16+
Графическая версия сайта
Зарегистрировано –  123 601Зрителей: 66 665
Авторов: 56 936

On-line10 434Зрителей: 2018
Авторов: 8416

Загружено работ – 2 127 154
Социальная сеть для творческих людей
  

Рассказ

Литература / Проза / Рассказ
Просмотр работы:
29 марта ’2011   03:56
Просмотров: 25703

Белый северный бог
Егор Ченкин



Апноэ — остановка дыхательных движений.
В частности, может наблюдаться при обеднении крови углекислотой, вызванном чрезмерной вентиляцией лёгких.
Медицинская энциклопедия



Борьба эгоцентризма и плоти с человеческим во мне, надеюсь, в прошлом для меня... Ошибки, совершенные по горячности – их следствия – выпиты мною до дна. Дни и месяцы страданий закрыты ее одним-единственным «помню». Камень отодвинут от сердца, растворена боль, приток радости сделался шире, – прости мне Бог; я сделал все, что было в силах: счета оплачены; мой вексель отдан ветру.





. . .

Олег шел с операции. Он шел пьяно – к своему кабинету, – разбалансированный как неудачливый гимнаст, не задумываясь о пути – как идет человек, который хорошо знает дорогу. Он прокручивал в голове, что удалось ему сегодня вне сомнений. И то, что хуже удалось... И что он мог бы сделать быстрее. И где мог быть более точен. И все-таки, отпускало уже. Поднимались другие ощущения: морок усталости, голод и желание лечь и закрыть глаза. И заснуть, как провалиться.
Больному 72, четыре инфаркта, сердце изношено, в этом случае полагаешься на отче наш. Остался жив – уже чудо.
В кабинете Олег свалился с размаху в продавленный желтый диван, сидел так, закрыв глаза, какое-то время. С родственниками больного будет разговор завтра, а сейчас – домой. Домой и только домой.
Его никто не трогал, потому что все понимали, что такое шесть часов стоять у стола – над рвущимися коронарными сосудами.

Отсидевшись, он собрался и вышел. Фонарь, у подъезда, скалился молочным глазом, вытягивал тени в косы и полосы. Аритмично дышал – простуженным ветром – апрельский спускавшийся вечер. Олег слушал ощущения тела, раскрывал свободе охлажденную грудь; распоясанный ветер бродил у шеи и ключиц, разворачивал его воротник с совершенно ишемической тоской.

Он вскрыл машину, сел в теплый мягкий желудок «тойоты», прохладно сухой, с плотно вогнанными в дверцы стеклами, пахнущий слегка кожей, пластиком, слежалостью сигарет в бардачке – початая пачка, с вылистнутым краешком фольги, с торчавшими торцами дул.
Сотовый дал о себе знать оптимистической детской мелодией: «Папа может все, что угодно…» Сын Виталик забил, в минуту добрых чувств – прикалывал, конечно, – в 30 лет уже не был ребенком; и он же звонил. Виталик нервничал. Слюнявил в трубку: то ли рыдал, то ли был пьян.
– Бать, я на Приморской! У парня одного… Бать, я им должен! Пять тысяч рублей. Ты можешь привезти, а? Прошу, помоги, а то мне кранты. Мать на даче, мне туда ехать полночи – а надо сегодня. Мне к кому больше…

Олег его слушал. И стискивал пальцы, и ласково делал из них каменный тихий кулак, потом расцветал кулак в кленовый лист, и сжимал снова, борясь с желанием опечатать ядром кисти ветровое стекло, срезонировав стеклом по вееру кистевых костей. Убить кисть.
Убить стекло.

– Виталик! я не печатный станок: я не делаю денег, – наконец отвечал сыну. – Деньги мне два раза в месяц выдает кардиоцентр… Ты помнишь, о чем мы толковали последний раз? Ни копья не дам больше... Ноль. Тебе тридцать лет, иди заработай!
Сын всхлипнул; в мембрану тесно задышал.
– Пап, тебе всегда несут. У тебя всегда что-то есть… Меня убьют, ты понимаешь?! Адрес запомни! – сказал Виталик без пауз. И быстро назвал улицу, дом. И вырубил связь.

Олег вмозжил торцом кулака в торпеду. И еще раз. И вытер, большим и средним пальцем – рогаткой их – глаза. И выдохнул.
Болели глаза – мускулы возле них – и очень хотелось есть. Тремор в руках – фантомный уже, следы операции, – давал себя знать. Дождь собирался, темнело; Олег повернул ключ в замке зажигания, содрогнул, мягко, стрелочку тахометра, вышел, мордой автомобиля, – крутанув рулем просто и вдумчиво – на проспект. Печку поджег.
Он ехал по адресу, названному сыном.



В подъезде царила вонь. Из мусоропровода торчали залитые помоями газеты, под ним валялись рваные упаковки из-под сухариков. Высохшие плевки, заклеенный жвачкой лифт, пороша рекламных листков возле ящиков. Смердели бычки в жестянках. Олег поднялся к указанной Виталиком квартире.
Открыл высокий пьяный мужичонка – скорее парень – в потолок ростом, худой как вешалка; он не пустил Олега дальше входа. Другой мужчина вышел к нему – средних лет, – к полтиннику, испит и зализан, но ухожен как барин: поджарый, вежливый, прикинутый и колючий.
– Виталик ушел... – сказал Олегу. – Ушел на своих. Но проблемы у него могут быть.
Мужчина скалил зубы, вертел и поглаживал четки в руках – нежно и неторопливо.
– Сколько он должен, – спросил Олег, вынув из джинсов бумажник. Тот назвал ему. Олег отдал.
– Богом прошу, не пускайте его больше сюда, – сказал он хозяину. – И если речь зайдет: меня здесь не было... Но долг ему закройте! Закройте полностью. Это за молчание вам. – Купюру присовокупил.
У мужчины не дрогнул ни один мускул. Он принял деньги: другой рукой, чем та, что держала четки. Улыбался только, интеллигентно. В дурачка играл – не хамил, не дрожал, не суетился. Ласков был. Только взгляд его, как лезвие, препарировал Олега, кожу снимая. Дюже умный был пахан. Наверное, с образованием высшим, и не одним десятком лет в тюрьме.
Из кухни донеслись голоса, гаркающие как в преисподней. Еще гнусный хохот и мат. Не к Олегу. «Костя, закрой», – велел хозяин шестерке. Обдолбыш – с кивком-провисом – запер дверь, путаясь в замках и щеколдах; было слышно, как он возится там, изнутри, поминая всуе черта и мать.
Сотовый сына почему-то молчал.

Чернота затекала и вкатывалась в сердце, было тошно и вязко; Олег оставил машину и пошел к морю – вдалеке виднелась черта.

День сходился с вечером, – полоса неба тлела как румянец угля в остывавшей печи. На губах вскипали поцелуи ветра, и челка вдруг отлетала назад, хищно вытертая ветром со лба – залив темнел, предгрозовые рывки налетали, схватывали щеки и плечи, бросали крепкий воздух в глаза. Закат бил в окна прибрежных высоток, дрожал в них и плавал, хамовато стыдясь.
Засранный фон побережья, с изрытыми косами нанесенной земли, – банки, пластик, глыбы и камешки; ковши экскаваторов, как челюсти палеолитных зверей: намывание грунта для шестиполосной трассы, – дьявольский автобан, фантом его, который будет реветь здесь однажды. Отрежет город от моря, насытит ревом и гарью, взовьет бензин напополам с балтийской пылью, пошлет в окна сдавленные вихри и песни. Тугой ремень асфальтовой road.
Тогда уже не подойдешь к воде, не смоешь тревоги и душевную тяжесть...
Олег стоял на кромке берега, обрывом приподнятым над водой. Усаженном камнями и камешками. Натягивало шторм, облака клубились и тяжелели; темень вдали загущалась, наливалась лиловым свежеющим бархатом. Олег не замечал непогоды – или созвучен был ей сейчас? – он думал о сыне.


. . .

Виталик стал бедствием с девяти лет.
Лгал, царапался, был жаден, бил детей, плевался, кричал, мошенничал, дерзил. Олег уволакивал сына с детской площадки, чинил поврежденное, оплачивал битые окна и двери. Закрывал сына от разъяренных дворовых парней, которые, раз, до смерти Виталика забивали, – за то, что взял денег, посулив в обмен какую-то музыкальную хрень, но не отдал ни хрени, ни денег, вдобавок съебался с деньгами на все лето: где он был, парни не знали. Виталик был с матерью на даче. Крутил купленный на дворовые деньги плейер «хитачи». Крал чужую малину, рвал яблоки, поджигал покрышки соседа. Сосед материл его и обещал «этой б…ди, выродку хирурга» оторвать руки и голову.

В детской комнате милиции Виталик был родной человек. Грызя семечки, он слушал там проповедь красивой и бледной майорши Татьяны, – х..й ли мне твоя песня, Татьяна, думал Виталик, раскачивая носком найка, – не проще ли пообщаться без аксельбантов, не короче ли будет, красотка?
В пятнадцать лет Виталик начал пить, в шестнадцать порадовал мать гонореей. Отцу не сказал: жалко было отца. Надя, жена, и покрыла бы, да не смогла – не умела втихомолку бороться. Привыкла, что Олег закрывает пацана от всего.
В семнадцать сын начал ширяться и был участник ножевой потасовки. «Ему дорога в зэка», – предрекла классный руководитель Виталика. Олег расшибся лбом, ходил даже к помощнику мэра, чтобы отмазать сына от следствия. Вуз для Виталика был закрыт, в колледж тот пролез с треском одежды и мозга, – с трудом взяли, все его тройбаны учтя. Колледж легкой промышленности, для художественных натур. Рисовальщиком по ткани, типа, да.
Заметили на экзамене кружковское умение рисовать.

Восемнадцать стукнувших лет захлопнули для него двери детской комнаты, и широко раскрыли двери призывного пункта. Олег посодействовал снова, поднажал через свои медканалы – сделал Виталику справку.
Десять лет «после справки» были зоной кошмара, озером валокордина и цепью бессонниц.
Виталик летел по наклонной.

В тридцать лет «рисовальщик по ткани» давно о рисовании забыл, нигде подолгу не держался. Ввязывался в пьяные свары, хотя черты УК РФ не переступал.
Олег – по-своему – сына любил. Не желал ему зла, не хотел, чтоб забрали, не мечтал, чтобы помер или сел, сойдя с их с матерью шеи. Наде – матери – Виталик износил сердце, отцу прибавил еженедельного отсоса денег, головной боли и искалеченной чести: репутация Олега была высока, но сын расшатывал ее регулярно. Коллеги, из умных, предлагали сдать Виталика на лечение или упечь в дурку – пообкалывать парня до состояния тихости. Олег качал головой: он знал воздействие химии. Потом лет пять сына вытаскивать из шизы, в нормальное мироощущение приводить…

Вечерами, когда Виталик бывал тих и сидел дома, – Олег садился за скайп – консультировал: oleg_fedorov – легко набиралось в поиске; его находили, к нему шли – и часто шли за психологией: исповедаться, почему сердце болит... Находились знакомые даже, но редко. Стукнулся и Надир.
С трудом вспомнил Олег троюродного брата и товарища детства, – жизнь разнесла; с той частью семьи Олег давно не общался, а после карабахского конфликта он вовсе не знал, кто из них жив, кто уехал в Израиль или в Россию, кто по-прежнему проживает в Баку.
Пыльные и горячие каникулы в детстве и одно лето в юности – уже учась в медвузе – Олег провел там: они золотым офортом врезались в сердце…
В общем, зацепились языками с Надиром. Слово за слово, вынули на поверхность памяти последнее – вместе – каспийское лето.

– Аише, помнишь такую?.. – сказал между прочим Надир. – Замуж никто не взял, ей путь был: пойти по рукам... Ну, и спилась, сгулялась, умерла.

У Олега оборвалось дыхание. Апноэ.
И захотелось выключить скайп. Сбежать: как сбежал тогда, из Баку.
Закрыть Надира – для мысли и для диалога. Так и сделал Олег: извинившись, сославшись на зовущие дела. Обещал быть на связи позже.


*
Олег слушал воду, плещущую в щебень и камни, окатывавшую песок с битыми бутылками набегами прозрачной – до мелкого каменистого донца – волны.
Вдруг накатило холодом, – и сдуло в сторону этот холод, волосы взъерошив.
– Ирка! сейчас ударит… Давай под крышу!!! – бежали мимо девицы. Девицы орали и выдергивали у непогоды собственные пакеты, за которые отрывал ураган их содержимое. Наглый фраер по имени ветер похищал девичье нехитрое добро.
Рвануло и щелкнуло накатом воздуха так, что показалось: снесло – в лохмотья – с мускулов джинсы, и куртка разорвалась на спине. Затылок разъело ледяным дыханием шторма. Ключи зазвенели в кармане куртки, кинутой – дважды – о воздух. Напрягло шею и бросило о щеку плевками дождя. Наискось. В волосы, щеку, глаза.
Олег продолжал стоять, вперив лицо в горизонт.

Люди бежали, иные с визгом – в треске воды об асфальт, стрельбе воздуха порывами стихии.

Море.
Море – ни краем – не было похоже на то самое. Оно купалось в проседи неба, оно шло в горизонт. Врастало в вязко клубившиеся, с черневшими каймами облака; пятнами ртути мрело, как испорченное зеркало с отслоенной слюдой.
Нет, это не Каспийское море. Это север... И это все-таки море. В конце концов в этом бледном свинцовом море – была капля и Каспия тоже…
А, значит, и Баку.



. . .

Баку, любимый город детства – где солнце падает в сады и лижет лица и спины домов, скачет за тобой по ступеням крепости, крутым как замшелые подступы Камелота, – Баку, Баку, cтрана огней, – там солнце в полнеба – там воздух сладкий как сердцевина персика: его пьешь и не насыщаешься...
В то лето – после третьего курса – Олег приехал в дом дяди – Вахрама; дядя был семикисельный, брат теткиного мужа, а тетка русская была – сестра Олеговой матери. Одним словом, Олег был не чужой и не свой, но больше все-таки свой, – хотя совсем русский, совсем столичный, да, все было так.
Дядя был добрый как Иов: кавказский еврей, мизрахи, приземистого роста, неказистый как сухой обрубыш дерева, с серыми – вместо карих – глазами. Полукровка, игравший скрипачом, в филармоническом оркестре. В доме был культ музыки: все играли и пели, дым столбом стоял от гостей, вино – недорогое – лилось, столы не вытирались: не успевали вытирать…

Впрочем, стоит раньше сказать, что Олег был из богатой семьи.
Никогда ни в чем не нуждался, – отец директор универмага; унизан связями точно перстнями, и был в партии человек не последний – Олег как сыр в масле катался, позволено было много, ни в чем отказа не знал. Что не портило и не калечило парня. В 1-й Мед он поступил с легкостью, не только из-за отцовских каналов: сам упирался, мечтал спасителем человечества стать… Не в духовники, так в эскулапы. Да и престижно, в общем, было.
Отец, дойдя до веских торговых структур – Дом Ленинградской Торговли, не шутка, – дал семье вкусить от благ: у сына мотоцикл, лучшие шмотки, магнитофон новейший катушечный, ботинки австрийские, рубашки Франция, – где сыщешь в СССР такие? Очки противосолнечные как у Джеймса Бонда. Плащ двубортный, с погонами и поясом, на подкладке лейбл, Америка, товар единичный – тоже любимому сыну.

Жили в Ленинграде, квартира на канале Грибоедова. Старый фонд. Потолки дворцовые – в небо, в каждой комнате по два арочных окна, стены в предплечье толщиной, сахарный снег лепки, обои под Людовика, камин и паркет. Отдельная квартира: три комнаты с кухней, анфиладные двери – это в бытность ведомственных общаг и неистребимых квартир-коммуналок. Кому рассказать.
В папиной комнате – тяжелая мебель, комод вишневого дерева, книжный шкаф, одетый в стекла, диван кожаный, с высокой спинкой. Стол размером с бильярд. Бюст Пушкина: с гравировкой скульптора, дарственной – на нем. Лампа с ангелом, крылья поднявшим. У бабки своя комната: «будуар Анны Австрийской», а проще – выгородка от гостиной; у мамы на фортепьяно – свечи. Гардины тяжелые, панбархат. Паркет мастикой выглянцеван.
У Олега попроще было, и обои Людовика он заклеил плакатами с кумирами – Ленноном, Абу ибн Синой, – и портретом Хэма, потому что Хэм висел у всех. А на стене – на специально вбитом гвоздике – видеокамера, мечта для молодого человека – тогда! – почти недосягаемая.

Олег окончил курс, оттрубил практику в Институте сердца и стал подумывать, куда податься на лето. Пальцами глобус чертил – в надежде, что папа купит путевку в загран. Палец, почему-то, замирал на Париже. Хотя обычно они ездили в Крым, но Крыма Олег наелся, потому что компании ровесников не было – ездили всегда семьей.
Вот и в этот раз папа Олега спросил:
– Поедешь с мамой в Алушту?..
– А ты со мной поедешь? – спросил, немного скучно, Олег.
Надежда на Париж, в общем-то, теплилась. Но Франция это капстрана, а отец – невольник на пролетарских галерах; восторженно он не воспримет.
– У меня работа, я попозже буду, – ответил отец. – Если скучно тебе с мамой, тогда в Баку: у Вахрама побудешь – у него сыновья, старший ровесник тебе; ты ездил лет в десять, ну помнишь?.. Бедновато живут, но в чистом белье, в еде не откажут. Фруктов – сад. Компания будет. Солнце, море опять же. Решайся.
– Ну, давай, – Олег плечами пожал. Баку он любил. Душевно там было, сколько мог помнить.
Париж скис и – завертев мельничным колесом Мулен-Руж – бумерангом улетел в небытие.
Олег подумал: душ-то там, у Вахрама, будет?.. И шкаф для одежды? чтоб в чемодане не хранить. Олег знал толк в одежде – умел носить, умел выбрать, вешал ловко на плечики, – отец приучил. («Отец-продавец», – шутил над ним в детстве Олег. За глаза, маме и бабке. А когда отец стал управлять ДЛТ, Олег в одночасье шутить перестал.)
Авиабилет купили без очереди – папа заказал.
Олег облачился в рубашку, брюки узкие по моде, остроносые туфли – на нос летние очки, двумя черными зеркалами; бриолин в меру, одеколон слегка, но не «Шипр», а «Лоран». С собой чемодан тисненой кожи, замки – лед бликующей стали; и вместо пупышей на дне – колеса мелкие легкие, и ручка-обвязка – катить; где такое увидишь? Начало 1970х, чудо дизайнерской мысли.
Олег, обняв родителей и бабушку, отбыл в Баку.


Там его встречали, а поселили в одной комнате с братьями, на раскладушке. Больше негде было – народу в доме много. Но шкаф для шмоток нашелся, и даже пару плечиков дали, – Олег унизал их, навесив шмотки как капусту. А носил – в результате – одни штаны и одни бриджи, да три рубашки всего.
Дом хотя каменный был, но небольшой. Зато – сад. Орут птицы, стрекозы летают, и в небо прут невиданные цветы. Виноградная лоза – лохматыми кудрями – вьется, ползет по стене и забору, вскакивает снова на дом и падает – водопадом переплетенной листвы – до земли. Персики, черешня, слива, груши сахарные, висят и лопаются от сока, – на расстоянии руки – ешь, не хочу.
Детей – орава. Но маленьких. Из старших только Надир и Тофик, которых и сулил ему отец.

Братьев, спустя десять лет, Олег не узнал. Да и они его, – он был огромен, рост два метра. Плечи, развернутые арбалетом, пшеничный чуб, на солнце белый настолько, что кажется даже седым. Подкожный румянец на скулах, запавшие щеки.
Братья были черноглазые оба, и оба невысоки, а красив только младший.
Старший принял у Олега чемодан.
– Вещи с Олегом!.. – сказал, ухмыляясь. И обрывая собственную руку – под тяжестью чемодана, и сгибаясь – клоунски – пополам. И вскрикивая:
– О, неразумный я хозар...

Мальчики, смеясь, втолкнули Олега в чумовую бакинскую жизнь, дали глотнуть настоящего юга, перезнакомили кой с кем…

Старший – Надир – имел от роду двадцать один год и выглядел как подросток: прямые черные волосы, цыплячья грудь, щепкой шея, глаза как два бутылочных темных осколка, – проныра, нахал и тип отвязный, но легкий в общении и не злопамятный; он любил риск и брал от жизни все, что само падало в руку, не брезговал и сам брать от жизни многое, даже когда жизнь не давала.
Тофик, младший, тонок, красив – четырнадцать лет – невелик собой, но ладен и строен, лицо его выбрито как атлас, едва синева, – точно атлас наброшен на ломоть неба. Мальчик солнечен, потому что в глазах – чистота. Как надолго эта чистота?
14, 20, 21 – столько было им в то бакинское лето, ядом солнца гулявшим в крови…

С месяц они предавались разгильдяйству: сшибали с веток персики, ели шелковицу, инжир, гоняли по трассе на мотоцикле. Вертелись, вечерами, на танплощадке. Купались в море, ныряли навзничь с замшелых волнорезов, ловили мальков и медуз. Олег обгорел и спалился – кожа слезала лохмотьями. Братья, как ладные фигурки индусских божков, оставались по-прежнему смуглы – с ровной кожей цвета сандала.
Надир – на злостном мотоцикле «иж», плюющем бензином и гарью, – с Олегом на заднем сиденье – затевал на трассе родео. Они подрезАли машины, обгоняли справа и слева, ложились набок, чиркая штанинами об асфальт, выскакивали перед встречными и бойко ныряли в ущелья расходящихся грузовиков. Воздух лупил Олега по лицу, высекал слёзы и грубо, по-бандитски, стаскивал с седла; сознание того, ч т о будет, упади они на полном ходу, леденило кожу на голове. («Ишак буду, если не обгоним!..» – кричал Надир.) Олег обхватывал Надира обеими руками и готовился использовать его в качестве щита или тормоза…

На бакинских девушек Олег любовался.
Кажется, самые красивые девушки в мире, нигде нет таких. Бакинки – это приговор без кассаций, – их черный локон пружинит у яремной ямки, их бедра, веретеном, тревожат и мутят зрачок; они кружат голову; глаза их как темные сливы, в кайме ресниц, и взгляд как будто бархатный…
Олег озирался, сворачивал шею. Молодые девушки все были с кем-то: при братьях, отцах, матерях, увешанных золотом тетках… Те, что, случалось, шли одни – даже самые красавицы – имели на лице выражение: «Обойди меня дальше, яныг!»

– Девушки что-то все недовольные у вас... Как будто им кругом должны, – сказал Олег однажды.
– А! Они так защищают себя. Захримар, обычай такой… – Надир отвечал. – Они думают: улыбнулась – пристанут к ней, в кусты потащат; только переспать, понимаешь? А всем замуж хочется. Не девушек замуж не берут. Обратно родителям возвращают. Для родителей – позор.
Надир курил, пепел сбрасывал, ухмылялся. Языком цокал, слегка гулял им во рту.
– Не улыбаться, это раз!.. Ходить с надменным лицом королевы, два. Брезговать всё подряд, не прикасаться к еде в ресторане, сидеть и молчать часами, – продолжал он, – это целая наука у местных девушек!.. А некоторые джаны, замужние женщины, когда в ресторане танцуют, имеют такой вид лица, как будто им поднос с г*ном принесли; всем на зло танцуют!..
Олег кивал, усмехался тоже. Но голову сворачивать не переставал.

Дома – после обеда, или под самый вечер, – Надир врубал музыку. Недурной катушечник: слоновой кости пластмасса, кожаный чехол, хромовый блеск механизма – на таком бы рок-н-ролл крутить или Битлз. А скулили какие-то дудки.
– Чего это играет у тебя такое? Израиль?.. Турция? – недоумевал Олег.
– Это балабан... Дудук еще называют. Крутейшая музыка планеты, – отвечал Надир. – Дживан Гаспарян, знаешь такого? У папы в филармонии выступал… Общались! – Надир заходился в неких поступательных телодвижениях: то ли танец, то ли пантомима. Замирал, выпрямлялся, – пародировал точно.
Олег опускал бровь, кивал согласно и снисходительно. Балабан с Гаспаряном впечатления не производили.
– «Музыка ветра»… – сказал Олег, не подумав. И спохватился. – Впрочем, ничего! хорошо дует дядька…

Так, не тужа, они жили, и катил уже август, оставалось две недели до Олегова отъезда в Ленинград.
И вдруг случилась Аише.


Закрутилось с того, что Надир зашептал Олегу в саду, на скамье:
– Гардаш, послушай! Я здесь с одной пери познакомился… Она конфета. Муж уехал, она сейчас одна. Она не прочь... – Надир сделал движение бровями. И пальцами щелкнул. – У нас с этим строго. До свадьбы ни одна не дает. Захримар полный! А мне жениться еще рано… Но вот долго без девушки не могу. Горячий, понимаешь! При ней сестра еще… И брат за ними ходит. Но брат едет тоже: на три дня, в Махачкалу. Свекровь ее – дура, блюдет плохо, а сестра ребенок; слушай, обе не помеха. Погуляем, Олегджан?.. Тофик будет молчать!

Олег пожал плечами. Он не был прочь, а даже рад. Где оторваться, как не в Баку?.. В Ленинграде сложно и длительно. Там полгода только за руку девушку держать...
– Да как она из дома уйдет? – спросил Надира, имея в виду чушкарские традиции и обычаи насчет брака, домостроевский кавказский менталитет.
– А уйдет! Девчонка умная, страх. Обведет, кого хочешь. Обещала уже!..

Через день Олег увидел обеих сестер.
Он пришел с Надиром на «стрелку» – в Ичери Шехер, рядом с Девичьей башней, – в одинаково белых брюках, рубашках, – щурясь на солнце, топыря руки в карманах, удерживая биение сердца. Надир был в очках; щетина снята лезвием бритвы до младенческой чистоты. Олег без очков – позабыл все понты, только причесаться успел. Тофик был с ними.
Сестры не опоздали.
Старшая оказалась окаянная роскошь – не девушка – орхидея фаленопсис; с кисло-сладким – как черная слива – именем Джамиля. Джамиле – двадцать два года, замужем; самый форзац, – фигура – до лопнувшего дыхания в груди, окаты сильных солнечных бедер, лицо персидское почти; кожа гладкая как блики ручья, залита солнцем, талия – рюмка; глаза – два бессердечные выстрела, и всюду упругость, и каждая ямка бездна желания, – но это так, по Надиру судя; в метафизику души ее Олег не вдавался, и «колдовства» он на себе не ощущал.
Аишка была младшая, таскаемая за собою как хвостик. Или как алиби – что ничего худого не делает замужняя Джамиля, вот же свидетель, правда, Аише?..
У маленькой – футболочка с «Ну, погоди!», а от лица – свет, а вот тут – прыщики у носа, милее нет которых, – она влепилась в Олегово сердце с размаху, точно пуля пройдя через грудную кость…

– Это ужасный ребенок, – упредила, смеясь, парней Джамиля. – Дерзит всем, а все молятся на нее! покусать может, Тофик, гардаш*, эй, тебе говорю…

У Джамили крутой муж, барыга и лавочник – один из известных в Баку; баблом оклеен даже сортир; муж на два десятка лет старше, – Джамиля сбегает из дома в сопровождении сестры: сестра ее прикрытие, она верна ей и умеет молчать – Аише никогда не сдаст Джамилю, даже если ей палец до крови надрежут…

Олег глядел на младшую – в футболочке, шортах, – и замечал (смеясь) за собой, что ходит, повторяя это имя: Аише… Аише. Свидетель Бог – Олег не видал ничего более задиристого, веселого, горячего, странного, горделивого.


…Окружающим она кажется заурядной азербайджанскою девочкой – любимое дитя богатой семьи, семь нянек, дитя жизнерадостно, ласково; Аише всем хороша, вот только лицом не задалась – девочка-чумичка, глаза как орешки фундук, залитые скачущей солнечной патокой, в глазах струится кипяток нежности и ум, они полны любви и озорства, они затевают игры и салочки, – их не сдержать, эти глаза: они сожгут и пепла не оставят; а эти руки обовьют и выскользнут из твоих пальцев прежде, чем самый намек твоего движения успеет догнать их веселый змеящийся бег.
Она не обещает стать красавицей, она тонка костью – в чем держится жизнь; лицо ее слишком желтовато, негоже этот цвет, белее бы нужно, Аише! – но куда ей белее, когда он такую полюбит ее?.. зачем белила и краски? – лукавая сажа, стиснутая карандашом с мерзкой щеточкой – подруга всех красавиц востока, обманный тональный тюбик от л’ореаль?.. Пустое, моя барханная газель, тщетные гаремные уловки, – сурьма и тальк, белила и пудра, кровавый проблеск помады – точно тебя полоснули чем-то вдоль рта, зачем?.. Аллах не предусматривал ярмарочного этого искусства.
Себя подороже продать – а твоя бабушка не красилась никогда, вот настоящая была газель, глаза чернее диких надзвездных полей, на которых совершают свой выпас пятнистые белые звезды, скулы гладкие точно пролитое молоко, а рот клубничной щечкой дрожит, – ягодой, только что поднявшейся, поплавком, из молока…


Олег две ночи не спал: бредил стихами, в мечтах ворочался, провоцировал ворчание Надира: «Слушай, чего крутишься как шашлык на углях?.. давай спать, уже, да?»
Ничего не было, просто гуляли, – когда старшая, Джамиля, умела вывернуться и из-под крыла свекрови ускользнуть. Аишка к ней прилагалась. Тофик был тоже бесплатный довесок – как бактерицидный пластырь, – незаметен, но всегда при них.
В присутствии Олега Аише теряла веселость: не улыбалась, глядела под ноги. Пропускала жесты и остроты Надира.
– За руку-то взять тебя можно?.. – спросил Олег. Ее рука была слабой и теплой. Он даже сжал ее, слегка. Ответа не было, и оттого еще сильнее сжать захотелось...

А потом – когда сидели на камнях – Надир покуривал и врал о чем-то Джамиле, – Аише, тишком, показала пяток рисунков, на которых богатыри в персидских костюмах – все, как один, с лицом Олега, – именовались ею подписью «алла». Менин аг алла. Мой белый Бог. Она рисовала отлично. Олег поставил ей пятерку и «зачеты». Размахнув подпись, внизу листа. Аки профессор, конечно. Пока он заценивал рисунок – ногу на ногу забросив, в хэбэшных штанах по колено, – расклеенные многочисленные листки вываливались из альбома. Она их подбирала, рдея скулами, клала ему обратно на колени. Водила пальчиком вдоль испещренной карандашами бумаги.
– Он бессмертный, ты понимаешь это, да?.. Вот здесь у него конь, – он белый, белый, чох аг*… слушай, да, он его создал мыслью. Он летает на нем и спасает людей, – ирали – гери* –, Олег джан, ты видишь, да? Он сам тоже белый – потому что… бунун русчасы нэ?*… Он лечит. Белые волосы – это красиво, – гещенг…

– А где же принцесса его? – спрашивал Олег.
– Его принцесса на юге, очень далеко… Чох узаг*. Он только летом может встретиться с ней, – отвечала Аише зардевшись. – Совсем южная девушка, совсем северный Бог, такая судьба, понимаешь.


Вечерами, лежа на раскладушке – под неизменный балабан и балабон Надира – гогот в подушку Тофика, – Олег предавался мечтам.
Ведь все возможно, если только захотеть... Ей вот-вот 15 лет – он бещь*, – она влюблена первый раз, и он прекрасен для нее, – он не таков, как все вокруг; он не марает ее голодно-яныгскими взглядами, не подъезжает и не пугает словечками – она будет ждать; а он учится далеко, в холодном северном городе – одна из столиц.
Ей будет шестнадцать – и он до конца раскроет ее стыдящееся веселое сердце… он снимет одежду с души. Он увидит ее чудесную лобковую кость, выпуклую как лоб новорожденного младенца: ни волоска, ни морщинки, ни тени, только кружево нежности – у самого надреза собранное в оторочку. От сливовой влаги оторочки запирает горло и сердце, происходит странное разлитие силы, – удары крови путешествуют по жилам и венам, обостряют крепкий узел, связавший бедра воедино…

Он забудет дышать и протянет руку, чтобы………
Глаза Аише закатятся в Олеговы глаза, – и будет странно и нежно, и снова странно, и нежно тем более, – ах боже; вот где красота, вот постижение – смысла – этих ручек и ножек, истока их жизни, самого средоточия их. И больно, больно от радости, а у нее немного кровь – совсем какие-то капли: как мало! он ждал больше…
И он совсем молчит о любви, потому что сердце испорчено нежностью.
Пускай она, Аише, будет с ним навсегда.

…………...
«Ты приедешь новым летом, яхшы?..» – спрашивала она. – «Давай», – отвечал он легко и сам верил в это. И дышал – губами делая легкую фистулу, – в ее горячую макушку… И трогал плечи ее: дружбой вопрошающих пальцев, не рискуя требовать большего.
Олег не заплетал ей слова о любви, – какие слова для ребенка?.. Ничего мелодрамного, про красоту глаз и высоту душевную. А только про симпатичную кофточку и классный рисунок. Про лихой вираж на велике и форму прозрачного – после купания – ушка. Он это умел.
И думал: может, правда, через год?.. Приехать во всем белом, завалиться к родителям ее – просить руки. В Баку в шестнадцать уже можно. Олег кусал губы, запрокидывал голову в сумеречную атлантику потолка.
Папа с мамой не погладят, конечно, что бакинка. Да и дите… Ну, да посмотрим.

Он уезжал через два дня.
И было жалко обоим – Аише грустнела, вилась вокруг него, то вдруг затихала и облизывала губы, закусывала кончик прохладного рта… Впятером они собрались ехать на побережье – купаться и загорать; обе сестры, Надир, Олег – с собой питье, еда; Тофик был тоже, куда без него, увязывался всюду. На автобусе они добрались до побережья, – за город, недалеко от Атеш-Гях.
Выжженное, в пятнах зелени, седло мыса, белая дуга пляжа. Оползни склонов с островами хвои между ними. И море – жидкое стекло голубой зелени до самого дна.
Пикник раскинули. Полотенца, салфетки – с чудесами нарубленных овощей; салат завивал кружева, сладкие перцы изгибали тонкие полосы, бычили – дугами – тела, чтобы вскипеть и прорваться на зубах острым нектаром. Помидоры обещали взорвать свою напряженную плоть, фонтаном выбрызнуть на рубашку и подбородок.
В стаканы лили сок – девушкам, себе вино; флиртовали, с разбегу ныряли и ржали, лениво откидывали косточки фруктов в песок, – Олег взглядывал на Аише, и в сердце его всходила нежность: оно потело нежностью и билось у самого горла почти, рискуя быть проглоченным, взорваться и брызнуть в глаза.

Аишка стыдилась раздеться – кутала ноги в платок, руками ключицы и грудь прикрывала. Полчаса уговаривали ее: давай, чего ты, мы же только купаться… «Сестренка, смелее, о вахт!» Купальник на ней оказался малиновый, с пряжечкой. И грудь потрясающей красоты. Не скажешь даже, что пятнадцать лет…
Без одежды – купальник не одежда, – Аишка светится. От нее – радиактивная теплота… У нее тонкие руки, а коленки ног похожи на нежные пристыженые абрикосы.
Олег думал, что он через день уезжает, и там еще год, – а год… Как же это много.

Он выпил. И даже слегка перебрал.
И был еще смех Джамили – красивый, с хрипотцой, – и запрокинутые волосы ее – и кривляние Тофика, изображавшего на песке танец мумба-юмба: а ля Андрей Миронов на палубе, – и тонкий, cпециальный, на высокой ноте, голос Надира: «Не виноватый Я-Я!.. Ю-ю сама ко мне пришла».
Еще был берег Каспия, чудесный песок и трава, – отбеленные солнцем коряги, сыпухи склонов, крохотные, поросшие соснами террасы над морем. И жара.

Олег был пьяный, веселый, обольстительно злой – от губительной, расцветающей нежности. Вино било в голову, солнце – темным обухом – добивало; гормоны плескались у выхода горла, вылеплялись в неподдельный жемчуг словечек, лезли в поцелуи, сворачивались в желудке канатом, твердели и выпрямлялись – в льняных бакинских бриджах…

Аишка млела.
Они ушли гулять в какой-то дикий угол. Подальше от глаз. С полотенцем для купания, бутылкой сока и двумя персиками: перекусить. Вино перекатывалось и тлело в Олеговой крови.
И было жарко до прелести.
Аише скакала и прыгала точно газель – валялась на песочке, и плескалась, и визжала, и делала фигуры и рожи, – она задиралась с Олегом болтовнею и шутками («ири* Олег: большой как белое солнце»), и капала персиком на его спаленное солнцем плечо, и гоготала вдруг, запрокидывая голову – резко, как подросток-пацан, и осекалась снова, и стихала, наклоняя голову как птичка; и была почти совсем женщина…
И Олег протянул руку. И свел вместе ее обе ручонки – немножко щурясь, шепча; другой рукой он сволок с Аишки купальные трусики («Алла, не нада...» – протестовала и морщилась та), стянул куда-то – на сторону – лифчик. Зубами ли?.. Не помнил. Апноэ.
Он овладел ею на желтом песке, поверх синего полотенца с дельфином.
Полотенце закручивалось в узлы, песок натекал и сыпался под бедра, стлался – пыльным шелком – под коленями, локтями, резал кожу слегка; узлы полотенца распрямлялись и снова сворачивались кашей, – это было коротко, и это было просто; Олег не входил во вкус, он просто мерял узкую Аишкину глубину – с трудом выдавив телесную ямку, задернутую гибкою пленкой.
Потом он встал и обтерся. Тканевым пояском бриджей, так и не снятых с колен. Подтянул и завязал на поясе шнур. Аише осталась лежать – молча и без протеста, с глазами блестящими и сухими, – как оливковые листья, – даже не свернувшись в комок. Стрекоза над ней пронеслась, очертила спираль и взмыла в бесстыдное солнце.

Олег был весел, пьян, силен – а небо было исполосовано высотой, нитями и прочерками облачков… Чайки ломали застывшую статику чуда, чиркали воздух безрассудными метками тел, расплюснутых в бело-пепельные буквочки «эм».
Потом он, кажется, помог ей подняться, и что-то там говорил; было жарко, подкатывала к желудку дурнота – он не помнил уже, что именно он говорил… Обещал ли что-то? успокаивал? Заверял в своем чувстве? Не помнил.

Они вернулись к Джамиле и Надиру; Тофик где-то бегал – козлоногим своим скачем мерял песчаный берег, оплетенный акацией, сосной и кустарником, – вылавливал в солнечном песке ракушки и жуков, собирал – смуглыми цепкими пальцами – окатыши сердолика. Джамиля была расслаблена и слегка хохотала, – Надир острил; и снова удачно, все это было не к месту, Олег не хотел видеть никого…
Вино было прикончено, и солнце садилось – мошки их одолевали, хотелось домой, и, кстати, хотелось есть, и в прохладную койку, хотя б на полчаса.
Вечер неторопливо падал на землю. Тянуло холодом, море дышало, слепя искрами и обрушивая холмы из стекла – густая синь в белых чёрточках до самого горизонта.
Аишка молчала и цеплялась за Олега, – как за доску в воде. Пальцы в пальцы, искала глаза – глаза Олег прятал за улыбкой, бросаемой кому угодно, только не ей... Сердце его билось в руке, державшей Аишкину руку; по артериям и венам – горячей пульсацией – оно сочилось в ее пальцы, ее кровь, достигало ее сердца.
Я приеду к тебе, моя маленькая, думал он крепко...

С него не слетел тогда хмель – от содеянного. Напротив, голова Олега кружилась, и что-то колотилось под самые ребра, но это не было раскаяние, это был страх: пускай не узнают… Он был здесь все-таки пришлый, на три четверти русский, и это был край мусульманских законов, – и лучше было сваливать отсюда поскорее, дабы не пришлось ему держать в руках свои кишки. Пока все не стихнет.
Его троюродный филармонический дядя имел силу и вес, – но дядя не был напрямую родной, а семья Джамили и Аише была не из слабых, он это краем знал.

Олег уехал не простившись.
Стыд – изнутри – сжирал его; наружно Олег был спокоен и весел, обнимал братьев, тетушек, дядьев, детей их – орущий выводок черноглазого крика, – рубашонки, сандалики, платьица, искры золота у самых малолетних, – дядя Вахрам прижал его к сухощавой груди («Олегджан! большой человек будешь»); фруктами нагрузили, бутыль вина домашнего – в сумку. Тетя притерла сверточек для матери; Надир проводил на аэровокзал.
«Приезжай, мы тебя женим», – рассмеялся на прощанье, Олегу.


*
Голос Надира еще отдавался в памяти, – подростковый, горячий, звенящий и с хрипотцой как сейчас.

Дождь прорвался наконец.
Магмой белого света ослепило сердце, глаза, в негатив выжгло берег – негатив задрожал и продержался с полвздоха; наискось занесло дождем, вдруг рухнувшим с неба, ударило в Олега, ожгло и окатило как из брандспойта.
Ударило снова, несколько раз, догнало и прокатилось залпом, канонадой взорвалось; клинок вспышки снова блеснул, завис на секунду – пало в тьму, снова вырвалось – бликом света как днем. Секущей хлябью вынесло дыхание.
Шквал налетал и откатывал; лупило нагайками ветра, капли били – и бились; слепило влагой, срезАло ресницы дождем, мяло и клеило; глазные яблоки – под веками – омывало.

Ливнем косило, мело; трепало – рывками – воздух, било и сыпало электричеством влаги – разряды молнии сверкали светомузыкой: малиновым, белым, сиреневым…
Орал и бесчинствовал ветер. Он жег и кусал; армагеддон дождевых искр горстями летел – ливнепад, половодье стихии, дождевая баня…

Олег стоял упрямо. Дождь полоскал и бил его брюки, налетал и откатывал, битьем грома звенело и сыпало, – свирепо врывалось в уши, глаза...
Серой сетью затянуло стреноженный дождем небосвод.


Спустя неделю Олег об Аишке уже не вспоминал. Учеба, текучка, суета.
Через год он никуда не поехал, – практика в Мечниковской больнице, каникулы в Евпатории, красивая новая девушка…
Аишка не писала тоже: стыд ли? обида? Стеснялась ошибок? задетая честь?.. Или просто – не помнила адреса?
Чем больше проходило времени, тем реже вспоминал тот случай Олег. Не хотел вспоминать. Давил свою совесть, когда та поднимала голову – ибо совестлив был, – не давал ей разъесть его, уничтожить.
В 26-ть он женился. На Наде.
Надя вписалась в его ауру, листком акации легла на сердце, – лицо белочки, с чудесными и мелкими чертами… Надя умела болтать что-то очень неглупое, заглядывать в глаза и складывать головку ему на плечо, со всем видимым переживанием преданности, и, в общем, этого было достаточно, чтобы взять Олега за сердце. Случайная, милая девочка. Очень милая и очень случайная – с такими живут до конца дней, прирастая к ним как ракушка к скале... Сын родился через год.
«Спасителем человечества» Олег все-таки стал. В масштабах города и области. Он вытягивал безнадежных. Оперировал стариков, за которых не брались другие хирурги – сердца изношены, зачем рисковать. Он рисковал и выигрывал. Продлевал отцам жизнь. Известные люди приходили к нему на поклон; Олег не отказывал никому. Ибо знал он, ч т о такое сердце. Сын был – кол в сердцевине груди; Олег не рассказывал о боли никому. «Как ты ладишь с ним?..» – от друзей часто слышал. В ответ плечами пожимал. Он пробовал любить. Считал, что недостаточно любит – сын был все тот же, его гнуло во все тяжкие…
И Олег не знал, за что.


*
Дождь закончился: сразу и вдруг. Точно вентиль завернули. Опал последними каплями, закатился – вдоль шеи – в воротник, отек и остался на теле: липким холодом, уже успокоенным. Запоздалой пощечиной хлестнуло по лицу, влага брызнула в глаза – но будто нежность прокатилась – во искупление; пригладила – в глянец – волосы Олега мокрой ладонью.
Рвануло и стихло. Олег смотрел в небо залитыми – до белков – глазами... Сила выметнулась в глаза, еще два удара, нараспах и наотмашь, и точно локтем сжав ветер – он его притиснул к груди: перекрещены руки, молчаньем запечатаны глаза.
Олег стер с лица влагу.

– У вас все нормально?.. – услышал возле себя. Молча голову повернул.
Старушонка, хлипкая, мокрая до нитки – газетный листок едва ли тоньше – глядела на него ямками глазниц, в которых закатились две обсидиановых бусины. Живые. Не больше пуговицы для брюк. Блуза ее была растерзана водой, тряпьем болталась юбка, в руке висела сумочка сурового плетения – летний ридикюль пенсионерки.
– Нормально, да… – проснувшись точно, Олег отвечал. – Спасибо вам.

И вдруг привиделось – в пелене памяти – фантомом боли многодневной: – Виталик, сын, залитый серым дождем, ногой бьет в стекло – каблуком, как кирпичом или камнем; он пьян и горяч – его море кончается где-то у голени; стекло – витрина, огромное, – колется и с грохотом валится оземь, дождем кварцевых лезвий, на тротуар разлетаясь, – Виталика хватают за плечи, загибают к стене, режут по почкам: пинками диких и честных коленей.
И голос друга, сказавшего: «Сдай его в дурку»………..

Но сын был свой и родной.
Единственный сын; и лицом, фактурой был – совершенный Олег. И был он не дурак, но только путаный весь, напоказ циничен, ленив – ибо папа сделает все, себя кормить не надо, – но сердцем добр, неиспорчен; так считал Олег. Для всех остальных – Надю, мать, конечно, исключая, – Виталик числился суконцем и негодяем. Нариком и конченым алконавтом…
– Олег, он нездоров, криминален. Он тебя ножом во сне пырнет, а ты об этом не узнаешь. Некому будет узнать, – сказал Олегу тот же друг.

Но друг не знал, что сын – в минуты лучшие – бывал нежен и добр, мягчел, вихрасто дурачился, становился, как прежде, ребенком. Олег играл с ним в шашки и в карты. («Бать, ну что: я как всегда – из-под тебя?» – тасовал колоду – пальцами шулера и виртуоза – Виталик.)
Олег с ним сиживал вечерами, когда сына терзали отходняки. Переменял холодную марлю на лбу. Качал давление тахометром. Поил лиловым чифирем или кофе. Что-то читал Виталику вслух, даже когда тот лежал в беспамятстве.


И еще – он навсегда помнил, как били тринадцатилетнего Виталика – точнее не били: убивали.
Олег сидел тогда с Надей в кухне, пил чай, рассказывал ей – неторопливо – о пациентах. Белый пряник в чай макал. Окно, распахнутое во двор, звенело и плавилось от жары.
Двор был выкошен солнцем, крупины песка, точно битое в пыль стекло, золотом опыляли площадку. Кружева света – клетчатой дрожью листвы – пятнали качели, скамьи. Город, утомленный зенитом июля, плавал в мартене жары.

Пахло сухой горечью солнца, кричащими детьми, сигаретой с какой-то скамьи, – подростки орали, и голос Виталика, привычный и резкий, вдруг начал звенеть и выделяться – слезами.
Олег, всем телом, приник к подоконнику. За листвой – сколько он мог разглядеть – стояли парни, двое высоких, трое поплоше и тоньше; Виталик между ними.
«Ты умный, да? – сказал слегка обкуренный голос – темный затылок, плечи в белой футболке, – голос с полувзрослой грязнотцой. – Так вот ты, умник, сиди на жопе ровно, пока цела...»
Реплики Виталика – мятой и сдавленной – Олег не расслышал.
«А ну сел, – сказал, рывком, тот же голос. – Сел, я сказал, умник! задавлю левой…»
Раздались звуки ударов и потасовки. Олег бешено раздернул окно, высунулся наружу по пояс. Чтобы крикнуть им – суки.
Били за те самые деньги, на которые сын развел и опустил – весной – пацанье.
– Да вы звери, звери! – заорал Виталик; и вдруг Олег увидел, что сын летит – летит назад, о лавку и угол качелей, в лицо его впиваются пятерни; и колени – сразу несколько – бьют сына, пыром по почкам, и лоб его шкурят о лавку, колотят – самым черепом – о древесину...
Олег не помнил – как он слетал по лестнице, ломая себе бока и колени, вывихивал щиколотку; главная мысль была: успеть.

Он успел.
Предвечернее солнце раздвигало собою воздух над крышей, вертикально задевало дома – диск солнца был закален, и светило оно всем одинаково: жертвам, правым, виноватым, героям, изгоям. Пока ждали скорую, Олег перевязывал голову сыну, – и молился, чтобы не было сотрясения. Он сжимал пальцы в белоснежную кровь, он рисовал зубами иероглиф на исчерченных укусами губах.
В скорой Виталику зашили бровь, вкатили реланиум, просканировали голову, живот ощупали, сказали: норма, отлежится…

Лет через пять – на балконе, вместе – курили. Олег был расстроен: умерла пациентка, прооперированная десять дней назад. Жег себе легкие сигаретой, переживал.
– О чем думаешь? – сына спросил.
Виталик был задумчив, расслаблен и сумрачен. Не сразу ответил.
– Бать, если честно: хочу кого-то полюбить… По-настоящему. Серьезно. Надолго.
Виталик сжимал рукой балконную решетку, глядел на канал.
Жили все там же – неподалеку от Банковского моста, в квартире покойного деда, – окна на канал Грибоедова и финэк; завтракая – оперевшись о подоконник локтем, – Олег видел из кабинета двух грифонов, их литые, в огненном золоте, крылья, приоткрытые львиные пасти, которые глотали тяжелые тросы для моста, точно трубки для забора желудочного сока. Громадные окатыши-жемчужины молочных фонарей сгибали над грифонами петли. Круглые как завиток хобота бабочки.
Вдоль канала прогуливали псов, ножками чирикали студентки, шаталась – иногда – молодая воскресная пьянь…

– Я б все отдал за это! – продолжал Виталик. – Кажется, весь мир положу к ногам той, которая полюбит меня. Не предаст…
Олег слушал сына, его разъедала тоска. Об умершей пациентке думал, – брал на весы. Хорошая была, тонкая, искусствовед, всю жизнь при Эрмитаже, душа женщина, и красива в свои 44. Губы кусал. Виталик раздражил его, отчего-то. На себя злился, а раздражал сын.
Олег загасил сигарету, сказал:
– Будь к маме повнимательней, для начала…
– Она не понимает меня, – отозвался вяло Виталик. «Да и ты!» – отчетливо в голосе слышалось.
– Родная мать, носила тебя. Год не спала, двадцать лет присеть где, не знала... – отвечал Олег. – Если не любишь мать, никого не сможешь любить.
Разошлись с балкона мирно; увещевать дальше Олег не стал. Не любил морали, как не любил ее сын. И не считал себя в праве Виталику проповедовать.


На двадцатилетие сын устроил дома гульбище – с дымовой завесой танцев, ором, жором, рвотой над унитазами, дракой, визгом девочек и собственным визгом, – на лестнице: в спину уходившему с дня рождения товарищу.
– Ты пидар! – орал Виталик с лицом кривым и красным от слез. – Пидар гребаный, вали отсюда… Вали нах**, чмо, в шнурках не запутайся, спринтер!...
Красивая девочка липла к Виталику, и сам Виталик был привлекателен – клево одет: вельветовые штаны, пижонная рубашка из шифона, – отпустил долгие волосы, бачки нарастил. Сигарета в нервных мальчишеских пальцах – так и не выпущенная за время перепалки.

Олег не посмел залепить ему подзатыльник. А надо было.
Надя терла виски и делала большие глаза: то ли на сына, то ли на изгнанного мальчика. Олег дал ему час форы и велел разгонять по домам публику. Виталик – с фырком – подчинился. Спровадил оставшихся, забрал с кухни полбутылки «Алазанской», миску салата, заперся в комнате.
Олег накапал валокордина и лег.
И после – полвечера – затихая, он слушал, как шеборшится сын за стеной, как негромко он слушает музыку и стучит по клавишам ноутбука, как чертыхается, разлив чашку: «бля, ну вечно на клаву, пиздец», ходит в шлёпанцах в ванную, с треском раскладывает подростковый допотопный диван.


Олег продолжал терпеть его выходки. Сносил и хлебал Виталиков норов малолетнего негодяя. Пастораль в доме мигала неверным светом, зависала, и – мигнув снова – сменялась темью нового провала…
Олег не знал причин: за что такая кара, за что несет крест. Где просчет был, и что он сделал не так. Он, порядочный и уважаемый всеми – спасатель, медик, помощник, серьезной чести человек и гражданин. Жена: лингвист, дает уроки английского; домохозяйка и умница, каких поискать.
А после той беседы – в скайпе, с Надиром – Олег затосковал.
С трудом он вытянул – волоком – из кладовой комнаты коробку, куда он сваливал старые бумаги, счета, техпаспорта к телефонам и электроприборам. С час он отыскивал в ней фотокарточку Аише. Нашел. Надломанную у одного из краев. Футболочка «Ну, погоди!», смуглое детское, желтоватого цвета лицо, прочерк волос – крылышком – надо лбом. Глаза как два умытых сердолика: живые, блестящие.
Виталик – вдруг под рукой оказавшийся – в комнату за сигаретами заскочил, – глянул мельком через плечо. Изрек:
– Это кто?.. Страшненькая как восстание австралопитеков.
Желание ударить Виталика скрутило, дернуло, затопило Олега. Он развернулся: и что-то увидел – в глазах его – сын.
– Бать, прости…

Нашелся рисунок, сложенный вдвое – на нем молодой бог, в приталенном кафтане, с луком и стрелами – у бога белая челка, плечи в сажень и полудетская подпись у ног: «Менин аг алла». И кривобокая размашистая оценка – рукой Олега – в уголке. 5+.
На обороте приписка, Аишкиной застенчивой рукой, наполовину вымаранная стирательной резинкой: «Белый Олег.
Самые белые волосы... Черной ласточке не иметь белизны».

Олег смотрел на рисунок, и что-то странное прорастало внутри. Как будто живое существо был – рисунок. Точно пах этой девочкой, ломоть ее души содержал. Лютая нежность ударила в сердце, раскроила надвое миокард.
Олег не спал ночь – его защемило. Он вдруг понял: как она была прекрасна. Доверенно чиста. Как полагалась на него.
Она жестоко прекрасна.

Она прекрасна как надпись на воротах рая: «входи»...
На эту надпись смотришь, стоя под прохладой белых каменных врат, веками врезанную в монолит горячего камня, – ангел у врат медленно дышит тяжелым крылом, в его руке поникший, пламенно-звонкий рожок, – надпись на камне припорошена золотом, искрится и тает от солнца; серпиками мусульманской вязи она режет глаза, – ты смотришь и не веришь ее обещанию…
Ты накладываешь ладонь на выпуклые буквы – и слегка потеет кожа рук, пальцы чувствуют грани и хвостики букв, напыление золота проникает в ладонные поры: «Бэли, бэли, сэн алла».
Устья твоих глаз отказываются видеть, что дальше, – ты смыкаешь глаза, и ты замираешь у врат... Ангел медленно уходит, чтобы тебе не мешать – твое причастие надписи смущает его огне-синие очи. Его рожок пламенеет раскаленным и белым в лучах солнца, праща его кипящего белизной хитона подметает ступени, задевает мелкие цветочные листки…
И ты понимаешь, что, наверное, это даже любовь.



Олег стал очень скверно спать. А спать было нужно. Он оперировал – и нужны были руки, ноги, глаза. Спокойное сердце. Спокойная совесть.
Покой – иногдашний, короткий и шаткий – ушел навсегда: с ренессансом рисунка и фотографии.
Вдруг понял он... Бог, который есть совесть, сказал ему: «Сын – твое искупление за нее. Твои мучения – это любовь, которую ты изнасиловал».
Каждый раз – погашая адские выходки сына – Олег платил за Аишку; он стирал и выплачивал долг, он приносил доказательства, что умеет любить…
Олег в ужас пришел, когда сопоставил. С месяц он ворочался ночами – не мог спать, вставал, пил капли, читал в кухне, кусал кулак, тер колено и плакал.
С удвоенной силой он принялся вытягивать Виталика из безобразий и эскапад, косые взгляды молча терпел. Сын был пятно; пятно смывалось плохо, – чистота мундира страдала, но Олегу было все равно…


Аишка приснилась ему, один-единственный раз. Немногим позже разговора с Надиром.
Она приблизилась к нему молчаливо. Протянула руки, переплела с его пальцами… Она сказала: «Я тебя помню», – в словах ее не было упрека, светились нежностью слова, как легким шелком они обдернули Олега – прощением и торжеством; потаенная радость звенела и падала в этих глазах, – платье ее было до прозрачности белым; и была она до недыхания красива – как не бывает на земле… Как бывает только – над.

Он был счастлив и плакал. Счастлив был – и когда проснулся… Дышал и плакал – радостью; пальцами слезы стирал. Подумал: может, прощение это? Может, кончится ад.
А если кончится, – то как скоро? Ответа не знал.
Больше Аише не приходила.
И ад – не кончался.

Виталик ехал с горы, деградировал; шел рецидив за рецидивом, – его заметали, морочили, обирали, трясли, секли в рыло, втыкали горячего в печень. Олег приезжал, забирал его – иногда обмякшего, иногда обдерганного, злого: тот вырывался из рук, орал, кусался, хамил, обнажал кулаки или пинался коленями, – зависело от остатков сил: Виталик был тяжел весом, мускулист, шаток, сумрачен, и был до некрасивости белокож – сказывалась привычка к уколам и пороху: бог весть, со скольки принимал…

А год назад, делириум тременс* показала свой кривой и первый оскал.
Виталик был дома, и был уколот, но не сильно – зрачки не слишком расширены, – а больше был пьян; и был в тонусе, весел. Он кинулся телом о стул, припечатал стол листком, к Олегу развернул. Стукнул по листку иглой авторучки.
– Бать! есть одна перфектная замута… Триста процентов прибыли, в случае успеха. Дело чистое, почти! Вот здесь я набросал тебе: что, почем, зачем. Нужны две тонны евриков. Часть за меня вложили уже: я под проценты верну... Это стоящий гештальт, отец, реально. – Виталик блистал глазами, покусывал краем зубов авторучку. – Вот посмотри, здесь схема и цифры; это начальное, вперед на полгода, а дальше…
Виталик ждал и горел, вне себя от предощущения, как крутанет эти деньги, которые даст ему отец. Олег на листок не взглянул.

– Я не дам тебе денег, остановись… Пятнадцать лет я выплачивал твои долги. На твои «замуты». Сын, тебя водят как лоха – здоровые лбы тебя доят и ржут в кулаки... Передают тебя с рук на руки как проститутку. Вдобавок, откуда ты взял, что у меня есть эти деньги?..
Виталик оскалился, кинул от себя авторучку.
– Дед всю дорогу сидел на деньгах – что, не оставил разве? Вон квартира ломится…
– Ты полквартиры вынес уже, – отвечал Олег. – И все бы очистил; хорошо – я по рукам вовремя даю… И даже если б были деньги – никакие «деньги» тебе не помогут. Ничего не переломится в тебе, пока ты не остановишься сам.
Олег сложил листок, провел по сгибу ногтем. Со скрипом и льдом сильного ногтя о стол. К Виталику развернул. Давал понять, что разговор окончен.
С Виталика слетел весь хмель и кураж. Он уставился на Олега: молча и злобно. Не верил в отказ. Наконец он выдохнул.
– Бать, да ты что?.. Да меня уроют, если я не вложусь! Я дал уже слово. Меня нашинкуют на колбасу, бать, ты в уме? Там серьезные люди… Ты что!!! Да мне в петлю лезть, что ли?!?

Олег помолчал.
Локтями он оперся о стол; он думал, свел кисти рук у подбородка. Костяшками пальцев – слегка – ударил о рот. Сказал:
– Я кормлю тебя и я оплачиваю квартиру. Даю тебе на сотовый телефон. На сигареты... Пятьсот в неделю на интернет. Но я ни копья не дам больше. Ни я, – Олег выдержал паузу. – Ни мать... Будь в том уверен.
Олег разжег сигарету, замечая: как сильно пальцы напряжены. Вот сейчас бы скальпель он не взял. Нет, не взял бы… Чтоб не полоснуть не туда.
Виталик дернул ворот собственной рубашки – пуговица слетела, со скачем откатилась прочь, – он вскочил, с размаху вжарил – подошвой сандалия – о стул; швырнул стул – пинком – от себя, захрипел, завизжал.

– Бог! Бог! Где он – твой Бог?............


– Бог в тебе. И – во мне. И он снисходителен ко всякому, кто верит в него, – а значит верит в ближнего; помогает ему, прощает его, не уродует его...

Сын метал вещи по комнате. Его глаза белели.
– Бать, иди в зад! Ты достал меня… Ты мне вынес мозги!!!
Олег – со всей мощью, с которой умел, – встряхнул Виталика за шею и плечи, и – оттолкнул от себя. Ушел на балкончик – курить. Слушал, как тот пинает мебель, рвет и мечет тряпье. Связать бы сына, и реланиум вколоть. На час-другой…
Плач он услышал через минуту. Не Виталика. Нади. Надя вошла в комнату к сыну: успокоить хоть чем. Виталик развернулся и дал ей наотмашь – локтем. Надя застонала как выброшенный оземь тюлень – она боялась кричать. Берегла реноме Виталика от соседей. Олег кинул сигарету, ворвался к ним, надавал ему пощечин. Без зла. А только, чтоб – остыл. Чтобы в разум вошел. Без зла.
Потом Виталик лежал и ползал в коленях матери, просил примирения. Кровавыми слезами исходил. А Олег подумал – это последняя капля.
– Будет ли он человеком, – твердила Надя, вытирая с лица след слепой виталиковой руки, наливавшийся краснотой.
– Он будет... – едва слышно Олег отвечал.

«Как вы терпите это, профессор», – сказал ему сосед. Наутро. Он все слышал. Олег промолчал.

Одно он думал: хорошо, отец его – родной Виталиков дед – «владелец заводов, газет, пароходов» – директор ленинградского универмага – не дожил. При всех регалиях умер – с эскортом и скорбеющей администрацией города. При мокром лице Олега, тихой снохе Надежде и культурно кусающем губы десятилетнем внуке Виталике. Утопленный в венках, речах, багровых – с золотом – лентах. Наилучшее место на Серафимовском кладбище: в ряду поэтов, опальных разночинцев и балерин, по соседству с погребальным шатром неизвестного имама…
Хотя бы для деда не пала фамилия – Федоров.

Прав был Виталик: сбережения оставались. Лежали в банке сбережения деда.
«Олег, я столько оставлю, что на безбедных десять лет тебе, Наде, сыну останется», – сказал, еще при жизни, отец. Оставил. Копил, горбатился, складывал на книжки, размножал облигации, в золото обращал. Автомобиль «волга», дача под Комарово. Каждое лето на юг – с женой ли, с сыном, одних ли отправлял.
А пользоваться… Немногим пользоваться успел. Работал от зари до зари, утрясал, выпрашивал, гнулся, внешторг вылизывал – обеспечивал процветание универмага. Не всегда и летом отдохнуть успевал. Из всех удовольствий: баня, иногда порыбачить, роман с женщиной иногда тоже – на многих времени не было; и выпить белой, по-русски, до стекленеющих глаз.
Всё жене, и Олежеку, сыну, а после – для внука. Для чего деньги множил?..

Виталик половину дедова добра растащил по скупкам и комиссионкам.
Продавал картины, вещицы из бронзы. За бесценок – брюлики из бабкиной шкатулки, безделицы царских времен, ценности антикварной. «Мутил» на них и напивался. Шарил по барам; во двориках – на скамьях – распивал. С дворнягами разговаривал, задушевно.
В опорнике Олег отслаивал деньги ментам, – румяным, колючим и метким, украдкой скалящим глаз на фактуру, прикид и блестящую «тойоту» папаши. Папаша не был молод – для скачек по хатам, пивнухам, дворам и участкам. Олегу было уже шестьдесят.

Однажды, забирая в псовнике сына, Олег замешкался на входе. Что-то с сумкой было, или с карманом пиджака…
– Здравствуй, грязь! – сказал Виталику мент. И ударил ладонью в решетку. Он был нетрезв, его качало. Он шел из каптерки, не заметил Олега.

Олега затошнило: от жизни. От блядства этой жизни, воспетой поэтами и созданной – Богом… Неизреченным Богом, Богом богов. От людей, которые эту неизреченную – прекрасную в корне – жизнь сделали помойкой, отстойником, домом терпимости, эшафотом. Он сам, в том числе.
На машине он привез Виталика домой.

Сын заблевал кресло, ботинками упахал чехлы и заднюю дверцу «тойоты». Олег волок сына к лифту; Виталик был тяжел, он него разило вонью; он повисал на Олеге кулем… – хотелось сказать (сказать кем-то – нет, не им! не Олегом – кем-то черным, вовне его) – …кулем «дерьма», – но сын был родной. Он был родной, этот сломанный мальчик. Убитый, надорванный. Беспутный, как тот Олегов – давний – пляжный – жест… «Брось его, – сказал все тот же, сатанинский, тихий, скалившийся голос. – Брось! он окочурится за час... Ты врач, ты это знаешь. Мороз минус 20». «Не моя мысль, – сказал себе Олег. – Ты не моя, сука, сейчас уходи!»
Мысль закисла и пропала.
Олег с трудом дышал…, – с Виталиком – мешком нависшим на плече – осиливал он пятнадцать ступеней, неодолимых как его кара. Пятнадцать, – как количество ЕЕ лет…



*
Домой он пришел без лица. Мокрый еще, после ливня: одежда не просохла.
Виталик сидел в кухне, большой и неторопливый – ел борщ, оставленный Надеждой. Нади не было: она уезжала в выходные на дачу. Сажала цветки-лепестки – апрель, самая страда для посадок.
Олег ушел в комнату, упал – всем весом – на кресло. Света не включал, переодеваться не стал тоже. Катились слезы: градом. Горло давило, и было плохо на сердце, как не было плохо еще никогда. Он думал, что никогда не сможет искупить ту вину, закрыть свой долг – перед Аишкой…
Олег знал и видел, что юность глупа, нетерпелива, горяча, – он не был прав; он был нетерпелив, он горел; он пил пригоршней эту чудесную и маленькую жизнь, затаптывал солнце – в крови этой жизни…

– Бать, ты чего? – сказал Виталик, почуяв неладное. Заглянул в комнату, выключателем щелкнул.
Олег плакал молча. Как пацан плакал, не снимая очков. Стирал со скул проточины, смахивал куда-то оземь. Слезы падали на мокрый костюм, становились незаметными на нем. Пробовал улыбнуться – вышла гримаса. Не мог улыбнуться, глотал свое горе.

– Бать, чего? чего ты… – Сын юлой закрутился по комнате. – Бать, прости меня, а?.. Ну, я гад. Ты сто раз спасал меня!... Ты меня любишь как никто!!! В тебе любви море. Бать!

– Любви?.. – Олег повернул лицо к нему. Усмехнулся. – Так вот послушай меня. С е й ч а с меня послушай. Была любовь. Лет в двадцать… Далеко отсюда, в Баку. Она очень любила... Девочку, – ту, с фотографии – помнишь? Она… Я не выждал срока, – не стерпел. Надругался над нею, почти. Мог бы дождаться – не стал. Мог бы приехать снова – махнул рукой: зачем? Потом не писал ей. Она пила; потом умерла.. Она ждала меня, понимаешь!

Виталик смотрел в лицо отца: ошеломленно. В его поврежденные болью глаза. Точно только что Олега увидел. И зашептал испуганно, резко:
– Да все нормально. Ты погасил все давно!.. Реально. Прости меня, а? Я подошьюсь, вот крест! папа, хорошо?.... Бать, ты благороднее многих! Это ошибка была… Ты выплатил полностью!!!
– Где я «погасил». Чем я… – рыданием давился Олег. Душило горло, и била истерика. Он ушел в ванную, дверь запер, отвернул кран на полную, чтобы не слышал Виталик. Не нужно слышать ему, – и так дал видеть слабину.
Сын сорвал шпингалет: двумя рывками сильного тела. Поднял Олега с края ванной, умыл лицо его, полотенце сорвал с крючка. К груди прижал голову – с висками седыми, с жесткими струнами серебра, в нестарческой еще челке.

– Бать, все. Реально все… Ты прощен! Ты слышишь меня!!! Ты прощен за ту любовь!.. Послушай, ты искупил все – ты меня спасал пятнадцать лет!.. Ты меня спас, теперь все правильно: ты умеешь любить… Ты доказал. Заплатил!!!
Олег слушал, дыша сыновним алкоголем – грудь сына пахла перестоянным запахом тела, водки, борща; он слушал, набирая дыхание, он понимал, что Бог – словами сына – прощает его; он прощает его, навсегда, навовсе, насовсем: БЭЛИ СЭН АЛЛА, будь благословенна, любимая, – мы встретимся снова, за порогом этого мира, мы встретимся непременно: в одном из будущих существований; я стану отцом тебе – я воспитаю тебя, как Виталика воспитал; я закрою долги, – навсегда и насовсем; я дам тебе все, чем сам владеть буду: начиная от сердца, кончая купленным радужным платьицем – ты только подожди, и только найдись снова, дай мне шанс, мой золотой исстрадавшийся газеленок...

С трудом он мог произнести бесценное прежде имя – Аише; точно запечатано было иероглифом святости, связано узлом молчания – для его языка.

«Борьба эгоцентризма и плоти с человеческим во мне, надеюсь, в прошлом для меня... Ошибки, совершенные по горячности – их следствия – выпиты мною до дна. Дни и месяцы страданий закрыты ее одним-единственным «помню». Камень отодвинут от сердца, растворена боль, приток радости сделался шире, – прости мне Бог; я сделал все, что было в силах: счета оплачены; мой вексель отдан ветру».




Три дня прошли тихо; Олег оперировал, Виталик жил как прибитый.
В субботу – Олег не работал, – сын явился откуда-то, скинул на пол два пакета.
– Бать! гляди чего принес... – сунул пакет Олегу. – Это тебе. Я с аванса. На АЗС, «пистолетчиком» попробовал ткнуться. Не знаю, как пойдет. Платить пока мало будут, но есть перспектива. Сутки через двое режим. Форму дали. Приколись… – Он вывалил на кресло синий с белым комплект. Растряс его, откинул. – Комбез, куртка… Ты давай, смотри, чего там в пакете.
Олег посмотрел. Пачка кофе элитного – не одна сотня ушла, – блок олегова «Кэмела», «бронза». Сверток, размером в две ладони – в углу. Плоский, похожий на книжку. Олег развернул.
Это была фоторамка – хрень для дома, деньги на ветер. «Пылесборник», как Олег называл. В руках повертел, «спасибо», положил ее на стол.

– Это для нее, – сказал неловко Виталик. – Ну, вставишь фотку, положишь в ящик стола... Вынимать будешь, смотреть иногда, короче. – Он смешался, шмыгнул рукою под носом, ушел в коридор. Загремел там, в кладовке, чем-то. Потом явился, с рюкзаком – развернутым – напреревес.
– А что мама, долго на даче еще?.. – Олега спросил. – Ты выходной же сегодня? Едем к ней, копать, кусты резать, – да там еще причелину на крыше подбить надо; я помню с прошлого лета… Чего купить, в «Ленте» купим: завернем по дороге.
Олег молчал, кивнул механически, кусал изнутри губы, чтобы не дать глазам стать мокрыми. Слишком часто очки протирать.
Поехали.


В 31 Виталик завязал со спиртным и уколами, женился на женщине с ребенком, и вроде все у них сейчас хорошо. Работает и приезжает постоянно, – к Олегу с Надей, помогать.


__________________

саунд – http://www.youtube.com/watch?v=z3g-PKogC5c – кой-чего из транса.

http://95.169.186.28/music/32708.mp3 (вносить в строку браузера) – романтика, Lostprophets

http://www.youtube.com/watch?v=-r67lNV09K8 – наилучшее о Баку

http://www.youtube.com/watch?v=tgN7Eg_Wfoc – балабан, виртуозно

http://www.youtube.com/watch?v=0EwmI-JhTdQ – Дживан Гаспарян, Ксения Симонова. бэст

Михаилу Сидорову спасибо


гардаш* – братец
он бещь*– пятнадцать
бунун русчасы нэ?*… – как это по-русски
ирали – гери* – вперед, назад
чох аг* – очень белый
чох узаг* – очень далеко
ири* Олег – большой Олег

делириум тременс* – белая горячка
апноэ – остановка дыхания






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Штрудель и Мелони

Присоединяйтесь 



Наш рупор
Мюзикл "Тени" Новые треки


Присоединяйтесь 





© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal
Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft