Я люблю заглядывать в чужие окна. Вернее, не заглядывать, а рассматривать их снаружи: какие на нем занавески, какая там, за ним, люстра, мебель, есть ли на окне цветы или же завалено оно книгами… Это вроде игры с собой, придуманной мною еще в детстве, когда мир был слишком огромным, чтобы быть понятным. А там, за чужими окнами, мир был мой, только мой, живущий по моим правилам, в нем все мне было ясно и привычно – еще бы, ведь главным лицом, почти Богом, там почитали меня! С годами, по мере узнавания новых людей и посещения чужих квартир, ощущение Демиурга ослабло, на смену ему пришло любопытство, почти болезненное желание представить себе, как выглядят хозяева этих окон (не окон, конечно же, квартир за окнами!), как они разговаривают, чем интересуются. В какой-то мере это все тот же самообман – ведь мне никогда не узнать правды…
ОКНО 1.
Окна в их квартире, лишенные занавесок и кое-как прикрытые от солнца и любопытных взглядов старыми тряпками и газетами, уже давно забыли, что значит выражение «сияют чистотой». Конечно, хозяйка – тетя Валя – раз в год все же протирала их, но был это сизифов труд: первый этаж с видом на улицу, по которой днем сплошным потоком летят машины, а по ночам частенько идут “дальнобои”, обдавая окружающее пространство выхлопными газами, вовсе не помогает сохранению прозрачности стекла снаружи. А если добавить к этому курящее по всей квартире многочисленное семейство, то становится ясно: на мир тетя Валя смотрит сквозь пыль и грязь. Если же заглянуть сквозь серо-коричневое стекло кухни, то можно увидеть потемневшие от копоти, одинаковые серо-бурые потолок и стены, грязный пол, на котором зачем-то стоит ведро для мусора (назначение его именно здесь совершенно не понятно, так как мусор и хабарики, почему-либо не задержавшиеся на столе, падают прямо на пол, где и покоятся с миром неделями), усыпанный пеплом и объедками стол и одинокий расхлябанный табурет в окружении поставленных “на попа” ящиков. Довершают картину голая тусклая лампочка, болтающаяся на усиженном мухами проводе, и календарь с видом на решетку Летнего Сада за 1995 год, выцветший и покрытый чьими-то телефонами. И посреди всего этого великолепия обычно восседает тетя Валя, пытаясь из того, что другие зовут объедками и отбросами сотворить трапезу для мужа и сыновей. Ей почти пятьдесят, но выглядит она намного старше: давным-давно перестала следить за собой, растолстела, обрюзгла, одутловатое лицо покрылось морщинами, глаза помутнели и постоянно слезятся от “беломорного” дыма, наполняющего квартиру. На ней - неизменная полинявшая трикотажная кофта, купленная еще при советской власти, залатанная юбка и штопанные-перештопанные рейтузы. Зимой к описанному наряду добавляются не менее штопаные носки и замызганый пуховый платок, еще лет двадцать-двадцать пять назад подаренный ей свекровью.
Когда-то она была веселой, симпатичной девушкой, за которой одновременно ухаживали пятеро парней. Валечка же предпочла шестого. Как оказалось впоследствии – опрометчиво. Но тогда – тридцать лет назад, она не желала никого слушать: ее Володя был самым красивым, самым хорошим, самым отзывчивым, самым-самым… Когда кто-то из подруг пытался указать на его столь очевидные недостатки, Валечка лишь гордо фыркала: «А тебе-то что? Ревнуешь?» И подруги умолкали, зная, что при всей веселости и незлобивовости характера дерется как парень: с малолетства приучена братьями, срывавшими таким образом свою злость за что, что родители любили ее, единственную дочь, больше и нежнее.
Володя действительно в молодости был красив: высокий, темноглазый, с густыми каштановыми волосами, с ослепительной улыбкой… Он рано понял, что нравится девочкам, и беззастенчиво пользователся этим, принимая влюбленные вздохи за спиной и томные взгляды на уроках и танцах как должное. Правда, столь же рано Володя начал пить…
Для него, не обладающего ни умом, ни талантом, ни, хотя бы, честолюбием, алкоголь стал единственно возможным способом отдыха, другого он не мог представить. Танцы? Обязательно с вином. На дачу к другу? Тут уж можно и покрепче. В выходные выпить – сам бог велел, а утром-то как не похмелиться? Мать, растившая его одна, без отца, только вздыхала, когда он вновь являлся пьяным и начинал скандалить: «А что ж поделаешь? Мужик же…» - и сама с утра шла ему за пивом.
К моменту их, Валечки и Володи, знакомства, он, недавно вернувшийся из армии, успел уже поработать на одном из ведущих заводов, “вылететь” оттуда за прогулы и пьянство и перейти на завод не меньшего размера, но второплановый. Валечка работала там же, кладовщицей. Когда темноволосый пышноусый красавец впервые возник перед ней в тусклом свете лампочки ее пыльных “хором”, она, не понятно от чего оробев, даже перепутала номера сверл, требуемых в заявке, - а такого с ней никогда не случалось. Засмущавшись еще больше, она невнятно пролепетала извинения, а после ухода незнакомца долго ругала себя последними словами за неуклюжесть и дурацкую, невесть откуда взявшуюся, застенчивость. Это же был воплощенный идеал ее мечты, а она… Эх ты, Валька, Валька, а ведь вроде не деревенская дурочка!..
И начались долгие недели Валиных страданий. Она узнала, как его зовут, и теперь, засыпая, шептала его имя – как молитву. Она старалась в столовой устроиться за соседним столиком, она пыталась попадаться ему на глаза как можно чаще – все впустую. Володя внимания на нее не обращал. Она ждала его в своей кладовочке, он же, если и заходил, обменивался лишь парой-тройкой ничего не значащих фраз. Даже когда она поздравила его с праздником (был день десантника, и Володя, служивший совсем недавно и именно в ВДВ, гордо пришел на работу в форме и целый день ходил, выпятив грудь и посматривая на окружающих свысока), он вяло сказал: «Спасибо», - забрал инструменты и поспешил скрыться. В своих страданиях Валечка, забыв про стыд и смущение, начала разведку: где живет, чем интересуется, куда ходит в выходные… «Да алкаш он, ничего более»,- твердили ей со всех сторон. «Не верю!» - упрямилась Валечка. Лариска, ехидное и злобное создание, работавшая с ним в одном цеху, рассказала Вале, что есть у него “мымра какая-то” – то ли училка, то ли воспиталка, и что по субботам они ходят на танцы: то есть, она танцует, а он пьет водку. С тех пор и Валечка вдруг полюбила танцы именно в этом заштатном ДК, забыв и про любимый ДК Моряков, и про ДК Кирова, отвергнув и кино, и театр, коими иногда разбавляла свою легкомысленную жизнь. “Ахнув” почти всю месячную зарплату, она, через каких-то знакомых Лариски, раздобыла настоящие заграничные вещи, и теперь каждую субботу, потратив на взбивание прически и наведение косметики не менее двух-трех часов, нарядившись во французское сногсшибательное мини и безумно модные сапоги-чулки, она королевой вступала в ободранный танцзал. Эффект всегда был потрясающий – но вовсе не тот, на который она надеялась: Володя оставался единственным из завсегдатаев, ни разу не обратившим на Валечку внимания... Через пару месяцев Лариска съехидничала: «Это уже напоминает поединок: кто кого!» «Дура ты!» - огрызнулась Валечка, признавая в глубине души Ларискину правоту.
Решил все, как это и бывает, случай: завод проводил отчетно-массовый выезд комсомольцев в помощь подшефному совхозу. Ехали, несмотря на дурную погоду и приказной порядок мероприятия, весело, со смехом и песнями под гитару, подшучивая друг над другом. Валечка, каким-то звериным чутьем понявшая, что это – ее единственный шанс, превзошла сама себя: она была весела, остроумна, задорна – и все это в меру, так, чтобы не выглядеть вульгарной или совсем уж пустышкой. Ее звонкий голосок слышался почти постоянно, и это было первое, что поманило Володю: он любил таких девчонок, звал их “колокольчики”. Со своей училкой-воспиталкой он уже расстался, и теперь подыскивал замену. «Дурень, - толкнул его в бок Саня, знавший от Лариски о Валиных страданиях. – Она ж по тебе сохнет! Пользуйся случаем». И Володя воспользовался: после совместного копания картошки они стали встречаться все чаще и чаще. Вале даже уговорила однажды его сходить в театр – без особого, правда, успеха: больше, чем происходящее на сцене, его интересовал буфет, и к концу спектакля Володя был изрядно пьян. В кино, впрочем, ходить ему нравилось, тем более что там Валя не отказывала в поцелуе. В зале гасили свет, и Володя нарочито грубо обнимал Валю за плечи, воображая себя при этом Гойко Митичем, или Жаном Марэ, - словом, поступал как любой пацан, запоздав, правда, с подобными фантазиями на добрый десяток лет. Валечка над этим посмеивалась, не подозревая, что это свидетельствует лишь об убогости его души, а вовсе не о сохраненном детском романтизме. Она была счастлива: молодая, красивая, впервые в жизни так полюбившая и добившаяся ответа на свое чувство… Через полгода после той памятной картошки, Володя сказал: «Выходи за меня замуж». Сказал буднично, без какого-либо душевного подъема – словно предложил сходить в булочную. Но для Валечки слова эти прозвучали райским пением, и она, с замершим сердцем (вдруг – шутит?) сказала: «Да!».
Свадьбу сыграли красиво, дорого и шумно: родители Валечки настояли на том, чтобы расписывались молодые на набережной Красного Флота. Отметить же событие решено было в ресторане: и чтобы много гостей, и чтобы лабухи, и море шампанского, и горы цветов… Мама Володи только вздохнула еще раз, когда сын назвал ей требуемую сумму, заложила в ломбард единственное свое украшение – золотое обручальное колечко, - продала кое-что из вещей – надо же держать марку! Хоть и безотцовщина, хоть и родни-то нет – одна лишь бабка в деревне, и та не приедет на свадьбу: тяжело ей, дорога слишком длинная, да и хозяйство бросить не на кого, - а все же не нищие. И невеста ей нравилась: для нее больше, чем для сына, старалась, бегала по магазинам, упрашивала, умоляла продавщиц, но нашла такой материал на платье, что Валечка от восторга захлопала в ладоши. Шили сами, не доверив никаким ателье, - и выглядела невеста среди себе подобных, оглаживающих нервно кружева юбок и поправляющих фату на тщательно уложенных волосах, ярчайшей звездой. И огромный букет белых лилий, подаренный женихом, был словно создан для этого платья, искрящегося люрексными нитями, бисером и стразами. Валечка была счастлива – вплоть до самого вечера. Подпортили-таки ей счастье Володины дружки, упившиеся сами и напоившие молодого до полного бесчувствия. И в первую свою брачную ночь вместо любовных наслаждений снимала Валечка с храпящего мужа запачканный закусками костюм, залитую вином белую рубашку, стягивала, глотая слезы, лакированные туфли, купленные специально для свадьбы и за один вечер покрывшиеся царапинами так, как у других не покрываются и за год. Потом же, раздев его до трусов (дальше – постеснялась, все же он был ее первым мужчиной; вернее, должен был стать), прильнула к его, такому желанному, телу и тихо-тихо заплакала. Но и тогда, во время испорченной первой ночи, не поняла – или не захотела понять, - что так будет часто. Слишком часто…
Первые годы Валечка еще пыталась бороться с пьянством мужа, даже встречала его с работы в день получки и аванса (после свадьбы Володя почти сразу ушел на другое предприятие, аргументировав это тем, что муж и жена вместе работать не могут). Ей было ужасно стыдно, когда, возвращаясь с работы, она слышала от сидящих во дворе бабок-сплетниц: «А твой-то сегодня!..», - и далее следовал цветистый рассказ, украшенный охами, ахами и притворным сочувствием, о том, как Володя шел пьяный, или подрался с кем-то по пьянке, или валялся на лестнице, не в силах преодолеть всего-то пять ступенек… Еще более стыдно было, когда она, беременная первым ребенком, на своих плечах тащила его домой из гостей, где Володя с друзьями “слегка перебрали. Она радовалась тому, что ее родные не видят всего этого: через полгода после свадьбы мать Володи уехала в деревню, оставив молодым свою квартиру. Но радость эта была слишком горькой, слишком болезненной. «Бросай ты его», - советовала Лариска. «Нет, - грустно улыбалась Валечка, - я же люблю его». Она не лгала, она действительно не переставала любить его, и все так же гордо посматривала по сторонам, когда шла по улице с ним рядом – особенно, если он бывал трезв. Вот только случалось это все реже и реже… Со слезами, только раздражавшими его, умоляла она его не пить – ничего не действовало. «Вовка, но у нас же дети!» - «И что? Мужик я или нет? Мужику все можно! Заткнись, шалава, не реви!». А детишек к тому времени было уже трое: старший – Саша, темноглазый трехлетний карапуз, очень сильно похожий на маму, и двое близняшек – Женечка и Мишенька, только-только начинающие садиться в кроватке. «О, бля, все в меня!» - грубо шутил Володя, когда трое братиков наотрез отказывались засыпать без бутылочки в руках… И в те годы Валя начала выпивать сама: сначала – винца, потом – портвейн, далее – водочку… Еще четверо ее детей были зачаты в пьяном угаре, последний из них родился совсем слабеньким, больным, слабоумным, и прожил, на его счастье, недолго. Володя так и не поверил, что и этот сын – его. «Нагуляла где-то, шлюха! Мои-то вон, все в меня, красавцы, как на подбор, а этот ублюдок – явно чужой!». И от невозможности пожаловаться хоть кому-нибудь на всю тяжесть жизни, такой жизни, навалившейся на ее, хоть и не хрупкие, но все же слабые, плечи, Валя пила все больше и чаще, пытаясь найти в алкоголе забвение, дающее иллюзию легкости бытия, иллюзию счастья.
Жаловаться действительно было некому. Когда ее уволили с завода “по статье”, мама поставила условие: или – лечись, или забудь дорогу в наш дом. Лечиться Валечка пробовала – не столько ради себя, сколько ради детей, - но сорвалась-таки через пару месяцев и, поставив на себе крест, отказалась от встреч с родственниками. Мать Володи, терпеливо сносившая все выходки сына и невестки, тихо скончалась за год до рождения четвертого внука, оставив в наследство детям дом в деревне, ныне пустующий и гниющий. Лариска, дольше всех не оставлявшая Валечку, в конце концов, вышла замуж, сама стала матерью, и, один-единственный раз зайдя после родов в гости, больше приходить отказывалась. Валечке она говорила, что сильно занята с детьми, но мужу объяснила: «Я не думала, что Валька сможет так опуститься! Она же стала просто алкашка! С ней и говорить-то не о чем, только и думает, как напиться и похмелиться. Нет, я к ней больше ни ногой!».
Дети Валентины росли “дичками”, учились кое-как, и, испытав все прелести улицы, рано начали присоединяться к родителям в их посиделках. Вырваться из этого удалось только старшему, смутно помнящему маму трезвую, плачущую возле его кроватки, умоляющую: «Сашенька, только ты не будь таким!» «Ну вас на х…», - беззлобно ругнулся пятнадцатилетний Саша, обнаружив в очередной раз дома пьяную компанию во главе с его родителями, собрал вещи и уехал в Москву – с тем, чтобы никогда более не вернуться. Остальные пятеро разъезжаться не спешили: никогда не знавшие семейного уюта, подобную жизнь они считали единственно возможной, правильной и прекрасной, на одноклассников в школе смотрели с презрением – «интеллигенция вшивая!» - а, окончив школу, совершенно не желали учиться дальше или, тем более работать. Зачем? На спирт денег и так хватает, а шмотки братья еще в детстве приспособились собирать по окрестным помойкам, да на Южной свалке…
Так и шли год за годом, и теперь семейство это было тягостным крестом всего дома. Соседи тихо надеялись, что какими-нибудь правдами или неправдами квартира отойдет к другим хозяевам, но надежды были пока тщетными. Все так же, просыпаясь по утрам, семеро обитателей грязного логова, почти лишенного мебели и посуды, дрожащими руками отсчитывали мелочь на опохмелку, с годами менялась только сумма, да еще название пойла. Теперь по утрам тетя Валя ходила за “Льдинкой”. «Это я мужикам своим, - застенчиво оправдывалась она перед продавщицами в ларьке, обдавая их при этом густым перегаром. – А то ведь совсем не хотят работать без этой дряни. А так похмелятся – и поработают». И хоть и знают все, что никто из мужиков не работает, что это только ей предстоит идти и драить лестницы, подметать двор, чтобы заработать на “Льдинку”, но она продолжает каждое утро привычный самообман: похмелятся мужички, а там пойдут работать, заработают много-много денег, и мы тогда… Что они тогда купят, она не знает – но уж точно не “Льдинку”. Может, настоящей водки? Или даже коньяк? Там видно будет…
И только иногда снится тете Вале один и тот же сон: она, юная, красивая, одетая по последней моде, идет по Невскому под руку с таким же юным, красивым курсантом, а навстречу им – Володя. «Валя!» - окликает он ее, но она, делая вид, что не слышит, останавливается перед курсантом, привстает на цыпочки и долго-долго, нежно-нежно целует его в губы
ОКНО 2.
Ее окно открыто почти всегда, и только сильные морозы способны заставить Женю отказаться от прохладной свежести, предпочесть ей спертый воздух комнаты, наполненный запахами с кухни, где мама и бабушка постоянно что-то готовят, а так же канифоли из соседней комнаты, принадлежащей старшему брату. Но теперь, когда на дворе лето, сам Бог велел распахнуть рамы пошире, впустить в комнату нежный аромат жасмина, огромный, великолепный куст которого растет под самым окном, и наслаждаться теплом и покоем. В теории. На практике же все получается иначе: вместе со свежим воздухом в комнату влетают комары и мухи, под порывами ветра, невесть откуда взявшегося (обещали – безветрие!), тонкая занавеска мечется, словно запертый в клетке узник, лето слишком жаркое, и не спасает распахнутое окно, все равно душно, плохо и противно. И забивающие “козла” под окном мужики, оглашающие окрестности таким потоком мата, что мамочки и бабушки даже не водят отпрысков на соседнюю детскую площадку… Но хуже всего – ждать. Ждать, уже не надеясь, понимая, что все бессмысленно, что ничего более не будет, что все было-было-было и прошло. И – комары. Наверное, Господь придумал их во искупление человечьих грехов. И прошедший день пожирают вовсе не, лангольеры, а комары. Они прилетают огромными стаями на границе дня и ночи, хватают время и высасывают его без остатка. Потому-то их так много: сколько их не убивай, но съеденное время плодит все новых и дает бессмертие старым… Вот и теперь неотвратимо-нудно над ухом звенел комар. Был он, видимо, долгожитель, успевший хорошо изучить человечьи повадки, а потому прихлопнуть его не получалось никак. И никакой фумигатор не помогал. Оставалось только ждать, когда жажда крови заставит мини-вампира сесть, предположим, на руку, а тогда прихлопнуть гадину будет проще простого. Но тварь летучая была не голодна, наевшись времени, предпочитала издеваться, действовать на и без того расшатанные человеческие нервы.
Зато молчал телефон. Молчал так же неотвратимо, как зудело насекомое. И его не волновало, что в этот вечер все должно быть иначе: комаров быть не должно, ибо куплены новые пластины к синенькой коробочке фумигатора, оная коробочка давно заняла собой розетку, а телефону пора уж несколько часов назад прочирикать свою трель.
Женя в тоске посмотрела на молчащую трубку. Гипноз не принес результатов, и она, обняв колени руками, замерла, тихо воркуя:
- Девочка моя, где же ты? Что же ты, моя хорошая? Я ведь так жду…
В открытое окно донеслась фраза из супер-модной ныне песенки, исполняемой (по слухам) двумя малолетними лесбиюшками, и Женя поморщилась: ей была неприятна демонстрация чувств, а хитовые песенки о том, что сама она была склонна считать тайной страстью, а не поводом для подражания, вызывали вполне ощутимое отвращение. Но закрывать окно было лень. Двигаться вообще было лень. Состояние это было для Жени непривычным, и она откровенно наслаждалась им. От природы слишком энергичная, слишком деятельная, находящая себе постоянно тысячу разнообразных занятий, каждое из которых не терпело откладывания в долгий ящик, она вдруг замерла, застыла возле телефона, уподобясь героиням дамских романов. Раньше Женя не верила, что такое бывает, смеялась, когда ей говорили: «Какие твои годы, еще поймешь…». Вот и поняла… Может быть, слишком рано, может быть, слишком поздно – как знать. Одно она понимала ясно – так не должно было быть. Ей полагалось страдать, сидя у молчащего телефона – да. Но страдать по молодому человеку, а вовсе не по случайно встреченной девице. Это было глупо, это было нехорошо, но это – было, и ничего с этим не поделаешь.
Женя с все возрастающей тоской осматривала собственную комнату. Почти все здесь было создано ее руками, но сейчас все предметы открывались с каких-то неожиданных сторон, каждый из них словно был исполнен мистического смысла. Например, спичечный замок, еще лет семь назад прочно обосновавшийся на книжном шкафу – неужели просто так тоскует за его окном прекрасная принцесса? А созданная из листьев и шишек картина так живо напоминает об ушедшей осени – о тех днях, когда они познакомились. И даже портрет любимого певца – Ника Кейва – чем-то неуловимо напоминает о ней. Не внешне, конечно, скорее, выражением глаз. И кровать, любимая Женина кровать, купленная ей при переезде в эту квартиру (Боже, как давно! Целых восемь лет назад!), еще хранит память о ней, ушедшей только вчера, обещавшей позвонить, приехать – и так подло обманувшей…
- Стоп, - оборвала себя Женя. – Она не может быть подлой. Она не может поступать подло. Она – супер. Лучше нее нет никого… Боже, ну где же ты, девочка моя маленькая?..
Ответа, конечно, не было, и Женя вновь замерла, опять пытаясь гипнотизировать телефон.
Могло ли все быть иначе? Могла ли Женечка, похожая скорее на мальчика-подростка, чем на девицу семнадцати лет, не увлечься – столь неожиданно для нее самой – случайно встреченной дамой?
…Осень. Она была, как и положено быть осени, дождливая, серая, скучная. Перед этой серой пеленой сдал даже Женечкин оптимизм: ей вдруг показалось, что жизнь столь отвратительна, что лучше вовсе не жить, а если и жить, то не здесь, не сейчас, не так… И на фоне рассуждений о бренности сущего, вдруг раздался телефонный звонок: старая знакомая пригласила в клуб. В тот вечер играла мало известная команда, звучащая, правда, очень хорошо, и много было старых знакомых, и много пива, и кроме пива… И лишь Она была одна. В ее фигуре не хватало утонченности - но сколь очаровательна была она в танце. В ее лице не хватало благородства черт – но каким вдохновением дышала каждая его черточка. Ее одежда давно просила обновления – но как же она была изящна. Увидев Ее, танцующую в центре зала, Женечка сразу поняла, что сегодня судьба переменится.
- Ты знаешь, кто это? – спросила она у старой знакомой.
- Ну-у-у… - замялась та.
- Так познакомь!
Но Она танцевала – и никто не волновал ее в этот вечер. Ее взлетающим в небеса рукам не было дела до восторженно глядящих на нее глаз: ее собственные глаза были закрыты. Ее ноги, легко переступающие по паркету клуба, не подозревали о том, что идут по чужой душе. Ее уши не слышали ничего, кроме музыки… В эту ночь Она сама была – музыка. Она была – танец. Она была – движение. И Женя была зачарована ею – словно наложили заклятие; едва дождалась окончания концерта, понимая, что готова лечь ковриком у Ее ног, но Она прошла мимо…
Может быть, все было бы иначе, может быть, эта встреча так и окончилась бы смутным полупьяным воспоминанием, но случайно оказалось, что им ехать в одну сторону, случайно не было – долго-долго не было – автобуса, случайно Она посмотрела на Женю и попросила сигарету. И Женя, непривычно замерев сердцем, протянула пачку, тут же отдернула ее обратно, сама достала сигарету и подала – уже прикуренную – Ей... Она приняла сигарету, и – удивленно, обрадовано, с надеждой, - заглянула через Женины глаза в самую глубину ее души. Это длилось лишь мгновенье, но им обеим показалось, что прошла жизнь.
- Меня зовут Клео, - протянула Она свободную от сигареты руку, и Женя только было собралась выдавить из себя свое имя, как рядом раздались жизнерадостные голоса знакомых – и уничтожили, развеяли зарождающуюся паутинку мистики. Они были пьяны, веселы, и – невнимательны. Больше всего Жене хотелось остаться рядом с Ней, и Ей – Женя чувствовала это – тоже мешала шумная компания, но они обе были слишком тактичны – настолько, что не смогли отказаться от предложения поехать в гости к кому-то, смутно знакомому, но, вроде, милому.
Была осень, и, наверное, от этого, к концу вечеринки (правильнее было бы сказать – ночеринки, ибо приехали только около часа) Женя загрустила всерьез. Она даже всплакнула – заперевшись в туалете, чтобы никто не видел позора. Легче не стало. Правда, подошла хозяйка квартиры, неадекватно воспринявшая всхлипывания и скулеж за дверью, украшенной огромными буквами “СССР” – говорившими не столько, на взгляд Жени, о чувстве юмора хозяев, сколько о законсервированности мышления, - и настойчиво предложила лечь спать. Спать, конечно, хотелось, но скоро откроется метро, и надо домой, и … И неизвестно, сколько еще привела бы аргументов Женя, но хозяйка, извиняясь за тесноту, сказала:
- Там, правда, уже спит Клео… Но диван широкий, мы там вписывались вчетвером.
Женя не смогла отказаться, не понимая еще всей нелепости, всего безумства, всей ненужности их знакомства.
Клео спала, заняв треть огромного дивана, но во всей ее позе чувствовалась готовность прильнуть к тому, кто позовет. Каким-то пятым, если не десятым, чувством, Женя поняла, что это – не след распущенности, это – Одиночество. Одиночество высшей пробы – когда никто, кроме самых любящих о нем не догадывается, когда сам “владелец” не хочет с ним расстаться. Как сложна, как мучительна была для Жени эта ночь! Нежные руки Клео, обнимающие за шею, запах ее духов, заполнивший собою комнату, невнятное бормотание вслед уходящему сну, такое беспомощное, такое жалобное… Глядя в окно, следя за курсом яркой звезды, пытаясь заслонить Клео от лунного света, Женя попутно ругала себя… Недолго, впрочем. Большая часть времени ушла на борьбу с собой, на попытки объяснить себе, что так нельзя. Но когда Клео – случайно, не просыпаясь – провела по Жениной груди пальцем, Женечка поняла – все! Больше не могу! Это слишком жестоко, это слишком желанно, это слишком…
- Клео, - прошептала она, - Клео, как же я хочу тебя…
К этому дню она знала, как это происходит между мужчиной и женщиной, и в этом случае она не смущалась бы – но Клео… Женщина, как и она. Может, чуть старше, не суть. Но тело сводит судорогой желания, губы, - помимо воли – тянутся к губам, руки – не слушаясь разума – ласкают, попутно освобождая от ненужных маечки, лифчика, трусиков…
- Какая ты… - задохнулась в экстазе Клео, и тогда только Женя поняла, что это не сон… Она испугалась – ведь так нельзя! – но в этот миг Клео стекла вниз, и поцелуй был слишком страстно-нежен, чтобы остались хоть какие-то мысли…
А на дворе была осень…
Когда веселый Санта-Клаус (Клео - католичка) разносил свои подарки по домам, Женя загадала – Счастье. Ей не надо было “ для всех, даром”, – она готова была перестать жить, стать рабыней, жить в тюрьме – только бы Клео была счастлива. И Клео приходила все чаще, все чаще оставалась ночевать, и каждая ночь была мучением – с осени Она ни разу не поцеловала, не приласкала, не позволила…
- Я пью за тебя! _ сказала Женя, поднимая бокал шампанского под бой курантов.
- Опрометчиво, - улыбнулась она. И, когда отзвенел последний удар, поцеловала – не по-братски, не по-семейному: как любовника:
- И что ты теперь будешь делать?
- Любить… - прошептала Женя.
Клео, усмехнувшись, посмотрела с неожиданной грустью, закурила:
- Любить? Меня? Не пожалеешь?
И Женя, беспомощно глядя в окно, за которым летел голубоватый, призрачный снег, начала лепетать что-то о своей любви, преданности, мечтах – но быстро смолкла, поняв всю нелепую шаблонность своих слов.
- И ты действительно готова любить меня? Любовью отверженной, непонятной другим, почти преступной? – потушив окурок, Клео подошла ближе, протянула руку – но не обняла, не погладила – отдернула, словно наткнувшись на преграду. – Ты понимаешь, девочка моя, что твои родные охотнее простят твою любовь к ЗеКу, чем ко мне?
- Понимаю… Мне все равно.
- Все равно, - эхом отозвалась Клео. И Жене показалось, что она сейчас расплачется, такая мука вдруг проступила на ее лице. Но это длилось лишь мгновенье, и через доли секунды Клео уже вновь насмешливо улыбалась, наполняя два бокала шампанским.
- За тебя, - хрусталь издал еле слышный, нежный звон. – За твою любовь. За твою боль. А ее будет много, котенок, очень много. Я знаю.
Они поставили бокалы одновременно, и Женя, потянувшись всем телом навстречу, наконец-то ощутила долгожданный вкус ее губ…
Утром, когда Клео ушла, Женю ждал долгий и неприятный разговор с мамой. «Так нельзя, - уверяла мама. – Это противоестественно. Это безобразно». Женя молчала, глядя внутрь чашки с чаем, словно пыталась там, в черной глубине, разглядеть портрет любимой. Теперь она не сомневалась в своем чувстве, теперь она ощущала себя сильной, готовой на любые муки, на любые лишения – только бы Клео была рядом.
Дни той зимой с неестественной быстротой сменяли друг друга, быть может потому, что Клео приходила почти каждый день. Мама постепенно смирилась с ее присутствием, хотя и не простила дочери лесбийской любви. Бабушка делала вид, что ничего не видит. Лишь брат не упускал возможности сказать гадость – лучше обеим сразу, - но к этому девушки относились философски. Клео немного играла на гитаре, и для Жени не было большего наслаждения, чем слушать ее. Она даже начала писать стихи – но безумно стеснялась показать возлюбленной. Женя сама не заметила, как вся ее жизнь превратилась в сплошное ожидание новой встречи, ей хотелось не расставаться ни на миг.
- Я понимаю, что это невозможно, - шептала она по ночам, обнимая любимую. – Я так хочу, чтобы ты не уходила…
- Глупый, маленький котенок, - почти счастливо вздыхала Клео, стекая вниз, целуя Женино тело. – Все не вечно…
И Женя вновь млела под ее ласками, и казалось, что время остановилось, что все происходящее вне ее комнаты – нереально, что жизнь есть только здесь и только такая. А все остальное – лишь сон, печальный, ненужный сон. Она не раз задавала себе вопрос: «Ты счастлива?» И сама себе отвечала: «Да!» Лишь одно немного омрачало счастье: невозможность похвастать своей любовью. В ту ночь, на Рождество, Клео была абсолютно права: такую любовь не поймут. И Женя постоянно, оказавшись в обществе общих знакомых, ощущала спиной нехорошие, презрительные, а то и откровенно ненавидящие взгляды. Для нее это было дико: она же не кичится своей любовью, не выставляет ее напоказ, как многие артисты, она не пишет об этом книг, она не показывает никому свои, посвященные Клео, стихи – она просто тихо любит. За что же ее презирать, и уж тем более ненавидеть?
- Почему они так? – плакала она после неудачной попытки выбраться вместе с Клео в клуб, где было множество знакомых. – Что я им плохого сделала?
- Этого стоило ожидать, - Клео нежно гладила ее по волосам, по спине, словно успокаивая нервного котенка. – Помнишь, я предупреждала тебя… Что ж, теперь за это хотя бы не сажают. Женечка, милая, быть может нам стоит…
- Нет! Молчи! – оборвала ее Женя. – Пусть говорят, что хотят, пусть весь мир отвернется от меня, но я тебя не оставлю!
Не оставлю. В этих словах была вся вера, вся жизнь, вся надежда. Женя рано осталась без отца, и долгое время была уверена, что он умер. Оказалось – жив, у него другая семья, другие дети. «Мужики все козлы, - со злостью сообщила она в тот день брату. – И ты станешь козлом. Когда вырастешь». Этого братец ей не простил, и, прикладывая кусок мяса к вздувающемуся фингалу, Женя только уверилась в своей правоте. Она была бы рада признать, что ошибается, что не все так плохи, но никто не мог доказать обратного. Мальчики в школе, с которыми она сталкивалась ежедневно, были либо непроходимо-глупы, либо совсем еще дети (что ей, рано повзрослевшей, было неприятно), а потому ничего, кроме презрения не вызывали. Герои романов и фильмов тоже явно не отличались положительными качествами, практически у всех у них в прошлом была брошенная подружка, оставленная семья либо просто гаденькие поступки. Жене, как и всем девочкам ее возраста, хотелось принца – а вместо этого она видела вокруг глупость, грязь и похоть. И когда подружки одна за другой начали обзаводиться “парнями” и делиться с Женей своим опытом, ей стало совсем противно. «Никогда, - решила она, - никогда ни одного и близко не подпущу». Но возраст был самый подходящий, поэзия, горячо любимая Женей, настраивала на лиричный лад: очень хотелось любить и быть любимой. И тогда – впервые – она задумалась, читая стихи Парнок: а так ли порочна любовь женщины к женщине. Не материнская, не сестринская: страстная, жгучая, не дающая спать ночами. Она сравнивала тела – мужское казалось ей не красивым, почти уродливым, в нем не было мягкости, плавности, ласкающих взгляд, но была какая-то угловатость, наводящая на ассоциации с сучковатым поленом. Движения женщин, даже измученных бытом, с трудом штурмующих переполненный транспорт, были все же грациозны, лица – казалось ей – освещены внутренней нерастраченной любовью и нежностью. Нет, уверилась Женя, если в этом мире кто-то и заслуживает любви – это только женщина. Впрочем, все это была лишь теория – на практике же даже поцелуй между девушками казался ей столь вульгарным, столь противоестественным, что и представить себя в объятиях себе подобной она не могла. Так и жила: одинокая, все далее уходящая от бывших подруг, не смеющая ни с кем из них (а уж тем более – с родственниками) поделиться своими мыслями. Она не боялась шокировать собеседника – она боялась, что ее переубедят. Что докажут, что и мужчина достоин любви. Это разрушило бы часть внутреннего мира, заботливо обихаживаемого строками Сафо, Парнок и Цветаевой. И, быть может, если бы не появление в ее жизни Клео, все так и осталось бы в теории, и прошло бы еще несколько месяцев, появился бы – нет, не принц, просто хороший человек, который понял бы, принял бы ее такой, какая она есть, и тем самым стал бы тем, единственным… Тем более, что были уже и мужчины в ее жизни – но ни один не вызывал хотя бы нежных воспоминаний. По утрам ей всегда становилось стыдно и противно, она спешила уйти – с
тем, чтобы более никогда не встретиться, не отвечать на телефонные звонки – постараться забыть.
Весна в том году была поздняя, и Клео, любившая тепло, цветы, ночи у костра и купание в лесном озере, начала скучать. Женя, как могла, развлекала ее, но подруга все более углублялась в себя. Женя ничего не требовала, ни в чем ее не упрекала, даже когда в ответ на свою любовь получала откровенное хамство.
- Я хочу уехать, - заявила как-то Клео. – Одна. Без тебя. Мне надо отдохнуть.
- От меня?
- И от тебя тоже.
Женя, с трудом сдержав слезы – так грубо прозвучало это “и от тебя…”, - улыбнулась как можно нежнее:
- Что ж, раз надо… Надолго? Впрочем, можешь не отвечать – я все равно буду ждать.
- Да? – саркастически протянула Клео. – Тебе разве не надоело все это?
- Нет, - в этот раз сдержаться было сложнее, и пара слезинок все же выбрались наружу. – Я люблю тебя. И никогда тебя не оставлю.
Клео сдержала свое обещание – уехала из города на долгие три недели. Женя не находила себе места, вздрагивала от каждого телефонного звонка и рыдала ночами в подушку. Количество произведенных на свет стихов за это время достигло рекордного – по два-три в день, - количество выпитого пива было просто пугающе, но облегчения не было. «Знать бы только, что она счастлива», - шептала Женя своему отражению в зеркале. Но, казалось, либо остановилось время, либо просто Клео забыла про нее. И тогда, когда Женя уже почти поверила в мамины слова: «Наигралась она с тобой, давно уже нашла себе парня. И тебе пора». – позвонила Она.
- Я скоро приеду, котенок. Я так соскучилась!
«Как ни пытайся заставить время идти быстрее, оно никогда не откликнется на твои просьбы. Равно как не желает идти медленнее. Но почему же так тянутся минуты перед окончанием рабочего дня, или перед долгожданной встречей? И почему так летят, когда человек счастлив?» - записала Женя у себя в блокнотике со стихами, тщетно пытаясь заставить себя не смотреть на часы, ожидая приезда Клео. Оказалось, что легче было прожить те три недели – недели полной неизвестности и тоски – чем эти сорок пять минут, которые необходимы на преодоление расстояния между их домами.
- Здравствуй, милая… - Клео стояла перед ней, похорошевшая, счастливая, сияющая тем особым светом счастливой женщины, который так привлекает мужчин. – Я так рада видеть тебя!
И Женя, почувствовавшая, что сейчас расплачется – глупо и ненужно, – обняла ее, прижалась к ее груди и прошептала:
- Я счастлива…
Она и вправду вновь была счастлива, и опять мир вокруг перестал существовать, остались лишь они вдвоем, лишь Клео, ее нежный запах, ее сладкий вкус, ее губы и руки, прикасающиеся к Жениному телу, пряди ее волос, летящие, струящиеся, и – в конце концов, успокоившиеся, раскинувшись по подушке, когда по телу ее прошла судорога наслаждения, когда Женя, внутренне ликуя, услышала задыхающееся:
- Котенок мой, как же мне хорошо с тобой!..
Потом они пили вино, принесенное Клео, курили в открытое окошко, Женя строила планы на лето, тут же их разрушала, придумывая что-то, показавшееся более интересным, даже рискнула прочесть некоторые из своих стихов. Клео слушала молча, и временами казалось, что мысли ее далеко отсюда. Но, как оказалось позже, слушала она очень внимательно, и когда Женя дочитала стих, Клео, внезапно погрустнев, эхом отозвалась:
- В бездушии истерзанной судьбы,
В постылых буднях, в суете вокзала,
Я без тебя так часто не страдала,
Я – без тебя – не знала, есть ли ты… - и, забыв про прикуренную сигарету, свободной рукой обняла Женю, привлекая ее к себе: - Боже мой, милая, как я нехорошо с тобой обошлась…
- Ты о чем? – удивилась Женя. – О стихах? Так наоборот, мне они нравятся.
Но Клео просто помотала головой, не говоря ни слова, и у Жени осталось горьким камушком ощущение, что ее подруга что-то не договаривает. Но любовь была слишком сильна, и, постаравшись не обращать на эту неприятную догадку внимания, Женя продолжала читать: Клео попросила об этом. И постепенно чувство гордости за свои стихи, подогретое вином и присутствием любимой, оттеснило на второй план “камушек”.
- У тебя есть они на бумаге? – спросила Клео, дослушав последние стихи.
- Есть… Только не напечатанные, - опять смутилась Женя. – А зачем?
- Я хотела бы перечитать их. Можно?
- Тебе? Конечно!
И Женя, стараясь не показать ничем своей безумной радости, метнулась к письменному столу, вынула из верхнего ящика потрепанную тетрадь, в которую год за годом заносила свои произведения, бережно, словно дитя, передала ее подруге. Да, по сути, это и были ее дети – выстраданные, выплаканные, зачатые в печали, выношенные в радости и рожденные в муках.
Клео не было более недели. Она ежедневно звонила, но приехать отказывалась, ссылаясь на огромное количество дел, накопившееся за время ее отсутствия в городе. Женя не настаивала: бесполезно. Она была довольна уже тем, что каждый день слышит милый голос, знает, что любимая жива, здорова и скоро снова будет с ней. И она действительно пришла: немного усталая, с темными кругами под глазами, но безмерно счастливая.
- У меня для тебя подарок, - сказала она, удобно устроившись в кресле возле окна. Это было ее любимое место с самых первых встреч, и они смотрелись очень гармонично друг с другом – Клео, открытое окно и старенькое кресло, покрытое пушистым пледом. И Женя, как всегда, залюбовалась этой картиной, достойной, по ее глубокому убеждению, кисти художника. И, как всегда, сокрушенно подумала: «Как жаль, что я не умею рисовать…».
А Клео уже протягивала ей сверток, перетянутый красивым бантиком. Он был маленький, очень маленький, и Женя, любительница сюрпризов, не развязывая, разглядывала его, стараясь угадать, что же там, под подарочной бумажкой, спрятано.
- Ты не хочешь посмотреть, что там, - удивленно спросила Клео, решившая, что пауза слишком затянулась.
- Да-да, конечно… - Женя потянула ленточку, стараясь не испортить бантик. В развернувшейся бумажке лежала книга: маленькая, но настоящая. – Это… это что? Это правда?..
- Да, милая, это правда. – Клео наслаждалась, глядя на удивленную подругу. Надпись на обложке гласила: «Евгения Иванкович. Стихи». И это никак не укладывалось в голове Женечки. Она осторожно приоткрыла книгу где-то на середине, прочла вслух:
- Имя твое – звон вдалеке –
Полночь…
В свете луны след на песке
Вспомнишь…
Голос, глаза и жестокая нежность
Без слов;
Руки твои – нарушенье всемирных
Основ…
Это же мои стихи. Клео, откуда? Как? Ведь это же настоящая книга!
- Настоящая, - улыбалась Клео. – Самая настоящая. Правда, тираж у нее всего лишь три экземпляра, но… К сожалению, на большее не смогла договориться. “Типография и так перегружена”, - сказали мне.
- Всего лишь? Да я и на это не надеялась! – Женя хотела поцеловать ее, но Клео отстранилась, как тогда, зимой:
- Не сейчас.
И радость как-то слегка померкла. Нет, все наладилось позже, и ночь снова была нежной и безумной в своей нежности, но какой-то осадок остался, и всплыл на следующий день попыткой стихов:
Вот и этот роман окончен,
А рядом – новый лежит.
Пойду этой темною ночью
При полной луне ворожить.
Перед зеркалом – блюдечко, свечка
И золотое кольцо.
Ты ушла – но осталось навечно
Твое лицо.
Уходя, обняла, усмехаясь:
«Жди. Одна».
С той поры со мною осталась
Лишь луна.
Это было почти месяц назад. Эти стихи Женя не стала показывать любимой, боясь обидеть ее, и, казалось, все пришло в полный порядок: Клео, приходя, все так же смеялась, шутила и пела, как и раньше. Но вот сегодня – сегодня она просто не пришла. Уже настала ночь, уже первые звезды битым стеклом рассыпались по небу, уже замолкли комары, улетев пожирать время, уже стало ясно, что ждать – бесполезно. И можно было обманывать себя тем, что Она снова немного захандрила, что пройдет несколько дней, и Она позвонит, придет, снова будет рядом, но слишком хорошо понимала Женя всю нелепость такого самообмана. Нет, это действительно полный и окончательный конец их безумного романа. И надо сжать всю свою волю в кулак, и постараться жить, как раньше, до знакомства с Клео…
- Девочка моя, что же ты? – прошептала Женя, но лишь мерзкий зуд одинокого комара ответил ей.
ОКНО 3
И вот она пришла – осень. Теперь будут дождь и слякоть, постоянный дождь и постоянная слякоть, листья клена за окном сначала сменят цвет, потом пожухнут и облетят на землю. И вряд ли найдется тот художник, который прикрепит к ветке Последний Лист. Даже если найдется та девушка, ради которой это стоило бы сделать.
В эти окна старый клен смотрит с утра до позднего вечера. Он бы наблюдал за живущими по ту сторону стекла и ночью, но как только хозяйка решает, что ее семейству пора готовиться к новому дню, она тщательно задергивает плотные темно-вишневые шторы, не оставляя любопытствующим ни малейшего шанса. Она словно боится, что свет звезд потревожит спокойный сон мужа и детей. Сама она почти не спит, просиживая ночи напролет на кухне. Там у нее есть уютное кресло, кофе – обязательно без сахара и с крепкой сигаретой, - и книги. Множество книг со стихами известных, не очень известных, а то и вовсе безызвестных поэтов.
Клен помнит ее маленькой девочкой, азартно собирающей возле корней крылатые семечки, чтобы сделать из них «носик»: самая обычная девочка, не толстая и не худенькая, в меру шаловливая, в меру капризная, не душа компании, но и не изгой, не очень послушная (часто-часто раздавалось во дворе: «Наталья, домой! Домой, кому сказано!»), но и не хулиганка. Помнит он ее и школьницей, коротко стриженной, голенастой, похожей на мальчика, с не меньшим, чем ранее, азартом залезающую по веткам вверх – до самых окон своей квартиры (третий этаж, между прочим, не так и мало). Подростком она перестала играть в куклы, и среди ее приятелей оказывалось все больше мальчиков – с девочками оказалось не о чем говорить. Помнит старое дерево и Нату-студентку: она так и оставалась пацанкой, и больше, чем погоня за модными шмотками все пять лет института ее привлекали книги и разговоры по ночам. На кухне, давно требующей ремонта, собирались пять-шесть человек, пили чай, много курили и спорили - до хрипоты, до смертельных обид друг на друга - о политике, о религии, об устройстве мира и его происхождении. А потом, чтобы не рассориться навеки, читали стихи: свои, чужие, талантливые и не очень – какая, в сущности разница, если это пела душа? И клен любовался ими – молодыми, азартными, уверенными в своем таланте и индивидуальности, готовыми пойти на смерть ради друзей. Их лица, освещаемые бликами свечи, непременной участницы ночных чаепитий, были так прекрасны! Впрочем, юность всегда прекрасна, неважно, юность это человека, дерева, года… Но юность проходит так быстро! И когда наступила шестая весна, они еще собирались – уже реже, но не менее шумно. И многие из них смерти за друга уже прдпочли бы тихую жизнь в тихом домике с верным супругом и ласковыми детишками. На седьмой год их беседы все чаще каcались проблем быта и карьеры, и все реже бывшие друзья оставались до утра: дома ждут. И к восьмой весне – не осталось никого. И лишь Ната, грустящая по друзьям, запиралась на кухне, зажигала свечу – и до утра читала стихи. Себе и старому клену за окном.
Прошла еще пара лет. Наташу все чаще в очередях называли «женщиной», в ее прическе проглядывали седые волоски, а мама вздыхала, глядя вслед бабушкам, воркующим с внуками. Наташа, смирившись со своим одиночеством, и не пыталась найти себе пару, на все вопросы отшучивалась: «Мой принц еще не вырастил своего белого коня!». Посовещавшись, родители убедили друг друга в том, что в одиночестве дочери виноваты только они и предложили ей переехать в бабушкину квартиру.
- Ну подумай сама, бабушка уже старенькая, ей тяжело жить одной. Мы заберем ее к себе, а у тебя будет отдельная квартира. И ведь почти в центре, - увещевала Нату мама. – Будешь сама себе хозяйка…
- Ага, мужика найдешь, внуков родишь, - перебивала Ната. – Ни за что. Будь он хоть сто раз центр, престижный район, все что угодно – отсюда я не уеду. Мой дом здесь. Как я буду без него? – и Ната кивала за окно, где благодарно шелестел листьями старый клен.
Упрямства этой молодой женщине было не занимать, и родители, отчаявшиеся выиграть хоть раз в словесных баталиях, переехали сами: квартира у бабушки была больше, район лучше, да и помощь старой женщине на самом деле требовалась все чаще.
- Вот видишь, теперь я совсем одна… - сказала Ната старому клену. – Теперь и мамочка с папочкой меня бросили. Только ты у меня и остался… Ты рад?
И листья клена зашелестели нежно-нежно.
Ремонт в доме Ната делала сама, позволив отцу помочь только при побелке потолков. Она сменила старую мебель, и теперь в ее комнате, превратившейся в рабочий кабинет, вместо громоздкой «стенки» годов семидесятых века двадцатого, красовались легкие стеллажи, уставленные книгами, небольшая горка с посудой и стол с компьютером. В бывшей родительской комнате Ната решила сделать спальню, долго колебалась: и диван, вроде хорош, но и кровати сейчас делают красивые и удобные, а еще можно сделать мягкий уголок… Решила все смерть бабушки: после похорон денег осталось совсем чуть-чуть, и Ната, не желающая отступиться от своих целей (сменить мебель – значит, сменить ее всю, до последнего малюсенького пуфика!), купила самый дешевый диванчик, сняла его с ножек и воздвигла посередине комнаты. От старой родительской обстановки она оставила только любимое с детства кресло, которое перенесла на кухню: единственное место в доме, где она не так остро ощущала свое одиночество.
«Я смирилась с тем, что буду всю жизнь одна, - писала она в дневнике. – Смирилась. Как это страшно, как это глупо! Но я не хочу выйти замуж – и развестись через год. И я не хочу жить с нелюбимым. А любимого я так и не встретила. Наверное, его просто нет. Или нет любви. Есть страсть, привычка, привязаннось – но не любовь.».
Чем больше проходило времени после окончания института, тем чаще звонили ей старые приятели, бывшие участники ночных чаепитий. Ната радовалась, звала в гости – и к середине вечера начинала ощущать усталость и разочарование: все они повзрослели – и поскучнели. Женщины щебетали о своих детях, показывали фотографии, на вопрос о мужьях – отмахивались: «Муж – объелся груш!». Мужчины приносили вино или коньяк, и, слегка выпив, начинали смотреть масляными глазками, хватать за коленку и непрозрачно намекать на то, что пора бы… «Мы столько лет знакомы – подумать только! Я в институте так хотел тебя поцеловать!». «Хотел, как же, - саркастически думала Ната, прикидывая, как бы поделикатнее выгнать очередного новоявленного ухажера. – Ты меня тогда и за женщину-то не считал!». И, оставшись, наконец, одна, она давала себе слово (нарушаемое, конечно, при первой же возможности) никогда больше не приглашать никого, шла на кухню, зажигала свечу, варила кофе – и читала стихи. Стихи, в память о них – не умерших, но таких неживых… И старый клен за окном вздыхал, видя ее слезы.
Принц возник в ее жизни внезапно, словно в кино. Он был чуть старше Наты, не красив, но безумно обаятелен, той породы, почуяв которую, мужчины сжимают кулаки, готовясь к драке, а женщины старательно подтачивают коготки, высматривая соперниц. Ната коготков не точила, давно и глубоко уверившись в собственной не-привлекательности для подобных самцов, и когда новый сотрудник их отдела вдруг встретил ее возле дома, вручил букет алых роз и предложил составить ему компанию («У меня случайно оказались два билета в Мариинку, а пойти не с кем… Вы не откажетесь?») Ната была поражена настолько, что не раздумывая (нонсенс!) согласилась изменить привычный распорядок дня (нонсенс вдвойне!) и вместо тихого чтения на кухне при свечах до самого утра (завтра – выходной, значит, можно) поехала в театр. Следующим вечером, рассказывая маме по телефону о странном происшествии, она едва вспомнила, что же они смотрели: молодой человек оказался слишком похож на Мужчину Ее Мечты, которого – Ната давно это решила – в природе просто нет, и потому мысли ее разбегались, она чувствовала себя двоечницей на экзамене, смущалась от этого еще больше, краснела и - впервые в жизни! – не смогла поддержать разговора. Впрочем, Влада это не смутило, он умело повернул нить беседы так, что она превратилась из диалога в монолог. Угощая Нату шампанским в антракте, провожая ее домой после спектакля, он говорил почти непрестанно – и его слова были не о футболе, не о деньгах и бизнесе, а об искусстве. Казалось, он разбирается во всем: живопись, литература, театр, кино… Это потом, когда они прожили вместе несколько лет, Ната поняла, что знания его сродни знаниям «знатоков»: обо всем по чуть-чуть. Но тогда – тогда она была очарована. Она чувствовала себя героиней любовного романа: Влад дарил ей цветы при каждой встрече, доставал билеты на престижные спектакли, угощал шикарными обедами в ресторанах. И когда через полгода он предложил Нате жить вместе, она, не сомневаясь ни минуты, сказала: «Да!».
Она хотела регистрации скромной, без торжественных речей и белого платья, но тут настала мамина очередь проявить твердость.
- Я так давно этого ждала, и ты меня хочешь лишить удовольствия? Не выйдет. У нас с отцом давно лежит круглая сумма на твою свадьбу.
- Но мама, мне-то это не нужно! – слабо отбивалась счастливая невеста.
- Нужно. Ты еще этого не понимаешь, но у каждой женщины должен быть этот праздник. Через пару-тройку лет ты будешь меня вспоминать с благодарностью. Гостей со стороны невесты я приглашу сама. И не спорь, не переспоришь!
И Ната сдалась. Она покорно ездила примерять платье, договариваться с парикмахером, утверждать программу праздничного обеда… Ей совершенно не нравилась идея праздника в ресторане, но увидев список гостей, она поняла, что даже бывшая бабушкина «треха» в старом фонде будет слишком тесной.
- Знаешь, родной мой, я половину приглашенных видела один-два раза. И, наверное, больше не увижу, - жаловалась она.
- Не переживай, потешь родителей. Ты же не собираешься повторять это действо? – смеялся Влад в ответ.
Нет, она не то что не собиралась – она даже мысли такой допустить не могла. Не для того она ждала столько лет, чтобы разводиться! Свадьба – это выбор партнера один раз – и навсегда. «В радости и печали, до самой смерти».
День свадьбы начинался хмуро: с самого утра моросил дождик, и листья старого клена понуро обвисли под его каплями. Ната волновалась: платье длинное, с шлейфом, как же в нем по такому дождю? Пока до машины дойдешь, весь шлейф станет черным! И природа откликнулась на ее невысказанные вслух молитвы – к полудню засияло яркое-яркое солнце, словно не сентябрь на улице, а разгар лета, лужи моментально просохли, и листья старого клена засияли мелкими капельками, словно бриллиантами. Все было как во сне: долгая пытка, устроенная парикмахером, создававшим несколько часов на ее голове шедевр, достойный кисти художника, поездка через весь город в увитой лентами белой «Волге», зал торжественных регистраций в престижном городском ЗАГСе, поток гостей, вручающих ей букеты цветов. Цветы, цветы, цветы… Ната запомнила только их – нескончаемый ароматный поток, самые разные, от простеньких гвоздик, до изысканных орхидей… Колечко на ее палец скользнуло, словно птенец в гнездо, а она запуталась, волнуясь, попыталась натянуть кольцо Владу на средний палец, но он вовремя заметил, направил ее руку так ловко, что даже на видеозаписи заметно не было. Тамада в ресторане работал на совесть, приглашенные искренне веселились, кричали «Горько!», и молодые послушно целовались «на счет».
- Я хочу домой, - пожаловалась она Владу в середине вечера. Туфли, такие удобные при примерке, немилосердно жали, шлейф путался под ногами, норовя зацепиться за каблук, корсет натирал бока… Ната не чувствовала ничего, кроме усталости и разочарования: пища казалась безвкусной, вина на фоне цветов не имели даже запаха, шоколад горчил… Но уйти было неудобно, и Ната терпела.
- Знаешь, - сказала она мужу дома. – Я думала, что эта пытка никогда не кончится. Если все свадьбы проходят так, то лучше жить гражданским браком!
- Глупенькая, - усмехнулся он. – Скоро весь негатив забудется, останется только сказка.
И старый клен за окном одобряюще зашелестел.
Дивный медовый месяц на море, интересные люди, знакомые Влада, начавшие посещать их дом, как только молодожены вернулись из поездки, музыка, звучащая непрерывно, ставшая частью жизни их маленькой, юной семьи… Иногда, ночами, Ната замирала в страхе: все слишком хорошо, чтобы быть правдой… Или – чтобы быть вечно. Она боялась, что сказка закончится так же внезапно, как началась. И боялась не зря.
Первую беременность Ната переносила настолько тяжело, что врачи решили единогласно: аборт. Иначе, сказали ей, слишком огромный риск для жизни матери. А ребенок в любом случае уже не будет нормальным.
- Я не хочу… не могу… Ну что ты молчишь, Влад?
Он смотрел на ее потемневшее лицо, нежно гладил по волосам, целовал запавшие глаза, и она поняла – если даже она не согласится на операцию, выносит и родит это существо, муж ее никогда не полюбит первенца.
- Ты слишком мне дорога. Я не могу рисковать твоей жизнью, - сказал он наконец.
Вернувшись из больницы, Ната поменяла нежные полупрозрачные шторы на темно-вишневые, плотной ткани.
- Это все – луна, - ответила она на невысказанный вопрос мужа. – Я ее боюсь.
И с этого дня старый клен больше не видел проиходящего в доме по ночам: даже смертельно устав, даже в болезненном жару, Ната никогда не забывала задернуть шторы перед сном.
Говорят, что ни одна легенда не создается на пустом месте. В каждом народном поверье есть доля правды: где-то больше, где-то меньше. Наверное, и в том, что в смерти еще не родившегося их первенца, повинна луна, тоже была доля правды: две следующие беременности прошли легко, братья-погодки родились на редкость крупными и здоровыми, и со стороны всем казалось, что мир и счастье этот дом больше не покинут. Со стороны… И только.
Ната по-прежнему много читала: днем – сказки мальчикам, вечером – что-то для себя. Для души. А Влад, раньше такой чуткий, такой любознательный, все чаще сидел, уставившись в телевизор, отговариваясь на все попытки завязать разговор тем, что он устал. И в какой-то миг Ната поняла, что больше не хочет его. Она всеми силами стала избегать его ласк, подолгу просиживая с книгой на кухне. Влад злился, но ничего изменить был уже не в силах: слишком хорошо ему было известно упрямство жены. Теперь на кухне опять поселилась свеча, томики стихов, и старый клен по ночам слышал знакомые строки… Так прошли зима, весна, лето…
Однажды Влад пришел на кухню вечером, когда шторы уже были задернуты, и мальчики мирно сопели в своей комнате (бывшей спальне, где стоящий без ножек диван давно сменили сначала две детские кроватки, позже – двухэтажная кровать, исключительно удобная в ее малогабаритке). За окном шуршали уже краснеющие листья, тихо потрескивала свеча на столе, из маленьких колонок, подключенных к плееру, волнами расплывались зуки саксофона. Ната нехотя оторвалась от книги, выжидательно посмотрела на мужа.
- Дорогая, нам необходимо поговорить.
- О чем? – она постаралась голосом показать, насколько недовольна его вторжением. Видимо, ей это удалось: смущался Влад крайне редко, а в этот раз у него даже слегка сорвался голос.
- Видишь ли… - он прокашлялся, закурил и постарался придать голосу необходимую твердость:- Я не хочу тебе изменять, но и так жить не могу.
- Да-а-а-а? – с сарказмом протянула Ната. – Мне казалось, что отсутствие секса портит характер только у женщин.
- Ната, я не про секс… То есть, не только про секс… Мы стали какими-то чужими…
Ната прикрыла глаза, слушая его голос. Влад говорил долго, а она не могла серьезно отнестись к его словам: слишком штампованно они звучали. Она вспоминала бывших подруг и друзей, почти в тех же выражениях говорящих о своей неудавшейся личной жизни, вспоминала сюжеты прочитанных книг и просмотренных фильмов, и понимала, что ее жизнь, как она не старалась избежать этого, развивалась по стандартному сценарию, и завершающим этапом этого сценария должен стать развод. Суд, адвокаты, алименты. Все родные и знакомые поделятся на два лагеря: за нее и за него. И при редких встречах с представителями противоположной стороны, будут неловко усмехаться, прятать глаза, стараясь обойти запретную тему: ведь меж собой они не ссорились… Мальчики сначала будут ждать, когда папа вернется, а поняв, что родители вместе уже не будут, могут замкнуться в себе. Даже если этого и не произойдет, на их характеры развод родителей явно повлияет не лучшим образом.
- Ну уж нет! – вслух сказала Ната, помотав головой: образы были слишком яркими.
- Что – нет? – удивился Влад. – Ты меня не слушаешь?
- Кажется, да, - согласилась она. – Я приняла к сведению первую часть твоей речи. И не хочу слушать вторую. Мне надо подумать. Хорошо?
Он вздохнул так тяжело, что у нее на миг сжалось сердце: только сейчас она остро осознала, что он и вправду переживает. Что он и вправду любит ее – так же искренно и нежно, как десять лет назад.
«Что-то случилось именно со мной, - грустно думала она, глядя в спину уходящего мужа. – Да, я повзрослела. Постарела. Из-за мальчиков во многом изменился мой мир, мое восприятие окружающего мира. Но это же не повод сломать все! Я, именно я должна сохранить нашу семью – потому, что именно я ее разрушаю.». Впрочем, принять решение проще, чем выполнить, и она снова просидела до утра на кухне. Она уговаривала себя пойти к мужу, рассказывала сама себе, какие у него сильные руки, как нежно он умеет ласкать, как прекрасно он умеет любить; она ругала себя последними словами, объясняя, что ведет их дом прямиком в преисподнюю; она вспоминала все страшные истории о матерях-одиночках, вынужденных не видеть ничего, кроме работы, дабы вырастить в относительном достатке детей – вссе было бесполезно. «Как я могла полюбить это ничтожество? – Но ведь как-то могла! – Дура была, мужиков не знала! Надо было не тянуть и не хранить себя для принца! – Что сделано – то сделано. Смирись!». Пачка сигарет за ночь уменьшилась больше, чем наполовину, а решения проблемы Ната так и не нашла. В кино, в книгах брак, изначально не обреченный на провал, спасают разнообразные катастрофы и несчастные случаи. Счастливо избежавшая смертельной опасности семья воссоединяется, все друг друга прощают, смех, объятия, слезы – хэппи энд. «Кодовое слово – прощают, - даже в мыслях Ната была достаточно саркастична. – Все замешано на прощении. Бог прощает. Учитель прощает. Родители прощают. А у меня, значит, отсутствует дар прощения. И, как следствие – самопожертвования. Мне пришлось пожертвовать своими развлечениями, и сразу стало скучно, и сразу померкла любовь… Можно ли жить без любви? Раньше я была уверена – да. Девять лет счастливой жизни убедили меня в том, что жизнь без любви – просто существование. И что мне делать теперь? Как мои подруги – искать другую любовь? Снова замуж? Это уже не брак, а отштампованная, узаконенная проституция… Я так не хочу. Вернуться в его постель – не могу, он мне противен. Что остается?». Ната нервно закурила. Последний выход, пришедший ей на ум, был суицид. Оставить этот мир, раз нет возможности жить по его законам. Вариант страшный, неправильный – но отчего-то очень привлекательный. Ната всегда презирала самоубийц, доказывая в спорах, коснувшихся этой темы, что всегда можно найти другие варианты. «Даже когда вас съели, у вас есть как минимум два выхода». Но сейчас, поворачивая мысленно свою прошедшую жизнь и так, и этак, она не могла придумать ничего: только смерть. Понимая, что ищет для себя легкий путь, она все равно возвращалась к тому же: если не будет на свете ее, Наты, всем станет легче. Надо только выбрать способ, такой, чтобы наверняка. И время. Чтобы никого не было, чтобы никто не мешал. Чтобы не спасли. Например, когда мальчики будут у бабушки.
- Нет, милая, так дело не пойдет! – вслух оборвала она себя. – Это просто расшатанные нервы. Ляг, поспи и все пройдет.
Они – впервые за много месяцев – обняли друг друга во сне. Проснувшись в его объятиях, ощутив под своей щекой плечо мужа, Ната разрыдалась.
- Владка, милый, какая же я дура…
Он, ничего не понявший спросонья, крепче прижал жену к себе, словно испуганный ребенок игрушку, попытался поцеловать – и услышал невнятные слова, слабо пробивающиеся сквозь всхлипы: Ната исповедовалась.
- Ты слишком мне дорога, - прошептал он, как много лет назад. –Я не отпущу тебя. Никогда. Хочешь, я нарисую Последний Лист?
Ната подняла мокрое от слез лицо, рассмеялась:
- Нет. Лучше нарисуй мне дочь…
Маленькая девочка проснулась от шелеста за окном: сильный осенний ветер гнул старые ветви, рвал и разбрасывал разноцветные листья, и по стенам ее комнаты метались страшные тени. Она заплакала – громко, горестно и испуганно. Ей казалось, что рядом нет никого, весь мир погиб – и скоро умрет она. Внезапно сильные руки отца вознесли ее, прижали к груди, а ласковый мамин голос прошептал: «Ну что ты, милая, не плачь…». И добавил, разобрав что-то в срывающемся истерично лепете: «Не бойся, мы никогда не умрем!». А отец поднес ее к окну: «Это только ветер!». И напротив окна сражался со стихией огромный, радужной раскраски кленовый лист.