё ещё находился под впечатлением от истории жизни святого Франциска Ассизского – человека духовно возвышенного и одновременно простого, искреннего человека – и никак не ожидал, что в высшем учебном заведении, главной целью которого (как полагал Савельев) было приблизить человека к Богу, ему придётся столкнуться с таким циничным формализмом, который сразу бросался в глаза в замысловатых вариантах предлагаемых тем. Они как будто нарочно запутывали и без того мудрёный смысл их содержания и заведомо ставили абитуриента в неловкое, глупое положение перед экзаменаторами.
Однако сам Павел Савельев не был ещё способен, как святой Франциск, любить всех людей, никого не судя, и потому решил выразить свой благородный гнев перед явным ханжеством так называемых учёных богословов. Он как бы занял позицию защитника чужой святости от лицемерного мудрствования о ней некоторых претендующих на религиозность, мирских по сути своей философов. Но таковыми защитниками всегда была исполнена история человечества; и пример апостола Петра, отсекшего мечом ухо одному из стражников, одному из тех, что пришли пленить самого Иисуса, вряд ли мог служить оправданием для кровавых крестовых походов и средневековой инквизиции. Так вот и Павел Савельев, узрев во внеконфессиональности учебного заведения явные признаки фарисейства, да пожалуй, и секты, за неимением меча вооружился обычной шариковой ручкой и написал в своём сочинении всё, что он думает об этих ханжах...
Через несколько дней перед председателем экзаменационной комиссии, доктором богословия Леонидом Абрамовичем Ярославским предстал один из рядовых членов этой комиссии, преподаватель истории Константин Трофимович Непорочный. Как-то весьма откровенно, по-свойски (чего раньше себе не позволял никогда) глянул историк в голубые глаза председателя, взглянул, пожалуй, с иронией, с блеском азарта в своих карих глазах. И вместо ответа на резонный вопрос Ярославского «что Вам, батенька, собственно надобно?», Непорочный молча положил перед ним сложенный втрое листок обычного «протокольного» формата.
Это было сочинение вполне вероятного (судя по набранным баллам) заочника Павла Александровича Савельева... Развернув лист и пробежав взглядом поверх очков тему означенного сочинения, профессор Ярославский снял очки и внимательно прочитал следующее:
Там, где добро отмерено за злобу,
Рабы боготворили вора, чтобы
Смотрел теперь, приятель, в оба:
Распятье на груди, а в сердце Коба!
Далее шло заявление с просьбой выслать по почте его, Савельева документы и извинения за отнятое им у учёной приёмной комиссии время. Всё. Число и подпись: Савел(ев) Павел. Окончание фамилии было почему-то заключено в скобки; и профессор Ярославский, не ожидавший подобного сочинения, которое завершалось к тому же явным отказом Савельева поступать в его, Ярославского Институт – образцовый во всех отношениях, небрежно бросил сложившийся втрое листок через стол историку Непорочному.
– Пе-едайте, пожал-ста, Константин Тгофимыч, секъетаю: пусть подготовит к отпгавке документы этого... Савельева...
И, не сдерживая более гнева своего, рявкнул:
– И чтобы духу его не было больше в нашем Институте!!!
Когда Непорочный скрылся за дверью, Леонид Абрамович извлёк из кармана жилета мобильник и, набрав на нём несколько цифр, чихнул, дождался ответа и возопил:
– Алло, это скогая?! Психиатъическая?! У нас тут человечек нату-ально спятил!.. Что-о?! Имя?! Савел!.. Тьфу ты чёгт, то есть Павел! Павел Савельев!.. Что-о?! Возъаст?! Ну, около тгидцати... Адъес? Сейчас...
Упавши грудью на письменный стол, Ярославский дотянулся рукой до забытого Непорочным пустого конверта с обратным адресом Павла.
– Диктую, записывайте! – И «дал отбой» сразу же после по слогам им продиктованного.
«Скорая» по адресу выехала. А примерно через месяц доктору богословия Леониду Абрамовичу Ярославскому на адрес его Института по почте прислали штрафную квитанцию за ложный вызов с чётким штампом Государственного унитарного предприятия «Скорая психиатрическая помощь».
ГЛАВА 10
В третий месяц пребывания Ивана Аржунина в клинике Калимана, когда сильные ночные морозы утвердили уже хрупкую ледяную корочку на окаймлённом серым гранитом озерце напротив окна Ивановой «одиночки», в соседней через стенку двухместной палате поселился новый пациент.
Не склонный к общению с ненадёжным, как правило, в плане душевного равновесия контингентом лечебного заведения, с Павлом Савельевым Иван как-то сразу нашёл общий язык. Познакомившись и поделившись друг с другом своими бедами, они после первой же в их диалоге продолжительной паузы затронули тему религии. Поводом для этого послужил томик Нового Завета, который Иван Аржунин всегда держал при себе, читая его даже и на ходу, например, по пути в столовую, когда сестра-хозяйка Клавдия Алексеевна призывала «болезных» на обед или ужин.
Выслушав историю болезни Ивана, Павел с видом задумчивым покачал головой и вывел из этой истории несколько странное и даже, пожалуй, туманное резюме:
– Да-а-а. А может, оно и... к лучшему... Ты теперь как ребёнок... Зеркало Создателя, с чистого листа...
Затем он рассказал Аржунину про свои мытарства, начавшиеся с тех самых пор, как он решил для себя не поступать в «богословский» институт. Отослав своё сочинение на суд учёной комиссии, Павел Савельев, уже тогда находясь в состоянии лёгкой депрессии, начал, как это часто бывает у русских людей, усугублять душевную скорбь свою алкоголем. Три месяца подряд не прерывал он первого в его жизни запоя...
Когда первые поутру, ранние москвичи, поёживаясь от непривычной после жаркого лета прохлады, выходили из своих домов и с видом сосредоточенным шли на работу, Павел уже в холодном поту бежал в ближайший ночной магазин и трясущимися после вчерашнего руками протягивал в светящееся спасительное окошко очередную сторублёвую купюру. Тут же и откупоривал он первую за этот день пол-литровую бутылку крепкого пива, клал пробку в карман брюк; и к вечеру этих пробок насчитывалось в нём до двадцати. Начиная где-то с третьей бутылки разум Савельева «оживал», и до двенадцатой – тринадцатой между редкими большими глотками он читал Апокалипсис Иоанна Богослова, пытаясь блуждающим по всем трём мирам нестойким сознанием своим разгадать великую тайну «Пятого Евангелия».
В конце концов, мама Павла, взирающая на все эти ежедневные «походы» сына, шатания его с предательски цокающими сумками-пакетами, убедила его обратиться к доктору. Обратились... В результате после сеанса гипноза у доктора Савченко, который, поняв, что Павел в принципе не гипнабелен, посоветовал ему для надёжности подлечиться в стационаре, Павел уже как алкоголик хронический оказался под наблюдением у врача-нарколога Гончарова, то есть здесь, в Тихом бору в клинике профессора Калимана.
Иван выслушал историю Павла с каким-то наивным, детским выражением во взгляде обычно внимательных, настороженных серых глаз; как-то виновато улыбнулся и, опустив голову, тихо произнёс: «Мир тесен...». Слова эти как бы сами собой сорвались с уст Аржунина; и он так и не понял тогда, почему именно эта мысль-фраза первой пришла ему на ум.
Этот разговор происходил в коридоре второго этажа клиники; и медсестра Леночка, как ласково называли её представители мужской половины медперсонала, ухватив Ивана за рукав байкового халата, потащила его на санитарный пост, в совмещённый с ним процедурный кабинет «колоть глюкозу». Павел направился вслед за ними, держа в руках томик Евангелий, и, остановившись у открытых дверей санпоста, перелистывал книжицу, ожидая, когда новый его приятель освободиться. Ждать пришлось недолго, и Павел, зачитавшись, не заметил, что Иван, на ходу надевая больничный халат, явно торопился покинуть процедурный кабинет, потому что медсестра Леночка (обычно спокойная милая девушка) вдруг набросилась на одного из санитаров с отборной матерной руганью, отчитывая его за грязь в помещении санпоста.
Аржунин едва не сбил с ног Савельева, который опять перечитывал какой-то стих из Апокалипсиса. Рукав Иванова халата, вывернутый наизнанку, никак не хотел возвращаться на место, и Иван пытался изнутри протолкнуть его наружу рукой, неловко поджав плечо. В этот момент Павел увидел у него на левом предплечье татуировку, ранее здесь уже упоминаемую как «соединение троечки с ноликом». Далее попытаемся несколько образно описать впечатление у Павла Савельева от увиденного им неожиданно знакомого ему символа, мастерски изображённого на руке человека без памяти. Так, явно рискуя остаться на всю свою жизнь с удивлённым выражением лица, медленно перевёл Павел взгляд с предплечья на лицо Ивана Аржунина; и как созвучие последнее, так, словно дух из него выходил, прошептал Павел слово Ивану неведомое двусложное «омкара».
Иван Аржунин сделал себе эту татуировку, впрочем, этого он тоже не помнил, лет восемь тому назад. Как-то раз, зайдя из любопытства в тату-салон, Иван увидел изображение этого символа на каком-то плакате; и в ответ на безмолвный – вскинутым подбородком – вопрос мастера тату, Иван также молча указал рукой на плакат и на символ на нём. Теперь, как и тогда он не знал, что означает этот символ и, разглядывая его иногда, пытался вспомнить, что же его с ним связывает? Этот вопрос разрешил его новый знакомый, Павел Савельев, когда они шли по коридору вдвоём, оставив позади себя санпост и редкий, нарушивший обычную тишину в здании скандал между медсестрой Леночкой и не одним, как оказалось, а обоими «свиньями собачьими» нечистоплотными санитарами.
Сначала Павел попытался выяснить деликатно, не является ли Иван членом какой-нибудь религиозной секты? И, получив от того твёрдый отрицательный ответ (Иван знал это наверняка), рассказал ему о значении этого символа, проявив такие глубокие познания в религиозной атрибутике, что Иван, не поняв и половины из рассказанного ему Павлом, всё же уяснил для себя, что наколотый у него на предплечье символ обозначает омкару. То есть является визуальным изображением изначального звука «ом», исходящего из Мира духовного, то есть из Царства Небесного. Павел, увлёкшись, рассказывал Ивану о звучании редких теперь больших старинных колоколов и даже напел ему для примера «Вечерний звон», делая акцент на окончании фраз: бом, бом... Он утверждал, что согласный звук «б» слышится человеком в низком колокольном звоне из-за искажающего его восприятие влияния грубого материального пространства.
Незагруженная тридцатилетним объёмом «всякой всячины» память Ивана Аржунина теперь ясно воспроизводила это звучание, услышанное им во время недавнего посещения им и Татьяной одного древнего монастыря. Доктора докторами, но благословение старца укрепило надежду верующей во Христа Татьяны на помощь Божию в исцелении мужа её Ивана.
Уже поздним вечером укладываясь на больничную кровать и погружаясь в пуховую перину, привезённую заботливой Татьяной из дому, Иван всё ещё слышал внутри себя равномерные удары большого монастырского колокола. И позже, когда сон уносил Ивана в эфемерные сферы бытия, – эти глубокие, низкие в тоне своём, призывные звуки сопровождали его и направляли свободное от суеты сознание Ивана в удивительный, неведомый ему доселе и всё же очень родной, близкий его душе сказочный мир.
Вначале Иван оказался на той, заросшей высокой травой поляне в лесу, где полгода тому назад июльское солнце вернуло ему физическое ощущение бытия. Впервые воспринятый им тогда, после грозы, а теперь как бы навеянный сном запах тёплой, влажной земли напомнил Ивану о том, что причины, этот дух породившей, самой грозы он тогда видеть не мог. И что время только тогда и началось для него, для нового Ивана Аржунина, проявилось в лёгком движении ветра восточного, «подсолившего» вкус знойного воздуха... И теперь время, как бы обратившись вспять, придвинуло тяжёлую грозовую тучу обратно к солнечному диску и замерло для Ивана, когда диск этот стал и вовсе невидим на небесном своде. И стало темно. Затем вся эта огромная туча начала наполняться внутри себя скованным «вне времени» солнечным золотом и вдруг засияла сама, изливая на поляну густой, ровный и мягкий, неземной свет. Иван ощутил, что тело его стало лёгким... да нет же – просто потеряло вес, и, приподнявшись над высокой травой, он увидел вокруг себя стадо коров с редкими колокольчиками, похожее на то, что он встретил тогда, полгода тому назад, выйдя из леса...
Какая-то полузабытая радость, наверное, родом из детства вдруг охватила Ивана, когда он понял, что коровы эти – ещё телята, едва стоящие на длинных своих, чуть искривлённых наружу, некрепких ещё ножках, и глаза... Это были глаза детей, глаза нарисованных добрым художником «мультяшных» телят; и те хлопали длинными своими ресницами и доверчиво тянули свои детские мордочки в сторону парящего над травой Ивана. Свет золотистый озарял эти детские глаза вишней; и маленькие колокольчики перезванивались между собой, вторя редкому басовому колоколу, посылающему очередной низкий звук сразу после плавного ухода предыдущего... В какой-то момент такого вневременного ощущения себя Иваном звон этот вдруг замер в величии своего апогея и звучал теперь непрерывной, равномерной мощью; и услышал Иван, и уверился, и знал теперь, что нет в этом звуке начала, а сам он – начало и есть. Серебряные колокольчики стихли; и взор Ивана обратился к темноликому в золоте Источнику внеземного света; и понял Иван, что Источник этот и звук едины.
Как передать чувства Ивана Аржунина в этот момент?.. Нет, на бумаге их, пожалуй, не выразить... Попробуем же хотя бы подобрать подходящие, на наш взгляд, материю и средство для выражения на ней этих чувств. Хотя бы попытаемся...
Если взять немного печали от полного лунного света, добавить к ней свежести только что павшей росы, величия вновь восходящего... Затем уберечь от полуденного зноя прохладой лесного родника в золотом кувшинчике, запечатанном пчелиным воском. И вечером аккуратно долить умиротворённости, покоя алого заката... Тогда на отражении в старинном серебряном зеркале расстеленного... чего бы то ни было ровного, белого ~ этим средством весьма отдалённо можно было бы описать чувства Ивана Аржунина в этот момент. Иные, запредельные чувства вечной души.
Наутро Иван проснулся уже другим человеком. Теперь он знал, кто он и откуда. И хотя его лечащий врач, неплохой диагност был уверен в обратном, – в обновлённом сознании Ивана, в новом видении рождённого дважды Аржунина амнезией страдал теперь сам диагност, психиатр Лев Калиман.
ГЛАВА 11
Неожиданный звонок Надежды Яковлевны на этот раз огорчил Льва Семёновича. Их дочь Светлана, будучи женой офицера израильской полиции, в тридцать два года осталась вдовой с двумя малолетними детьми. Муж её погиб во время теракта, совершённого исламистом, воином-смертником, направившим начинённый взрывчаткой грузовик прямо во вход здания полицейского управления. Об этом и сообщила Льву Семёновичу Надежда Яковлевна, известив его также, что Светлана собирается в ближайшее время прилететь в Москву. И не одна, а с сыновьями: шестилетним Борюсиком, как ласково называла Надежда Яковлевна младшего из них, и двенадцатилетним Антоном, которого величала в беседах со Львом Семёновичем иногда даже по отчеству, похожему, впрочем, более на фамилию: Малхович. Так что теперь Лев Семёнович, видевший внуков своих только на фотографиях, присланных ему бывшей супругой, готовился встречать их в Московском международном аэропорту.
Со Светланой у него были сложные, натянутые отношения. Дочь никогда не звонила ему сама и приветов через мать тоже не передавала. И, наверное, более правильным было бы сказать, что никаких прямых отношений у них теперь вовсе не было. Но в сознании, как отца, так и дочери проходила как бы единая грань, червоточина, которая пусть и не позволяла им считать друг друга по-настоящему близкими, родными людьми, всё же напоминала обоим о безысходном факте родства между ними. Они не виделись с тех самых пор, как будущий профессор Калиман провожал их, Светлану и мать её в аэропорт и уехал на том же такси, наскоро простившись с ними, пряча лицо своё от всякого постороннего взгляда.
С подростковым максимализмом восприняла тогда Светлана их с матерью отъезд. Восприняла как бегство не только из страны, но и от отца, который находился в то время постоянно то в нервном взвинченном состоянии, то в подавленном загнанном, постепенно понимая, что его вместе с семьёй из Союза не выпустят. От бессилия и лютой злобы на все эти «комитетские штучки» молодой Лев Калиман – сам тогда грубиян и порой откровенно жестокий в обращении с близкими (за что он не раз потом укорял себя) срывал своё зло на ни в чём неповинных жене и дочери. Так что остаться в Союзе Надежда Яковлевна тогда уже не могла. Да и о какой карьере начинающей журналистки в то время могла идти речь после подачи ею заявки на выезд для ПМЖ в Израиль? С мужем Надежда Яковлевна простилась тогда сухо, всё понимая, но в глубине души укоряя его по молодости за недостаток мужества, которого, на её взгляд, Льву Семёновичу не хватало для упорной, настойчивой борьбы за право уехать с семьёй. А Лев Семёнович, в отличие от неё, прекрасно знал, потому что видел воочию, что делают в спецбольницах с такими борцами, рискнувшими повоевать с системой.
Дочь их, ничего этого тогда по малолетству не понимавшая, наивно убедила себя, что папа просто их бросает; и такое категорическое подростковое мнение постепенно рассеялось в сознании взрослеющей Светланы в равнодушную отстранённость от своего отца. Теперь она прилетала в Москву, и Лев Семёнович готовился встретить почти незнакомую, но родную по крови взрослую женщину и двух других – вовсе ему незнакомых, но тоже родных малышей.
Приехав в клинику на два часа раньше обычного, профессор сразу же вызвал к себе в кабинет дежурного врача и сообщил ему, что отменяет назначенный на это утро приём профессором для консультации пациентов стационара. До встречи родственников в аэропорту оставалось ещё часа четыре, и Лев Семёнович решил лично проконтролировать, как исполняется вчерашнее его распоряжение: подключить сегодня скрытые видеокамеры с чуткими микрофонами в палате Ивана Аржунина и в холле второго этажа, где Иван часто коротал время за какой-нибудь очередной книгой. Лев Семёнович не знал, сколько дней доведётся ему провести дома с дочерью и внуками, а постоянное наблюдение за изменением психоэмоционального состояния пациента Аржунина было необходимо для его, Калимана научной работы.
Дежурные врачи за приличные премиальные должны были периодически менять кассеты, на которые будет постоянно производиться видеозапись Иванова досуга, постоянно, не исключая и ночного времени, когда Иван, не страдающий бессонницей, обычно мирно спал при слабом свете ночника в своей одиночной палате. Такое скрытое видеонаблюдение, впрочем, было оговорено с супругой Ивана Аржунина и имело своей целью более точную диагностику, а значит, и способствовало его, профессора усилиям в окончательном выздоровлении её, Татьяны Сергеевны мужа.
В начале десятого Лев Семёнович уже наблюдал на мониторе, установленном в смежной с его кабинетом небольшой смотровой комнате, как Иван Аржунин заправляет постель в своей палате на втором этаже, и отчётливо слышал напеваемую Иваном старинную песню «Вечерний звон». Решив пригласить Ивана для заключительной перед непредвиденным отпуском, очной консультации, Лев Семёнович связался по внутреннему телефону с санитарным постом второго этажа, и через десять минут в его кабинет вошёл приглашённый им пациент в сопровождении дежурной медсестры, которая сразу же вышла, аккуратно прикрыв за собою дверь.
– Доброе утро, Иван Андреевич, – произнёс Лев Семёнович и, услышав в ответ «утро доброе», предложил: – Проходите, пожал-ста, присаживайтесь... Да-а, вот сюда.., сюда вот – в кресло. Располагайтесь поудобнее...
Лев Семёнович заметил, что во внешнем виде Ивана произошли некоторые изменения. Иван выглядел теперь лет на пять моложе своих тридцати; походка его стала лёгкой, как бы воздушной; а во взгляде однажды опечаленных серых глаз ровным синеющим светом сияли спокойствие и уверенность молодого здорового человека, видящего перед собой долгую счастливую жизнь и наивно убеждённого в её бесконечности.
«Наверное, выспался хорошо...», – подумал профессор и начал расспрашивать Ивана о его самочувствии, есть ли у него какие-нибудь претензии к медперсоналу и доволен ли он питанием в местной столовой. Иван на все вопросы профессора отвечал положительно – в том смысле, что он всем доволен, претензий не имеет и так далее.
Затем Лев Семёнович предложил Ивану выполнить некое интеллектуальное упражнение якобы для развития памяти и образного мышления, желая на самом деле определить, насколько способен пациент Аржунин сам, своими словами передать только что полученную им информацию. Взяв с полки высокого (под потолок) книжного стеллажа первую попавшуюся ему в руки книгу, Лев Семёнович прочитал, – сперва на обложке, а затем (по привычке заглядывать внутрь чего бы то ни было) и на «аверсе» титульного листа: А. Дюма. «Три мушкетёра». Удовлетворённый случайным выбором профессор вручил книгу Ивану Аржунину и, усевшись в кресло напротив, попросил его прочесть несколько страниц из неё. На вопрос Ивана, можно ли начать читать с самого начала, Лев Семёнович утвердительно кивнул головой, потянулся через стол и, перелистав несколько страниц предисловия в открытой уже Иваном книге, постучал указательным пальцем по первому абзацу первой главы романа.
Пока Аржунин читал, профессор незаметно наблюдал за ним, делая вид, что очень внимательно изучает какую-то статью в Медицинской газете, которую он держал в руках в развёрнутом виде... Минут через десять профессор отложил газету, снял очки для чтения и одел слегка затемнённые с дымкой очки с обычными стёклами, которые носил постоянно с целью придать себе значимости и учёной таинственности.
– Ну-с, Иван Андре-ич, пожалуй, что достаточно, – прервал профессор Аржунина, и когда тот оторвал взгляд от книги и поднял голову, попросил его пересказать прочитанное своими словами и, откинувшись в кресле, приготовился анализировать ожидаемые им дисфункции в речи подопытного пациента.
Иван закрыл книгу и, положив ладонь правой руки на обложку романа и как бы взвесив его на левой, принялся пересказывать только что впервые им прочитанное:
– Седьмого апреля одна тысяча шестьсот двадцать пятого года всё население провинциального города Менга, где некогда родился автор «Романа о розе», казалось взволнованным так, словно гугеноты собирались превратить его во вторую Ла-Рошель...
Здесь весьма удивлённый профессор всё же прервал его:
– Иван Андре-ич... Извините, конечно, но... будьте любезны своими словами... Мне важно знать, как Вы, лично Вы восприняли прочитанное, каковы Ваши ощущения?.. Как бы Вы на месте автора передали бы...
Тут он взял из рук Аржунина книгу, немного полистал её в самом начале и, найдя подходящий, по его мнению, эпизод, предложил:
– Вот возьмём хотя бы эти наставления, которые отец даёт своему сыну, отбывающему из дому... из провинции в Париж, на службу... на военную службу... Ну и всё, пожалуй... Ну, вот эту сцену Вы помните, Иван Андре-ич?
Иван утвердительно кивнул головой, подумал с минуту; затем поднялся с кресла и, глядя куда-то поверх головы профессора, заговорил – с выражением лица римского воина отчеканенными только что рифмами:
Сын мой, Вы едете в Париж...
Не опасайтесь приключений,
Ищите повод для дуэли,
Стараясь поддержать престиж.
И помните, лишь тот, кто храбр
Имеет право на успех.
Фортуна больше любит тех,
В ком видит этот Божий дар!
Служите верно королю
И свято чтите кардинала.
За них, – коль смерть врасплох застала, –
Сумейте жизнь отдать свою!
Примером рыцарской отваги
Послужит Вам мой старый друг, –
Де Труавиль в придворных круг
Путь проложил посредством шпаги...
Тут зазвонил телефон; и пока Лев Семёнович, ссылаясь на занятость, обещал какому-то Алексею Николаевичу перезвонить, как только освободится, и пока что он возвращал печально звякнувшему на этот раз телефонному аппарату трубку, Аржунин уже заканчивал свой монолог последним в сцене отцовских наставлений стихом:
...Нет лучшей доли для дворян,
И ратный подвиг – наш венец! –
Так сыну говорил отец –
Гасконец, старый д’Артаньян.
Когда Иван закончил говорить, Лев Семёнович жестом усадил его в кресло и тяжело вздохнул... Решив для себя, что то ли стесняющийся, то ли вообще неспособный самостоятельно пересказать эту сцену, Иван произнёс монолог из какой-нибудь новой, неизвестной профессору оперы, профессор всё же поразился бессознательной, «точечной» памяти пациента Аржунина, памяти, которую в школьные и студенческие годы Калимана обычно называли зубрёжкой. Как это ни странно, Лев Семёнович даже не удосужился задаться вопросом: когда, а главное зачем успел Иван вызубрить этот монолог? Ведь не мог же он знать заранее, какую именно книгу возьмёт с полки профессор, да и выбрал-то её Лев Семёнович совершенно случайно. Профессор даже и вообразить себе не мог, чтобы пациент, имеющий такие проблемы с памятью, пациент, чья психика должна была быть несколько заторможенной (исходя из богатого опыта профессора) мог на ходу переложить на стихи любую написанную прозой сцену, и чтобы такой перевод был для него более естественным, чем изложение основного смысла прочитанного односложными общими фразами, такими как: «он сказал», «он сделал» и так далее.
Тогда Лев Семёнович решил перевести разговор на другую тему и так как знал от Татьяны Сергеевны об основных пристрастиях её супруга в той, прошлой его жизни, предположив, что, может быть, Иван и вновь стал азартным футбольным болельщиком, Лев Семёнович, как бы вспомнив случайно, вдруг спросил его:
– Да-а-а! Иван Андре-ич!.. Вы не слышали, как вчера «Спартак» сыграл?!
Аржунин, сперва побледнев почему-то, в ответ как-то странно взглянул на профессора, а затем с улыбкой серьёзного человека, оценившего остроумную шутку, произнёс:
– Лев Семёнович... Насколько мне известно, Спартак... погиб в бою более двух тысяч лет назад... где-то в Южной Италии.
На что Лев Семёнович вздохнул глубоко и, махнув безнадёжно рукой, решил больше не мучить ни себя, ни больного и отпустил его в палату под объектив скрытой видеокамеры, а сам стал собираться в аэропорт – встречать дочь с внуками.
Когда Лев Семёнович уже садился за руль своего старенького Фольксваген-Гольф, к нему подоспел сменивший в дежурстве коллегу и заступающий сегодня «на сутки» врач-психоневролог Тенгиз Иванович Костанаев. Доктор напомнил профессору, что сегодня к вечеру в клинику прибудет новый пациент. Тенгиз Иванович хотел уточнить, в какую палату было бы лучше определить больного? И Лев Семёнович, поразмыслив немного, распорядился подселить его к Павлу Савельеву в сто девятую. В соседней, сто восьмой, бывшей единственной в клинике «одиночкой» (за исключением двух боксов для экстренных случаев) содержался Иван Аржунин. И, вспомнив, что малообщительный Иван, кажется, нашёл общий язык с Павлом Савельевым, Калиман доверительно попросил доктора Костанаева, чтобы тот распорядился (от его имени) подключить видеокамеру и в сто девятой. Эту работу, как и такую же предыдущую должен был выполнить дворник узбек Мурад, бывший у себя на родине ведущим радиоинженером в каком-то НИИ. Опять-таки доверительно Лев Семёнович напомнил Тенгизу Ивановичу, что зам. главврачу Гончарову об этом втором подключении знать вовсе не обязательно. Что же касается нового пациента, того, что прибудет к вечеру, то им будет заниматься именно он, Гончаров, потому что наркология – это его, Николая Андреевича профиль. Попрощавшись с доктором Костанаевым, Лев Семёнович включил зажигание; и минут через пять он уже выезжал за периметр санатория на бетонку, ведущую к Московской скоростной автотрассе.
ГЛАВА 12
Перед заместителем главного врача Николаем Андреевичем Гончаровым лежала пустая картонная обложка величиной с тетрадный лист, но как бы опрокинутый набок. На лицевой стороне обложки жирным типографским шрифтом было свежо отпечатано определение одной из самых невесёлых историй в человеческой жизни. Это была «история болезни» нового пациента клиники Романа Анатольевича Козырева: двадцати двух лет, неженатого, временно не работающего, находящегося в состоянии фармакологической интоксикации и определённого в клинику Калимана с предварительным диагнозом «параноидная шизофрения».
Молодой киноактёр Роман Козырев, снявшийся в двух низкопробных телесериалах, на второстепенных к тому же ролях, внешне напоминал одного из главных героев культового тогда, в конце «девяностых» голливудского «киношедевра», очаровавшего зрителей обилием спецэффектов в первой же части его трилогии с лаконичным названием «Матрица».
Козырев действительно был очень похож на Нео, если не принимать во внимание рыжего цвета волос двойника, которые он стал периодически окрашивать в тёмный цвет сразу же после выхода на широкий экран этого детища компьютерных технологий. На очередных кинопробах Роман наотрез отказался вернуть волосам изначальный цвет; и когда режиссёр нового, только что запущенного в производство девяноста-пяти серийного «мыла» с недоумением задал ему вопрос «почему?», – Роман ответил, что для той роли, которая ему предлагается в эпизоде тридцать седьмой серии сойдёт любой color; и тогда режиссёр взял на эту роль другого рыжего парня. Козырев никак не хотел признавать очевидного факта, что двойники президентов никогда не становятся президентами, и что если такое и случается иногда в «третьих» странах, то такие двойники наряду с внешним сходством обладают также внутренними качествами предыдущего правителя, то есть явным талантом политика. В общем, применительно к случаю двойника исполнителя роли Нео явным талантом киноактёра обладал только лишь сам оригинал.
Кое-как одолев актёрский факультет Института кинематографии, Козырев оказался тогда без постоянной работы и, не имея от природы особого актёрского шарма, долгое время тусовался среди молодых одарённых коллег, пытаясь через них найти подход к какому-нибудь успешному кинорежиссёру, который и обратил бы своё внимание на его внешнее сходство с голливудской кинозвездой и предложил бы ему, наконец, сыграть одну из главных ролей в художественном фильме: полнометражном и высоко-бюджетном.
Уже на этих тусовках Козырев появлялся под кайфом от «красных», как он их называл, таблеток, которые, впрочем, были белого цвета и назывались в простонародье радиками за латинскую буковку "R", отштампованную на каждой из них. И не видел Роман в том ничего предосудительного, ошибочно полагая, что и без такого «радикального» допинга он мог бы так же удачно каламбурить, как это делали иногда потенциальные комедийные актёры, у которых способность к подобным каламбурам была в самой крови, от рождения. Но, со временем, «красные» таблетки стали создавать обратный эффект; и глупые, пошлые шутки теперь уже раздражительного, нервного Козырева отвратили от него большинство восходящих (откуда-то) отечественных кинозвёзд, а потому и надежда его показаться в их среде какому-нибудь известному кинорежиссёру таяла изо дня в день.
Не оставив попыток доказать миру, что он, Роман Анатольевич Козырев способен на исполнение главных, характерных ролей, он устроил «кинопробы» у себя дома в коридоре двухкомнатной «хрущёвки», который при помощи тех же психотропных препаратов легко превратился у него в небольшой павильон голливудской киностудии. Установив в совмещённом санузле видеокамеру, Козырев, стоя в небольшой (размером с бытовой грузовой лифт) прихожей, часами позировал перед открытой дверью в ванную комнату, а затем с интересом просматривал видеозапись, где он с явным сходством копировал мимику и жесты своего кумира из «Матрицы».
Как-то раз во время очередного просмотра только что отснятого видеоматериала Козырев открыл для себя своего рода новый художественный приём... Если при воспроизведении записи нажать на пульте ДУ кнопку «pause», то движущееся изображение, естественно, замирает... А что если?.. Для яркости образа он принял ещё несколько таблеток; и после того как включил в «операторской» видеокамеру, сам встал в прихожей напротив зеркала. Подпрыгнув как можно выше, Козырев попытался поджать под себя ноги так, как это делали в фильме про матрицу главные герои: почти прикасаясь пятками разведённых, согнутых в коленях ног к их основанию. Ни на первый раз, ни на второй, ни на третий это у него не получилось, а на четвёртый... Удар был такой силы, что когда часа через полтора родители Романа вернулись из гостей домой, он всё ещё лежал в прихожей на коврике перед зеркалом, весь обсыпанный штукатуркой, обвалившейся с потолка после жёсткого контакта с головой младшего Козырева. Когда мама его Алла Фёдоровна поднесла ему к носу ватку, смоченную нашатырём, и он, содрогнувшись, открыл глаза, первый вопрос его к перепуганным родителям был такой: «Вы видели?!! Вы видели, как я завис?!!». Находясь ещё под действием «красных» таблеток и, по-видимому, как-то неудачно ударившись головой, Роман чётко помнил, как он, подпрыгнув в очередной раз и коснувшись пятками основания ног, застыл в воздухе и провисел так несколько минут, поражённый спецэффектом и наблюдая его в большом зеркале маленькой прихожей...
В ответ мать лишь укоризненно покачала головой, а отец молча повёл выгуливать запертого Романом до сей поры в кухне ротвейлера по кличке Сфинкс. В недоумении и растерянности проводил Роман взглядом непредсказуемую собаку. И когда та, показав ему «галифе» на прощание с лестничной клетки, ушлёпала вниз, Роман, как бы опомнившись, бросился в ванную, вынул видеокассету из камеры и, ворвавшись в комнату со словами «я вам сейчас докажу!», вставил её в видеоплеер, тут же нашёл вечно теряющийся пульт и нажал на кнопку «воспроизведение». На телеэкране забегали какие-то нервные насекомые и, сообразив, что кассету нужно перемотать на начало, Роман опять схватил пульт, и через несколько минут он уже тыкал им в экран телевизора и повторял, обращаясь к матери: «Ну, видишь, видишь?!».
Когда же Алла Фёдоровна, не узревшая на экране ничего, кроме подпрыгивающего, как молодой козёл, сына, неопределённо пожала плечами, тот, выбрав эпизод с самым удачным, последним его прыжком, немного отмотал запись назад и, найдя лучшие кадры этого эпизода, нажал на кнопку «пауза» как раз в тот момент, когда он, подобно Нео, находился в верхней точке прыжка, как бы опираясь коленями о воздух и широко раскинув дрожащие, как и всё его тело, прямые руки.
Роман тотчас же объяснил матери, что это дрожит не он, а изображение, и что это всегда так бывает в стоп-кадре... на плеере... по телевизору... А когда он снимал эту паузу на видеокамеру, зависнув перед зеркалом, то изображение в нём было чётким, и что если она и теперь ему не верит – тогда... Тогда Алла Фёдоровна начала, наконец, понимать, что с сыном её случилась настоящая беда. Она как-то сразу вдруг побледнела и, горестно всплеснув руками, вышла из комнаты, и вскоре по всей квартире распространился запах валериановых капель. А Роман долго ещё мотал туда-сюда видеозапись, где он скакал-зависал перед зеркалом и никак не мог понять, почему даже родная мать так и не оценила актёрского его мастерства?
«А может быть, этот мир действительно ложный, виртуальный и является всего лишь компьютерной матрицей?», – Роман побелел от ужаса, представив себя лысым без бровей и ресниц голышом, опутанным пиявками-проводами в том жутком необъятном пространстве, где машины выращивают для себя биотопливо...
Уже поздно ночью Козырев с лицом непризнанного гения заглотал одну за другой все оставшиеся у него восемнадцать «красных» таблеток; и когда наутро к нему в комнату вошли «агенты матрицы» и, промыв ему желудок, поставили его перед выбором: «муниципальная наркологическая?» или «частная в лесном санатории?», – он, поразмыслив несколько минут, выбрал второе...
Нео рассудил так: в московской больнице наверняка полным-полно агентов, да и огни большого города с обширными его электронными коммуникациями не внушали ему больше доверия. А во втором варианте слово «лесной» привлекло избранного первозданной своей чистотой, а слово «надежда» – название частной клиники, произнесённое одним из агентов, – дало Нео повод надеяться на скорую встречу его где-нибудь там, вне мегаполиса с Морфеусом и спасательным его кораблём...
На третий вечер после появления у него первых признаков параноидной шизофрении избранный всё ещё лежал под очищающей ему кровь капельницей и был абсолютно уверен, что именно таким способом он и подключён к матрице. Обритая наголо по его же настойчивой просьбе голова его, особенно её макушка с большой – от сильного удара о потолок – круглой шишкой гудела так, словно через неё пропускали постоянный электрический ток слабого напряжения. Это обстоятельство вкупе с разноцветными проводами какого-то электроприбора на тумбочке в изголовье Романа ещё позавчера окончательно убедило его в том, что из него всё же сделали аккумулятор для коварных роботов.
И вот теперь он всё недоумевал, почему же за ним не приходит Тринити? И когда вместо неё в палату заглянул «агент» в больших страшных очках с толстыми круглыми линзами, вовсе не затемнёнными, Нео-Козырев впал в явное беспокойство, выразившееся у него в судорожных попытках поджать под себя ноги, притянутые, в виде исключения, ремнями к основанию больничной кровати. И тогда близорукий зам. главврача Гончаров сделал ему успокоительную инъекцию. На некоторое время спасительный, безмятежный сон охватил Романа. Но когда действие успокоительного начало уже, по-видимому, ослабевать, – сон этот стал тревожным, зыбким; и в больной (изнутри и снаружи) Роминой голове обритой смешались между собой сразу несколько реальностей...
Сначала Роман увидел себя как бы со стороны возле какого-то ржавого контейнера. И представилось ему во сне, как контейнер этот новенький ещё, свежеокрашенный, с надписью на нём «Морфлот» латинскими буквами опускают большим портовым краном в трюм многотонного сухогруза. И когда сухогруз прогудел на прощание тяжко и смолк, под печальный крик чаек видение это исчезло, и увидел Роман продолжение сна, где контейнер вновь ржавый стоял перед ним, а сам он, уже сознавая себя, держал в руках новенький сотовый телефон, подаренный ему родителями перед самой отправкой его в клинику.
«А-а-а... телефо-о-он..., – улыбнулся Роман своей новой игрушке: – Как же это я мог забыть-то о нём, а?.. Телефо-о-он, телефо-о-он, теле...»
И вдруг вспомнил Роман, что давно уже ждёт какого-то очень важного для него звонка. Словно в ответ на его ожидание экранчик на «мобильном» тотчас осветился изнутри, и телефон сыграл Роману знакомую ему мелодию песни «Королевство кривых». Сыграл и умолк. Удивлённый Роман, успевший скачать себе на мобильник всего лишь одну «ламбаду», удивился ещё больше, увидев на экранчике вместо номера позвонившего абонента – себя самого с телефончиком тем же в левой руке...
Ещё неостриженные, густые волосы у виртуального мини-Романа были рыжими родными; и Роман настоящий почувствовал вдруг, как под тёплым покровом их реальной, вверх тянущей болью ноет его голова. Проведя по ней правой, свободной от телефона рукой, он к ужасу своему ощутил, что шапка его родных жёстких волос медленно сползает ему на лоб вслед за дрожащей ладонью...
Неестественная, как у клоуна, копна рыжей соломы упала к его ногам и, ощупав обритый свой наголо череп, Рома вдруг вспомнил: да он же ведь избранный!.. Матрица!.. Само это слово, понятие сразу же почему-то заставило Рому совершенно увериться в том, что Морфеус и команда его – вот теперь, именно в этот момент – непременно должны находиться где-то там, внутри этого бурого местами от ржавчины металлического контейнера; но увидев на нём совсем уже ржавый, видимо давно не отмыкаемый замок, Рома-Нео вдруг как-то сразу до боли в сердце огорчился и не знал теперь, что ему делать дальше... Впрочем, этот ржавый замок вскоре навёл его на крамольную мысль, что если ни Морфеуса, ни Тринити, ни остальных нет – вот сейчас – в этом дурацком контейнере, а он, избранный самой Прорицательницей герой стоит здесь возле него с обритой наголо головой и ждёт непонятно чего, то и Матрицы никакой вовсе не существует!.. Это просто сон... Или фильм?.. И вот уж неведомо кто: то ли Нео, то ли Роман судорожно сжимал в руке мобильник, – в нём, в нём была последняя его надежда! Но «мобильный» молчал, и только Ромины пальцы немели во сне, обхватив наяву продольную балку основания больничной кровати. Холодную. Железную. Без каких-либо кнопок. И тут же во сне осенило Романа. Он вдруг ясно вспомнил, что «Матрица» – это такое кино с обилием спецэффектов, что он смотрел его много раз, и что он – актёр-неудачник и всего лишь похож на одного из главных героев этого кинофильма...
... Огромный чёрный кот мягко спрыгнул с крыши контейнера на щебень дороги и, взглянув на Романа одним, как тому показалось, желто-лунным с красной капелькой глазом, прищурив другой, стал вертеться у его ног, как бы выпрашивая у него чего-нибудь вкусненького или же просто по-кошачьи требуя ласки. Кот этот не испугал Романа и не обрадовал, но всего лишь присутствием своим он как-то внушил Роману, что если Морфеуса вовсе не существует в этом реальном мире, и Роман никогда его не увидит... то... хотя бы... позвонить ему рано или поздно Морфеус обязательно должен... Роман растерянно глядел на свой новенький мобильный телефон и всё ждал, ждал...
Когда он очнулся, за окном карантинного бокса была уже глубокая ночь. И Роман долго смотрел, как крупные хлопья мокрого снега возникают как бы из ниоткуда и, почти горизонтально подлетая к освещённому изнутри толстому оконному стеклу, прилипают к нему и медленно сползают вниз, оставляя за собой жирный водяной след...
Наутро его перевели из бокса в просторную двухместную палату; и вскоре Роман стал забывать тот сумрачный, рвущий его сознание на части вчерашний уже сон. Сосед его не вызвал у него какого-либо беспокойства – даже наоборот: смуглое от природы широкое лицо Павла Савельева, – как тот дружелюбно представился Козыреву, – сразу произвело на последнего умиротворяющее, приятное впечатление, а длинные, чуть волнистые тёмные волосы Павла добавили к его образу пока ещё неясного Роману представления о чём-то надёжном.
Павел не стал расспрашивать новенького о его проблемах, а тихо сидел на своей кровати, свесив ноги, облокотившись обеими руками о прикроватную тумбочку, и читал лежащую на ней какую-то толстую книгу – размером, пожалуй, чуть меньше поверхности тумбочки.
Роман заговорил первым, увидев, что сосед его отложил чтение и, откинувшись на кровать, теперь размышлял о чём-то своём, глядя на ровный – без единой трещинки, кипенно-белый потолок палаты. Павел сразу же прекратил свою медитацию, и Роман расспросил его о распорядке дня, принятом в клинике, хорошо ли здесь кормят, много ли пациентов в стационаре, а также о соседях по обеим сторонам от временного их с Павлом скорбного пристанища. С соседом из сто восьмой Павел пообещал его познакомить, а в сто десятой лежал какой-то угрюмый тип, и Павел никогда с ним не общался. Несколько раз заглядывал к ним в палату ответственный, а потому вездесущий зам. главврача Гончаров; и когда Роман несколько напрягся при первом за этот день появлении его, Павел тотчас успокоил соседа, сообщив ему, что добрее и отзывчивее врачей-докторов он, Павел Савельев в своей жизни ещё не встречал. Подумав немного, Павел добавил, что если кого и стоит опасаться из медперсонала, так это главврача Калимана. «Скользкий тип...», – заявил он Роману, когда подобрал наиболее точное, на его взгляд, определение личности профессора-людоведа. Тот был вот уже несколько дней в отпуске, и Савельев надеялся, что выпишется из клиники до его возвращения на работу.
Несмотря на полученное высшее образование, Роман Козырев к двадцати двум годам своей суетливой молодой жизни прочитал не более двух десятков книг. В основном, это были похожие один на другой детективные романы, позволяющие читателю почувствовать себя всеведущим знатоком – путём мимолётных подглядываний в последние страницы книги, и сокращённые варианты произведений классической литературы, которые в школьные и студенческие годы воспринимаются юным сознанием так же неохотно, как и всё остальное, насильно навязываемое отдельной личности общим учебным процессом. Поэтому когда Павел на вопрос Романа о внушительной по своему объёму книге в чёрном с «золотом» переплёте ответил, что это – Библия, Роман сразу абстрагировался и не знал уже, о чём говорить дальше...
Он никогда не проявлял интереса к Священным Писаниям, полагая, что это занятие – удел несостоявшихся в нормальной светской жизни людей, иначе говоря, неудачников. И в случайно услышанной им как-то в разговоре двух старушек фразе «ветхий завет» подозревал доставшийся кому-то по завещанию полуразвалившийся дом в подмосковном совхозе Заветы Ильича. О Новом Завете Роман вообще не имел никакого представления; и когда Павел из деликатности первым прервал неловкую для обоих, напряжённую паузу, зависшую где-то в пространстве между ними, и рассказал ему о четырёх Евангелиях, Роман выслушал Павла с явным интересом и хоть многого ещё не понимал из рассказанного, всё же уяснил для себя главное, что Спасителя его зовут вовсе не Морфеус, а Иисус Христос.
Вскоре после обеда, который пришёлся новенькому как нельзя кстати после трёхдневного отвержения его отравленным организмом всякой пищи, в их палату заглянул в очередной раз доктор Гончаров и пригласил сытого Козырева на собеседование к себе в кабинет. В этот раз Роман отреагировал на очки доктора совершенно спокойно, и они ушли вдвоём, оставив Павла Савельева наедине с Апокалипсисом Иоанна Богослова. Часом позже сто девятую посетил Иван Аржунин; и пока они беседовали с Павлом Савельевым на интересующие обоих религиозные темы, доктор Гончаров уже заканчивал консультировать нового пациента и вскоре отпустил его восвояси.
Оставшись в клинике за главного, Николай Андреевич взял на себя ответственность за уточнение диагноза вновь поступившего пациента и, являясь всё же не столько общим психиатром, сколь узким специалистом-наркологом, сомневался теперь, имеет ли он право исправлять заочно поставленный профессором Калиманом предварительный диагноз заболевания Романа Козырева. Взяв в левую руку простой карандаш, Гончаров поставил им еле заметный знак вопроса возле написанного профессорским «паркером» сочетания слов «параноидная шизофрения». И ниже – в графе «уточнённый диагноз» тем же простым карандашом начертал другое: «патологический аффект» и тоже подверг его в конце насмешливо-сутулой кривизне вопросительного знака. Дело в том, что Николай Андреевич – человек от природы мягкий, добрый, одним словом, душевный – очень не любил ставить подобные диагнозы своим пациентам. Потому что такие понятия как идиотизм, истерия, паранойя и шизофрения (и т. д. и т. п.) вызывали в нём неприятное чувство несвойственной ему жестокости, увы, необходимой при вынесении столь суровых «приговоров». Более того он видел в этом даже некий цинизм, столь часто встречающийся в так называемом научном сообществе, цинизм в отношении к остальной части человечества, на которую некоторые члены его (сообщества) взирают так, как будто они действительно уже заняли место хозяев на горе Олимп!
Само собой разумеется, что Николай Андреевич не знал о двух белых квадратных комнатах в подвале клиники. Вход в бомбоубежище был заварен двумя стальными листами, а за ними была такая глухая стальная же дверь с тремя винтовыми запорами, что не только обычный человеческий голос, но даже и самый громкий крик не донёсся бы оттуда, из сырого подвала до слуха обитателей надземной части здания. Входом же в подвальное помещение служил теперь бывший вентиляционный колодец, замаскированный сверху кирпичной будкой резервной мини-электростанции, построенной за счёт клиники с разрешения и благословения администрации санатория. Этот вентиляционный колодец расширили с помощью случайных гастарбайтеров, которые забыли – по окончании ими работ – не только о кирпичной будке и платформе электроподъёмника внутри неё, но и вообще, вовсе забыли, что они гастарбайтеры. Если же возникали проблемы с различными проверяющими инспекциями, то их тут же решал местный участковый, а по совместительству руководитель преступной концессии, теперь уже капитан милиции Алексей Николаевич Бачко.
ГЛАВА 13
Самый короткий день в году постепенно поглощал сумрак долгой декабрьской ночи, безлунной теперь и морозной, но, наверное, более ясной, чем самый что ни на есть солнечный день, потому что вполне откровенной в кристальной прозрачности звёздного неба. Ночи вполне беспристрастной, не манящей лукаво ни синью небесной, ни пьяной луною, но способной как есть показать человеку величие бездны вселенской и, быть может, напомнить ему о единстве планеты Земля с бесконечностью вечного Космоса.
В тёплой уютной палате за единственным, похожим на кухонный, столиком сидели трое. Беседа их, принимая иногда оттенок лёгкого непродолжительного спора, текла, в основном, тихо и мирно. Говорил больше Павел Савельев, а Аржунин и Козырев слушали его, выражая свои мнения редкими, короткими репликами. В этом не было какого-либо диктата со стороны Павла Савельева, просто то, о чём он говорил, действительно интересовало Ивана Аржунина, а для Романа Козырева всё представляло теперь интерес, всё кроме «Матрицы». Впрочем, Роман иногда вспоминал о ней, как вспоминают чувственные натуры о прошедшей уже, несчастной любви, рискуя влюбиться вновь и снова страдать и мучить себя надеждой на встречу с любимой, сознавая порой, что встреча эта теперь уже невозможна. Однако мы отвлеклись.
Теперь Павел рассказывал о разнообразии религиозной символики, разделяющей, как он утверждал, людей на «своих» и «чужих». И когда Иван задал ему вопрос о близком всем христианам символе «распятие», Павел сначала поведал своим собеседникам, что до креста отличительным знаком всех последователей Иисуса Христа было изображение рыбы.
– Это служило им напоминанием об одном из чудес, совершённых Спасителем, и воззвании Его к будущим ученикам стать ловцами человеков, – пояснил он специально для Романа Козырева, который, в отличие от Ивана Аржунина, так и не удосужился пока прочесть ни одного из четырёх Евангелий.
Отвечая на вопросы Ивана, Павел для наглядности изображал различные формы распятий, выкладывая их спичками на поверхности стола, а предшествующий им знак «рыба» выразил с помощью ниточки, вырванной из потрёпанного рукава своего байкового больничного халата. Здесь Павел заметил интересное, на его взгляд, совпадение... Напоминающее петлю, горизонтальное изображение рыбы в вертикальном своём положении походило на начертание цифры «четыре» в одном древнем, мёртвом, как и латынь, языке ариев санскрите. Понятно, что четыре окончания крестообразного распятия и являлось тем, замеченным им совпадением. Павел выкладывал на столе православные, католические, протестантские формы распятий. Изображал различные по принадлежности их к тому или иному религиозному ордену символы рыцарей-крестоносцев. Объяснял, чем отличается крест тамплиеров от креста розенкрейцеров. Поведал о равностороннем кресте Мальтийского католического ордена и о том, что орден этот имел одно время магистром православного российского императора. Какого именно Императора – Павел не помнил и погрузился в девятнадцатый век. Он так увлёкся, что не замечал, как молодой сосед его, Козырев буквально подпрыгивает на стуле, очевидно намереваясь сказать что-то своё. В этом порыве его не хватало сейчас только поднятой, как у школьника-выскочки, руки – руки юнца, желающего опередить своих одноклассников и первым ответить учителю на сложный, понятный ему вопрос. Но «учитель» никакого вопроса не задавал, и тогда Роман Козырев то ли по актёрской привычке своей обращать на себя внимание, то ли подтверждая поставленный ему доктором Гончаровым диагноз, вдруг перебил Павла Савельева совершенно неуместной, как потом оказалось, репликой:
– А я, а я видел дома у одного продюсера такую! коллекцию крестов!.. Золотые с брюликами, алмазами. А на одном даже человечек припаян был из чистой платины! Красота, я вам скажу, необыкновенная! Блин...
Оба его собеседника посмотрели на него так, что Роман сразу понял, что сказал что-то не то. Аржунин вздохнул, а Савельев нахмурился и заговорил глухим, как бы скорбным, незнакомым до сей поры Козыреву голосом.
– А вот представь себе, Рома, если бы казнь Иисуса Христа, – начал он, обращаясь почему-то к Ивану Аржунину, – состоялась в другое время или в другой стране. Если бы эта казнь свершилась на виселице? Или на гильотине? Так что же... «новые русские» коллекционировали бы теперь золотые виселицы с петлёй из жемчужной нити? А?.. Или же маленькие серебряные копии циничного изобретения доктора Гийотена?! Я даже вижу, – тут Павел обратился к Роману, – как братан вылезает из своего «шестисотого мерса», а под пиджаком у него поверх водолазки вместо золотого наперсного креста висит на золотой же цепи средних размеров электрический стульчик из белой платины! А у подруги его...
Здесь его перебил молчавший до сих пор Иван Аржунин.
– Паша, это... не так, – мягко сказал Иван. – Распятие представляет собой символ принесения себя Спасителем в жертву за всех людей. На то была высшая воля, и твоё «если бы» здесь вовсе неуместно. Воля Всевышнего есть свершившийся факт. А наше «если бы» подходит разве что к человеческим, частным историям, которые во многом зависят от нашего личного, свободного выбора. Выбор же Иисуса Христа был предопределён самим Провидением. И всякое «если бы» на этот счёт говорит о противлении Божьей воле... самонадеянного мирского фантазёра!..
Тут Аржунин счёл нужным извиниться за «фантазёра»; и когда Савельев, чуть покраснев почему-то, кивнул ему в ответ, улыбаясь, – Иван заговорил уже несколько уверенней, то есть не то чтобы он до этого мямлил, просто мягкости в голосе его поубавилось.
– Христа распяли. Это – факт! – сказал, как отрезал, Иван. – Поэтому именно распятие, а не топор или... что-нибудь другое является священным символом жертвы Спасителя! А вот превращение этого символа в предмет антикварной торговли – это уже совсем другой вопрос!.. Если бы! современные проповедники Учения Иисуса Христа следовали Его наставлениям о простой скромной жизни, то и символы их единения не являлись бы предметом зависти для алчущих богатства сребролюбцев!
Павел с удивлением смотрел на тихого прежде Ивана и молчал, всё также улыбаясь. И тогда Иван открыл небольшой томик, содержащий в себе все четыре Евангелия, и, найдя подтверждающий последние его слова стих в Евангелии от Матфея, процитировал:
– «...Не берите с собою ни золота, ни серебра, ни меди в поясы свои... ни сумы на дорогу, ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Ибо трудящийся достоин пропитания...»
Теперь уже Павел возразил ему:
– Иисус говорил эти слова двенадцати ученикам своим, посылая их к погибшим овцам дома Израилева с проповедью о том, что приблизилось Царство Небесное, а церковные священнослужители...
Тут он умолк, как бы подбирая нужные слова, и тогда Иван плавно продолжил за него эту фразу новой цитатой «от Матфея»:
– «...все дела свои делают с тем, чтобы видели их люди; расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих...»
Павел хотел сказать что-то совсем другое и потому стал доказывать Ивану, что в этом последнем стихе Иисус говорит о книжниках и фарисеях иудейских, а не о православных или иных священнослужителях некогда единой Церкви Христовой. И чем дольше он говорил, тем больше убеждался сам, что последние слова Ивана не лишены здравого смысла. Ему опять вспомнилась история святого Франциска Ассизского, который буквально воспринял слова Христа о простой, не имеющей заботы о хлебе насущном духовной жизни, и вызывал иногда примером своим явное неудовольствие у некоторых богатых слуг очередного наследника Трона Петра.
Павел закончил показавшиеся ему теперь несостоятельными собственные возражения Ивану риторическим вопросом «почему?!»: почему случилось так, что золото храмов стало теперь для многих дороже самих храмов?
Готовность Ивана Аржунина к изложению своей точки зрения на этот прискорбный факт удивила его собеседников. Тем более что выразил её Иван в свойственной ему теперь поэтической манере, свойственной, впрочем, по вдохновению, которое вот теперь Ивана и посетило. А удивление Павла Савельева было вызвано также и тем обстоятельством, что Аржунин как будто заранее ждал вопроса о золоте храмов; и едва только Павел поставил его, Иван сразу же и ответил:
Сорок лет Моисей по пустыне
Вёл народ к обетованной цели.
Но в гордыне скитаний и ныне
Отрицают Христа фарисеи.
Не от мира сего Его Царство,
Что творите пустые обряды?
Искажаете суть Христианства,
А кресты золотите... Не надо...
Крест не орден, но Ключ Откровенья
Проходивших сквозь тесные врата,
Страх, вселяющий в душу сомненье,
Побудивший к молитве Собрата.
Вы Второго Пришествия ждёте,
Соблюдаете строгость поста.
А придёт – и опять не поймёте,
Отлучите от Церкви... Христа...
Помолчав немного, Иван сказал просто:
– Новый Завет – это альтернатива Ветхому... Не во всём, но в главном альтернатива. А многие, увы, многие видят в Евангелиях продолжение старой библейской истории. Ветхий Завет, затем Новый, и вот уже всё едино... Первый говорит о законах земных, второй – о душе человеческой и о том, что не место ей здесь. Потому как Благая Весть – о Царствии Небесном, а Ветхий Завет – о Земле Обетованной... То есть, наследующие Землю и наследующие Царство Небесное – это разного рода наследники. А искушение смешать всех и вся воедино и приводит вторых под власть первых, а первым позволяет не признавать Высшей Цели вторых и мучить их, соблазняя внешним своим благочестием... Если бы всякий в миру живущий мог унаследовать и Землю, и Небо, то... зачем бы тогда ищущим Бога отрекаться от мира и уходить в монастыри? Ведь не было таких монахов ни в царстве Иудейском, ни в царстве Израилевом, а пророки...
Тут Павел Савельев, будучи сам наполовину евреем, вступился за своих древних предков:
– Иван! А ведь в Новом Завете приводится вся родословная Иисуса Христа, взятая именно из Ветхого Завета! Да и сам Спаситель говорил, что Он пришёл не нарушить закон, но исполнить! Как же ты, Иван, говоришь, что между ними нет прямой связи?! А как же ветхозаветные пророчества о Мессии – Посланнике Божием?! А Давид – царь Израиля?! Который, между прочим, не только указан в родословной Иисуса Христа, но и именем Бога Единого одолел в честном бою великана-язычника! Да и не было бы без Давида-царя того великого царства, чьих заблудших сынов, кстати, и пришёл спасти Иисус! – подытожил Савельев и воскликнул весьма возмущённо: – Ты чего говоришь-то, Иван?!!
– Я говорю!.. – ответил Аржунин приблизительно тем же тоном, коим был ему задан вопрос, – ...что связь между Ветхим и Новым Заветами примерно такая же, как между геополитикой и... например, астрономией! Географией и астронавтикой! Космонавтикой...
И, улыбнувшись, добавил, как показалось Савельеву, ни к селу, ни к городу:
– Да и много ли чести у воина: долбануть исподтишка кирпичом по башке противника, привыкшего к честным дуэлям?
С астрономией Павел не согласился, с астронавтикой – тоже и стал убеждать Ивана, что без географии не было бы ни того, ни другого, что «все мы дети твои, дорогая Земля» и так далее... Иван не стал возражать ему, а сидел теперь молча, выкладывая спичками какого-то жука на поверхности стола. Павел тоже умолк и, открыв свою Библию на страницах не дающего ему покоя Апокалипсиса Иоанна Богослова, стал отыскивать в нём новые объяснения для разгадки «звериного числа». Роман, решив, что продолжения беседы, по-видимому, не будет уже, вышел покурить, а когда вернулся, – застал приятелей вновь оживлённо спорящими как и прежде о смысле Евангелий. Прислушавшись к их разговору, понял Роман, что теперь речь идёт о каком-то ещё Пятом Евангелии, и так как курил Роман не только табак, он решил отдохнуть, прилёг на кровать и приготовился слушать. За окном была уже глубокая ночь. Её время.
ГЛАВА 14
На следующий день после диспута Павла с Иваном в сто девятой палате, когда низкое зимнее солнце уже намекало на будущий вечер, свои владения посетил Лев Семёнович Калиман. Вскоре после ухода его в непредвиденный отпуск ему домой позвонил доктор Костанаев и поинтересовался, скоро ли профессор заедет в клинику? Дело в том, что видеокассет для предписанной профессором видеосъёмки «нескольких дней из жизни Ивана Аржунина» явно не хватало, и Тенгиз Иванович на свой страх и риск отключил уже видеокамеру в холле второго этажа, и в ночные «сонные» часы кассеты в смотровой также не менялись. Лев Семёнович, спохватившись, извинился тогда перед доктором Костанаевым. Он об этом совсем не подумал... Страстно одержимый своей научной работой профессор Калиман забывал порой о самых элементарных расчётах и, слушая по телефону «оправдания» своего подчинённого, прикидывал в уме: «это сколько же надобно четырёхчасовых видеокассет для записи с трёх видеокамер круглосуточно?..».
В тот раз профессор впервые (с тех пор как стал профессором) почувствовал себя круглым идиотом. Безжалостно подавив в себе это неприятное чувство, он осведомился у доктора Костанаева, где по его, Костанаева мнению проводит больше времени Иван Аржунин? Тенгиз Иванович сообщил, что по его наблюдениям Аржунин проводит время, в основном, в беседах с Савельевым и этим новеньким, Козыревым, то есть в сто девятой палате. Тогда Лев Семёнович попросил его оставить включённой только одну видеокамеру – понятно, где именно – и периодически менять кассеты, начиная с девяти часов утра и до девяти вечера, то есть «заряжать» по четыре кассеты в день.
И вот ровно через неделю после звонка Костанаева профессор приехал в Тихий бор за научным видеоматериалом для своей книги и привёз с собой большую коробку видеокассет, едва запихнув её в багажник своего универсального Фольксваген-Гольф. Вернувшись домой, в Москву, в свою четырёхкомнатную квартиру на седьмом этаже стандартной шестнадцатиэтажки, Лев Семёнович спрятался от шустрых, назойливых внуков в маленькой, как кладовая, комнатке и стал разбирать привезённые из клиники видеозаписи. В верхнем слое видеокассет, уложенных в коробке из-под телевизора как кирпичи в строительной люльке, были записи последних четырёх дней, и, взяв наугад первую попавшуюся ему кассету, профессор вставил её в видеомагнитофон и нажал на кнопку «воспроизведение».
Качество дорогой аппаратуры скрытого наблюдения, доставшейся ему от арестованного племянника, произвело на дядюшку впечатление лучше ожидаемого... Минут через десять просмотра видеозаписи он уже почти забыл, что находится в своей московской квартире, сидит перед большим экраном «Тринитрона»; и теперь казалось ему, что он стоит у открытой двери сто девятой палаты и наблюдает происходящее в ней. Профессор Калиман видел сидящих напротив друг друга Аржунина и Савельева. Они сидели так, что поверхность стола между ними так же хорошо просматривалась видеокамерой, вмонтированной над входом в палату, как если бы Лев Семёнович действительно стоял там на какой-нибудь стремянке или высоком стуле. Он увидел, как Иван Аржунин, сложив из спичек какого-то «жука», отвлёк Павла Савельева от чтения толстенной чёрной книги и, указав на сложенную им фигуру, произнёс:
– Кажется, я нашёл решение твоей проблемы...
Изображённая таким образом фигура походила на огромную снежинку; и на первый вопрос Савельева «что это?», Аржунин сначала ответил шуткой:
– Это завершённый процесс кристаллизации капли воды на планете Сатурн.
И, согнав улыбку с лица, произнёс:
– А если всерьёз, то это шесть лучей, исходящих из одной точки под углом ровно шестьдесят градусов между ними и...
Тут он взял ещё шесть спичек и соединил лучи так, что снежинка превратилась в шестигранную гайку или в одну из ячеек сотов пчелиного улья.
– Шесть углов по шестьдесят шесть сторон определят, – вывел Иван непонятную Павлу «аксиому», непонятную, судя по выражению растерянности на лице Павла Савельева, сразу подмеченному чутким профессором психиатрии.
Увы... Всё же придётся, наверное, нам ненадолго забыть о наличии у профессора своеобразного «третьего глаза». Пусть всевидящее Калиманово Око послужит покуда ему самому в научных его изысканиях. Тем более что мыслей читать Лев Семёнович пока ещё, слава Богу, не научился, а наблюдаемых им эмоций у своих пациентов, описания их недостаточно для полноты дальнейшего повествования. Так что оставим на время профессора Калимана в Москве, у телеэкрана и вернёмся в тихоборскую клинику в режиме, так сказать, реального времени. Ненадолго.
Для Павла Савельева действительно непонятна была выведенная Аржуниным «аксиома» о шести углах-сторонах; но в растерянности он был только потому, что Аржунин отвлёк его от чтения Апокалипсиса как раз в тот момент, когда он, Павел уже отыскал в словах Иоанна Богослова ответ на свой главный вопрос: что есть число зверя? И ответ был таков: восемнадцать... Павел пришёл к такому выводу потому, что Иоанн Богослов упоминал в стихе, в котором означены были «три шестёрки» о мудрости.
«А мудрость – это простота, – понял Савельев, – ибо всё гениальное просто...»
«Сочти число зверя», говорит Иоанн Богослов, и Павел по-простому сосчитал, сложил три шестёрки, и получилось у него восемнадцать. А чего восемнадцать? Вот Павел и растерялся...
Иван же, увидев, что приятель его так и не понял озвученной им «аксиомы», повторил её ещё раз, указывая при этом на выложенную им же фигуру из двенадцати спичек, мозаику в виде гайки-снежинки. Затем Иван разрушил эту мозаику, отодвинув её ладонью в сторону, а вместо неё на столе развернул двойной лист в клеточку, тут же вырванный им из середины толстой тетради с надписью «Упражнения для восстановления памяти».
Пока Иван хлопал себя в задумчивости по карманам байкового халата в поисках карандаша, Павел уже протягивал ему шариковую ручку, взятую им с прикроватной тумбочки. И, увидев это, Иван, как бы спохватившись, поблагодарил приятеля: «Спа-си-бо...», – протянул он; и Павел подумал, что в слове «спасибо» заложен, пожалуй, более высокий смысл, чем обычная благодарность. Он впервые увидел в нём пожелание достичь высшей цели человеческой жизни: быть спасённым Самим Богом; да и слово «благодарность» Павел мысленно воспринимал теперь как двусоставное... Протяжное «бла-го-да-рю», нараспев прозвучавшее где-то в груди Павла Савельева, очень отличалось от произнесённого им тоже мысленно скороговоркой словечка «блага-дрю» – этакого краткого недоразумения в русской словесности:
«Благо дарю Вас? Или всё-таки – Вам?..»
Пока он так размышлял, Аржунин уже начертил во всю ширь двойного листа знакомое Савельеву изображение звезды Давида. Теперь уже Павел Савельев вежливо улыбался, а Иван Аржунин смотрел на него своим наивным, «детским» взглядом серо-голубых глаз.
– Углов шесть? – спросил Иван; и когда Павел сосчитал шесть основных углов в двух пронизывающих друг друга равносторонних треугольниках, Иван продолжил:
– Углы эти по шестьдесят градусов?
Савельев, подумав немного, согласился.
– А сто-рон всего шесть! Двусложное, понимаешь?! – закончил Аржунин пытать и так уже начинающего соображать приятеля.
– Ты имеешь в виду... несколько иное в прошлом представление... э-э... значение слова «стор-р-рона»? – Павел сразу уловил, что Иван выделил особой интонацией это двусоставное, как показалось ему, слово. Со вторым корнем «рон» он согласился сразу: обронить, хоронить, боронить. Этот корень, понятно, имеет отношение к земле. А вот корень «стор»...
«Сторицею, простор-р-р, стор-р-рона...»
– Эх, жалко нету Толкового словаря! – Павел явно расстроился и вдруг, хлопнув себя по лбу ладонью, захохотал неестественным для него опереточным меццо-сопрано. Иван тоже развеселился:
– Сто долларов, они и в Африке сто долларов! – пошутил он, подводя итог изысканиям Павла Савельева. Пошутил-то он пошутил, но другу его было вовсе не до шуток, и смех у Савельева был скорее истерическим – чем-то вроде защитной реакции беса, сидящего внутри этого человека, и прекратился он так же внезапно, как и начался. И тогда Павел Савельев вдруг резко вскочил со стула, опрокинув его на пол и, опершись обеими руками о поверхность стола, навис над чертежом Ивана Аржунина.
– Ну ладно, допустим!.. Шесть по сто это – шестьсот... чего-нибудь там... шагов, локтей..., – забормотал Павел, словно в бреду. – Углы между ними по шестьдесят градусов... А углов этих шесть...
Он не верил своим глазам: шестьсот шестьдесят шесть!
– Погоди..., – вдруг, как бы опомнившись, обратился Павел к Ивану. – Ты забыл сложить величины углов. А сумма их будет равна трёмстам шестидесяти градусам!
Иван возразил ему:
– Нет, Паша. Здесь... не арифметика. Здесь геометрия... А точнее изобразительный процесс: исходные данные, принцип построения формы и полученный результат – сама форма. А в обратном порядке, – добавил Иван, отчеканив последних три слова: – Процесс. Её. Разрушения.
Павел «врубился» сразу, вновь взглянул на рисунок и воскликнул, обращаясь, разумеется, не к собеседнику:
– О, Иоанн Богослов! Задал же ты загадочку миру! – тут он опять рассмеялся и опять же над собой: – Иоанн! Бог! Ослов!
Пятое Евангелие «Апокалипсис» представилось ему, одержимому, как бы пятым лучом пентаграммы Люцифера. «И евангелист Иоанн не мог не знать о нём, Светоносном! – восторгался догадкою Павел. – Не мог не знать, как бы добавив символически образ его к четырём окончаниям «креста» четырёх Евангелий!..»
– Две тысячи лет, – Павел продолжал говорить, глядя на рисунок, – люди ждут пришествия Антихриста, а он, как одно из его воплощений, уже приходил! Ещё тогда, тогда – двадцать веков тому назад! Первосвященник иудейский Кайафа, подкупивший Иуду и вынудивший Пилата отдать приказ о казни Иисуса! Кто может сравниться с ним?! Какой ещё нужен Антихрист?! Иуда и тот удавился, поняв, что сотворил, Пилат не находил за Иисусом вины, а Кайафа, подговоривший народ свой на подлое, обрёк тот народ на скитания длинною почти в две тысячи лет!
Савельеву казалось, что тёмная шестая от Солнца планета Сатурн давит на него всей своей свинцовой массой, и он, вдруг как бы обессилев, хотел было присесть, но Иван удержал его за руки и, поднявшись сам, обошёл вокруг стола и поднял опрокинутый Савельевым стул. Усадив на него Павла, Иван вернулся на своё место, а Павел, немного успокоившись, озадачил Ивана вопросом:
– А что это за латинское "R" в кружочке? – спросил он, указывая взглядом на рисунок.
Аржунин несколько растерявшись, ответил не сразу и, подумав: «А действительно, что оно означает?», решил просто озвучить то, что видел теперь в своём же чертеже.
– Точно не знаю, – сказал он. – Я вижу только, что каждый из восемнадцати отрезков, образующих этот символ, имеют длину радиуса окружности, в которую вписывается шестигранник, образованный пересечением двух треугольников... Вот я и обвёл кружком символ, обозначающий радиус.
Пока Иван изрекал очевидное, Павел опять-таки напряжённо всматривался в его рисунок, и когда Аржунин умолк, Савельев, как-то снисходительно улыбнувшись ему, произнёс:
– Эх, Ваня... – Павел нарочито тяжко «с отдувкой» вздохнул. – Ведь сказано же, что не имеющий на себе начертания зверя не сможет ни продавать, ни покупать. Это, Ваня, общепринятый в мире, международный знак качества! А ну-ка погоди...
Тут он стал писать какие-то буквы, а Ваня согласился «погодить», хотя никуда и не спешил... Савельев закончил с буквами и занялся присвоением каждой порядкового номера. Иван, глянув на его письмо, понял, что тот изобразил два алфавита – латинский и кириллицу, и теперь путался в цифрах, зачёркивая их и снова то сверху, то снизу помечал, торопясь, каждую букву соответствующей ей цифрой. Когда же Павел, окончательно запутавшись, попросту просчитал алфавиты вслух до буквы «эр», то выяснилось, что и в кириллице, и в латинице эта буква имеет порядковый номер «восемнадцать»!
Да... Если бы видел сейчас профессор Калиман то телепатическое выражение на лице Павла Савельева. Видел бы именно здесь и сейчас! Что ж, а он и видел... Потому что такое выражение лица срока давности не имеет! Так что даже сидящий перед телеэкраном в Москве да к тому же ещё, так сказать, завтра, Лев Семёнович и тот догадался, что число «восемнадцать», поделённое на три, даёт в результате шесть. И что шестёрок этих, понятно, всего три. И что, по мнению пациента Савельева, именно латинское "R" является «начертанием зверя». И что именно ему, Павлу Савельеву придётся, по-видимому, усложнить диагноз заболевания и к хроническому алкоголизму добавить ещё и психическое расстройство в виде неизлечимой шизофрении... Павел недавно обрил голову, и теперь она виделась профессору через видеокамеру над дверью, словно по кию намеченный шар, а сияющее лицо «телепата» Савельева Лев Семёнович определил для себя как идиотское.
– А как же греческий алфавит, умник?! – проворчал в телевизор профессор Калиман, дважды сосчитав в уме все буквы этого алфавита от альфы до омеги и убедившись, что буква «ро» имеет в нём порядковый номер всего лишь «семнадцать».
– Три шестёрки, шесть троек, – продолжал ворчать Калиман, – шесть треугольников, три шестигранника... Три шестигранника – шар! – Оси координат X, Y и Z острыми стрелами вдруг мелькнули в голове учёного. – Вот и катись на нём в преисподнюю!!! – пожелал он в сердцах Павлу Савельеву, которого сразу же почему-то невзлюбил, как только тот появился в его клинике. И ещё Лев Семёнович решил, что давно уж пора ему гаечки тут закрутить, а то превратили клинику чёрт его знает во что! И, рассмеявшись от мысли о шестигранности этих самых гаечек, сообщил кому-то невидимому, сидящему рядом с ним на диване:
– А ведь философы эти, пожалуй, и в гайках обычных заговор чей-нибудь могут узреть! А?.. Да и в сотовой связи мобильной тотальный контроль над сознанием масс углядят! – И, кивнув на экран «Тринитрона», Лев Семёнович заверил сидящего рядом с ним невидимку: – Вот тогда уж, наверное, будет у Павлика шизофрения параноидальная!
... А в это время, то есть примерно через сутки Павел Савельев размышлял, лёжа на больничной калимановской койке, вспоминал о вчерашнем открытии секрета Апокалипсиса. Теперь Павла терзали сомнения о достоверности Ивановой «аксиомы». Ведь не знал же Иоанн Богослов ни древнеславянского, ни тем более русского языков, а ключевое слово «сторона» было, по мнению Павла Савельева, исконно славянским. Ограниченным, впрочем, как и у всякого смертного разумом Павел Савельев не в силах был ни допустить, ни понять, не имея Знания свыше, что приближенный к Самому Богу (и разделившему языки народов) апостол мог находиться на абсолютном уровне сознания и мог видеть единым и прошлое, и будущее, и что на этом уровне не существует ни временных, ни языковых барьеров. Впрочем, только сам Иоанн Богослов и мог бы сказать наверно, если бы счёл это необходимым, что именно он имеет в виду, говоря о «зверином числе».
Оставив бесплодные попытки разрешить эту проблему, Павел увлёкся размышлениями о доказанном им самому себе значении символа латинского "R" и, не желая останавливаться лишь на одном его определении, продолжал свои поиски...
«Радиус... Радуга... Радио... Радиация!..»
Именно за это понятие, переведённое Павлом как «излучение», зацепился вскоре неутомимый его разум исследователя.
«Радиация! Сколько бед она принесла уже всего лишь за половину столетия!.. Гордецы любопытные... Всё-то интересно им маленьким, эйнштейнам-кюри-оппенгеймерам. Всё-то им игрушечки!..»
Павел думал о мирских учёных: теоретиках и практиках, проникших в самое сердце материи – в ядро атома, и возмущался их земной ограниченности и безответственности за возможные роковые последствия такого демонического любопытства. Далее без комментариев...
«Всё-то им игрушечки! И можно подумать, что они полагают, будто в конце этих игрищ там, на горизонте появится надпись «game over», и тогда они смогут начать всё сначала!.. Самонадеянный Оппенгеймер, лжепоклонник эпоса «Рамаяна», нашедший в нём не объект поклонения божественным деяниям Господа Рамы, а пример для подражания, исполненный гордыни выпустил зверя в мир; и теперь этот зверь скалится на самих оппенгеймеров, неспособных, как оказалось, до конца обуздать его... Открывший большую опасную игру Оппенгеймер – вот достойный наследник первосвященника Кайафы. И именно его, Оппенгеймера детище угрожает теперь и его исторической родине, и всей планете Земля... Отвергшие в своё время Спасителя такие вот оппенгеймеры, не признающие Царства Небесного, рискуют теперь потерять и царство земное и сгинуть с ним вместе под обломками собственных, воплощённых ими в безумстве идей!.. Радиус... Радиация... Геометрия необходима для возведения ядерных реакторов, но сами эти реакторы способны разрушить геометрию вообще как таковую... Доигрался Оппенгеймер! Давно сказано мудрыми: дьявол – обезьяна Бога! Какой смысл в научных достижениях всего лишь двух последних столетий, если их суммарный результат способен уничтожить многомиллионную историю планеты за несколько минут?! И почему так называемый научный прогресс очаровал лучшие умы человечества и заставил их отступить от предначертанного Спасителем Пути? А впрочем, сказал же однажды Сатана: «Имя мне – Легион...». Каждый в отдельности рождён для поиска Истины, а в партии – этой руке миллионнопалой, сжатой в один громадный кулак – бьёт по Ней и тем обрекает себя на ответные Её удары между молотом и наковальней ада...»
«...А что же современные ревнители древних традиций? – задался очередным вопросом Павел Савельев. – Традиций предков? Традиции, традиции... Да замылили мы эти традиции! И видно это на примере современных «православных хоругвеносцев», которые, ратуя за воссоединение Церкви и Государства, почитают демонического царя Петра Великого почти так же, как Святого Петра Апостола. Они и догмами традиций этих «древних» прикрываются как фарисеи законами, по которым и был осуждён на смерть Спаситель! Да, несомненно, Он принёс себя в жертву за всех людей, открыв нам путь к высшей Истине; но святоши узрели в распятии Бога «индульгенцию» от самопожертвования и сами готовы жертвовать другими ради соблюдения чистоты так называемых традиций... Подобные им сначала насильно окрестили из политических соображений языческую, якобы, Русь, затем мучили людей церковными податями, перекрестились в новый обряд и загнали в Сибирь обряд старый, а триста лет духовного разврата, приведшего к отрицанию многими самого факта существования Бога, считают лучшими страницами российской истории!.. Они говорят: «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного...». Да! Но эта любовь проявилась в Его Благовествовании через Христа, а не в молчаливом потворстве кровожадным фарисеям, – дескать, жертва Ему уже принесена (это в виде собственного-то Сына!), причащайтесь святых таинств, докладывайте время от времени о совершённых, неотъемлемых от этого мира грехах и живите, как и жили. А как же «тесные врата»? А «ненависть мира»?..»
Павлу вновь явился в памяти его образ святого Франциска Ассизского. И странное дело, Павел никогда ещё не задумывался о том, что узнал он о святом Франциске из художественного фильма. Не задумывался, что актёр, исполняющий роль святого, сам, судя по другим его ролям, вовсе не свят. А вот теперь Павел задумался и понял, то есть вспомнил давно известную ему, позабытую им истину: никто не свят – только Бог свят.
Тем не менее, образ святого Франциска Ассизского вот уже около года служил для Павла примером... не для подражания, нет, – примером той настоящей духовной жизни, которой и учил Иисус, жизни, подражать которой невозможно, как глупо и пошло пытаются это делать святоши. Её, эту жизнь надо просто прожить, постепенно изменяя себя, свою душу, прожить, как прожил её Франциск. Этот воин-крестоносец – выходец из богатой семьи, случайно прочитав Евангелие, скрываемое от простых людей католической Церковью, дабы не толковали Его по-своему, отказался и от богатства, и от миссии воина-крестоносца, а буквально внял словам Христа и жил в нищете, любви и смирении. И когда закончился его земной путь, сказали о нём: «Он ушёл к Тому, Кого он любил...».
«А чтобы вот так, скопом, без разбора, маршевыми колоннами – только за то, что традиции блюли – да в Царствие Небесное? Да и блюли ли в советском-то обществе? Пусть многие тайно крещёные, но «озвездённые» все «зверем» невиданным Пентаграмматоном!..»
Так думал Павел Савельев, и вдруг потемнело опять в глазах у него, и может быть, за доли секунды, а может, за час или более, внезапно ворвавшееся в сознание Павла, страшное слово «Армагеддон» представило ему картину немыслимую, картину не то чтобы жуткую – в кадре одном, а как бы кино, как бы триллер, но только все кадры которого слились воедино и так, что Павлу казалось, как будто связь времён оборвалась... ...
... Когда он пришёл в себя и вновь увидел над собой кипенно-белый потолок палаты, он, собравшись кое-как с мыслями, попытался представить себе картину ту в целом, как бы сон вспоминая, но только обрывки какие-то от неё достались ему наяву... Тогда Павел стал размышлять об увиденном. И теперь казалось ему, что это был бред какой-то, наверное, или, что так вот и сходят с ума. Но он был здоров совершенно и был в этом абсолютно уверен – именно потому, что сам же и заподозрил у себя сумасшествие и мысли больные, навязчивые тут же прочь отогнал и забылся, увидев там, на потолке – яркую на нём, кипенно-белом – божью коровку, невесть откуда взявшуюся зимой... И тогда эти мысли вернулись к Савельеву уже «обезболенными» кем-то так, что слово «Армагеддон» представилось ему теперь не страшнее, чем созвучное – «пирамидон», как бывшее слово, слово о прошлом...
«Всё очень просто, – рассудил о нём Павел. – Армагеддон уже был...»
И дед его, Павла – Виктор Петрович Савельев участвовал в этой битве и погиб под Москвой, защищая её в сорок первом, как в песне той, про деревню Крюково. Армагеддон был под Москвой, в Сталинграде, на Курской дуге и других великих сражениях Отечественной Войны...
Не склонный к пошлым, показным мистификациям сам Павел Савельев обладал разумом, настроенным почти всегда несколько всё же мистически. И если добавить к такому мировоззрению Павла ещё и математический склад ума его, и натуру его савельевскую – страстную да чувствительную, то в итоге в сознании Павла Савельева как раз и проявлялось порой то самое чувство шестое, называемое ещё ясновидением, или, иначе говоря, – спонтанным, глобальным видением тех или иных событий как они есть, то есть были уже и будут ещё.
То, как понимал теперь Павел Савельев Армагеддон, может быть, и покажется кому-то бредом, но для него, для Павла Савельева всё было ясно теперь и логично в его мистическом видении. И если кому-то удастся вполне проследить «диспропорцию» мыслей Павла Савельева в отношении Армагеддона, то и размышления его о «числе зверя», наверное, покажутся тому человеку детским лепетом. Павел рассуждал приблизительно так:
Нацисты, пришедшие к власти в Германии в 1933 году, как бы пытались завершить то, что уже сотворили однажды римляне с Иудеей...
«Да у них, у нацистов, – думал Павел, – даже приветствие было таким же, тем же римским: в виде вскинутой вверх и вперёд правой руки...»
Но мистическим Павлу виделось вовсе не это совпадение, что со стороны нацистов было, скорее всего, лишь простым подражанием римским воинам, а то, что у власти нацисты продержались (до полного их разгрома) ровно двенадцать лет, то есть один полный, так сказать, оборот «звериного круга», зодиака. А пришли они к власти ровно, ровно через девятнадцать столетий после распятия Иисуса Христа, когда (после казни Спасителя) и начались в 33-34 г.г. н.э., как полагал Павел, гонения на еврейский народ со стороны тогда ещё римлян. Гонения, что и привели в 70 г.н.э. – ровно через три оборота «звериного круга» к падению Иерусалима... И разве возможно было придумать такое заранее обычному человеку, впрочем, не человеку – зверю Адольфу Гитлеру просчитать приход к власти в 1933 году без вмешательства свыше? И именно таковое вмешательство свыше, – в этом-то Павел и был уверен как раз, – и не дало провернуться «звериному кругу» ещё пару раз, устроив тот самый Армагеддон, который и завершился в сорок пятом году двадцатого века Великой (потому и Великой) Победой. Победой, казалось бы, откровенно атеистического государства, одуревшего под пьяной кровавой звездой, над антихристами, у которых на пряжках ремней значилось «Gott mit uns» (с нами Бог), да со свастикой на знамёнах – извращённым ими буквально священным символом вечного времени.
«Да, прав Иван, прав! – думал Павел Савельев, вспоминая рисунок Ивана: – Не арифметика там – геометрия. Принцип построения формы и процесс её разрушения. И форма эта – звезда Давидова и воссоздана-то была на государственном, так сказать, уровне, то есть на флаге Израиля нового только лишь после уже Армагеддона – битвы великой, где воинство Божие, не зная о том, что Божие, спасло еврейский народ от полного его истребления!..»
«Только вряд ли хоть кто-нибудь поймёт это теперь..., – печалился Павел Савельев, имея в виду его видение Армагеддона: – Советские этого так и не поняли, потому что советские, а у американцев свой «Армагеддон» – с Брюсом Уиллисом...»
Иные тайны Апокалипсиса Павла Савельева больше не беспокоили, да и мало ли ещё загадок вместил в своём Откровении святой Иоанн Богослов?.. Впрочем, особо о том не задумываясь, Павел представил себе ещё раз рисунок Ивана, и как бы сам по себе рисунок этот вписался в видении Павла в округлый циферблат часов. И тогда лучи гексаграммы сами же и указали ему на цифры «два», «четыре» и далее до двенадцати – чётные. Сложив эти цифры по привычке суммировать, что бы то ни было, как он это делал, например, с номерами автомобилей и трамвайно-автобусных билетиков, у него получилось число «сорок два». И, сообразив о циферблате, что двенадцать бывает не только часов, но и месяцев, и лет в зодиаке, Павел остановился на втором соображении, из которого выявилось сорок два месяца, или же – три с половиной года, как и сказано в Пятом Евангелии о времени власти Антихриста. Но «где» и «когда» Павел разгадать не успел...
Размышления Савельева прервал проснувшийся сосед по палате. Роман Козырев сидел на своей кровати, свесив ноги, и шумно зевал, почёсывая свою голову, начинающую уже обрастать жёстким рыжеющим «ёжиком». Вчера, во время диспута Павла с Иваном он так же мирно спал, погрузившись в объятия Морфея под их рассуждения о каких-то геометрических понятиях, напомнивших ему о скучных, однообразных уроках вечно сонного школьного учителя математики. В общем, Роман заснул, как его и учили. Ему приснилось, что известный кинорежиссёр, снимающий грандиозную трилогию о Сотворении Мира, пригласил его, Романа Козырева главным консультантом по спецэффектам. И теперь Роман отчитывал осветителя и оператора за топорную работу...
В тот момент, когда усталый седовласый старик с запущенной бородой, похожий почему-то на Карла Маркса, восклицал грозно: «Да будет Свет!!!», и смазливый блондин-осветитель тут же включал семь мощных прожекторов, лучи их искажались, пропущенные через объектив кинокамеры, и представлялись взгляду консультанта на экране монитора перед ним в виде полупрозрачных, блестящих золотом шестигранников, а сами прожектора – в виде семи шестиконечных звёзд. Роман ругал и оператора, и осветителя, утверждая, что он-то знает от своих соседей по психиатрической клинике, что Небесный Свет не может и не должен так искажаться! Что Небесный – это источник всякого другого света, что это им не солнечных зайчиков ловить! И, увидев, что те лишь в недоумении пожимают плечами, Роман разбил экран монитора, обозвав его иконой дьявола, и ушёл из студии, заявив, что с такими бездарями он ни за какие деньги работать не будет!
Роман даже проснулся от возмущения! Он приподнялся на койке, опираясь о локоть, и, обнаружив себя в тёплой компании теперь уже единомышленников, сладко зевнул в потолок и, зацепившись там за что-то взглядом, вдруг произнёс хриплым спросонья голосом:
Шестигранник – фокус сферы.
Символ власти Люцифера.
Белокур. Красив на вид.
А зовут его...
Так и не вспомнив, как звали того осветителя, Роман откинулся с локтя на спину, повернулся на бок к стене и вновь заснул. И на этот раз уже безмятежным, спокойным сном.
ГЛАВА 15
В первый день завершающего второе тысячелетие года, когда весь так называемый цивилизованный мир опасался сбоя компьютерных программ, «искусственный интеллект» проявил себя вполне гуманно в отношении этой значительной части человечества и всё же позволил ей пережить этот день, отложив конец света на неопределённый срок. Что же касается других великих и малых народов, пока ещё более-менее свободных от роботов, народов живущих по лунному или иным собственным календарям, то для многих из них даже такого понятия как «конец света» и вовсе не существовало. Об этом точно знал теперь Иван Аржунин, вторую неделю изучавший подаренную ему супругой к Новому году небольшую библиотеку восточной философии.
Татьяна Сергеевна навещала его раз в неделю, и хотя от прежнего, знакомого ей Ивана осталась только внешняя оболочка, Ивана нового она любила не меньше, потому что видела в нём совсем почти ребёнка; и такая любовь была, пожалуй, даже ближе душе её, чем та, супружеская. Обречённая природой на бесплодие, Татьяна была ему теперь как мать, которой Иван не знал, не помнил. Он вырос в детдоме и никогда не рассказывал супруге о том, как попал туда и что произошло с его родителями, но при слове «авиакатастрофа» лицо Ивана всегда становилось мрачным, и если по телевизору сообщали об очередной трагедии, Иван сразу уходил в другую комнату, а если был один, сразу же переключал его на другой канал. Но это было в прошлой Ивановой жизни, а теперь Иван телевизор почти совсем не смотрел, а узкий круг общения ограничивал возможность случайно затронуть эту болезненную для него тему. Татьяна Сергеевна же никогда не позволила бы себе такого «запрещённого приёма», даже если бы это был единственный способ вернуть Ивану память.
В этот первый новогодний день она приехала навестить его и привезла с собой, как и во все прошлые её посещения, целую сумку гостинцев. Татьяна поздравила мужа с «линолеумом», как не лишённая чувства юмора называла она миллениум – смену тысячелетий; и Иван ответил на эту шутку её добродушной улыбкой и также поздравил супругу с «линолеумом»...
Здесь, пожалуй, следует кое-что уточнить в характере нового Ивана Аржунина, в характере Ивана-философа с поэтическими наклонностями, в котором проявлялся порой Иванушка Простодушный из русских народных сказок, принимаемый в них действительными дураками за такового. Несмотря на несколько наивное, как у ребёнка, восприятие им этого мира, Иван не был чужд и иронии, и если того требовали обстоятельства, отстаивал свою точку зрения в новых его убеждениях совсем даже не по-детски. Впрочем, такие «боевые» качества Ивана Аржунина проявлялись в основном в его спорах с Павлом Савельевым, а также во время нечастых консультаций у профессора Калимана, и, несколько забегая вперёд, сообщим, что проявятся эти качества ещё и в беседах с Романом Козыревым. И ещё как проявятся. С супругой же своей Иван всегда был вполне мил и обходителен, и та заботилась о нём действительно как о ребёнке.
Что мог Иван подарить Татьяне в ответ на её заботу? Денег своих у Ивана теперь, разумеется, не было, зато была фантазия, и были идеи, воплотив которые, – будь Иван, так сказать, на свободе, – он вполне мог бы неплохо зарабатывать. Но теперь Иван был ограничен в свободе, и он, смутившись, словно юноша-школьник, неуверенным, как бы пока ещё не вполне мужским жестом-движением извлёк из кармана своего больничного халата средних размеров стеклянный шар с чем-то красным внутри него, шар внешне похожий на те, какими обычно украшают новогоднюю ёлку. Иван преподнёс Татьяне этот простой подарок, не сумев скрыть смущения своего; и когда Татьяна взяла его в руки, то увидела, что весь объём шара заполняет большой цветок живой алой розы. Она сразу не поняла, как это Иван умудрился запихнуть его туда, – отверстие в шаре было слишком маленьким, – и вспомнила вдруг, что и сам цветок Ивану купить было негде и не на что. А Иван сам же и вырастил эту розу, надев круглую стеклянную колбу на едва завязавшийся бутон. И когда завязь набухла, окрепла и распустилась внутри неё, извлечь розу оттуда было уже невозможно. Небольшой розовый куст рос в цветочном горшке на подоконнике Ивановой палаты и никогда раньше не цвёл до этого первого случайного бутона. Татьяна, зардевшись, спрятала шарик в сумочку, – смущена она была не меньше Ивана, но счастлива, потому что поняла, что цветок этот Иван вырастил для неё, вспоминая о ней, думая о ней, любя её.
Теперь они спорили, смеясь, правильно ли считать этот наступивший новый год сменой тысячелетий? Татьяна считала, что начало двухтысячного года – это и есть начало новой эры, тот самый миллениум, а Иван утверждал, что от Рождества Христова прошло всего одна тысяча девятьсот девяносто девять лет, и что ровно через год, когда закончится наступивший теперь «двухтысячный», следующий за ним год и будет тем самым миллениумом. Каждый оставался при своём мнении, но их спор больше похож был на милую беседу двух действительно близких друг другу, счастливых людей, нежели на то страстное состязание, какие бывают между супругами, когда доминируют такие вопросы, как «кто из нас умнее» или «кто в доме хозяин». Так что когда Павел Савельев постучался в дверь сто восьмой палаты, из-за неё раздавались весёлый Татьянин смех и полные иронии восклицания изображающего кого-то Ивана Аржунина. В ответ на его стук звонкий женский голос откликнулся коротким «войдите», и Павел, осторожно приоткрыв дверь и убедившись, что войти действительно можно, теперь уже уверенно ступил на светлый линолеум пола сто восьмой палаты.
Он зашёл попрощаться. За два дня до Нового года Павел попросил доктора Гончарова выписать его из клиники и, услышав в ответ «вольному – воля», теперь собирался уехать домой. Друзья простились, обнявшись по-братски, а Татьяне Павел хотел было уже поцеловать руку, но в последний момент он, вдруг как бы опомнившись, лишь дотронулся до пальцев её руки... Как бы это сказать? Едва коснулся её руки межбровьем своего лба.
Перед самым уходом Павел спросил Ивана, как добраться до того монастыря, который Аржунины посетили однажды и где получили благословение старца на скорейшее выздоровление Ивана. Тот затруднялся ответить, так как был тогда, во время его и Татьяны паломничества слишком уж слаб и умом, и телом; и тогда супруга его пришла ему на помощь, подробно рассказав Павлу Савельеву, с какого московского вокзала и до какой станции нужно доехать, чтобы пройдя потом километров семь по просёлку, увидеть, наконец, монастырскую ограду. Иван молча выслушал «напутствие» Татьяны их общему другу, и когда она закончила говорить, в глазах Ивана Павел прочёл явный немой вопрос. Павел понял его и без слов и ответил неопределённо: «Хочу попробовать пройти...». И хотя он и не сказал ничего больше, Иван и так догадался, что Павел говорит о тесных вратах.
Когда Павел ушёл, Татьяна спросила мужа:
– Ваня, а ты домой не... собираешься?
Она часто называла его так, делая ударение на втором слоге, когда спрашивала Ивана о чём-то очень для неё важном. В такой её интонации проявлялось естественное для женщины чувство зависимости от сильного мужского плеча; и это «Ваня» звучало в устах её настолько мило и жалобно, что добродушный Иван, – как в прошлой их жизни, так и теперь, – никогда и ни в чём не мог ей отказать. Вот и на этот раз он простодушно ответил супруге: «Собираюсь...»; и тогда Татьяна пообещала Ивану, что она сегодня же позвонит Льву Семёновичу и сообщит ему о намерении Ивана немедленно покинуть клинику.
Вскоре и она, посмотрев на часы, стала собираться домой. Татьяне надо было успеть на «двухчасовую» электричку, потому что следующей пришлось бы ждать два с половиной часа, а идти до станции одной, почти в полной темноте ей было всё ж страшновато. Иван тотчас вышел в коридор и, застав на пороге сто девятой палаты Романа Козырева, едва успел спросить его: «Где Павел?» и увидел, что тот уже выходит вслед за Козыревым, волоча тяжёлую спортивную сумку с книгами. Иван попросил его дождаться Татьяну, и когда та вышла из сто восьмой, они простились с Павлом во второй раз и теперь уже в последний.
Оставшись один, Аржунин стал разбирать опустошённый наполовину, большой целлофановый пакет с гостинцами. Нет, первая половина ещё не была съедена, – просто Татьяна заботливо разложила «сухие» продукты по полкам прикроватной тумбочки Ивана, а скоропортящиеся отнесла вниз в столовую. Там стоял большой промышленный холодильник, и у каждого пациента клиники был в нём свой, индивидуальный пластиковый контейнер.
Разбирая пакет, Иван обнаружил в нём кое-что из тёплых вещей «на всякий случай», несколько пар сменного белья, а под ним – на дне пакета завёрнутую в газету, тяжёлую, холодную ещё с мороза, внушительных размеров книгу. Развернув газету, Аржунин увидел бордовую шагреневую обложку книги, на которой крупными золотыми тиснёными буквами значилось: «Философия Веданта». От книги исходил чуть прибитый холодом полутора тысяч страниц влекущий Ивана таинственный дух свежеотпечатанного перевода древнего текста. Это была вторая для Ивана книга из той библиотеки, которую Татьяна подарила ему к Новому году. Вся библиотека состояла из десяти таких же внушительных по объёму томов, и Веданта являлась как бы заключительной, итоговой её частью.
Первый том содержал в себе относительно краткое описание основных философских школ, и, поверхностно ознакомившись с их Учениями, Аржунин обратил своё внимание именно на Веданту. Отложив, таким образом, чтение восьми предыдущих томов «на потом», Иван приступил к изучению этой возвышенной, одухотворённой философии. Зачитавшись, Иван даже не пошёл на ужин; и хотя дежурная медсестра дважды напоминала ему о нём, Иван ограничился «сухим пайком» из привезённых супругой гостинцев. Поздно ночью, когда веки его отяжелели от усталости, а длинные строки убористого текста стали повторяться в прочтении, а затем и наползать одна на другую, – только тогда Аржунин закрыл книгу и, не раздеваясь, уснул прямо на плюшевом покрывале, лежащем поверх освежённой чистым бельём постели... Читал он и на другой день и все последующие вплоть до светлого праздника Рождества Христова. И встретил его с несколько иным, нежели ранее пониманием всего величия подаренного однажды Отцом Небесным и Богородицей этого короткого зимнего дня.
Теперь был уже вечер пятницы, и к Ивану Аржунину заглянул скучающий сосед его из сто девятой Роман Козырев. Со времени отъезда Павла Савельева прошло чуть меньше недели и в Ромину палату пока ещё никого не подселили. Иван же не заходил к нему, целыми днями погружённый в Веданту, и Роман тоже пытался что-то читать, лишённый общения и книг Савельева. Наконец, он позвонил домой, и отец привёз ему небольшой переносной телевизор, видеоплеер и пару десятков кассет... с любимыми Ромиными фильмами.
Дорвавшись до «Матрицы», он решил пригласить Аржунина к себе в гости, и добродушный Иван, отложив своё чтение, пошёл вслед за Козыревым – смотреть, как африканская прорицательница морочит голову главному герою виртуального мира. Тем не менее, Иван с большим интересом досмотрел фильм до самого конца, обращая больше внимания на некий подтекст в диалогах действующих лиц, тогда как Роман, очарованный спецэффектами, в который уже раз восхищался сверхъестественными действиями этих лиц... Когда же Нео, подобно другому голливудскому киногерою – Супермену, стартовав с поверхности земли, рванул куда-то в стратосферу, и вслед за этим по экрану поползли титры, Аржунин хлопнул себя по коленям ладонями, а Козырев всё ещё держал свои вытянутыми вверх, как гимнаст, завершивший упражнение на каком-нибудь спортивном снаряде.
– Да-а-а..., – выдохнул Аржунин. – Вот уж действительно верно говорят: талант-то – он ведь от Бога!
И Козырев подумал было, что Иван так же, как и он сам, оценил удивительные достижения современных компьютерных технологий. Но тот лишь озадачил его несколько странным своим замечанием:
– Жаль только, что талант свой, – сказал Иван, – человек использует, как правило, во славу этого бренного мира, частью которого мнит и себя самого. А не во славу Того, – тут он взглянул в потолок, – Кто этим талантом его одарил.
Тогда Козырев попросил его объяснить, что это Иван имеет в виду, говоря о бренности этого мира? Ведь его, этот мир тоже сотворил Бог и сказал: «это хорошо». (Роман к тому времени прочёл уже Книгу Бытия и отчасти – Исход и теперь очень гордился своими познаниями в основах богословия.) И Иван объяснился, построив свои объяснения на основе тех знаний, которые он успел почерпнуть из Веданты. Причём комментарии его прозвучали как одна из тех страстных проповедей, когда очевидно, что проповедник действительно верит в то, о чём говорит.
– Когда царь или президент государства, – веско начал Иван, – издаёт Указ о строительстве новых тюрем для преступников и видит, что его распоряжение исполнено точно и в срок, – он тоже говорит: «это хорошо»! Так и этот бренный мир создан волей Всевышнего для отступников от Мира духовного, где все мы жили когда-то и служили Ему, Всевышнему Господу, потому что в этом и заключается наше истинное предназначение... Есть такая русская народная пословица: «Жить – Богу служить»! – произнёс Иван с особым вдохновением и добавил: – Видать, в этой мудрости народной, Рома, и кроется ответ на вопрос «что делать?», а?..
Рома на это ничего не ответил, и Иван продолжал:
– Но Создатель не лишил нас, вечных слуг Его свободы воли и выбора; и мы, те, кто решились однажды уподобиться Ему во всём и даже бросить вызов абсолютному Его могуществу попали сюда, в этот тёмный по сути своей мир материи, откуда не видно уже ни вечной Его Обители, Мира духовного, ни Его Самого, изначального Источника всего сущего. Но Господь милостив, и так как двух абсолютных миров быть не может, Он же и дал нам эту виртуальную игрушку мира относительного. И виртуальность её заключается в том, что она временна. Здесь нет настоящего! – убеждённо сказал Иван. – Прошлое здесь плавно перетекает в будущее; и слова «остановись, мгновение, ты прекрасно!..» – это лишь мечта и... ностальгия человека о забытом им Настоящем Небесного Царства! А одна из величайших иллюзий, которые испытывает заключённая в теле вечная душа – это иллюзия постоянства временных явлений мира сего, Царства Земного...
Аржунин умолк, задумавшись, и только тогда Козырев проявил, наконец, своё понимание назначения мира земного, проявил таким образом:
– Так значит, этот мир действительно подобен компьютерной матрице? – спросил он с дрожью в голосе, и, взглянув на него, Иван понял, что Роман действительно очень напуган.
– А мы... люди, – продолжал тот, чуть не плача, – всего лишь виртуальные игрушки в руках создателя... этой матрицы, а?..
На что Иван отрицательно завертел головой и чтобы успокоить Романа, произнёс, стараясь говорить как можно мягче:
– Не совсем так... Мы попали в эту игру по своей воле, а Господь только даёт нам, существам духовным возможность различных материальных воплощений, чтобы мы могли с помощью того или иного тела исполнить наши желания – так или иначе повелевать окружающей нас материальной природой... Это тело, – Аржунин приложил к своей груди ладонь правой руки, – нечто вроде скафандра, приспособленного к окружающим природным условиям. Так же и другие тела: от микроорганизмов до гигантских животных, рыб и растений – всего лишь оболочки, созданные Творцом для вечных живых существ. Здесь всё зависит от желаний и их последствий. Само же слово «человек» означает тело или чело вечное, потому что в Духовном мире именно такую изначальную форму имеет и Сам Всевышний, и вечные слуги Его. Поэтому и говорится в Библии: «по образу и подобию». Так что мы не есть тела, мы есть души! – подвёл Иван Аржунин итог таким вот своеобразным его комментариям к просмотренному фильму.
Роман же никак не мог понять, как это можно иметь форму человеческого тела, не имея самого тела? Для поклонника «Матрицы» такое непонимание было весьма странным обстоятельством, и когда он попросил Ивана разрешить этот его вопрос, тот, с удивлением взглянув на Романа, разрешил, то есть объяснил как смог...
– Когда ты смотришь телевизор, – сказал Иван, – или когда ты видишь проекцию изображения на экране кинотеатра, ты же... веришь, что происходящее там реально?.. А когда ты, увлёкшись какой-нибудь компьютерной игрой, забываешь на время об окружающем тебя реальном мире, разве ты не видишь, что и виртуальные герои тоже имеют свои формы?.. Так что для того чтобы иметь форму вовсе не обязательно иметь плотное тело, состоящее из грубых материальных элементов: будь то элементы земли, воды, огня, воздуха и... даже эфира, звука!.. Вообще, природа Духовного мира иная; и это сравнение с виртуальным изображением весьма условно. Но в этом мире всё условно, и чувства наши ограничены и несовершенны, и позволяют нам, людям приводить только понятные нам же сравнения.
Иван говорил легко и свободно, речь как бы лилась из его уст, и Роман, не решаясь перебивать его, но желая, видимо, сказать что-то своё, приложил руку к сердцу и чуть подался вперёд, а Иван, увлёкшись, не понял этого Романова порыва и продолжал:
– Что же касается сердца человеческого, – сказал он, глядя на Ромину руку, – то именно там, в сердце находится бессмертная душа его. И сам он – эта душа, джива-атма – источник жизни и сознания. А разум временного тела вечной души является как бы составной частью своеобразной индивидуальной компьютерной программы, запущенной однажды, своего рода очередным уровнем сложности в большой виртуальной игре, которая с каждым очередным воплощением всё больше очаровывает душу и заставляет её рано или поздно окончательно забыть о Причине всех причин и изначальном Источнике своём. Так что аналогия с матрицей..., – негромко произнёс Иван и, убедившись, что с нервами у Романа теперь, по-видимому, всё в порядке, повторил: – Аналогия с матрицей, на мой взгляд, здесь вполне уместна. И тот, кто находит своего Морфеуса – и есть избранный. Но становится таковым только в том случае, если действительно искренне желает найти его, то есть готов к встрече с ним. Готовность же эта наступает, как правило, после очень серьёзного сбоя в собственной программе, и тогда разочаровавшийся человек начинает искать выход из этой игры и находит его беспричинной милостью Высшего наблюдателя... Только любовь к Нему, – продолжал убеждённо Аржунин, – любовь, спящая в человеческой душе, способна вырвать человека из цепи перевоплощений и позволяет ему обрести, наконец, тело вечное вне этого пространства и разрушающего его времени. Забвение этой вечной чистой любви – и есть самая главная, большая беда: амнезия всего человечества. И никто в этой беде, кроме самого человека, не повинен. – И, улыбнувшись грустно, Иван добавил: – Вот, Рома, пожалуй, и ответ на вопрос «кто виноват?»...
В этот момент внезапно погасли все четыре люминесцентные лампы на потолке, и теперь палату освещала только одна: на стене у входа над умывальником. Такое бывало иногда, и причину знал только Павел Савельев, частенько ковырявшийся отвёрткой в выключателе там же, у входа и, по-видимому, так и не сумев устранить этот дефект. Иван умолк и глядел теперь куда-то вдаль, поверх входной двери Роминой теперь сто девятой палаты. Роман тоже молчал. Ему стало не по себе от этого как бы устремлённого в бесконечность, прозрачного взгляда Ивана Аржунина. Так прошло минут пять в полной почти тишине, и только какие-то звуки доносились теперь снизу. Там, прямо под сто девятой была столовая, вероятно открывшаяся уже, судя по звукам, на ужин.
«Как из ада...», – подумал о звуках Роман и вздрогнул, когда Иван вдруг произнёс в полутьме незнакомым ему, скорбным с надрывом голосом:
– Ведь приходил же однажды Великий врач, способный излечить человечество от этой амнезии... Но вы убили Его, а рецепты, Им оставленные, переврали до неузнаваемости!
Тут уже Козырев не выдержал и в испуге перебил, прервал скорбную речь Ивана Аржунина:
– Вы?! Ты сказал «вы»?! Кто это «мы»?!
Иван как бы опомнился:
– Извини... Разве я сказал «вы»?.. Да нет... Они... То есть мы, мы люди сами не хотим избавляться от этой болезни – беспамятства... Упрямые мы. Гордые. Самолечением всё занимаемся. Вот и осложнения налицо...
Иван опять было о чём-то задумался, но Роману, наверное, из-за страха его не терпелось продолжить разговор, и он задал Ивану следующий вопрос:
– Вот ты говоришь о перевоплощениях... А разве Церковь... вообще христиане признают эту теорию? Насколько мне известно, – подавил Роман страх, – Иисус Христос ничего об этом не говорил!
Иван как-то растерянно глядел на него... Наконец, собравшись с мыслями, он ответил:
– Да... Иисус не говорил... об этом... Но разве не говорил Он также ученикам Своим: «Многое имею ещё сказать вам, но не вместите теперь...»? Достаточно того, что Он проповедовал людям о Царствии Небесном и учил их как достичь Его за одну единственную жизнь!
Вдруг Аржунин, обычно невозмутимый, явно рассердился на кого-то:
– Они говорят, что у птиц, животных, рыб и прочих живых существ нет бессмертной души!.. И это называется богословием?! Не-ет! Это называется невежеством!.. Неужели Творец одних Своих созданий любит настолько больше, что уготовил им жизнь вечную, а других обрёк на временное, короткое, почти бессмысленное существование?!
Осмелевший более-менее, Козырев возразил ему:
– А как же в Библии говорится, что Сам Бог дал человеку животных в пищу?
Иван совсем расстроился.
– Да как же ты не понимаешь?! Ведь это и есть самое страшное!! – едва не выкрикнул он. – Поедать себе подобных, пусть не таких разумных, но тёплых, дышащих божьих тварей... чьих-то мам и пап, что заботятся о своём потомстве, разве это не ужасно?! Да одно только это должно заставить человека задуматься, то ли это место, тот ли это мир?! А если человек не думает о подобных вещах, то его, пожалуй, и человеком-то назвать нельзя!
Тут Роман взглянул на него исподлобья, как говорится, набычившись, и Иван, несколько смягчившись, пояснил:
– Да нет, ты пойми, Рома, я же не призываю людей умирать с голоду... Но хотя бы понимание жестокой необходимости убивать других живых существ для своего пропитания должно заставить нас задаться вопросом, почему это так? Ведь мы же добрые, сострадательные. Или же нет?.. Человеки мы? Или звери? И в чём между нами различие?
Аржунин опять умолк и, не дождавшись ответа от насупившегося Козырева, разрешил свой последний вопрос так:
– Только мы, люди способны осознать Бога и вернуться в Его Обитель. А животным и другим живым существам только ещё предстоит родиться когда-нибудь в человеческом теле. И, убивая, мы лишаем братьев наших меньших возможности пройти естественный путь развития их сознания до нашего, человеческого!
Иван вздохнул тяжело и спросил собеседника:
– Неужели, Роман, ты в самом деле думаешь, что это Сам Бог призывает нас забивать молодых ещё телят, почти... детей для котлет и пельменей?
Роман ничего не ответил, подумав: «Не знаю, как насчёт телят, а говядина – штука вкусная, особенно вырезка «по-французски». Да и откуда мне знать, к чему призывает евреев их Бог?..».
– Так не верю я в такого Бога!!! – вдруг воскликнул Иван, и Роман опять вздрогнул. – Да нет, то есть не... в Бога, – тут же оговорился Иван, – а тем, кто извратил Его Слово теперь и уподобился в том книжникам народа того...
Иван запнулся, подумал мгновение и договорил:
– ...самоизбранного!
В этот момент дверь сто девятой палаты распахнулась настежь. На пороге стояла, радостно улыбаясь, сестра-хозяйка Клавдия Алексеевна. Как бы подтверждая все последние слова Ивана, она как обычно, заголосила, запела призывно:
– Эй, молодыя! Ужинать пойдёте, аль нет?! Чой-то тёмно у вас тута... Пошли-пошли! Сё-дня поросёнок у нас! Рождественскый!
Роман тотчас же поднялся со стула и теперь смотрел вопросительно на поражённого Ивана... Тот, чуть погодя, тоже встал; и они побрели вдвоём по коридору второго этажа и спустились на первый в столовую...
На следующий день они продолжили этот разговор, когда Козырев прямо с утра зашёл в гости к Аржунину, и они пили чай в сто восьмой палате, лишив профессора Калимана «прямого эфира». Лев Семёнович ещё третьего дня вернулся из отпуска, решившись, наконец, оставить свою дочь Светлану хозяйничать в его приватизированной квартире. А сегодня он наблюдал и слушал весь тот разговор в сто восьмой, так сказать, живьём, сидя в смотровой перед экраном монитора. Когда философы, как он их называл, ушли на ужин, Лев Семёнович спрятал оставшиеся пустые кассеты в шкаф и стал собираться домой. Он решил отказаться от дальнейшей видеозаписи Ивановых бесед. Поведение и речи пациента Аржунина производили на профессора удручающее впечатление. Не то чтобы он совсем не интересовался религиозной тематикой – вовсе нет, просто обсуждение таких бездоказательных вопросов устами хронического алкоголика и истероида (Савельева и Козырева) с человеком, непомнящим собственного имени, казалось профессору, по крайней мере, странным. К тому же супруга Ивана Аржунина позвонила ему, Калиману домой и попросила как можно скорее выписать её мужа из клиники. Тогда, почти неделю тому назад профессор Калиман понял уже, что теряет этого пациента, так и не продвинувшись с его помощью в своих научных исследованиях...
Из своего предыдущего опыта профессор ожидал от такого больного наполовину бессвязной речи, а Иван говорил внятно, иногда даже рифмами, частых депрессивных состояний, а тот почти всё время улыбался, причём, не идиотской, а какой-то одухотворённой, светлой улыбкой. И наконец, вместо предписанных Аржунину занятий ролевым аутотренингом и упражнений в развитии памяти, тот лишь вырывал из общей тетради с подробным их описанием пустые листы в клеточку и чертил на них какие-то непонятные для Калимана схемы. Иначе говоря, не соответствовало поведение пациента Аржунина симптомам всё же явной у него для профессора диссоциативной амнезии.
Лев Семёнович консультировался по этому поводу с коллегами из Института психиатрии, но большинство из них называли этот случай феноменальным, а некоторые даже высказали и вовсе уже ненаучное предположение об одержимости пациента Аржунина каким-то иным, посторонним духом. Впрочем, такая идеалистичность последних основывалась на опыте так называемого экзорцизма (обряда изгнания бесов), когда некоторым священнослужителям удавалось избавить отдельных людей от безнадёжных, казалось бы, психических заболеваний, перед которыми оказались бессильны лучшие психиатры страны. В тех случаях больные были, якобы, одержимы неким злым духом, который мучил их, истощал жизненные силы организма и провоцировал неадекватное условно-нормальному поведение этих людей. Ничего подобного за Иваном Аржуниным не наблюдалось, а о случаях одержимости духом благим, добрым, мистически настроенные коллеги профессора Калимана никаких сведений не имели. Так что Лев Семёнович решил выписать Ивана Аржунина из клиники в ближайшие же дни, а теперь ему предстояло составить своеобразный письменный отчёт для профессора Авестидзе. Неприятный для самого Калимана отчёт...
Выключив монитор, на экране которого теперь как бы застыла «картинка» опустевшей сто девятой палаты, Лев Семёнович укутался в зимнее, запер кабинет на ключ и, покинув здание клиники, спустился с площадки главного входа к своему замёрзшему Фольксваген-Гольф.
Усевшись на холодное водительское сиденье, Лев Семёнович вставил ключ в замок зажигания и включил ближний свет фар, чтобы разогреть таким образом электролит аккумулятора, застывший на двадцатиградусном морозе. Когда же через несколько секунд он выключил фары и повернул ключ в замке, то услышал лишь два-три медленных «в натяг» оборота коленчатого вала двигателя, и затем частое потрескивание электронного реле огорчило профессора, известив его, что двигатель теперь вряд ли заведётся.
Вдруг откуда-то из темноты, переступив границу импровизированной автостоянки, освещённой единственным неярким мачтовым фонарём, появился человек в вислоухой меховой шапке с кожаным верхом, в валенках и оранжевой безрукавке, одетой поверх замасленной куртки-пуховика. Это был дворник Мурад, и Лев Семёнович сразу вспомнил, что не расплатился с ним ещё за декабрь, хотя работу свою Мурад выполнял аккуратно, и площадка перед выходом из здания клиники, и ступени, ведущие вниз к дороге, всегда были тщательно выскоблены и присыпаны песком, разбавленным крупной солью. Лев Семёнович смутился... Нужной суммы денег у него с собой не было, а возвращаться в свой кабинет, открывать сейф с кодовым замком, для чего нужно было сначала найти в ящике письменного стола бумажку с начертанными на ней цифрами вечно забываемого профессором кода, затем отсчитывать требуемую сумму, пересчитывать, сверять и повторять почти всю эту канитель в обратном порядке, – всего этого делать профессору теперь ну никак не хотелось. А интеллигентный дворник с двумя высшими образованиями вовсе и не собирался напоминать Льву Семёновичу о деньгах. Обычно профессор оплачивал его труд своевременно, и на этот раз он подумал: «Может и забыл человек, с кем не бывает...». Подумал он это на чистом узбекском, а на ломанном русском спросил Льва Семёновича через приспущенное стекло водительской двери:
– Щто, сафсем мащин не ед-т?.. – Мурад пощёлкал-поцокал языком по свойственной многим азиатам привычке и посоветовал: – Аллаха прасит нада!
Зайдя спереди Калиманова «Гольфа», Мурад снял рукавицы и положил обе ладони свои на край обледенелого капота. Он как будто хотел согреть его теплом красноватых с цыпками, потрескавшихся от мороза, натруженных своих рук. Тогда Лев Семёнович вышел из машины и, захлопнув водительскую дверцу, направился к входу в здание клиники...
Когда же он минут через двадцать появился оттуда в сопровождении двух санитаров, призванных помочь ему завести машину «с толкача», Мурада уже не было на автостоянке, и только два отпечатка его ладоней на сером капоте медленно поедал всё усиливающийся мороз. Севши за руль, Лев Семёнович хотел было уже дать отмашку санитарам, мол, толкайте, но решил, как это всегда и бывает, попробовать ещё разок (обычно последний перед окончательным признанием аккумулятора «умершим») завести двигатель посредством его. И когда Калиман уже без всякой надежды повернул ключ в замке зажигания, где-то под капотом послышался щелчок замкнувшейся электроцепи, затем – тяжёлый единственный холостой оборот в сердце двигателя, и тот взревел с металлическим звоном промёрзшего своего нутра. Минуты через две профессор вышел из машины и отпустил восвояси уже начинающих мёрзнуть санитаров, а сам, убедившись, что двигатель иномарки работает без сбоев, устойчиво, запер водительскую дверцу на ключ и отправился разыскивать дворника-инженера Мурада Маликовича Тангатарова, чтобы всё же отдать ему сегодня честно им заработанные нелёгким его трудом деньги.
ГЛАВА 16
Но вернёмся в сто восьмую палату, где Иван и Роман теперь пили чай, заваренный Аржуниным по особому рецепту: с сушёной черноплодочкой, в паровой баньке. Для этого он использовал маленький керамический чайничек, кастрюльку чуть больше того и небольшую же электроплитку, хоть и запрещённую Правилами противопожарной безопасности, но всё же дозволенную ему главврачом Калиманом в виде исключения.
Аржунин любил чай крепкий, «купеческий», а Козырев разбавлял тёмный ароматный настой кипячёной водой из электрочайника – также «незаконного» и также «не замечаемого» строгим Львом Семёновичем. Гостинцы от Татьяны Сергеевны пришлись тут как нельзя кстати, и Роман запивал сладким светлым чайком шоколадные пряники и печенье, заменив ими завтрак в столовой, а Иван, прихватывая иногда под свой крепкий лимонную карамельку, ощущал с каждым глотком, как разум его оживает после глубокого сна.
Разговор, сопутствующий этому чаепитию, был, по сути, продолжением вчерашнего, но теперь тут же, на столе лежал бордовый том философии «Веданта», и Аржунин просвещал Козырева, ссылаясь теперь непосредственно на эту книгу, на духовное знание, воплощённое в ней. То, что Иван рассказывал, было настолько необычно, он оперировал такими временными и пространственными понятиями, что Роман, привыкший измерять долгое время годами, а большие расстояния – тысячами километров, порой недоверчиво улыбался ему, услышав, например, что миллионы миллионов прошедших на земле лет – это всего лишь один из дней у неких высших существ, уполномоченных Всевышним управлять этой вселенной. Более того Аржунин утверждал, ссылаясь на Веданту, что вселенных, таких же как наша, бесчисленное множество, и что каждой из них управляют такие же представители Всевышнего Господа, и что они так же смертны, но продолжительность их жизни мы (люди) даже и представить себе не можем. Иван сравнивал этих высших существ с древними богами древних же Греции, Рима и Египта и объяснил Роману, что поклонение им, этим богам, чрезмерное их почитание и даже подчас возведение кого-либо из них в ранг Всевышнего были явлены уже как последствие постепенной духовной деградации некогда единой общечеловеческой цивилизации.
«А ещё раньше, – говорил Аржунин, – по крайней мере, пять тысяч лет тому назад большинство людей ещё поклонялись единому Всевышнему Богу, помня о предназначении человеческой формы жизни: служить Ему здесь, на Земле, а когда придёт время, не умереть, но вернуться в светлую Его Обитель. Но постепенное забывание человечеством этой высшей цели привело его к поклонению второстепенным богам, способным удовлетворить лишь только земные потребности и желания смертных...»
– Мы должны с почтением относиться к этим древним богам, – продолжал просвещать Романа Иван, – но поклоняться им всё же не следует. Как если бы мы могли, например, напрямую обратиться к президенту или к царю, то зачем бы нам тогда обивать пороги различных министров? Царь или президент, если он действительно занимает своё место, заботится о своих подданных и мог бы одарить их любыми земными благами, но для их же пользы он только даёт им возможность самим обеспечить себя всем необходимым для нормальной человеческой жизни. Тогда как какой-нибудь министр, довольный оказанными ему не по чину его царскими почестями, вполне может и наградить настойчивого своего просителя вовсе не тем чем надо, а тем, что тот выпрашивает у него по чрезмерной похоти своей...
– Я надеюсь, ты, Роман, понимаешь, – как бы оговорился Иван, прочитав в глазах молодого своего собеседника, что тот, видимо, ещё не совсем понимает, о чём идёт речь, – понимаешь, что говоря о министрах, я имею в виду всевозможных чиновников, а под царскими почестями – взятки и лесть?.. Но боги, конечно же, взяток не берут – разве что в виде жертвоприношений... Что же касается лести, – продолжал объясняться Иван, – то, как это ни странно звучит, но и они, полубоги так же, как люди, падки на лесть, потому что многие из них тоже когда-то были людьми. Так что, даже имея необузданные желания, человеку всё-таки следует обращаться непосредственно к Всевышнему Господу. Бог милостив и, скорее всего, вразумит человека, как тому обуздать себя и остановить в своей душе бесконечный поток страстных желаний. Потому как пытаться обрести душевный покой путём исполнения их – это всё равно, что пытаться погасить костёр сухими дровами... Ведь вразумлял же Бог людей через Сына Своего Иисуса Христа? Вразумлял! – ответил Иван на свой же вопрос и добавил: – «Ищите, прежде всего, Царствия Небесного...», говорил Иисус просителям Своим, «и остальное всё приложится вам...».
Аржунин умолк и отпил из пузатой фарфоровой чашки, с изображённым на ней задумчивым слоником, немного ароматного божественного напитка. Воспользовавшись этой паузой, Роман Козырев тоже решил высказаться по поводу таких «просителей».
– Да-а-а..., – протянул он. – Но даже теперь многие верующие в Иисуса Христа вымаливают у Него дорогие иномарки, яхты и виллы на морском берегу. Разве этому Он учил?
Аржунин, возвращая чашку на стол, взглянул на Романа несколько удивлённо, и улыбка... впрочем, нет, не улыбка, но редкое выражение счастья, сияние его озарило лицо Ивана Аржунина. В общем, Иван понял, что Роман его понял. А может ли быть для человека большее счастье на этой земле, чем то, когда его понимают? То есть, когда ему кажется, что его понимают? А Козырев вспомнил теперь тот их разговор ещё с Павлом Савельевым, когда Аржунин, как ему показалось, осуждал современных священнослужителей и говорил, что золото храмов стало теперь для них дороже самих храмов. И, напомнив об этом Ивану, Роман сам «прошёлся» по этой теме, явно перебирая через край и чуть ли не переходя на откровенные оскорбления отдельных личностей и целых народов. Во время этой полной сарказма, непродолжительной речи Романа Козырева улыбка медленно сползла с лица Ивана Аржунина, и он, явно огорчившись таким пониманием собственных его слов, попытался объяснить Козыреву, что именно он имел тогда в виду, говоря стихами про кресты и Моисея.
– Рома... Ну, нельзя же так обобщать! – сказал Иван. – Я говорил вовсе не о священниках как таковых, а лишь о бытующих среди них святошах, которые прикрываясь символом Распятия, поклоняются Богу как тому же золотому тельцу!.. Я говорил, что исповедующие Учение Христа не должны... золотить Его Самого в сердце своём. Не превращать Его в некоего идола, у которого, как ты хорошо подметил, и новую иномарку можно попросить!.. А среди священнослужителей, я уверен, немало искренних, сердечных и... действительно следующих по стопам Спасителя учеников Его!.. Я говорил о тех мирянах, – продолжал огорчённый Иван, – которые считают себя православными христианами и крестятся, входя в храм Божий, и выходя из него, тоже крестятся, а дома забывают о Боге и поклоняются своему догу, которого любят подчас больше, чем всех людей вместе взятых!
Иван вздохнул и добавил:
– Но, то уже хорошо, что такой человек всё же идёт в храм Божий. Это хотя бы позволит ему не родиться в следующей жизни собакой, у которой нет уже ни желания, ни возможности посетить этот храм...
Иван опять вздохнул и, увидев, что Козырев, насупившись, что бывало с ним часто, молчит, пояснил:
– Если в этой жизни кого-то привлекает «золото храма», то в следующей его привлечёт и сам храм, а быть может и Тот, Кому этот храм посвящён. Так постепенно он излечится от этой своей амнезии, и в нём проснётся осквернённая теперь мирскими страстями, чистая, детская любовь к Всевышнему Отцу своему... Будьте как дети, говорил Иисус, возлюбите ближнего и, наконец, возлюбите Бога, ибо только такая любовь и есть атмосфера Небесного Царства, и Вечность Его покоится на этой любви! – заключил убеждённо Аржунин и посмотрел прямо в глаза молчаливому собеседнику:
– А теперь ответь мне, Роман, пожалуйста, на один вопрос: у кого, на твой взгляд, больше шансов уже в этой жизни обрести это Царство – у страстных охотников... в прямом и переносном смысле этого слова, или же у отрёкшихся от мира послушников... ну-у, то есть не послушников, а монахов, насельников монастырей, которые уже посвятили свою жизнь вечному служению?
Такой вопрос Ивана явно заключал в себе и ответ, и Роман лишь возразил ему:
– Но если бы все ушли в монастыри, то... вся эта планета превратилась бы в один большой монастырь с отдельными, так сказать, филиалами. И, в конце концов, сам род человеческий прекратил бы своё существование, но...
Иван подхватил его мысль:
– Но этого не случится, – сказал он, – по крайней мере, в ближайшие четыреста двадцать семь тысяч лет, – тут он взглянул на книгу, лежавшую на столе, – а если и предположить невозможное, то это и был бы тот самый конец света, и матрица эта, материя мира потеряла бы всякий смысл.
Тогда Роман задал такой вопрос:
– А как же библейское летоисчисление? Ведь согласно Библии от сотворения мира прошло чуть меньше семи тысяч лет... Ну, или что-то вроде того, а?
Иван взглянул на собеседника с той наивной, детской своей улыбкой.
– А как же динозавры? – спросил он. – А мамонты?.. Они что... помогали вспахивать землю Адаму, когда Господь Бог отправил его из Рая добывать хлеб свой в поте лица своего?.. Или ты думаешь, что это... птеродактили кружили тогда над пустыней, пугая Моисея и его народ?
Роман рассмеялся:
– Да нет... Этим древним животным миллионы лет.
Иван продолжал:
– Так что же... выходит, что Бог сотворил и небо, и землю уже потом, после них?! Знаешь, Рома, когда я читаю... ну, то есть вспоминаю Книгу Бытия, после слов «и сотворил Бог землю» мне так и хочется сказать: а в это время в Индии...
После этих Ивановых слов Козырев развеселился уже окончательно. Он сначала представил себе огромного динозавра, запряжённого, тянущего крохотный плуг, и маленького человечка, который упершись в рукоять этого плуга, покрикивает на громадину впереди себя; затем – стаю кружащих в небе над пустыней птеродактилей, высматривающих, какого бы ещё утомлённого долгим странствием еврея им прихватить себе на обед? Тем не менее, Иван Аржунин вовсе не разделял такого весёлого настроения Романа Козырева.
– А знаешь, Рома, – сказал Иван, – быть может, и первые учёные следопыты смеялись вот также, обнаружив это несоответствие библейских данных с результатами собственных их научных исследований. Только смеялись они сперва над библейской историей – теорией ненаучной как таковой, а затем и появилась и даже стала популярной «Божественная комедия» Исидора Штока, в которой уже Сам Создатель предстал в образе пусть простодушного, но какого-то несерьёзного сказочника... В конце концов, многие учёные, образованные люди вообще перестали верить в Бога и предали свои действительно талантливые умы гибельному для их души атеистическому мировоззрению...
– Такой вот привет от Кайафы, – покачав головой, задумчиво добавил Иван, памятуя опьянённого властью иудейского книжника-ортодокса, предшественников его и последователей, приватизировавших, в чём был теперь убеждён Иван, духовное знание Веданты и извративших его суть в удобных для них концепциях сотворения мира и обустройства оного.
А Роман, не расслышав последних слов Ивана, переспросил:
– Чего-чего? От какого ещё кайфа?
Теперь уже рассмеялся Иван и подумал:
«Это ты, Рома, удачно не расслышал. Действительно, от кайфа!..»
Так и не дождавшись от Ивана ответа насчёт «кайфа», Роман высказал следующее предположение:
– Иван... А вот эти учёные, которые смеются, как ты говоришь, над библейскими историями, а-а... с чего ты взял, что они так же не посмеются и над твоей теорией сотворения мира?.. Ну-у, я имею в виду вообще: про душу, вселенные и всё такое?
Аржунин тотчас же ответил ему:
– Во-первых, это не моя теория. Я её не выдумывал. – Иван указал взглядом на большую бордовую книгу. – А во-вторых, осмеять можно любую теорию, но ты попробуй поспорить с этой... – Иван опять бросил взгляд на книгу. – Как это в твоём фильме?.. Жертвы матрицы преданно служат ей, если не догадываются о существовании другого, реального мира?
Роман Козырев вспомнил, как скакал перед зеркалом, и подумал, что сам он, пожалуй, зашёл гораздо дальше этих атеистов-насмешников, а Иван между тем продолжал:
– Если хочешь, Роман, я расскажу тебе, как устроен тот, духовный, реальный мир... И попробую доказать что этот, материальный – всего лишь матрица. Или же... искривлённое зеркальное отражение истинной реальности
Роман кивнул и приготовился слушать... Слушал он, не перебивая, и то и дело подливал из электрочайника кипятку в свой бокал, пока жидкость в нём окончательно не потеряла цвет, и тогда Иван подвинул поближе к нему керамический чайник с заваркой. Многое из того, о чём Иван рассказывал, было для Романа не ново. Всё это он слышал уже и не раз, как казалось ему, от самого же Ивана, и теперь Роман мысленно спорил с ним, подбирая свойственные его козыревской натуре аргументы не «за», но «против». В общем, нельзя сказать, что Аржунину удалось убедить его в непогрешимости той теории, на которой и основывалась философия «Веданта».
Согласно этой философии абсолютный Духовный мир представляет собой пространство, составляющее примерно три четверти от всего Творения. А отделённый от Духовного мир материальный является чем-то вроде места ссылки, куда Всевышний Творец отправляет на временное поселение редкие возгордившиеся души, желающие самостоятельно, независимо от Него создать свой, параллельный, подобный изначальному мир.
Обладая по природе своей теми же качествами, что и изначальный Источник, вечные души – духовные капли Его, однако, безмерно уступают Ему в количественном соотношении, и, не осознающие этого факта, такие бунтари помещаются Им в холодное пространство одной из многих материальных вселенных. Здесь они как бы кристаллизуются, забывая о своей духовной природе, и как бы обрастают различными телами, принимая одну из многочисленных форм жизни. Каждая из этих форм является звеном в долгой цепи перевоплощений и бесконечной борьбы за существование. А редкая человеческая форма жизни представляет собой счастливую возможность вспомнить такой «замороженной» духовной капле об изначальном её состоянии и, исходя из горького опыта разумной человеческой жизни, «оттаять» и разочароваться в глупой своей попытке сравниться с единым Источником. Однако, самостоятельно оживить эту память душе человеческой очень сложно, а в эпоху духовной деградации – и вовсе не по силам; и тогда Всевышний по беспричинной милости Своей даёт людям в помощь Священные Писания, составленные в глубокой древности, когда Он Сам в изначальном облике Своём приходил на эту землю. Иногда Он посылает Своих представителей, способных излечить людей от такой «амнезии» и жертвующих для этого даже собственной жизнью, ибо приходят они в полном духовном сознании, воплощаясь в обычном человеческом теле. «Такова сила любви благодарных сынов Создателя, что они добровольно идут на смертные муки, чтобы указать путь домой сынам Его заблудшим...», – говорил Роману Иван.
Но редко кому из людей, ныне живущих, удаётся всерьёз внять их наставлениям, в которых заключена своего рода подготовка к переходу в иную реальность. Все эти наставления призваны развить в людях качества, соответствующие благой атмосфере Духовного мира, в которой нет места земным страстям, и главное – возродить в человеке забытую им под влиянием многих иллюзий, естественную для него любовь к Богу. Если же кому-то посчастливится полностью посвятить свою жизнь служению Ему – в любви и преданности – и помнить только Образ Его или Имя Его в тот момент, когда душа покидает это бренное тело, то такая душа непременно вознесётся на одну из чудесных планет духовного Царства. Там она распустится подобно изящному благоухающему цветку и обретёт свою изначальную форму. И встретится с такими же, как и сама она, верными слугами любимого Господа, а затем и увидит Его Самого, и поймёт, что именно здесь её вечный дом.
Ещё Аржунин рассказывал о бесчисленных планетах духовного Царства. Он говорил, что все они парят в лучах исходящего от них вечного сияния, и там не существует таких понятий как старость, болезни и смерть. Время не властно над этими планетами, потому что оно определяет видоизменение материи от образования до разрушения различных её форм. А планеты Духовного мира имеют совершенно иную природу – настоящую, и всё, что там есть, вечно пребывает в блаженстве и знании. Чувства и помыслы там истинны и не искажены земными страстями, потому что каждое существо, обитающее там, оставаясь отдельной, осознающей себя личностью, может непосредственно общаться с Личностью абсолютной. И находит в Абсолюте всё то, о чём лишь только могло мечтать на Земле...
Здесь Аржунин привёл такой пример:
– Если обычный человек чего-то очень сильно желает и затрачивает для исполнения этого желания немало и времени, и усилий, то получив желаемое, он, как правило, вскоре разочаровывается и начинает желать чего-нибудь другого. Так проходит его жизнь полная разочарований. И если это человек верующий, так сказать, религиозный, то он понимает, что когда он обращался к Богу в молитвах с просьбой исполнить земные его желания, они же, эти его молитвы и были его истинной целью, а желания благ земных – лишь поводом к ним.
– А если... не верующий? – спросил Роман.
– А если неверующий?.. Не знаю... Наверное, понимает в последний момент, что в жизни его ничего и не было... Впрочем, не знаю, – ответил Иван и добавил: – Почитай Екклесиаста... Достойнейший был человек.
– Я только уверен, – продолжал Иван, – что общение со Всевышним – это и есть высшая цель человеческой жизни. И если бы после смерти нас ожидала лишь одна пустота, то и жизнь человеческая полная разочарований не имела бы никакого смысла... Что же касается сравнения материального мира с матрицей, то достаточно понять, что очарованные временными формами этого мира, воплощённые в тела вечные души отождествляют себя с этими бренными телами и служат, в основном, им... Тела же эти требуют комфортных условий, и, побуждаемые к тому же теперь различной рекламой, такие несчастные души окончательно запутываются в бесконечных своих желаниях. Ведь даже обычный, казалось бы, прогноз погоды является ничем иным как рекламой..., – Иван улыбнулся, – рекламой завтрашнего дня... Так что жертвы этой матрицы служат ей, не ведая, что реальность её искривлена вечно уничтожающим её временем, и что если кому-либо из них дозвонится когда-нибудь его Морфеус, то он и укажет ему выход из временной реальности в настоящую...
Иван прошептал ещё что-то почти беззвучно и потянулся за поостывшим уже керамическим чайничком, чтобы плеснуть себе в чашку немного горьковатого, вяжущего вкус, «умирающего» напитка. Роман решил, что пришла пора и ему высказать своё мнение по поводу Ивановой проповеди и задать Ивану те вопросы, которые один за другим возникали у него во время неё.
– Не понимаю, – начал Роман. – Ну-у, конечно, вся эта философия... ну более приемлема, что ли... для современного человека..., нежели та, которая утверждает, что будто бы Бог сначала слепил первого человека из глины и только потом уже вдул в него душу... Но я всё же не понимаю, почему Он так жесток к нам?.. Ведь ты утверждаешь, что Бог любит всех нас. А разве любовь совместима с такой жестокостью, а?.. Ведь, по сути, Он заранее уже вынес каждому из нас смертный приговор! И не один, если принимать на веру теорию перевоплощений! Ведь Он – всеведущий и мог бы заранее, сразу предупредить нас о тех страданиях, которые мы будем испытывать в этом искривлённом, как ты говоришь, временном пространстве... А то, что ж получается, что Бог просто глумится над нами?! Дескать, поспорить со Мною решили?! Ну, Я вам тогда покажу! Будете знать, малявки, как со Мною тягаться! Ну-у?.. – прищурился Козырев, – Ну и как ты это объяснишь, Иван?
Иван покачал головой и ответил ему так:
– Нет, Рома... Это не жестокость. В этом также проявляется Его безграничная любовь к нам, Его творениям. Он наделил нас свободой выбора, и если мы сами предпочитаем отвернуться от светлого Его Лика, и отворачиваемся, то видим перед собой лишь одно – беспросветную тьму, и сами же ныряем в неё, исполненные гордыни... Так что когда Веданта утверждает, что сам Творец помещает нас в это холодное пространство материальной вселенной, то следует всё ж понимать, что и её, эту вселенную также сотворил Он. И присутствует в ней, будучи абсолютной всепроникающей Личностью, и поддерживает её существование, и наблюдает за каждым из нас, хотя мы Его видеть не можем. Он не вмешивается в наши земные дела, оставаясь беспристрастным к каждому. Но если Он видит, что кто-то хочет вернуться домой, в вечную Его Обитель, Он начинает всячески помогать такому человеку и... даже управлять его действиями, что приводит к общению человека с такими же, как и сам он, прозревшими людьми, и, как следствие, – к редкому ныне желанию углублённо изучать Священные Писания. Что же касается жестокости или других свойственных людям отрицательных качеств, то на абсолютном уровне, в Духовном мире их просто не существует, ибо делить там, где всего в избытке – и нечего, и незачем...
Иван отпил из своей чашки и, поморщившись, хотел было уже объяснить Козыреву, что эти отрицательные качества есть следствие ограниченности мира материи, где люди вечно ссорятся, пытаясь доказать друг другу кто из них круче, а Господь Всевышний – и так Всевышний, но не успел, потому что Роман задал ему следующий, волнующий того как молодого актёра вопрос.
– А как же жажда славы? – спросил он. – Я понимаю, что слава бывает и дурная. Но... мировая известность выдающихся личностей: писателей, художников, музыкантов..., деятелей киноискусства, наконец! Это что, тоже отрицательное качество – стремление к такой популярности?
Иван ответил не думая, сразу, так сказать, в силу новых своих убеждений:
– Если человек прославляет своим творчеством Бога Всевышнего, – твёрдо, уверенно сказал он и, заметив во взгляде Романа нечто похожее на иронию, как бы смягчившись, продолжал: – Ну, или хотя бы пытается... так или иначе... В общем, призывает других людей задуматься о смысле жизни, такой человек для себя славы не ищет... Ну а если она и приходит к нему, то она ему скорее в тягость... Во всяком случае, такие люди «не звездят», как принято сейчас говорить, иначе их творчество потеряло бы всякий смысл! А те, кто ищет себе популярности, используют данный им Богом талант во славу свою и заранее зарывают его в землю, куда когда-нибудь погребут и бренные их тела...
Иван глядел теперь отрешённо, куда-то мимо Романа, как казалось тому, и как бы размышлял вслух:
– Да... бренные их тела, которым на смену придут другие... звёзды и ослепят сиянием своим неразумных поклонников, и те забудут... не сразу, но забудут тех, прошлых кумиров и тщетную славу их...
Роман слушал молча, не перебивая, но в душе не был согласен с Иваном. На его взгляд, Аржунин теперь слишком уж обобщал и опять «всё сводил к Богу». Но тот, действительно несколько увлёкшись, рассуждая так, имел в виду, в основном, слащавых и пафосных кинозвёзд и совсем уже приторных звёзд шоу-бизнеса, иначе говоря, попсу во всех её проявлениях.
– Так что не стоит, Роман, стремиться к дешёвой популярности! – вдруг отчётливо, громко произнёс Иван, обращаясь теперь уже к Роману, глядя тому прямо в глаза: – Искать тщетной славы, добиваясь её не столько талантом, сколько лестью сильным мира сего, чтобы искушать потом миллионы заблудших душ и отвечать за это на Страшном Суде!
Сказав это, Иван умолк и теперь, казалось, вспоминал о чём-то, обхватив обеими руками светловолосую свою голову, а Роман забыл, какой именно вопрос он хотел задать следующим, в то время как Иван рассуждал о мирском тщеславии. Вскоре тот как бы очнулся, видимо вспомнив, что именно он хотел добавить к этим своим рассуждениям, и спросил Романа:
– А хочешь, я прочту тебе одно стихотворение о... тщеславии человеческом? Эти строки пришли ко мне на днях, но я... Я так и не понял тогда: о ком они... или о чём? А теперь вот точно знаю: именно о ней, о тщетной славе мирской.
Роман кивнул в ответ, и Иван с некоторой грустью в голосе, как будто он и сам уже пережил такую славу, произнёс:
Она придёт, когда уже не надо,
Когда понятной станет прежней жизни муть.
На рай земной берём взаймы из ада,
Надеясь Кредитора обмануть.
Пока не хочешь слушать – не услышишь,
Расплату оставляя «на потом».
Но приговор ты сам себе подпишешь,
Построив на песке хрустальный дом.
Роман Козырев помолчал с минуту, в продолжение которой он с каким-то плаксивым выражением на лице разглядывал свой пустой бокал, и, отдав, таким образом, дань вежливости стихам Ивана Аржунина, произнёс:
– Да-а... Все мы строим свои хрустальные замки из песка... Всё, как говорится, смешалось в доме Обломовых. Так что даже и не поймёшь, кто из них по-настоящему талантлив, а кто только тем и занимается, что обламывает молодых талантливых артистов!
Аржунин смотрел на него, что называется, во все глаза. Теперь он действительно понимал, что ему так и не удалось объяснить этому молодому двадцатидвухлетнему парню, чем отличается талант, присвоенный человеком, от сотворчества его с Богом. Именно сотворчества, когда человек понимает, что сам он – всего лишь посредник. И славит талантом не какую-то отдельную мирскую личность и не какое-нибудь ограниченное сообщество, но Абсолют – Единое целое и абсолютную Личность Бога. Иван хотел было ещё раз попытаться объяснить это Роману, но понял вдруг, что только время способно изменить сознание одержимого желаниями молодого человека. Сам же Иван – человек, впрочем, тоже не пожилой – не был отягощён устойчивым ложным мировоззрением и потому воспринимал абсолютное Знание, как оно есть. А Роман – вчерашний актёр-неудачник всё ещё считал себя непризнанным гением и был «абсолютно» уверен, что понял всё как надо.
– Ладно... Теперь я всё понимаю, – сказал он. – Теперь объясни мне, Иван, почему все эти религии... ну, какие-то нерусские что ли? Я раньше думал, что православие – это русская вера, а оказывается, Иисус Христос – наполовину еврей. А есть какой-нибудь русский Христос?
Аржунин, уставший уже, не проповедовать, нет, но объяснять Козыреву очевидные, как казалось ему самому, истины, тяжело вздохнул и произнёс:
– Ну, при чём здесь национальность?! Иисус Христос – Сын Божий!.. Никто ведь не говорит, что люди божии – это этническая общность! От этого, Рома, нацизмом отдаёт! Бог – это всё! Всё, понимаешь?! И одновременно Личность! Высшая Личность! И выстроенные людьми «перегородки» до него не доходят!.. Конечно, по Его воле произошло разделение народов. Но именно Он и дал им различные, на первый взгляд, виды религии. Просто каждая такая религия призвана помочь разным людям постичь Единого Бога на том уровне сознания, который соответствует их природным наклонностям. Это единый путь! Единый для всех людей! А люди порой даже убивают друг друга только за то, что видят идущих рядом идущими «не тем шагом» или же считают их недостойными этого пути!.. Что же касается русской, как ты говоришь, веры, то её также не существует. Есть только вера русских людей во Христа. А Он призывает всех идти за ним по этому же единому пути и освещает Словом живым дорогу последователям Своим, чтобы те не сбились с неё и не заблудились во тьме этого мира... Ну а то, что Руси наряду с православием навязали ветхозаветную историю, увы, факт! Променяли князья наши киевские русские веды на иудейские беды... Давным-давно, ещё до пирамид египетских на Земле была единая цивилизация. И все поклонялись Единому Богу, и предки наши славянские – в том числе. Одним из основных языков тогда был ведийский санскрит, и даже теперь корни его присутствуют во многих словах русского языка...
Ничего подобного Роман Козырев раньше не слышал и теперь действительно заинтересовался этим новым для него сообщением. Тем более что его не надо было слепо принимать на веру, а можно было при случае и воочию самому убедиться в его достоверности, просто заглянув в словарь этого самого санскрита.
– А какие это слова? – спросил он, и Аржунин, вспоминая, стал приводить примеры.
– Вот, например, слово «огонь», – начал он. – В ведической цивилизации было принято оказывать почтение второстепенным богам – верным слугам Всевышнего, которые управляют этой вселенной. Так вот полубога, управляющего стихией огня, на санскрите называют Агни, а стихией воздуха – Ваю (веять). Имя богини-хранительницы Амбы отразилось в русском языке в слове «амбар» (хранилище), а тёмная богиня Кали – в горьком вкусе ягоды калины... Кстати, эпоха особого влияния этой богини на нашу планету длится вот уже пять тысяч лет и будет продолжаться ещё четыреста двадцать семь тысяч лет. Так что такие имена как Калигула, Калиостро, Калин-царь и даже... – тут Иван улыбнулся, – даже дедушка Калинин, всесоюзный староста – это типичные представители этой эпохи. Но сама богиня Кали никому ничего не навязывает. Она лишь дозволяет людям проявлять их демонические наклонности и по-своему также служит Всевышнему. Кстати, одно из многих Имён Его – Вишну (вышний), а может быть и слово «вишня» как-то связано с Его Именем...
Хорошо ещё, что главврач Калиман не слышал этого разговора, потому, что Аржунин привёл ещё и такое сравнение:
– Санскритское слово «ман» переводится на русский язык как «ум», «разум», а в других современных языках как «человек». А также используется в таких терминах как «мания» (пристрастие ума), «манипулятор» и других...
– А как будет на-а... санскрите чёрт, дьявол, ну-у... или сатана? – спросил Козырев.
– Про чёрта с дьяволом не скажу, не знаю, – признался Аржунин. – А вот слово «сатана» состоит из двух частей: «сат» и «ана». «Ана» переводится как «не имеющий», а «сат» означает «святость», «святой». Так что на санскрите слово «сатана» означает буквально «не имеющий святости». Но представления о сатане как о дьяволе или же о чёрте рогатом в философии «Веданта» не существует. Там упоминается Яма – божество смерти, которое наказывает грешников как раз за их несоответствие «сат», святости... Кстати, это имя ничего тебе не напоминает, Роман?
– Кому? Мне? – переспросил Козырев. – А, ну да, конечно... У нас все дороги в ямах. Того и гляди, на тот свет отправишься! – согласился он и вдруг подумал впервые:
«На тот Свет?.. Странно... Это, пожалуй, и неплохо было бы, если бы вот так сразу, да на тот Свет! А то... И чего это люди, ссорясь, так пугают иногда друг друга: «на тот свет, на тот свет отправлю»?»
– Так вот, – продолжал Иван. – На мой взгляд, Воланд из романа Булгакова «Мастер и Маргарита» представляет собой скорее именно это божество, вершащее возмездие, нежели дьявола как чёрта с рогами, вечно искушающего и вечно сбивающего с пути истинного души праведников!
– Это что, тот самый роман, который некоторые священники называют ещё евангелием от сатаны? – спросил Козырев, вспомнив телепередачу как раз на эту тему, ток-шоу, которое они втроём ещё с Павлом Савельевым смотрели пару недель тому назад.
– Тот самый! – ответил Аржунин. – Но я всё же никак не могу понять, – продолжал он, явно иронизируя: – как это Евангелие, Благая Весть может исходить из уст не имеющего святости, то есть из уст сатаны?! Какое может прозвучать Откровение от «вечного искусителя», падшего ангела?! Воланд что, кается у Булгакова?! Нет!! Он у него, как всякий судья праведный, выносит свои суровые приговоры и, якобы, желая зла преступникам, на самом деле совершает благо, показывая другим людям, что может с ними произойти, если они не обратятся к Богу! Да и вообще, какому «мудрецу» могла прийти в голову мысль, что Господь Всевышний – Творец всех трёх миров – может поручить управлять адом и наказывать грешников их же искусителю?!
Иван был явно возмущён и заключил решительно:
– Так что Воланд – это тот же Яма – Царь высшей справедливости! А чёрт с рогами – Берлиоз (не композитор) и ему подобные!
Роману такое утверждение, видимо, не очень понравилось, но он промолчал...
– Как видишь, Роман, – продолжал Иван, теперь уже мягко улыбаясь, – немало ещё на Руси от языка богов... Даже цифры, называемые по ошибке арабскими, перешли к нам из санскрита. И некоторые из них не только похожи в написании, но и озвучиваются примерно так же. Например, четыре – это чатур, два – дви, а три – так и будет – три... Так что примеров таких довольно много, всех и не перечесть – не только в русском, но и в других мировых языках. Добавлю только, что имя одного из дохристианских славянских богов – Сварог, что соответствует одному из имён «архитектора» этой вселенной Брахмы. И имя это – Сварга. А планета, где Он пребывает, упоминается в Ведах – Священных древних текстах – как Брахмалока или же Сваргалока. Такое вот локальное сходство! – Подвёл Иван Аржунин своеобразный итог сравнениям слов русского языка и прижившихся в нём иностранных с санскритом.
Вдруг он вспомнил, что забыл упомянуть одно весьма важное слово «веда», которое означает буквально «знание» и соответствует русскому «ведать», «знать». Но Козырев уже приготовился задать ему следующий вопрос и воспринял возникшую паузу, как окончание ответа на предыдущий.
– А в Библии есть похожие примеры? – спросил он. – Я имею в виду, есть ли у библейских имён и названий мест санс-критс-кие корни? – еле выговорил Козырев новое для него, впервые услышанное им от Аржунина слово.
Иван задумался... В Новом Завете он таких имён не встречал, и только Откровение Иоанна Богослова «Апокалипсис» напомнило ему своим названием о богине Кали. А Книги Ветхого Завета увёз с собой Павел Савельев, и теперь Аржунин пытался мысленно представить себе карту Палестины тех времён, ксерокопию карты древних Израиля и Иудеи, которая прилагалась к той Библии.
– Нет... не припоминаю..., – задумчиво произнёс он, решив не говорить пока об Апокалипсисе, так как сомневался ещё в связи его с богиней Кали. И в этот момент словно воочию увидел Иван мысленным взором библейскую карту древнего мира.
– Ну вот! Слава Богу! – сказал он. – Название древнего города Рама совершенно соответствует одному из имён Всевышнего! Рама означает на языке «санскрит» «всерадующий». А вот имена библейские... – Тут он вспомнил: – В Книге Исход упоминаются имена родителей Моисея и Аарона. Имя отца их Амрам, а матери – Иохаведа. «Веда» – это «знание», а «иоха» очень созвучно санскритскому «йога», буквально «связь». И эти два созвучных слова различаются только в глухом или же звонком произношении одного и того же слога: «ха» или «га». Таким образом, имя этой женщины означало бы на языке «санскрит»: «связь через знание» или же «знание через связь», что в представлении древних мудрецов-ведантистов не имело различия, потому что истинное назначение йоги – связь со Всевышним, а истинного знания – знание Его. Впрочем, теперь оно почти утрачено, извращено так, что, как говорится, «доселе дойдёшь и не перейдёшь».
– Что-о? – не понял Роман.
– Я говорю, – сказал Иван, – что существует два вида людей, знающих истину. Первые дают это знание другим людям, а вторые пользуются невежеством человеческим! – заключил он, подразумевая под вторыми пресловутых книжников иудейских, иезуитов, ваххабитов и прочих лицемеров от мира сего.
Однако Роману Иван этого не пояснил, а тот, казалось, и так был вполне удовлетворён столь обстоятельными ответами Ивана на все его предыдущие вопросы. Разве что занятия йогой Козырев представлял себе несколько иначе. Он полагал, что йога – это такие дыхательные упражнения или сложные гимнастические трюки с закидыванием за голову ног, скрещённых «в позе лотоса». Роман никак не думал, что истинная цель всякой йоги – достичь такого состояния ума, чтобы тот, не отвлекаясь на мирскую суету, позволил человеку связать своё сознание с сознанием Бога Всевышнего и, не растворяясь в Абсолюте, как личности общаться с Ним и не желать уже иного общения.
***
Вскоре Роман ушёл к себе в сто девятую, чтобы в очередной раз – с несколько другим теперь представлением о мире – пересмотреть фильм про матрицу, а Иван, оставшись один, взял с прикроватной тумбочки томик четырёх Евангелий и стал перечитывать их, положив книжицу рядом с объёмным томом философии «Веданта».
Чем дольше он читал, тем больше убеждался, что между этими двумя Писаниями нет никаких противоречий. Евангелия так же призывали человека вернуться в Небесное Царство – Мир вечного духа, как и Веданта... Двусоставное слово «веданта» в прямом переводе с санскрита означает «завершение вед» или «окончание вед». А Веды – это Священные Книги, заключающие в себе правила и предписания для праведной жизни человеческого общества на этой планете. И следование этим предписаниям позволяло людям прошлого жить, ни в чём не нуждаясь, совершая необходимые для этого обряды и жертвоприношения. Но целью Веданты было – да и есть – объяснить людям, что существует ещё и другой – Духовный мир, и что именно там их Вечный дом, и что предписания Вед на ту жизнь не распространяются. Аржунин понимал теперь, что Ветхий Завет и Новый Завет это – как Веды и Веданта, и что двойственность Первоосновы в этом соотношении присутствует только в головах ортодоксов, равно как и сведения таковых о буддизме. И Иван, свободный от навязываемых ими догм-аксиом, вывел свою теорему в словах: разбудит буддизм, а Веданта поведает и приведёт...
Когда Иван дочитал Евангелие от апостола Иоанна до заключительного «аминь», следующий за ним Апокалипсис Иоанна Богослова он перечитывать не стал и теперь вспоминал тот, последний их разговор с Павлом Савельевым о «пятом» Евангелии. На самом деле Иван не разделял ни тогда, ни тем более теперь, изучая Веданту, мнения друга об Антихристе и «числе зверя», хотя сам же и навёл тогда Павла на мысль об очередном «открытии» их тайны. Не разделял, потому что его самого вовсе не беспокоили ни сам факт возможного конца света, ни тем более знаки ему сопутствующие. Аржунин уверен был, знал, что тот, вечный Свет никогда не прекратит своего существования, а этот, если вдуматься, никогда и не существовал в неизменном виде. Ни сам по себе, – будь он даже безжизненным как астероид, ни тем более в постоянно изменяющемся сознании отдельно взятого индивидуума, каковых миллиарды, а умирает и каждый, и всё ж в одиночку. Иначе говоря, далеко не каждый человек за свою короткую жизнь успевает понять, осознать, что настоящим, существующим в этом мире, является только постоянное изменение его. А тот, кто успевает – разочаровывается в этом призрачном, как в песне той, мире и обретает шанс перейти в своё время в жизнь вечную.
Поэтому жил Аржунин Иван теперь по пословице «жить – Богу служить» и любил свою жизнь, и супругу свою, и немногих друзей, но любил по-русски, жалеючи, и беспокоился больше о духовном благе их. Не считая себя патриотом, любил Иван и Россию, но не так как любят её земляки – за берёзки, цветы полевые, реки, горы, леса и поля, а за то, что умом непонятная она – по условиям жизни в ней – как никакая другая страна в этом мире способна была разочаровать в нём вообще и потому по природе своей была преддуховна. Так что Иван был уверен и знал, что лучшего, образно говоря, космодрома для старта в Небесное Царство на планете Земля на сегодняшний день, пожалуй, и не сыскать. Вот за это и любил он Россию, незримую сущность, душу её, для которой так называемый конец света – это только начало. И может быть, в этой-то сути российской, в подспудном её понимании теми, кто говорит, нет – мыслит по-русски, и кроется истинный патриотизм, такой, что, казалось бы, и наизнанку, но к Отцу-то как раз и ведущий? Но всё же не тот показной, откровенный, что демонстрируют нам вечно стремящиеся к горизонту апологеты матрицы мира сего, которые по природе своей вовсе не патри..., а скорее матри...оты. Да-да, матриоты! Да у них и Отечество в Родину-мать обратилось однажды, где вместо крестов на могилах взошла, наконец, их мечта – звезда пленительного счастья.
Впрочем, то не Ивановы мысли, а мнение автора данного апокрифа. А что же Иван? Неужели не жаль было ему ни планеты Земля, ни красавицы Родины, спящей на ней, как она есть воспетой однажды свободным поэтом из тех, что призваны Богом избавить её народ от попсовой вшивости? Неужели не жаль? Совершенно не беспокоясь о конце света для себя, Иван вовсе не желал его ни для Родины «матерной», ни для планеты Земля вообще, как какой-то сектант из Аум Синрикё, ваххабит или светский фанатик-маньяк – демонические, в общем, безумцы. Просто ведал Иван, то есть знал, что как бы ни пыжились демоны глупые, раньше конца времён взорвать планету у них никак не получится, потому что ни в одном Священном Писании благословения на то от Бога Всевышнего у них нет! Ну а без воли Его, как известно, даже и волос не упадёт. И даже если предположить, что «особо одарённые» демонические натуры и разрушат вдруг (чем-нибудь там термоядерным) эту и так уже изуродованную ими планету, то Творец Всевышний тут же построит для них новую такую же тюрьму, для чего Ему достаточно всего лишь подумать о ней. Впрочем, согласно Веданте в ближайшее время такого события не произойдёт. И в соответствии с глобальным вселенским планом, изложенным в ней, некое подобие конца света всё же предвидится, но не ранее, чем через четыреста двадцать семь тысяч лет. И то планету Земля тогда всего лишь «зачистят», избавив её от таких вот особо одарённых демонов, для которых у Бога Всевышнего найдутся планеты и подальше от Солнца, куда, кстати, они давно уже стремятся полететь.
Но, всё же оговоримся. Пожалуй, не демонов и не столь одарённых, а скорее несчастных людей, одержимых сходящим на Землю в эпоху Кали демоническим духом невежества. Приблизительно так понимал теперь Иван Аржунин слово «апокалипсис». И ещё понимал он, что не ошибся, предложив тогда Павлу Савельеву очередную, свою версию Армагеддона... Не имея особого интереса, пристрастия к этой теме, Иван попросту импровизировал тогда и хотел одного, чтобы друг его, одержимый желанием разгадать тайну «пятого» Евангелия, избавился, наконец, от навязчивой идеи, из-за которой и оказался здесь, в этой психиатрической клинике. Так или иначе, Павел сделал свой выбор, и выбор этот был, есть и будет, – в чём Иван и теперь был уверен, – самой прямой, верной тропой на пути к Богу. Но, избавляясь постепенно от некоторого максимализма, Иван понимал также, что не только послушники монастырей, но и всякий живущий в миру человек также мог бы не просто жить, но и Богу служить, во славу Его, а не выгоды ради трудиться и так нести свой крест, данный каждому Богом по силам его.
«Посвящая все помыслы и труды земные свои Всевышнему Господу, человек этим уже и отречётся от безумной идеи стать вечным хозяином во временном Его творении и всегда будет искать возможности прославить Его Самого. В том и будет покаяние человеческое...», – так думал Иван, и, казалось бы, противоречил недавним своим убеждениям, но «долбиться без меры об пол головой с покаянием лишь на словах, дескать, Господи, видишь какой я плохой? Да прости, да помилуй!», – такое служение Богу Иван полагал всё ж сродни мазохизму.
«Отречение от мира происходит более в душе человеческой, – сознавал постепенно Иван, – но монахи-отшельники отрекаются от него также и телом, дабы не искушать себя призрачными формами полного соблазнов светского бытия...»
Иван отыскал в одном из Евангелий слова Христа о таких искушениях: «...Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам, но горе тому человеку, через которого соблазн приходит...». Тут подумал он о Кайафе, первосвященнике иудейском и, отложив книгу, стал вспоминать то немногое, что говорилось о нём в Евангелиях.
Иногда человеку достаточно часа, а порой и жизни не хватает ему, чтобы переосмыслить собственное мировоззрение. Нет, не отказаться от него вовсе, но как бы скорректировать отдельные пункты его так, что те же, прошлые убеждения человека становятся для него не окончательными, но лишь ступенью в познании мира и себя самого. Это называется постепенным духовным прогрессом, развитием человеческой личности. Иначе говоря, постепенным самопознанием вечной души.
Так вот и Иван в более-менее зрелых своих убеждениях теперь не считал себя вправе осуждать Кайафу, требовавшего у римской власти тогда, в далёком уже прошлом казни Иисуса. И не осуждал, как и Иуду, соблазнённого деньгами первосвященника. Ведь сам Пётр – ученик Иисуса, и тот трижды отрёкся от своего Учителя, проявив этим обычную человеческую слабость – страх перед неизвестностью, и только потом вспомнив предсказание Господа о таковом отречении. Что и говорить тогда о несчастных Кайафе и Иуде? Первый видел в Иисусе богохульника, пытающегося разрушить старые устои и традиции, и с точки зрения первосвященника, ответственного в тот год за их соблюдение, таковым он и был. Второй же, вероятно, хотел быть в числе приближённых нового царя иудейского и, осознав, наконец, о каком именно Царстве говорит Иисус, разочаровался в сыне Давидовом и решил получить хотя бы тридцать монет за это разочарование.
Самоубийство Иуды Искариота непосредственно упоминалось в Книгах Нового Завета, а вот дальнейшая судьба первосвященника Кайафы была Ивану Аржунину неизвестна. Он долго размышлял о нём, пытаясь представить себе, какие же последствия помыслов и деяний могли ожидать такого человека – духовного слепца, который возомнил себя пророком и решил в безумии своём принести в жертву Сына Божьего Его Небесному Отцу... Думал Иван о Кайафе и поздним вечером – на сон грядущий; и сон этот вскоре одолел Ивана, показав ему своё видение судьбы иудейского первосвященника.
ГЛАВА 17
В понедельник, в последний день первой декады января месяца, когда большинство населения страны устало уже от затянувшихся новогодних – рождественских каникул, Лев Семёнович Калиман, с нетерпением ожидая в связи с этим значительного притока пациентов, приехал к себе в клинику всё же как и обычно, то есть ровно в десять часов утра. Впрочем, вернее было бы сказать так: не приехал, а вошёл в клинику...
Дело в том, что обычно профессор подъезжал к воротам санатория без двадцати – без десяти минут десять. И ровно в девять пятьдесят пять он не спеша пересекал границу, охраняемую одним лишь старичком вахтёром, чьей единственной обязанностью было записывать номера въезжающих на территорию машин и точное время их въезда. Таким образом, ровно в десять часов Лев Семёнович открывал дверь центрального входа в здание клиники, и медперсонал, – и так уже привыкший сверять по нему часы, – должен был, по его мнению, оценить такую его точность и брать с него в этом пример.
Так и в этот понедельник, войдя в клинику ровно в десять, профессор прошёл в свой кабинет, снял с себя верхнюю одежду и переобулся в летние, некогда лакированные туфли, в которых блистал ещё на своей свадьбе... с Надеждой Яковлевной.
На этот день он запланировал:
"А": проконсультировать всех пациентов стационара и тех, что должны были вновь поступить сегодня и в немалом количестве, – в чём Калиман был уверен, имея в виду предыдущие девять праздничных дней.
"Б": подготовить к выписке и отправить домой пациента Аржунина.
"В": встретиться со своим компаньоном Алексеем Бачко и узнать у него дату и время прибытия очередного «подвального» пациента.
До начала врачебного обхода оставалось ещё около получаса, и Лев Семёнович в очередной раз стал изучать историю болезни Ивана Аржунина, чтобы освежить в памяти, какие именно свои рекомендации он, профессор собирался указать в выписном эпикризе этого потерянного для него пациента. Исследование им медицинской карты Ивана прервал, неожиданно появившийся в проёме распахнутой настежь двери кабинета, Алексей Бачко, вошедший как всегда без стука, в грязных ботинках и, – что особо отметил профессор, – в идиотских «тарантиновских» чёрных очках.
Запах сырого подвала тотчас же воспроизвела память профессора; дух подземелья сменил тёплую, уютную атмосферу кабинета, напоминающего обилием книг небольшую общественную библиотеку. Со свойственной ему бесцеремонностью Бачко прошёл по ковровой дорожке прямо к письменному столу профессора и также, не спросив разрешения, уселся в кресло напротив него. На смену такой ассоциативной реакции, возникшей у Льва Семёновича от одного только вида своего компаньона, явились растерянность и удивление от столь неожиданного его появления здесь.
– Зачем... очки, Алексей Николаевич? – спросил Лев Семёнович.
– Чтобы активировать оперативную память, – Бачко ткнул себе пальцем в лоб, – необходим гормональный всплеск, профессор!
– А-а... Это понятно, – покачал головой Калиман и мысленно крутанул указательным пальцем у своего виска.
Бачко заходил сюда крайне редко, чтобы лишний раз «не светиться» перед медперсоналом, и каждый раз раздражал профессора своей невоспитанностью и довольно-таки наглым – при общении с пожилым человеком – разговорным тоном. Лев Семёнович прощал ему подобное панибратство, когда они встречались по их тёмным делам за пределами клиники, и сам разговаривал с ним, особо не стесняясь в выражениях, но здесь... Здесь профессор Калиман был царь и бог! Никто из медперсонала – по глубочайшему убеждению Льва Семёновича – даже и в мыслях не смел говорить ему «ты», а мысли людей, как казалось ему, он давно научился читать по различным выражениям их лиц. Этому искреннему его заблуждению во многом способствовали обширные знания и опыт профессора психиатрии, и только Иван Аржунин оставался для него очевидной, неразрешённой загадкой...
Итак, Алексей Бачко сидел теперь напротив профессора, уже без очков, взгляд его выражал испуг, лицо было болезненно-бледным. Лев Семёнович сразу заметил это и, сменив гнев на милость, задал второй вопрос:
– Что-то случилось, Алексей Николаевич?
Тот, как показалось профессору, побледнел ещё больше и ответил совсем уже грубо – вопросом на вопрос:
– Кто лежит в сто восьмой палате?!
Профессор опешил... Такого ответа-вопроса он никак не ожидал от Бачко.
«Какое тебе дело до того, кто, где лежит в этом здании выше подвального помещения?..», – так подумал Лев Семёнович и, еле сдерживая себя, ответил ему также невежливо:
– А Вам-то, любезнейший, что за дело?! А?!
Бачко молчал. Нагло молчал.
– Чё-о те надо?!! – заорал вдруг профессор, забыв на мгновение, что он... профессор.
– Да ничего! – огрызнулся Бачко и, достав из кармана пачку сигарет, вынул одну, хотел было закурить и, не найдя зажигалки, смял сигарету и бросил её в корзину для мусора, стоявшую рядом, на полу, слева от кресла.
Лев Семёнович, немного успокоившись, подвинул поближе к нему пустую пепельницу и, вынув из ящика письменного стола полный коробок спичек, небрежно, играючи подбросил его, и тот, упав на край пепельницы, соскочил с неё и встал набок. Бачко закурил и после нескольких нервно-глубоких – одна за другой – шумных затяжек, сбавив тон, поведал профессору о причине не такого уж и праздного, как оказалось, своего любопытства.
Алексей Николаевич зашёл сегодня навестить своего отца, который находился здесь, в клинике на условиях отдыхающего и был совершенно здоров. Примерно месяц тому назад Бачко-младший предложил ему немного подлечить нервы, и с разрешения главврача Калимана зам. главврача Гончаров определил Бачко-старшего в пустующую сто десятую палату. Алексей навещал отца пару раз, и сегодня, в третье его посещение он, выходя от того, столкнулся в коридоре с одним типом, лицо которого показалось Алексею знакомым. Этот тип зашёл в сто восьмую палату, и вскоре Бачко вспомнил, где и когда он видел это лицо. Он рассказал профессору, как задерживал этого типа ещё летом – вроде бы в июле – на рынке у станции Тихий бор.
– Правда, – утверждал Бачко, – тот тип выглядел тогда как бомж. Был весь какой-то грязный, помятый и без обуви. Короче, босяк...
Ещё Бачко сообщил, что тот вроде бы не помнил ни имени своего, ни как он здесь, в Тихом бору оказался, и что Бачко передал его в руки наряда патрульно-постовой службы, а ППС должна была доставить его в зеленогорское УВД.
– Его что... прямо оттуда сюда привезли? – спросил Алексей Николаевич.
Лев Семёнович слегка помотал головой и ответил, как бы опровергая это своё движение:
– Да-а, оттуда... Но не сразу, – добавил он и рассказал Бачко всю историю Ивана Аржунина с того момента, как тот выехал на своём зелёном Шевроле с территории коттеджного посёлка, затем исчез и полтора месяца находился в розыске. Как его обнаружили потом где-то в Подмосковье, около какой-то железнодорожной станции. И что он, Лев Семёнович Калиман ни разу даже и не подумал, что станция эта могла быть их Тихим бором. Всё это вкратце сообщила ему супруга Ивана Аржунина, и когда та обмолвилась мельком, что приезжала в один подмосковный город, чтобы забрать мужа из местного УВД, – он, Калиман также не подозревал, что город этот – Зеленогорск...
Ещё Лев Семёнович поведал бледному как сама смерть Алексею Бачко, что сразу же или через несколько дней по прибытии Ивана Аржунина домой супруга его поняла, что у мужа явные проблемы с памятью. И тогда она обратилась в Московский Институт психиатрии. Пробыв там около двух месяцев, Аржунин опять оказался здесь, в Тихом бору, и сам он, профессор Калиман поспособствовал этому.
Чего там мертвенная бледность лица... Гримаса предсмертного ужаса застыла на лице Бачко, когда тот узнал, где и кем работает супруга Ивана Аржунина. И ёкнуло сердце его и замерло на мгновение при известии, что привезла она мужа сюда на служебной машине московской прокуратуры, и что сопровождал их старший следователь по особо важным делам этого учреждения.
Увидев, что с гостем его творится что-то совсем уж неладное, Лев Семёнович налил ему полный стакан воды и, выпив его, Алексей Николаевич признался профессору, что допустил некогда одну оплошность. Он рассказал, что в начале мая прошлого года к нему домой зашёл один из его приятелей. Они выпивали вместе, а через несколько дней Бачко, пересчитывая ампулы с тем самым препаратом, обнаружил пропажу одной из них. Сначала он решил, что обсчитался. А когда в середине августа во время очередной их попойки этот приятель его проболтался, рассказав ему как «хлопнул» ещё весной одного лоха «на убитом» Шевроле, лишив того памяти и присвоив три тысячи «зелёных», принадлежавших тому, – тогда Бачко понял, что не обсчитался...
Здесь Алексей Николаевич немного приврал профессору. Никаких совместных попоек у него с Челышевым не было, да и фамилию его Бачко в этой своей «исповеди» не упоминал... На самом деле, тоже в августе, когда он достал у себя дома из холодильника коробку с ампулами, чтобы взять одну для очередного «коммерческого» предприятия, которых не было уже с марта месяца, Бачко пересчитал ампулы и, не досчитавшись одной, вспомнил, как хвалился когда-то перед Челышевым, действительно зашедшим однажды к нему домой, и как рассказывал тому о «чудодейственных» свойствах этого препарата. Тогда, в августе Бачко впервые подумал, вспомнив про того бродягу с рынка: «А уж не Челышева ли это работа?..». И, «прижав» потом Челышева, «расколол» его, и тот рассказал ему, как всё было на самом деле.
И вот теперь этот бродяга находится здесь, в клинике Калимана, и сам профессор лечит его от амнезии. Это последнее обстоятельство больше всего и напугало Алексея Бачко, и он сообщил об этом профессору. Тогда Лев Семёнович стал уверять компаньона, что Аржунин ничего не помнит из своего прошлого, и что если эта его амнезия действительно является следствием действия препарата, то он вряд ли когда-нибудь что-нибудь вспомнит. И, так и не сумев убедить перепуганного Алексея Николаевича, профессор и сам теперь не был уверен в амнезии Аржунина на сто процентов.
Он вспомнил необычное для таких случаев поведение этого странного его пациента, открывшуюся в том способность к стихосложению и склонность к рассуждениям о «высоких материях», как называл Калиман проповеди, исходящие из самого сердца Ивана Аржунина. Более того Лев Семёнович видел теперь даже некий подвох в том, что Татьяна Сергеевна не сообщила ему, где именно был обнаружен её муж, и подозревал, что Московская прокуратура, может быть, давно уже завела и расследует уголовное дело о его ограблении и о причинах такого полуневменяемого его состояния.
Примерно такие же мысли одолевали и бледного лицом Алексея Бачко. Ведь если Аржунин, несмотря на заверения профессора, вспомнил бы вдруг, что произошло с ним тогда в лесу под Зеленогорском, и вспомнил бы также лицо ныне покойного Сергея Челышева, то следствию достаточно было бы только составить фоторобот последнего, разослать его по подмосковным УВД; и когда из Зеленогорска в Московскую прокуратуру пришёл бы ответ, что Челышева уже нет в живых, то следователи её, принимая во внимание, чей именно супруг пострадал от преступления, совершённого Челышевым, вполне могли отработать его старые связи и, копнув поглубже, выйти и на Бачко.
«Челышев любил потрепать языком, – вспоминал о покойнике Алексей Николаевич, – и мог запросто разболтать кому-нибудь из своих приятелей, ныне здравствующих, и про ампулу, и про Лёшу Бачко, и про клинику Калимана...»
Укорял Бачко за излишнюю болтливость и себя самого, но оправдывался перед собою тем, что готовил тогда Челышева в «подвальные» санитары, и что сам профессор Калиман просил его, Бачко подобрать на эту должность какого-нибудь надёжного человека. Таким образом, каждый из двух компаньонов думал примерно об одном и том же, и все их сомнения и подозрения на этот счёт тут же выразились в непродолжительном обсуждении этой внезапно возникшей, новой проблемы.
– А ведь я собираюсь выписать Ивана Аржунина из клиники... Сегодня! Да и жена его знает об этом, – вдруг заявил Лев Семёнович; и тогда Бачко, ошеломлённый этим очередным «сюрпризом» профессора, замахал на того руками и почти молитвенным тоном произнёс:
– Ради Бога! Лев Семёныч! Ни в коем случае!.. Его нельзя упускать из виду! А?.. Ну придумайте что-нибудь!
Профессор удивлённо наблюдал за бегающими теперь, покрасневшими глазками «чёрного» капитана, который обычно буравил его своим холодным, стальным взглядом, и, выдержав паузу, подумал ещё: «И куда же девалась теперь его спесь?..». И вслух произнёс:
– Ну, хорошо-хорошо, Алексей Николаевич. Не волнуйтесь Вы так... Что-нибудь придумаем...
Он взглянул на часы, висящие над дверью, и вспомнил про врачебный обход. «Странно...», – подумал профессор. Обычно доктор Гончаров напоминал ему о его же, профессора планах, касающихся мероприятий, проводимых в клинике, и профессор специально сообщал о них своему заместителю заранее именно с этой целью. Часы над дверью показывали уже начало двенадцатого, но зам. главврача так и не появился в его кабинете и по внутреннему телефону также ему не позвонил. «Бог с ним...», – подумал Лев Семёнович одновременно и о врачебном обходе, и о Николае Андреевиче Гончарове и, покосившись-таки на красный кнопочный аппарат внутренней связи, снял трубку с любимца своего – старого дискового и стал набирать на нём номер «мобильного» Татьяны Сергеевны Аржуниной... В трубке послышался щелчок, и вскоре раздались длинные далёкие гудки, а затем звонкий женский голос ответил:
– Аллё?..
Тогда профессор отозвался нарочито басовитым, несвойственным ему тоном:
– Татьяна Сергеевна? Это Лев Семёнович Калиман беспокоит. Добрый день. Я звоню по поводу выписки Вашего мужа...
И сообщил ей (в том же «басовом ключе»), что у него, у профессора возникли сомнения о целесообразности отпускать Ивана домой именно сейчас. Уловив в её естественном вопросе «почему?» явное огорчение, Лев Семёнович объяснил Татьяне Сергеевне, что просматривал на досуге отдельные видеозаписи наблюдения за Иваном и пришёл к некоторым неутешительным для себя выводам.
– Дело в том, – басил Калиман, – что Иван Андреевич за эти полгода развился в высокоорганизованную творческую личность, совершенно отличную от той, которая, судя по Вашим, Татьяна Сергеевна, рассказам, определяла его поведение до несчастного случая...
Лев Семёнович произнёс эти три последних слова с особой, как бы утверждающей интонацией, чтобы понять, разделяет ли Татьяна Сергеевна это его утверждение. Но та всё молчала, и в ответ профессор слышал только редкие, прерывистые вздохи её. Тогда он сообщил ей, что по его, профессора мнению, если Ивана оставить сейчас без постоянного наблюдения специалистом, то внезапно проявившиеся в нынешнем его сознании воспоминания о прошлом могут произвести «эффект взорвавшейся бомбы». И что если это случится вне стационара, то новая личность философа и поэта Ивана Аржунина обязательно войдёт в конфликт с той, прошлой его личностью простого плотника и азартного футбольного болельщика.
– Вы не специалист, Татьяна Сергеевна, – говорил ей профессор Калиман, – и можете сразу и не понять, что будет происходить тогда в сознании Ивана Андреевича! А когда заподозрите неладное, то может быть уже слишком поздно что-либо поправить. Шизофрения, Татьяна Сергеевна, как известно, неизлечима! – окончательно напугал бедную женщину профессор-людовед.
Этот телефонный разговор окончился тем, что Татьяна Сергеевна дала своё согласие оставить мужа в клинике ещё на какое-то время. И Лев Семёнович, распрощавшись с ней, положил трубку и посмотрел на Алексея Бачко взглядом шахматного гроссмейстера, показавшего начинающему шахматисту-любителю, как из безнадёжной, казалось бы, ситуации создать патовую и завершить, таким образом, партию вничью. Профессор Калиман лгал Татьяне Сергеевне, пугая её «бомбой» в голове Ивана и возможной шизофренией, тогда как сам был почти уверен, что они вряд ли ему угрожают. Дело в том, что безупречная работа профессора Авестидзе и усилия самого Льва Семёновича были направлены также на то, чтобы смягчить возможный внезапный прорыв истинных воспоминаний пациента Аржунина, для чего ему и закладывались под гипнозом воспоминания «искусственные». Таким образом, эти сеансы гипноза были одновременно и «детонатором», и смягчающим возможный «взрыв» фактором и проводились настоящими мастерами психиатрии и гипнологии.
Теперь в глазах Алексея Бачко опять появился металлический блеск, и он вновь начал буравить профессора своим холодным, изучающим взглядом. Лев Семёнович не обращал теперь на это внимания и, подумав: «Горбатого могила исправит...», предложил Бачко обсудить, какие меры им надлежит предпринять в будущем. Он понимал, что своим звонком Татьяне Сергеевне он лишь отсрочил решение возникшей проблемы, но, тем не менее, теперь у них было время подумать, как поступить с Иваном Аржуниным. Для начала профессор решил пригласить к себе в кабинет Романа Козырева и обстоятельно с ним побеседовать о его контактах с соседом из сто восьмой палаты. Лев Семёнович знал, что после выписки Павла Савельева именно Козырев сменил того в философских беседах с Иваном и теперь надеялся выяснить у него, не вспоминал ли случайно Аржунин, куда подевался зелёный его Шевроле? Вызвав Козырева через дежурную медсестру, с которой связался, набрав на красном кнопочном телефоне комбинацию цифр «один», «ноль» и «три», профессор попросил Алексея Бачко пересесть на небольшой диванчик, стоявший возле самой двери как раз за спиной у того. Минут через двадцать в плюшевом кресле напротив профессора уже сидел рыжеватый молодой человек, источающий запах дорогого одеколона и со следами порезов на коже наспех выбритого юного ещё лица.
На этот раз Лев Семёнович отбросил свои обычные расспросы о самочувствии пациента, температуре воздуха в палате и так далее, а перешёл сразу к делу и задал Роману Козыреву ряд вопросов, касающихся его соседа из сто восьмой, нового его приятеля Ивана Аржунина. Вопросы эти профессор задавал с подчёркнутым уважением к собеседнику, называя его на Вы и по имени-отчеству, не раз упоминал о том, что видел его актёрскую работу в телесериалах и выразил надежду, что по выписке из клиники Роман Анатольевич вновь порадует телезрителей новыми ролями, и что он, профессор абсолютно уверен, дебют Козырева в большом кино – это лишь дело времени.
Даже достаточно опытный капитан милиции Бачко, впервые наблюдавший такую практическую «психотерапию» профессора Калимана, был удивлён столь грамотным допросом, и неприятная мысль о собственном непрофессионализме мелькнула в его голове. Он видел теперь, что этот рыжий молодой парень был готов отвечать на любые вопросы седовласого доктора, польщённый таким вежливым вниманием с его стороны, и отвечал на них обстоятельно, то и дело заглядывая в глаза собеседнику, чего Бачко, сидя за спиной у Козырева, разумеется, видеть не мог, но догадывался, исходя из собственного милицейского опыта.
Среди прочего Лев Семёнович спросил Козырева, не замечал ли тот каких-нибудь странностей в поведении Ивана Аржунина, которые у Романа Анатольевича, как у будущего режиссёра, могли бы вызвать нездоровые, неестественные ассоциации? Вот тут-то Рома и раскрылся. Его, наконец, прорвало.
– Да он весь какой-то странный!! – вдруг выпалил он. – Бредит всё о какой-то матрице! (хотя «Матрицей» бредил сам Козырев, и профессор Калиман знал об этом) Говорит, что этот мир не настоящий, а какой-то кривой!.. И ещё, что все мы – пришельцы в скафандрах и что все когда-нибудь улетим на зелёные планеты! (ни о каких зелёных планетах Иван ему не говорил, и Роман сам окрасил вечные планеты Духовного мира в подходящий, по его мнению, цвет)
– А ещё Аржунин, по-моему, свихнулся на религиозной почве, – продолжал вещать будущий режиссёр. – И даже Пашу Савельева сбил с толку! Так что тот даже в монахи подался!
– А какие ещё вопросы его интересуют? – осведомился Лев Семёнович, увидев, что Козырев действительно готов к сотрудничеству.
– Да бог его знает, – ответил тот. – Телевизор он почти не смотрит... Никаких книг, кроме Библии и этой своей Веданты не читает. Спортом не интересуется, женщинами тоже...
Вдруг где-то за спиной у Козырева прозвучал резкий, неприятный голос:
– А он часом не голубой?!
Обернувшись на звук, Роман увидел незамеченного им раньше, утонувшего в мягком диване Бачко, сдуру напялившего на себя чёрные солнцезащитные очки.
«У кого чего болит...», – констатировал мысленно профессор психиатрии, в то время как Козырев вновь обернулся к нему и ответил ему на этот вопрос неизвестного самому Козыреву человека:
– Да нет... Ничего такого я за ним не замечал... – Голос у Романа вдруг изменился. И он, как бы опомнившись, говорил теперь, несколько сбавив тон, но в тоже время вполне уверенно: – Нет, не замечал... Да и жена у него... женщина, – уточнил он и продолжал: – Аржунин говорил как-то, что сексуальные отношения между лицами одного пола недопустимы.
«Между лицами-то? Конечно, недопустимы!», – подумал дотошный мент Бачко, исподлобья буравя затылок Романа, в то время как тот произнёс очередную не вполне складную фразу:
– Ну да... Иван утверждал, что это стало теперь не только болезненным извращением психики у отдельных людей, но и откровенной насмешкой многих над самой природой и над Тем, Кто её сотворил!.. Всяких там сэров английских! – добавил он.
Здесь и Лев Семёнович глянул на него поверх очков, а Роман, который очков теперь никаких не боялся, как ни в чём не бывало продолжал:
– Да и вообще, Иван считает, что такие интимные отношения допустимы только между супругами. Да и то... если они хотят зачать здорового ребёнка, и что всякие другие сексуальные связи – это влияние эпохи Калимана...
Тут Роман сообразил, что сказал что-то не то и умолк, но весь свой монолог до этой последней оговорки он произнёс спокойно и уверенно, в точности воспроизведя основной смысл одной из проповедей Ивана Аржунина. И ещё он понял вдруг, что наклепал на того, находясь под каким-то непонятным гипнозом, и теперь пытался всячески обелить Ивана в глазах профессора и этого неизвестного... очкастого.
В то время как Козырев реабилитировал Ивана Аржунина, рассказывая про Иисуса Христа, йогу и птеродактилей, Лев Семёнович размышлял о своём потерянном пациенте и сомневался теперь даже в собственной компетенции.
«А ведь у Ивана действительно светлая голова, – думал он, делая вид, что внимательно слушает Козырева. – Как это он интересно рассудил насчёт интима...»
Профессор и сам имел примерно такую же точку зрения на этот вопрос.
«Если бы мудрая мать-природа, – рассуждал теперь и он, – не имела бы в виду, что целью каждого полового контакта между мужчиной и женщиной непременно должно стать зачатие, то она наверняка позаботилась бы об естественных, так сказать, анатомических противозачаточных средствах, помимо заложенного ею в женский организм (с иной, впрочем, целью) биологического календаря. А если природа эта действительно сотворена Господом Богом, то и отношение Его как Создателя к этому вопросу представляется вполне очевидным, то бишь секс ради sex – извращение!..», – сделал вывод профессор психиатрии. Непопулярный в научном сообществе вывод...
«Впрочем, конечно, при ролевых установках в той оперетке, что жизнью зовётся, секс как стимул сыграть свою роль хорошо, пожалуй, и не заменим... Ну а алкоголики? А наркоманы? У них-то ведь стимул другой, свой, не секс? Что ж, главные роли их в их же диагнозах!.. Или монахи там...»
Приблизительно так размышлял профессор Калиман, и чтобы понять совершенно логику внутренних его диалогов с собою самим, надо, пожалуй, было бы быть самим Калиманом или же тем виталистическим Альтер-эго его, в которое, впрочем, сам Калиман как учёный не верил. Что же касается так называемых секс меньшинств, то и о них, разумеется, Лев Семёнович был одного с Иваном мнения. Он всегда считал их некой социальной мутацией или же просто психически нездоровыми людьми, то есть потенциальными своими пациентами. А на «эпоху Калимана» он не обиделся, прекрасно понимая, что Аржунин (в лице Козырева) имел в виду эпоху Кали...
Профессор читал о ней в каком-то журнале ещё в начале девяностых годов. В то время была мода на всё колдовское-магическое, и немалое число шарлатанов вылезло тогда на страницы газет с объявлениями, в которых читателям предлагалось снять «венец безбрачия», почистить карму и... даже устранить всех их конкурентов методом Вуду. Само собой разумеется, Лев Семёнович никогда не воспринимал всю эту «замануху» всерьёз, да и статью из того случайного журнала он запомнил лишь потому, что заметил в её названии «Конец эпохи Кали» часть своей фамилии. В статье сообщалось, что век ссор, лжи и лицемерия подошёл к своему завершению, и что в скором будущем всех ожидает счастливая эпоха Водолея.
«Бред какой-то...», – подумал тогда ещё Лев Семёнович насчёт автора статьи. Даже заскорузлый материалист Калиман понимал, что невежда-журналист, образно говоря, скрестил влияние некой богини, по сути, личности с влиянием зодиакального созвездия. Влияние пусть и условной, недоказуемой, но всё-таки жизни с влиянием скопления безжизненных космических объектов. В то же время о созвездии «Рыбы», предшествующем «Водолею», в той статье ни слова сказано не было.
Когда Роман Козырев завершил свою адвокатскую речь в отношении обвинённого им же Ивана Аржунина, Лев Семёнович отпустил его на обед, тем более что столовая должна была закрыться вот уже через пятнадцать минут. Он взял с Романа Анатолиевича честное слово, что тот не будет сообщать Ивану об их разговоре, и когда Козырев ушёл, в кресле напротив профессора вновь оказался Алексей Бачко. Без очков. Он извлёк из пачки последнюю сигарету, закурил, скомкал пустую пачку, бросил её в корзину, промахнулся и выжидающе уставился на своего компаньона.
– Мы... вот как поступим, Алексей Никола-ич, – произнёс Лев Семёнович, поморщившись. – Пока Аржунин будет находиться здесь, в клинике, нам опасаться нечего. А я в ближайшие две-три недели постараюсь сочинить ему новую историю болезни, в которой будут упомянуты и «зелёные планеты», и «скафандры», и... вероятный сдвиг в его психике на религиозной почве. За это время подлечу его препаратами и попробую поработать с ним гипнозом... Хотя... это вряд ли потребуется. – Лев Семёнович вздохнул. – Одних препаратов, я думаю, будет вполне достаточно, чтобы любая экспертная комиссия, в случае необходимости, признала его невменяемым. В этом, Алексей Николаевич, можешь не сомневаться! – заверил капитана Бачко профессор Калиман.
– В подвал же, – тут он указал пальцем в пол, – его опускать, как ты сам понимаешь, нельзя... – И, переходя с «академического» языка почти на «афеньский» (воровское арго), добавил: – Мусора здесь всё перероют до основания фундамента. И тогда нам хана!
Услышав про подвал, Бачко напомнил профессору, что скоро туда прибудет новый «пациент»; и тогда Лев Семёнович выставил вперёд обе ладони, укрепив, таким образом, своё защитное биополе.
– Ни в коем случае!! – вскричал он. – Даже не думай!! Никаких таких пациентов там в ближайшее время не будет! Когда можно будет, я сам тебе сообщу... А пока постарайся не светиться здесь. И мне сюда не звони! Понял?!
Тогда Бачко встал и направился к выходу, бросив через плечо напоследок такую фразу:
– Мус-сора, профессор, сначала к местному участковому обратятся! – И вышел, не попрощавшись...
Оставшись один, Лев Семёнович всерьёз задумался над этими последними словами «чёрного» капитана, как он иногда называл «за глаза» Алексея Бачко. В этой заключительной фразе мента профессор сразу же уловил скрытую угрозу. И профессиональное чутьё... Впрочем, профессия тут ни при чём. Простое животное чувство опасности подсказало седовласому Льву Калиману, что в ней-то как раз, в этой фразе Бачко и проявился тот самый момент истины. Он сожалел теперь, что вообще связался с Бачко тогда, чуть больше года тому назад. Сожалел Калиман и о том, что, будучи одержимым идеей написать книгу на основе своей диссертации, сам он видел в Иване Аржунине только лишь неполноценного, страдающего амнезией пациента, и не узрел в нём сразу некий феномен, опровергающий весь богатый опыт профессора наблюдения за такими больными.
«А ведь мог бы и поспособствовать развитию в нём таланта, – размышлял о несостоявшемся поэте Аржунине запоздавший ортодокс Калиман. – И мог бы написать трактат на тему... именно этого феномена, да-а!.. Да и представить его потом миру как своё научное открытие!..»
А теперь ему предстояло сделать из Ивана-философа очередного параноика-шизофреника и лгать потом на консилиумах про «эпоху Калимана» и «зелёные планеты». Лев Семёнович припомнил стихи Ивана Аржунина. Вспомнил и про Моисея, и про д’Артаньяна, и знал теперь, что нет такой оперы «Три мушкетёра», и что сам Иван и сочинил монолог к этой несуществующей опере.
Профессор поднялся из-за стола, подошёл к входной двери кабинета и, заперев её изнутри, направился в смотровую комнату. Там всё так же стояли в углу уже запылившиеся монитор и видеомагнитофон, а вдоль стены под самый потолок тянулись в несколько рядов самодельные полки с пыльными же видеокассетами. Пробежавши по ним несколько раз взглядом, Лев Семёнович обнаружил, наконец, ту из видеокассет, которую и искал и достал её, помеченную крестиком. Он вынул её из коробки, вставил в видеомагнитофон и, задёрнув оконные шторы, присел в кресло перед экраном монитора. Поколдовав в полутьме над пультом дистанционного управления, профессор добился, наконец, изображения на пыльном экране и теперь наблюдал на нём вид сто девятой палаты в самом конце декабря прошлого уже года. Он видел Аржунина и Савельева, сидящих за столом, вплотную придвинутым к тёмному (на фоне белой палаты) окну. Они спорили о чём-то, и, сделав звук громче, Лев Семёнович услышал, что говорят они о любви земной...
– Нет!.. Это не та любовь! – утверждал Аржунин, а Савельев возражал ему:
– Да весь мир!.. вертится только благодаря такой любви! Если бы не страсти любовные, разве были бы созданы такие шедевры как «Ромео и Джульетта», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты», да и... «Юнона и Авось», наконец?!
– Да... Конечно, это так, – говорил Иван. – Но что, по-твоему, побуждает людей жертвовать самой жизнью своей ради этой любви? Кроме, конечно, природного инстинкта продолжения рода?
– Да не знаю я! – отвечал Павел. – Никто не знает!.. Тайна это! Божественная тайна!
– Вот, – вторил ему Иван, – именно Божественная тайна. И тайна эта вовсе не такая уж и непостижимая, потому что Бог, создавая людей по образу и подобию Своему, наделил нас, каждого из нас частичкой Своих многих именно божественных качеств! И именно эти различные качества и привлекают людей друг к другу!.. Мужчины, как правило, обладают физической силой и разумом, а женщины – привлекательной внешностью и природной мудростью, называемой ещё интуицией. А Сам Бог является Источником этих и многих других замечательных качеств и обладает ими в неизмеримо большем объёме, количестве, нежели все люди вместе взятые! Так что мы, люди смертные принимаем спящую в нас любовь к Нему за любовь к таким же как мы смертным существам противоположного пола... Если бы перед Ромео и Джульеттой, – продолжал Иван, – явился бы вдруг Господь Всевышний во всём Своём величии, красоте и могуществе, то они тут же забыли бы и о любви своей друг к другу, и имена свои земные!
– Да-а... – Теперь уже соглашался с ним Павел Савельев, задумчиво кивая головой. – И в Священном Писании говорится: кто скажет женщине «да святится имя твоё», тому Геенна огненная... Впрочем, а как же «Песни Песней Соломоновых»?..
В этот момент, закрыв собою и стол, и спорящих за ним философов, на экране монитора появилась рыжая голова Романа Козырева, орущего во весь голос, как показалось профессору из-за близости к этой рыжей голове микрофона, известную песню «про зайцев». Тот прошёл от входной двери к столу и уселся на стул спиной к профессору. И умолк. Теперь Лев Семёнович почти не видел лиц, сидящих напротив друг друга в профиль к нему Савельева и Аржунина, но слышал, благодаря заткнувшемуся Козыреву, продолжение их разговора.
– В романе Александра Дюма «Три мушкетёра», – говорил Павел Савельев, – есть такое же утверждение, когда один из главных героев – Атос, он же граф де ля Фер говорит молодому д’Артаньяну: «Любовь – это такая игра... лотерея, в которой выигравшему достаётся смерть...»...
Павел умолк, видимо припоминая, затем продолжил:
– «Вам повезло, любезный д’Артаньян, что Вы проиграли... Проигрывайте всегда. Таков мой совет...» (Павел зачитывался в юности этим романом и мог цитировать некоторые фразы из него почти наизусть)
Иван отвечал ему:
– Да, Александр Дюма говорил о земной любви... об игре, где оба любовника, увы, смертны. Но Божия любовь вечна! И скрытая в нас к Нему тоже! Когда-то мы разлучились с Ним и с тех пор несём в себе горечь утраты и, надеясь восполнить её, встречаем на этой земле влекущие нас «подобия» Его и полагаем в душе, что нашли Его Самого...
Профессор поморщился... На его взгляд, Иван часто повторялся, высказывая своё мнение в таких вот философских беседах, и даже в обычных, казалось бы, житейских вопросах постоянно «всё сводил к Богу», в чём, кстати, и упрекал его не далее как сегодня в кабинете профессора молодой Роман Козырев. Но именно для него, молодого, только что подсевшего к ним, Аржунин и повторил своё объяснение причин трагических порой историй любви между земными созданиями.
– Кстати, насчёт игры... э-э... это самое... В картишки перекинуться никто не желает? – Услышал профессор голос Романа Козырева, прозвучавший явно «не в тему», и потому точно знал, что произнёс это именно он, хотя тот и сидел спиной к объективу.
На какое-то время за столом воцарилась тишина. После чего Савельев поднялся и направился к выходу и, пройдя под всевидящим оком видеокамеры, исчез из поля зрения Калимана. Козырев тотчас же пересел на его место, напротив Аржунина, и Лев Семёнович увидел, что в руках у него находится колода игральных карт. Роман пытался тасовать её, то и дело поглядывая то на Ивана, то на сырую, по-видимому, ветхую колоду, которая слиплась внутри себя и никак не хотела менять последовательности сложенных в неё когда-то согласно масти карт. Иван же теперь с явным интересом наблюдал за его действиями, и наконец, Роман, отчаявшись, видимо, смешать карты таким способом, стал раскладывать их на столе, – опять-таки по масти, в четыре стопки, чтобы сложить их потом в колоду произвольным выбором. Иван взял одну из карт и стал внимательно разглядывать её. Профессор не мог видеть, какая это карта, а Иван держал в руках туза пик, сотворённого Козыревым из той же масти дамы, так как сам туз давно был утерян им на одной из многочисленных Романовых вечеринок.
Роман тем временем уже сложил из стопок колоду и теперь тасовал её в руках, и видно было, что делать это ему теперь стало гораздо легче.
– В секу или в бур-козла? – спросил он, и Иван с улыбкой ответил:
– В дурака... подкидного...
Профессор стал напряжённо всматриваться в экран монитора. Он знал, что в «этой» жизни Аржунин в карты ни разу ещё не играл. Иван же всё разглядывал ту карту, на которой в «левом верхнем» и «правом нижнем» углах поверх латинского "Q" жирным маркером была начертана домиком буква "A". А лицо дамы пик в «верхней» и «нижней» частях карты скрывали два чёрных расплывшихся пятна.
– В дурака – не хочу, – заявил Козырев. – А-а... в бур-козла умеешь? – спросил он, и Аржунин ответил:
– Умею и в буру, и в козла... – Он как-то странно, пожалуй, с презрением посмотрел на Романа, и профессор снова напрягся, а Иван произнёс:
– Да умею я играть! Умею... Но с тобой сейчас играть не стану... Теперь уже ни с кем не буду играть! – И, видя, что Козырев смотрит на него в упор, как бы требуя объяснения, Аржунин ответил ему таким же прямым взглядом и объяснился:
Я умею играть, но не стану,
Потому что пиковая дама
В этой старой, потёртой колоде
Подменила собою туза.
Там, где честь заверяли дуэлью,
Разыгралась прескверная драма.
И теперь нуворишей похмелье
Шепчет на ухо и «за глаза»...
После этих слов он поднялся из-за стола и, бросив карту на середину его столешницы, попрощался с Козыревым каким-то старинным, «дворянским» полупоклоном, повернулся к двери и пошёл навстречу Калиману и, пройдя под его взглядом, исчез с экрана монитора...
Лев Семёнович ещё несколько раз «возвращал» Ивана на место, манипулируя пультом ДУ, и получал от этих своих манипуляций какое-то нездоровое удовольствие. Поймав себя на этом занятии, профессор выключил монитор и, перемотав кассету на начало её, нажал на пульте ДУ красную кнопку «RECORD», и теперь через четыре часа этому блоку «виртуальной памяти» была обеспечена полная «амнезия». Та самая пустота...
Выйдя из смотровой комнаты, Лев Семёнович подошёл к письменному столу, снял телефонную трубку с «общегородского» и набрал на нём номер своей московской квартиры... Проговорив с дочерью никак не менее получаса, он дал, наконец, отбой и, не услышав на этот раз от своего любимца ни печального..., в общем, никакого позвякивания, направился к стеллажу с книгами. На отдельной полке, где были различные медицинские справочники, размещённые на ней в строгом, удобном для профессора порядке, тот сразу нашёл нужный ему. Перелистывая его, Лев Семёнович вернулся за письменный стол и стал отыскивать в книжице и помечать простым карандашом отдельные сочетания слов и целые «заклинания» на латыни. Это был справочник, описывающий действие различных психотропных препаратов. С его помощью профессор собирался провести своеобразный «курс лечения» пациента Ивана Аржунина, в результате которого... Впрочем, предполагаемый и даже гарантированный результат был уже описан в этой главе, когда Лев Семёнович уверял Алексея Бачко в своём профессионализме.
Часа через полтора такой работы профессор закрыл справочник, но не вернул его на полку, а убрал в свой портфель «дипломат», с которым не расставался с тех пор, как стал хозяином и главврачом в этой клинике. Теперь он сидел, откинувшись на спинку лучшего в этой клинике, дорогого кресла из натуральной кожи, размышляя о чём-то своём в ожидании весьма важного для него телефонного звонка. Профессор то и дело поглядывал то на старый дисковый аппарат, то на круглые часы над дверью, и примерно через час такого ожидания, наконец, телефон зашёлся частыми, настойчивыми звонками международной связи...
После непродолжительного разговора с бывшей супругой Лев Семёнович поднялся с кресла, и оно, сделав на винтовой ножке пол-оборота, замерло, обратившись спинкой к письменному столу. Лев Семёнович вообще не любил делать «резких движений» и никогда никуда не спешил, следуя известной пословице. Но на этот раз он почему-то довольно-таки поспешно направился к скрытому в стене сейфу и, набрав по памяти комбинацию цифр кодового замка, открыл сейф и переложил его содержимое в свой портфель «дипломат». Закрыв тяжёлую дверцу сейфа и услышав щелчок замкнувшего его замка, Лев Семёнович поднял потяжелевший кейс и вернулся с ним опять же к столу.
Весьма строго взглянув на отвернувшееся от него, от профессора кресло, он обратил его в изначальное положение и, усевшись, провёл в нём ещё около часа в глубоком раздумье. Профессор Калиман ещё ничего для себя окончательно не решил... Теперь был уже вечер понедельника, и у доктора медицины были этот вечер и долгая январская ночь, чтобы сделать свой, решающий многое в его жизни выбор. И выбор этот он непременно сделает, как сделал его однажды, нарушив священную клятву врача Гиппократа.
ГЛАВА 18
Да, теперь был уже вечер понедельника, и впереди у профессора будет долгая бессонная ночь. А позапрошлой ночью, с субботы на воскресенье Иван Аржунин увидел во сне Кайафу. Образ первосвященника, навеянный Морфеем, вполне соответствовал представлениям Ивана об этом ревнителе древних традиций Иудеи. Исполненный чувства собственного достоинства, статный и гордый Кайафа был облачён в новый подир. И это одеяние первосвященника, и старый резной посох – символ пророка Моисея вызывали у сопровождающих его слуг священный трепет, заставляя их держаться на почтительном расстоянии от своего господина... Так эти трое, вернее один в сопровождении двоих подошли к дому первосвященника Анны, тестя Кайафы. Само собой разумеется, слуги остались снаружи, а Кайафа, пройдя мимо служанки придверницы, не удостоив её даже взглядом в ответ на её поклон, вошёл в дом и, спустившись на несколько ступеней вниз, оказался в просторном, прохладном помещении квадратной формы. Каменные снаружи стены дома первосвященника Анны изнутри были отделаны белым шлифованным мрамором, и эта первая комната с основанием чуть ниже уровня земли, судя по всему, всегда сохраняла прохладу. Кайафа, видимо, надеялся, что тесть с нетерпением ждёт его, и потому был крайне удивлён и огорчился, увидев, что Анна даже не вышел встретить его. Впрочем, тот вскоре спустился к нему из верхних комнат и подошёл так тихо, что Кайафа, который сам теперь ожидал, присев на широкую скамью из морёного кедра, прикрыв глаза, невольно вздрогнул, когда Анна коснулся рукой его плеча.
Как ни пытался Иван Аржунин, он никак не мог увидеть лица Анны, хотя и силился во сне уловить постоянно ускользающий от него образ старого первосвященника. Чернобородое, с открытым волевым взглядом карих глаз лицо Кайафы, выражение которого в наше время определили бы как «конкретное», Аржунин видел достаточно чётко и потому удивлялся во сне, почему это Анна всё время прячется от его, Аржунина постороннего взгляда?
Как это часто бывает, когда увиденный человеком, похожий на реальность сон не разрешается для него простым, естественным образом, человек либо сразу же просыпается, либо видит потом другой уже сон или же иной вариант предыдущего. Так и Иван, не расставшись с Кайафой, вскоре увидел его в каком-то цветущем саду...
Исполняющий в этом году обязанности первосвященника в Синедрионе (верховном суде Иудеи), Кайафа беседовал теперь с Анной, также первосвященником, от воли которого зависело, кто именно должен предстать перед этим судом, как преступивший законы Иудеи. Иван больше не пытался увидеть лица Анны и сосредоточил свой внутренний взор на чернобородом Кайафе, а тестя его он видел теперь как бы сквозь мутное рифлёное стекло. В то же время Иван различал их голоса, интуитивно приписывая почтительные, но уверенные интонации словам исполнителя Кайафы, а мудрёный, витиеватый стиль речи – суждениям вершителя Анны.
Первым заговорил Кайафа.
– Казнь состоялась..., – размеренно произнёс он и умолк, наблюдая, какое впечатление произвело на его тестя это сообщение.
Тот тяжело вздохнул, и в этом вздохе его угадывалось вовсе не облегчение от такого известия, а как будто он и так знал уже, что произошло, и подтверждение этого факта только добавило тяжести на его душе. Между тем Кайафа продолжал:
– Синедрион учёл и исполнил твоё пожелание, Анна. Варавва освобождён... А теперь объясни мне, если можешь, зачем тебе понадобился этот разбойник?
В ответ Анна опять тяжело вздохнул и заговорил:
– Ты хочешь знать... почему старый первосвященник попросил за грабителя и убийцу?.. Нет, не выжил я ещё из ума, Кайафа. Этот Варавва как никто другой заслуживает смерти! И уверен я, покарает его Бог! – воскликнул Анна, погрозив пальцем небу.
– Но теперь, когда законы наши попираются язычниками, – продолжал он, – главное – сохранить множество народа иудейского!.. Все последние четыреста лет возмутители его только и твердят о неком мессии. Вот и Иисус Назарей, царём себя объявивший, вполне мог бы стать причиной народного бунта. И тогда...
Анна не договорил, что могло бы произойти «тогда», и, изменив тембр голоса, стал говорить теперь несколько тише.
– В глазах большинства, – сказал он, – избранный Богом тот, кто остался в живых. И если даже разбойник Варавва отпущен на свободу, то... кто же тогда те трое, казнённые на столбах? Во всяком случае, никому и в голову не придёт считать одного из них долгожданным мессией, неким новым царём иудейским. И народ наш многострадальный обретёт, наконец, покой, а Закон вновь восторжествует среди потомков Авраамовых...
Анна снова вздохнул, но теперь уже как бы облегчённо.
– Так что время – наш союзник, Кайафа! – как бы подытожил он. – И лучше подождать какое-то время, чем никогда уже не преуспеть! – добавил он.
Кайафа не понял этих последних его слов и спросил:
– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о времени, Анна?
И тот пояснил:
– Если бы богохульные речи этого Иисуса из Назарета продолжали смущать народ хотя бы ещё некоторое время, то разбойников, подобных Варавве, стало бы в Иудее гораздо больше, потому что только возмущённый народ порождает таких убийц и грабителей. И вот тогда!.. у римской власти появились бы все основания утопить Иудею в крови. А теперь этот разбойник отправится туда, – Анна указал рукой куда-то на север, и Аржунин почему-то понимал, что именно на север, а Анна продолжал, – куда вскоре последуют и презренные ученики этого богохульника Иисуса, потому что народ иудейский отвергнет их, опозоренных казнью своего учителя. А Варавву... а Варавву мы отправим туда первым, чтобы знал народ иудейский, за кем ушли опозоренные!.. Так же и римляне, как пришли, так и уйдут, Кайафа, а Закон наш пребудет вовеки!
Анна умолк, а Кайафа приложил руку к сердцу и почтительно склонил голову, чтобы показать, как он, Кайафа поражён дальновидностью старейшины и преклоняется перед мудростью его. Тем не менее, Аржунин уловил-таки на лице Кайафы снисходительную улыбку, как будто все эти рассуждения тестя были тому и так очевидны. И всё же неясно было Ивану, заметил ли Анна такое лицемерие своего зятя, но помолчав немного, Анна произнёс:
– Главного не сказал я тебе, Кайафа... Придётся и тебе покинуть Иудею на какое-то время. Убьют тебя здесь. Могут убить... Если не ученики его богохульные, так римляне... Не простит тебе Пилат той настойчивости, с какой ты требовал у него казни этого Иисуса. А богохульники, тобой опозоренные – тем более...
Кайафа хотел было возразить, но Анна решительно прервал его и договорил:
– Ты исполнил свой долг, Кайафа. И покинешь Иудею не как отверженный, а как достойный сын народа Израиля, и вернёшься сюда, когда время сотрёт даже память об этих событиях! – Так выразив мысль на едином дыхании, Анна собирался сказать «ты скоро вернёшься», но произнёс почему-то именно это.
И после такого пророчества Анны смуглый Кайафа весьма побледнел, что сразу же стало заметно, несмотря на обильную густую растительность на лице его. Поражённый, он произнёс:
– Как?! Почему именно я?! Весь Синедрион в полном составе требовал этой казни, а в изгнание должен отправиться один Кайафа?! Это... это несправедливо, Анна! – заключил он; и в голосе его Аржунин впервые услышал непочтительные нотки и явное возмущение.
– Да не в изгнание! – возразил «мудрецу беспокойному» терпеливый Анна. – Никто тебя не гонит!.. Я, твой тесть, умудрённый жизнью старый человек, просто хочу дать тебе разумный совет: побереги себя!
– Побереги себя... – вторил ему Кайафа. – Слышал я уже эти слова от язычника Пилата! А теперь вот и ты повторяешь их?!
Анна вновь возразил ему:
– Я всего лишь говорю о твоей безопасности. Но если ты слышал такие слова от Пилата, то имей в виду, это была прямая угроза. И тебе действительно необходимо на некоторое время укрыться, покинуть Иудею! – Анна неопределённо махнул рукой теперь уже куда-то на восток и повторил: – Я – твой тесть, Кайафа! И мне небезразлична твоя судьба, а о семье не беспокойся! – решительно заключил он, и Кайафа, видимо, понял, что дальнейшие пререкания бесполезны. А «видимо» потому, что Иван Аржунин также осознавал охватившее первосвященника отчаяние и видел, как тот понуро опустил голову и не говорил уже ничего...
Затем сон перенёс Ивана из цветущего сада на каменистую в трещинах, иссушенную солнцем дорогу, и призрачный образ первосвященника Анны исчез, а Кайафа брёл теперь по этой дороге в сопровождении двоих верных ему слуг. Это видение Ивана представляло их уходящими куда-то, а сутулая осанка некогда статного первосвященника и ветхий посох в руке его подтверждали теперь в нём вечного странника...
Когда Иван проснулся, была ещё глубокая ночь, и непроглядная тьма за окном палаты постепенно поглотила рваные остатки его сновидения. Странно... Аржунин никогда ещё не видел снов, за исключением одного, который он, впрочем, и за сон-то не считал, а воспринимал его как некий мистический опыт, пережитый им только однажды, как некую иную реальность, приоткрывшуюся ему в сверхсознании, и представить её наяву Аржунин уже не мог, несмотря на всё богатое его воображение. Так что сон этот, увиденный им теперь, был, скорее всего, следствием беспокойных его размышлений накануне, когда он пытался представить себе судьбу иудейского первосвященника Кайафы. Тем не менее, Анна, тесть последнего явился Ивану во сне совсем неожиданно и играл в этой эфемерной картине, пожалуй, первостепенную, главную роль. Поэтому Иван думал теперь и о нём, едва упомянутом в Евангелиях персонаже, как бы отодвинутом на второй план в той страшной истории.
«Если учёный, уважаемый в обществе человек, – думал Иван, – посвятивший, казалось бы, всю свою жизнь служению Богу и Закону Его, предаёт суду Иисуса невинного, и сердце его молчит, то вряд ли назвать его можно священником, потому что и душа его далека от Бога, и мудрости истинной нет в нём, а один только разум холодный мирского законника. И проклятие, Иудею тогда погубившее, послано было не от Бога, но от человека, гордыней ослеплённого, через другого безумца лукавого, решившего, что смертью одного человека спасётся народ. А Сын Божий, людьми убиваемый, просил за них Отца Своего: «Прости им, Господи, ибо не ведают они, что творят!»...»
И верил Иван, что простил Бог людей устами Сына Своего, и каждый человек может убедиться в том, если очистит сердце своё, отвергнет лукавые игры слепого ума и обратит-таки свой внутренний взор на Господа, чей высший Разум всегда пребывает в сердце человека рядом с душою его. Верил Иван, что только тогда обретёт человек долгожданный покой и не будет уже послушным исполнителем чьей-либо злой воли, которую по неразумению своему почитал он за истину... И после таких размышлений умиротворённый Иван вновь заснул и теперь уже до утра воскресенья.
ГЛАВА 19
Лев Семёнович Калиман в этой жизни терпеть не мог по-настоящему только трёх вещей. Помимо острой зубной боли, которой, впрочем, никто терпеть не может, он также ненавидел государственную власть со всей её бюрократической системой и спецслужбами, думая о последних, как будто бывают службы неспециальные. Третьим в этом чёрном списке был у него патологический страх перед необходимостью совершить очередной авиаперелёт.
Вообще же Лев Семёнович летал очень редко, предпочитая пусть длительный, но надёжный способ передвижения под стук вагонных колёс быстрому, но не дающему никаких гарантий воздушному. Причиной такой нелюбви его к самолётам была память об авиакатастрофе, жертвами которой едва не стали около тридцати лет тому назад он и вся его молодая семья. Тогда они вместе с супругой и их шестилетней дочерью собирались провести очередной отпуск на черноморском побережье Кавказа. Были уже куплены билеты на авиарейс Москва – Сухуми, когда вдруг выяснилось, что врач-психиатр, который должен был временно подменить Калимана на посту в психлечебнице закрытого типа, наотрез отказался сотрудничать с «конторой глубокого бурения». Об этом Лев Семёнович узнал от своих коллег-сослуживцев, а официальной версией, представленной ему тогда главврачом медучреждения № *, была временная нетрудоспособность того, откомандированного к ним районного врача-психиатра. Таким образом, отпуск доктора Калимана был отложен на неопределённый срок, а вскоре опять-таки из третьих уст он узнал, что тот авиарейс Москва – Сухуми, которым они всей семьёй должны были лететь на отдых, завершился трагически. Подробностей той авиакатастрофы Лев Семёнович так никогда и не узнал, но ходили слухи, что будто бы более чем из ста пассажиров разбившегося о посадочную полосу авиалайнера в живых не осталось никого. Впрочем, некоторые источники утверждали, что всё же выжил тогда чудом каким-то один четырёхлетний малыш, обнаруженный спасателями после того, как пожар, возникший в салоне самолёта и погубивший остальных пассажиров, был, наконец, потушен.
Советское Гостелерадио передавало тогда, в основном, вести с полей, извещало трудящихся о досрочном выполнении кем-то пятилетнего плана и сообщало об очередных происках израильской военщины под руководством пресловутого «дядюшки Сэма». Что же касается чрезвычайных происшествий и катастроф, происходящих в Стране Советов, то средства массовой информации обычно умалчивали о них, и лишь некое «сарафанное радио» способно было донести до её граждан чудовищно искажённую информацию об этих происшествиях. Тем не менее, молодой доктор Лев Калиман относился к таким слухам более чем серьёзно, наивно полагая, что подобный глас народа действительно является гласом божьим, а так как история с разбившимся самолётом касалась его лично, то он утвердился в своём убеждении доверять подобным сплетням. Так что потом всякий раз, поднимаясь на борт авиалайнера, Лев Семёнович испытывал лёгкую тошноту, вызываемую спазмами в области живота, а когда самолёт, оторвавшись от земли, начинал набирать высоту, леденящий Калиманову душу страх внушал ему, что именно теперь жёсткая посадка непременно должна оборвать его единственную жизнь. Поэтому когда международный авиарейс Москва – Тель-Авив завершился всё же мягкой посадкой на земле обетованной, бывший главврач психиатрической клиники в Тихом бору дал себе слово, что это был последний в его земной жизни авиаперелёт.
Примерно две недели тому назад Лев Семёнович всё же сделал свой выбор, отказавшись калечить ни в чём неповинного Ивана Аржунина. Отказался он тогда и от своей научной работы, и от роли хозяина частной психиатрической клиники. Первопричиной для принятия им такого решения было внезапно возникшее в нём чувство какой-то вековой, безнадёжной усталости, не принесшей ему ни удовлетворения от прожитой, проведённой в постоянной борьбе с кем-то жизни, ни покоя душевного на закате её.
В тот понедельник вечером, уезжая из Тихого бора в Москву, Лев Семёнович ещё не был уверен вполне, что решится на такое, а уже наутро следующего дня он попросил свою дочь Светлану помочь ему собрать необходимые документы для оформления гостевой визы в Израиль... Приблизительно через неделю он продал свою четырёхкомнатную квартиру в Москве значительно ниже её рыночной стоимости. И они вчетвером: он, Светлана и внуки переселились на время, остающееся до отъезда, в гостиницу. Лев Семёнович объяснил дочери такие поспешные свои действия, якобы, чудовищными долгами, и что кредиторы его люди очень серьёзные, и что даже продажа квартиры не решает вполне возникших у него с ними проблем. Примерно то же он рассказывал по телефону тогда и бывшей супруге, и та, выслушав его, произнесла в конце их разговора главное, предопределившее его выбор слово «приезжай».
Дня за три до отбытия на землю обетованную Лев Семёнович всё же заехал в Тихий бор, и на вопрос встревоженного доктора Гончарова «что случилось?», дескать, мы Вас, профессор, обыскались, ответил, что лежал в больнице, прихватило сердце, и что теперь врачи рекомендуют ему покой и отдых, отдых и покой. Он также сообщил доктору Гончарову, что тому, видимо, придётся на некоторое время возглавить клинику, и передал ему около половины суммы, вырученной от продажи собственной квартиры. Другую половину Лев Семёнович уже положил в банк на имя Татьяны Сергеевны Аржуниной и собирался сообщить ей об этом по телефону сразу же, как только окажется сам за пределами России. Как можно объяснить такой его поступок? Чувством вины? Может быть и так... Наверное, профессор Калиман хотел хотя бы отчасти компенсировать то зло, которое он совершил в отношении Ивана Аржунина и многих других жертв своего научного любопытства. Впрочем, чужая душа – потёмки, да и не наше это, в конце концов, дело.
Прощаясь с доктором Гончаровым, бывший главврач попросил его выписать пациента Аржунина сразу же, как только тот изъявит желание покинуть клинику.
«А если захочет побыть здесь ещё, – говорил Лев Семёнович, – то пусть отдыхает, сколько душе его будет угодно...»
Проезжая по дороге, ведущей от здания клиники к главным воротам санатория, Лев Семёнович покосился на кирпичную будку мини-электростанции, зная, что там внизу никого теперь нет, и что бывший вентиляционный колодец не будет уже никогда служить воротами в ад для несчастных жертв квартирного вопроса. Что же касается бывшего компаньона профессора, Алексея Бачко – этого «чёрного» капитана и хладнокровного злодея, судьба того профессора теперь вовсе не интересовала, как безразлична была тому же Бачко судьба безымянных бомжей, оставляемых им на разбитых дорогах Подмосковья.
А самого Алексея Николаевича очень даже интересовала будущая его судьба, и потому, так и не дождавшись звонка от профессора, он посетил-таки его клинику и узнал от доктора Гончарова, что Лев Семёнович улетел вместе с дочерью на отдых в Израиль. «Всё ясно...», – подумал инспектор Бачко и вскоре доложил своему милицейскому начальству, что на подконтрольном ему, капитану Бачко участке, в одном из корпусов лесного санатория проводятся нелегальные медицинские эксперименты по лишению людей памяти, и что экспериментирует с ними главный врач частной психлечебницы, некий профессор Калиман.
Сигнал, поступивший от участкового инспектора, был тотчас принят во внимание, и подробная его информация о переделанном в подпольную лабораторию бомбоубежище была немедленно проверена. Причиной такой расторопности милицейского начальства были сведения о немалом в последнее время числе случаев, когда люди обращались в милицию, заявляя, что они не помнят, кто они такие есть. Было известно также, что расследование некоторых уголовных дел, возбуждаемых, когда выяснялось, что люди эти лишились не только памяти, но и жилья, взяла под свой контроль Генпрокуратура, и ходили слухи, что ими даже будто бы занималась ФСБ. Так что записать в свой актив раскрытие одного или сразу нескольких таких уголовных дел для начальника зеленогорского УВД полковника Алиева было, что называется, делом чести.
Подвальное помещение здания клиники полностью исследовали, и действительно в одной из квадратных его комнатушек обнаружили совершенно невменяемого человека, слепого, как сперва показалось обнаружившим его сотрудникам УВД. Это был тот самый бродяга Федот, намеренно помещённый сюда Алексеем Бачко за несколько дней до прибытия зеленогорских оперативников. Добиться от Федота они, понятно, так ничего и не смогли и увезли его в УВД, а чем всё это для Федота закончилось – неизвестно. Льва Семёновича Калимана немедленно объявили в розыск, капитан Бачко знал, что поиски по горячим следам положительных результатов не дадут, а когда выяснится, что тот давно уже в Израиле, начальство наверняка спустит это дело на тормозах.
Постепенно допросили весь медперсонал клиники, начиная с доктора Гончарова и заканчивая дворником Мурадом, но из тех показаний ничего конкретного по делу о подпольной лаборатории следствию не удалось установить. В конце концов, всё свалили на отсутствующего Калимана, а капитан Бачко получил повышение по службе и был переведён из участковых в отдел дознания зеленогорского УВД. В таком назначении Алексей Николаевич также видел возможность дополнительного заработка. Ведь если грамотно, как он любил выражаться, использовать информацию, полученную от подозреваемых арестантов, то есть не заносить в протоколы допросов всё подряд, что удалось из арестантов выбить, то с помощью такой «приватизированной» информации вполне можно было бы шантажировать их будущих вероятных подельников, остающихся пока ещё на свободе. Правда, осуществить очередной «бизнес-план» капитану Бачко так и не довелось...
Примерно через неделю после переезда Алексея Николаевича в новую квартиру, купленную им в центре Зеленогорска, он, придя со службы домой, обнаружил там пятерых его старых приятелей – тех самых бандитов, отбывших различные сроки заключения и теперь собравшихся вместе, чтобы потолковать с ним... «Разборка» была недолгой. Убивать его они не стали, а обшмонав его квартиру, собрали в мешок всё ценное и вкололи Бачко двойную дозу препарата, обнаруженного ими в холодильнике. О «чудодейственном» свойстве этого препарата им поведал сам Алексей Николаевич, естественно до, а не после инъекции, как раз в тот момент, когда братки привязывали его к батарее центрального отопления. Вскоре они покинули его жилище, оставив Бачко ещё более равнодушным ко всему, чем тот был до их посещения. Так что когда через четверо суток его обнаружили лежащим на полу в одной из комнат его новой трёхкомнатной квартиры, Алексей Николаевич на все вопросы сотрудников УВД только что-то мычал в ответ, пуская слюну, а бесцветные глазки его смотрели на них уже не тем обычным холодным «стальным» взглядом, а каким-то замороженным «стеклянным».
Справедливо сказанное однажды: поступай с людьми так, как хотел бы, чтобы люди поступали с тобой, или же наоборот – не поступай, как не хотел бы... И судьба, – как бы мы не роптали на неё порой, – всегда, всегда справедлива! Так и с Алексеем Бачко произошло то, чего он так желал другим: забыть свою прошлую жизнь и не помнить родства своего. Поскитавшись по московским психушкам, примерно через полгода он очутился в Тихом бору, в той самой клинике, в сто восьмой палате, куда теперь уже главврач Николай Андреевич Гончаров определил Бачко, приняв во внимание былые его заслуги в должности местного участкового. Подлечить бывшего капитана милиции попросил доктора Гончарова зам. начальника зеленогорского УВД Пётр Васильевич Артемьев, пожалуй, единственный кого теперь интересовала судьба покалеченного бандитами сотрудника. Кстати, братков тех вскоре вычислили и снова посадили, но Алексею Николаевичу такое возмездие здоровья не прибавило, да и не знал он о том возмездии, и не мог теперь знать...
«Касифо касякося тусь... сикото мисси... лифа варра мена... Васем?..», – такие мысли часто теперь посещали Алексея Бачко, и он, пуская слюну, вздрагивал всем телом и бился в припадке, затихая только после очередной инъекции успокоительного, сделанной ему добродушным доктором Гончаровым.
«Выси... бо... наси...», – и Бачко забывался до следующего полнолуния, изредка поскрипывая зубами, когда возмущённое Солнце посылало на Землю очередную магнитную бурю.
Само собой разумеется, Иван Аржунин давно уже выписался из клиники и жил теперь дома, как и бывший сосед его из сто девятой палаты Роман Козырев. Последний забросил свою актёрскую карьеру и устроился на работу администратором в одно небольшое ночное кафе, каких немало завелось в девяностые годы в московских полуподвальчиках. Теперь главной обязанностью Козырева было наблюдать за официантками, чтобы те не расслаблялись, обслуживая клиентов, и режиссировать их работу, напоминая им, время от времени, что на таком-то столике в пепельнице скопилось уже более четырёх окурков. Хозяином этого кафе был Николай Аронович Бачко – тот самый угрюмый тип из сто десятой палаты, но Козырев не узнал его, раздобревшего от пива, а потому и не смог лишний раз убедиться в достоверности формулы «мир тесен».
Днём, когда посетителей в кафе было немного, молодой администратор почитывал по-прежнему любимые им детективные романы и беседовал иногда с завсегдатаями кафе, потягивающими бочковое пиво у стойки бара. Тогда он вспоминал все те диспуты в клинике, беседы с Иваном Аржуниным и кичился перед опохмелившимися своими познаниями в устройстве мироздания. Некоторые слушали его с интересом, но мало кто воспринимал его рассказы всерьёз, и, наверное, потому, что он, оставляя в них за Всевышним право владеть Миром духовным, истинным, всё же преподносил себя самого как одного из главных героев матрицы мира иллюзий, мира материи... Как-то раз один из таких завсегдатаев, тоже проявлявший интерес к религиозно-философской тематике и, видимо, разочаровавшийся в собственных умозрительных построениях, посоветовал Козыреву прочесть один современный роман, который, судя по его словам, буквально открыл ему глаза на все две тысячи лет истории Христианской Церкви. Козырев прочитал сие произведение голландского писателя Бенджамина Ван Драауна, в котором тот высказывал предположение... нет, именно утверждал, что Иисус Христос, якобы, был женат на Марии Магдалине, и что у них будто бы даже были дети.
«Ну и что это меняет?..», – думал потом Роман Козырев, хотя такая версия жизнеописания Иисуса Христа явно пришлась ему по душе.
«А главное-то это и меняет!..», – ответил бы ему теперь философ Иван Аржунин. Потому что гораздо проще очеловечить Бога в глазах людей, чем самому человеку обожествить себя духовными подвигами и «тесными вратами». Ну а то, что этот голландский Драаун узрел в звезде Давида единение мужского и женского начал, буквально – священное единение мужчины и женщины? Что ж... Тантрический символ культа богини Кали выглядит в этом смысле гораздо эффектнее, более откровенно.
Но Роман Козырев не общался теперь с Иваном Аржуниным, хотя тот и оставил ему номер своего московского телефона и приглашал, когда они прощались в клинике, заезжать в гости. А Иван Андреевич, проведя остаток зимы и холодные мартовские дни дома, уже в середине апреля стал выезжать с бригадой подвижников на восстановление храмов в вымирающих российских деревнях. Оказалось, что руки его помнят плотничье дело, и хотя доходов от него Аржунин теперь почти не имел, работа во славу Божию доставляла ему естественную радость и главное – сопутствующий ей душевный покой.
Татьяна Сергеевна всячески поощряла такую деятельность мужа... ну, по крайней мере, не препятствовала ей, и, сознавая, что муж счастлив, сама была счастлива, когда он с одухотворённым лицом приезжал на выходные домой. Отсутствие заработка у Ивана Андреевича вполне компенсировала сдача в аренду однокомнатной квартиры в Москве, которую Татьяна Сергеевна приобрела на деньги, оставленные ей профессором Калиманом. Сама же она вскоре оставила работу в должности федерального судьи и перешла в адвокатуру, где трудилась теперь, представляя интересы жертв чёрных риэлторов и обманутых недобросовестными строительными компаниями дольщиков.
Новый автомобиль взамен так и не найденного старого Шевроле семья Аржуниных решила не приобретать, так как Иван Андреевич не захотел почему-то восстанавливать утраченное им тогда, год назад водительское удостоверение, а Татьяна Сергеевна никогда такового и не имела. Впрочем, движение автотранспорта по улицам Москвы с каждым годом всё больше напоминало стихийную автостоянку, а постоянно растущие цены на бензин и изнурительные очереди на регистрацию и техосмотр транспортных средств в ГАИ вполне могли довести нормального человека до депрессивного психоза. Так что по поводу этих самых водительских прав Иван Андреевич в разговоре с супругой однажды пошутил:
Техосмотр, бензин, страховка,
Автосервис и ГАИ...
Пробки, платная парковка...
Это... всё... права мои?..
Тогда на эти слова мужа Татьяна лишь рассмеялась в ответ, и на этом автомобильная тема была у них исчерпана. Так что она, как и прежде, ездила на работу на метро, которое было в пяти минутах ходьбы от их дома, а Иван отправлялся в свои командировки на автобусах пригородного и междугороднего сообщений, что было гораздо удобнее, да и дешевле, чем самому рулить по российским дорогам – второй по счёту беде нашей Родины.
Однажды в июле – через год после его воскрешения – судьба привела Ивана Аржунина во Владимирскую область, в одну из деревень, где ему предстояло участвовать в восстановлении сельской церкви, осквернённой большевиками ещё в двадцатых годах двадцатого века... Недели через две, когда строительные леса уже обступили потрескавшиеся стены церквушки, поднявшись от основания их до луковицы избитого дождями и градом купола без креста, Иван Аржунин срубил новый крест и внёс его во внутреннее пространство пустующего храма. Теперь уже другой мастер должен был отполировать и покрыть тонким слоем сусального золота этот священный символ православной веры, чтобы как можно дольше сохранить его от разрушительного воздействия быстротекущего времени. А безмерно счастливый Иван отдыхал после очередного дня трудов праведных, лёжа на самодельном деревянном топчане прямо под открытым июльским небом. Причиной такого безмерного счастья его было не только удовлетворение от завершённой сегодня работы, но и недавний звонок из Москвы от супруги Татьяны, которая сообщила ему, что скоро он станет отцом.
Солнце зашло, и Аржунин вглядывался в необъятную звёздную высь и улыбался своим мыслям, думая о будущем ребёнке: кто-то родится у них с Татьяной – сын или дочь?
«Впрочем, не то важно, кто..., – вдруг понял Иван: – Главное, что произошло чудо!»
И Иван благодарил в своём сердце Того, чья Высшая обитель находится где-то там, в Вечности, за пределами бесконечной (в глазах человека) Вселенной.
Москва 2008
Голосование:
Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Нет отзывов
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор