16+
Лайт-версия сайта

1-й провал, 2-е большое горе и очередное бродяжничество

Литература / Проза / 1-й провал, 2-е большое горе и очередное бродяжничество
Просмотр работы:
16 декабря ’2024   09:42
Просмотров: 13

В солнечный июньский день мы с друзьями сидели на пустыре под яблоней и пили вино, закусывая колбасой и тортом. Сейчас там квартал элитных домов, а яблонь почти не осталось. Но ту железобетонную трубу, на которой мы любили сидеть, до сих пор видно, хоть и совсем немного. Земля поглотила её.
Повредившись рассудком из-за смерти сестры, пять лет проучившись во вспомогательной школе, а потом кое-как закончив специальное ПТУ, с горем пополам, я получил профессию художника-керамиста. Конечно, я, высоченный балбес, оказался профессионально непригодным, меня со свободным распределением никуда не брали, и я работал курьером в институте моей матери. И теперь поднимался на нереальную для себя высоту. Я, дурень и бездарь, прошёл просмотр, и меня брали туда, куда был путь заказан даже очень талантливым и прекрасно подготовленным абитуриентам! Вот, за это-то мы и пили, празднуя начало новой жизни.
Попасть в это учебное заведение почти невозможно даже профессионалу. У меня есть знакомый, Серж Лукъянов, меня постарше. В 1988-м году, уже лет в 30-ть, он закончил ТХТУ (теперь это Театрально-Художественный колледж) и намылился, было, в институт Сурикова, и там ему говорят: «Учиться мы Вас не примем, но берём преподавать!». Это ли не абсурд?! Он и по сей день там преподаёт!
Аналог нашему московскому Суриковскому - питерский институт Репина. Он находится в здании бывшей Императорской Академии Художеств, поэтому считается в чём-то более престижным, чем московский. Его история впечатляет. Эти стены помнят Брюллова, Иванова, Саврасова, Чистякова, Репина, Врубеля… столько великих русских художников вышло из этого здания!
В 60-е - 80-е годы и далее, уровень художественных училищ и вузов в СССР упал. А поступить стало труднее из-за коррумпированности. Те, кто на голубом глазу уверяют, что попали в Суриковский без блата, и при этом не приезжие, либо намеренно вводят в заблуждение, либо сами заблуждаются. Дело в том, что они, готовясь туда, занимались с преподавателями оттуда! И цены за эти уроки космические! Та же взятка, только выплачивается она постепенно. А учат-то в этих вузах халтурно. Студенты, это понимая, помимо вуза берут частные уроки. Как правило, эти учителя - старики, которые сейчас поумирали или перешагнули 100-летний юбилей (художники часто живут долго). Некоторые из них ещё помнят живого Репина, учились у Фалька, Курилко. Скоро уж никого из них не останется. Поколения их учеников уже не те. Вымирают профессионалы. Самым молодым сейчас лет 50-т. Те, кто моложе, уже в «красной книге».
Я тоже учился частным образом у художника в мастерской, впрочем, талантом и трудолюбием не отличался, поэтому мне это слабо помогло. Я косорукий и туповатый, а родители и бабушка отчаянно суетились, бегая, как сурикаты, чтобы отмазать меня от армии и отправить в вуз или, на худой конец, в психушку какую-нибудь.
Сам я тоже перед поступлением взялся за ум и трудился, как прклятый, так как никакой блат не поможет, если ничего не умеешь. И я до мозолей и боли во всех костях работал у мольберта, постоянно штудируя натуру. Мой учитель не слезал с меня почти сутками.
Кроме того, большая беда случилась в нашей семье. У мамы, несколько лет назад обнаружили рак. Она стала сначала недомогать, а потом болеть всё чаще и тяжелее вскоре после первого большого горя нашей семьи - смерти моей сестрёнки. Она тяжело хворала последние годы, дважды ложилась в больницу. Продержавшись до моего окончания ПТУ и поступления в вуз, поняв то, что сын, наконец-таки, пристроен, она успокоилась и устав, перестала бороться за жизнь. Осунулась, подурнела, ей становилось всё хуже, и она часто лежала без сил. Я, после потери любимого человека, ставший снова ходить в храм, покаявшись в своих грехах, молился за неё, заказывал молебны в церквях и монастырях.
И вот, мать очередной раз лежала в больнице, а я ехал в Питер. Папочка и бабушка расстарались, Дмитрия Константиновича Мочальского, народного художника, уломали, упросили, а у него были связи, и он сделал мне какой-то крутой блат у маститых питерских метров от искусства. Пришлось продать что-то из фамильных ценностей и дать нехилую взятку, без чего нельзя было никак, и тогда меня брали в институт Репина! В ту самую, бывшую Императорскую Академию, о чём можно было только мечтать! Неслыханное везенье! Отец поехал со мной, помог кучу художняцкого барахла допереть до Питера.
Поселился я в общежитии. Мучаясь совестью из-за того, что блатной, я, ранее уже пройдя просмотр, сдал экзамены. Проходной балл мне, блатному, натянули, меня приняли, и мне было невыносимо стыдно смотреть в глаза другим абитуриентам. Это потом я узнал о том, что все те питерцы и москвичи, кто туда поступил, были, как и я, «позвоночные». То есть, по звонку сверху поступили. Так я, каким-то чудом и немыслимыми стараниями родных, попал в институт Репина, не веря до конца в то, что такое возможно. Ещё вчера я боялся загреметь в Афган или, учитывая школу для дебилов в прошлом и недавнее лесное спец.ПТУ, в какой-нибудь стройбат, а сегодня я «на коне»!
Омрачало радость лишь то, что мать была очень плоха. Ей не помогли очередные облучения и химиотерапия, её, лысую, с жёлто-серым лицом, выписали домой умирать. Её роскошных волос было несказанно жаль, и я заметил то, какая маленькая у неё головка. Новые волосы росли довольно быстро, густым «ёжиком». Вероятно, из-за интоксикации организма, мама плохо ела, но постоянно хотела чего-нибудь необычного, например, варенье из грецких орехов, крабов, чечевицу, зелёный сыр, и мы рыскали повсюду в поисках этих редких в те времена продуктов. Но едва попробовав деликатес, мама отворачивалась от еды, и тарелку уносили. Вскоре у мамы начались сильные боли, и она расплакалась от огорчения, а потом стонала да искусала себе все губы до чёрных синяков. Ей прописали обезболивающие уколы. Хосписов тогда не было, уколы ей ставили дома, и от них она была, как пьяная. Приходилось подкладывать ей судно, так как она уже не вставала. Отец начал всё чаще напиваться вусмерть. Не смог он пережить сначала смерти дочери, а потом - страданий любимой жены. Я злился на него. Если любишь – помогай, а не бухай. Но он не мог остановиться.
И вот, был сентябрь, скоро должны были начаться занятия, пора было ехать в Ленинград. Маме стало совсем худо. Уколы плохо помогали. Не хотелось её оставлять, но отец велел ехать, мотивируя это тем, что иначе маме будет ещё хуже. И я поехал. В поезде, на верхней полке сотрясался от беззвучных рыданий всю ночь, а ранним пасмурным утром в Ленинграде вышел с Московского вокзала и, в тоске от дурных предчувствий, побрёл пешком до общежития, таща на себе рюкзак и два чемодана. Было не спокойно, тревожно. Я думал о матери, и мне было безумно жаль её.
Добравшись до общежития, я, скинул вещи и, стараясь не разбудить двоих спящих парней, навёл порядок вокруг своего койко-места, а когда зазвенел будильник, и рабята стали просыпаться, поставил чайник и начал готовить королевскую яичницу на всех в знак нашего знакомства. Есть не хотелось, меня тошнило, и в горле застрял ком. Но другие-то парни поели бы с радостью, и я хотел сделать им приятное. Мы пожимали друг другу руки, представлялись, и я узнал о том, что юноша по имени Вано из грузинской деревни, а Богдан из Львова. Поболтав немного за завтраком, мы стали собираться в институт, и у меня от волнения затряслись руки. Заскочив в трамвай, мы поехали в институт. Первый день моего пребывания в вузе прошёл сумбурно, от волнения не запомнил первого дня учёбы, как кого зовут и того, что мы делали, как-то выпало из памяти. Помню лишь то, как после занятий мы с моими новыми товарищами по общежитию пошли в подвальчик-бар пить кофе с эклерами. Как приятно было вместе, в полумраке, вот так сидеть… Теперь этого кафе там уже нет. В моей жизни всё так. Нет училища, где я учился, там теперь банкетный комплекс и буржуйский посёлок, нет дома, где я родился, его снесли по программе реновации, давно нет родителей.
Впрочем, я остановился на осени 1983 года. Тогда люди нашего круга всегда называли Ленинград только Санкт-Петербургом или Питером. «Меня поступили» в «Академию», и теперь необходимо было ловить удачу за хвост, и всё начиналось, вроде бы, не плохо. Учиться мне нравилось. У нас образовался круг общения, мы много, где бывали, по театрам ходили, по музеям, по всяким концертам, выставкам…
В нашей компании не было ни одного ленинградца, все были приезжие – я, москвич, Бархударов из Еревана, Вано Чхеидзе, мой сосед по общаге – грузин, Богдан Горобец – украинец, Рита - из под Архангельска, Дарин и Ханя – монголы, из, так называемой, внутренней Монголии, размещавшейся на территории Китая. Марина была москвичкой, переселившейся в Питер. Её никак не принимали в институт Репина, и, когда ей было уже 30-ть лет, она поступила в ЛГИТМИК. Их общежитие было на улице Опочинина, и мы часто к ним туда заходили. Такой, вот, разношёрстный у нас образовался тандем из дармоедов, считавших себя гениями. Что касается аборигенов, то я был удивлён нездоровой обстановкой в институте. Кругом же - «самые высококультурные в мире» питерские мажоры, глядящие на приезжих с высока. Их, буквально, кривило только от того, что я москвич. Москвичей питерцы не любят, считают быдлом. Мы отвечаем тем же, не любим их за снобизм, за «булку, пышки да шаверму». Мне осталось не замечать такого к себе отношения, вежливо отвечать на колкости… и удалось с ними как-то поладить. Я приносил свои графические работы в папочках размером с половину печатного листа, эти картинки однокурсникам и студентам из других групп нравились. Они любили их рассматривать. И вот, меня признали за своего парня, «даром, что из Москвы». Но вот, я сбрендил настолько, что решил ещё в первую неделю занятий, вместо того, чтобы налегать на учёбу, создать творческую группу «Наивные».
Мне это пришло в голову, когда я шёл из института по переулку в районе Невского и вдруг захотел отлить. Нашёл во дворах почти расселённый дом и, войдя в пристройку к нему, решив не писать в подъезде, а поднялся на самый верх и обнаружил там открытую дверь на огромное чердачное пространство, и тут же застолбил помещение, открыв этюдник и написав масляными красками «Дом Наивных» на двери чердака и стене дома с красноречивой стрелкой в верх. Я сходил в уборную, которая там была, оставил на чердаке этюдник и пошёл в общежитие. Чхеидзе, Горобец и Бархударов тут же принялись за дело. Натащили туда стульев и стол, каких-то ящиков с помойки, удлинителей и ламп. Покрасили стены и потолочные балки, помыли окна. К утру чердак было не узнать. Уютное помещение с плиткой, на которой посвистывал чайник, круглым столом под клетчатой скатертью, на котором громоздились всякие печенья, сухари с изюмом, консервные банки и бутылки с горячительным. Я был номинально отцом-основателем группы, но фактически ею руководил деятельный Бархударов. Впрочем, и у меня было полно энергии, я был молод, здоров и развернул бурную деятельность по развитию синтез-группы и созданию движения «наивных реалистов». Наше камерное неформальное творческое объединение деятелей искусства и культуры в области поэзии, литературы, изобразительного искусства, кино, фотоискусства, было открыто. Моему детищу, конечно, по популярности далеко до Митьков, нас никто не знает, хотя мы с ними и чем-то схожи... «Что вижу, то пою!» - вот наше кредо. Направление - наивный реализм. Мы вольно копировали понравившуюся этикетку от советского «Индийского» чая или, например, коробки конфет. К нашей компании примкнуло ещё несколько молодых художников, которым нравились правила группы: «Делаем, что хотим!» (понравилась открытка с кошечкой - «срисую» её, понравилась дамочка в шляпке - пишем её так, как охота, как получается - расслабон полный и кайф от живописи…).
Чердак был открыт всегда. Прийти туда можно было в любое время, чтобы зарядиться положительными эмоциями, насладиться живописью после вынужденной работой (ради стажа и заработка), поболтать о художняцком и топать домой, и тогда жизнь не беспросветная, а с радостью от творчества, общения с единомышленниками и постоянного пребывания в искусстве.
Если художник в СССР не был членом союза художников, он не считался профессионалом, и если не ходил на службу, то назывался - «тунеядец», а это – статья, по которой могли выселить из столицы за 101-й километр. Для многих художников, кто не смог «вписаться в режим» и получить статус художника, этот самостийно занятый чердак, могущий в любой час закрыться ментами, был глотком кислорода!
И я так увлёкся этой затеей, что занятия в институте систематически пропускал, так как был страшным разгильдяем. Мы любили выпивать в баре у станции метро Гостинный двор, а догоняться уже в «Доме наивных», как мы называли своё детище. Я был глуп, мне хотелось во всём соответствовать питерской богеме, которую себе выдумал. Такой представлял её жизнь и вёл себя так, как, по моим представлениям, положено вести себя людям из андеграунда. Конечно же, мы все здорово пили. Только другие были хитрее. И способнее. Они успевали учиться, готовиться к семинарам и сессии, а я напивался вусмерть, забыв про учёбу. Таким был дураком, и так бездарно про**ал свой единственный шанс, этот бесценный и просто царский, а главное - последний подарок отца и всей моей оставшейся семьи, который они купили мне на последние деньги, вконец обездолив семью. И теперь моя мать умирала, а на обезболивание денег не хватало, и мы ей уже ничем не могли помочь. А я, вместо того, чтобы учиться, пил да малевал, как курица лапой, воображая себя основателем нового явления в искусстве. Полный кретин. Хотел заполучить авторитет у питерских снобов, изображая из себя «крутую богему» и «душу компании», а сам остался в дураках. Уважения к себе я так и не почувствовал, в результате. Власть в нашем объединении я упустил сразу же, не заметив того, как она перешла к Бархударову и другим. Обид на них у меня нет. Всё правильно, я это заслужил, никчёмный дурачок.
В веселье и пьянстве пролетела осень, началась противная питерская зима, близился новый, 1984-й год. В Питере было холодно и очень промозгло. Я поддевал под брюки двойные кальсоны. И тут-то я спохватился, поняв то, что совершенно не готов к сессии. Когда понял масштабы бедствия, стало ясно то, что никак не успею всё наверстать, и, засев за занятия, отдался на волю Божью. Никто не рвался мне помогать, разве что, давали конспекты переписать, и я понимал то, что не успеваю усвоить такое количество текста. Да и к просмотру работ по рисунку, живописи и композиции я тоже готов не был. И тогда я запоздало вспомнил о том, каких глупостей я наделал, и как там дома, моя больная мама. Она думает, что я старательно учусь, а я прогулял семестр, ничего не изучив. Чтобы не сойти с ума, думая о том, что там с матерью, я стал пить успокоительные пилюли, и меня клонило в сон. Всё валилось из рук. Фортуна от меня отвернулась. Ничего не закончено, одни прогулы, но я надеялся на то, что, как-нибудь пронесёт. И меня действительно пронесло, но в том смысле, что от волнения начался, pardon, понос. День был страшно морозным, и в здании было очень холодно.
На просмотре я бродил, как неприкаянный, по этажу, заглядывал во все аудитории, где были выставлены работы студентов, одинаковые, как напечатанные в большом количестве, фотографии. И я сердцем понял то, что мне этот вуз мне никогда не закончить. Мне хотеллось бежать со всех ног прочь из этого холодного здания, где студенты вместо живописи выдают какую-то фотографично-натуралистичную, совершенно безвкусную мазню.
Мне наставили двоек, и я был на вылете. Мы с ребятами пошли в забегаловку, где с большим опозданием справили новый, 1984 год. Потом мы писали этюды, несмотря на страшный мороз. Этюды у меня получились удачные, и я, по наущению своих товарищей, принёс их в институт, где мне сказали: «Надо же, можешь, когда захочешь», и оценили на высший балл, исправив мою двойку по живописи на тройку, что меня изрядно взбодрило.
На каникулы я поехал в Москву. Войдя в квартиру, был напуган видом матери, не узнав её в шерстяной шапочке, страшно тощую и с чёрным ртом. Уколы уже плохо помогали. Мама очень страдала, страшно крича. Мне было физически больно от вида её страданий. Отец тоже лежал. Мертвецки пьяный. Мы давно уже знали о том, что мама обречена и вот, она мучительно умирала. Подозвав меня, она сказала: «Я даже рада тому, что ухожу относительно молодой. Я прожила вполне счастливую и очень интересную жизнь…»
Я, ошарашено посмотрел на валяющегося, раскинувшись, на проссанном диване, отца в невменяемом состоянии, на большой портрет сестры, на всю жизнь оставшейся четырёхлетней, а потом - на маму, а, точнее, то, что от неё осталось. А она улыбнулась мне чёрными губами и сказала: «И ты тоже, будь счастлив…» и… умерла.
Сначала я замер с широко открытым ртом, а потом истошно закричал, упал на бездыханное тело матери, ударившись о её косточки, потом кинулся к отцу, лицо которого было бордовым, а рот открыт. Растолкать его не удалось, хотя я его с ненавистью лупил по щекам и тряс, но он так и не очнулся. Отшвырнув его, я вызвал скорую, а потом выскочил на лестницу и стал метаться по всему дому, нажимать на кнопки звонков и кричать, плакать: «Помогите! Помогите, ради Бога!..»
Приехала бригада скорой помощи. Два мужика прошли в нашу смрадную комнату. Доктор кинулся к лежащему отцу, а фельдшер или медбрат, как там их…, сел прямо… на маму! Сидя на ней, но деловито открыл чемоданчик. Я заорал: «Встаньте сейчас же!», но мужик тупо на меня уставился, не понимая того, что от него хотят. Я сказал, что вызывал их к матери, а отец просто пьян. На вопрос: «Так где же твоя мама?», я ответил: «Вы на неё сели!», и тогда мужик подскочил. Он её на кровати не заметил - так она усохла. Один плоский, маленький скелетик от неё остался.
Что было дальше, я помню плохо. Мне от всего этого стало дурно. Похороны, погребение, когда маму мою зарыли в землю, и это было жутко… поминки, которые организовали мамины сослуживцы и друзья, на которых отец снова надрался до скотского состояния и рухнул под стол. Тяжело всё это вспоминать... так я провёл зимние каникулы…
Когда каникулы закончились, я на том же утреннем поезде вернулся в Питер, по колючему ветру добрёл до своего жилища и вошёл в общежитскую комнату. Ребят не было. Я сел на койку, и вдруг навалилась такая тоска! Я чувствовал такую немощь, такую скорбь, а слёзы лились нескончаемым потоком. Я лёг и забылся тяжёлым сном. Проснулся от того, что приехали Вано и Богдан. Стол завалили гостинцами из своих тёплых краёв. Украинское сало, наливочка, грузинское вино, козий сыр… Нужно было идти в институт, и мы, выйдя на холодную тёмную улицу, побрели на трамвайную остановку. Мела метель, трамвая долго не было… в институт я приехал, задубевший.
Надо было срочно исправлять двойки, но я не мог найти в себе силы учиться. Понимал то, что со мной творится что-то не то, что я заболеваю, но с усилием вставал, ехал в чёртову Академию, где со мной строго разговаривали, пугали отчислением…
Учиться было не просто трудно, а невыносимо. Из-за депрессии у меня начались срывы. Ходить на занятия было мучительно, как будто кто-то выталкивал меня из стен института. Моя живопись перестала выглядеть академичной, а, почему-то стала какой-то шизоидной, но я ничего не мог с собой поделать. Мою манеру письма, естественно, там не понимали и не принимали. Да я и рад был работать академично, и более того -мне казалось, что у меня всё получается. На деле же на моих работах были нарушены пропорции до серьёзных искажений, всё было смещено по осям, и натурщики на моих холстах были жуткого вида. И сам я стал совершенно невменяем. Это я сошёл с ума.
Посреди семестра я вдруг приехал в Москву. Друзья нашей семьи, увидев меня со спутанной шевелюрой и всклокоченной бородой, ничего не добившись от моего непросыхающего отца, на свой страх и риск, вызвали скорую психиатрическую, и меня положили в какую-то ужасную психбольницу, где по-садистски издевались над больными. Брили наголо, обдавали ледяной водой из шланга, как скотину, а за малейшую провинность отбирали пижамные штаны, оставляя человека с голым задом да причиндалами наружу, а это унижение полностью выбивает из колеи. Кормили там отвратительно. Давали баланду какую-то. Хуже, чем в тюрьме. Утешало лишь то, что я откосил от армии, так как тогда можно было попасть в Афганистан, быть там убитым или изувеченным. Я провёл в психиатрической лечебнице целый месяц. В апреле меня выписали, и я вошёл в квартиру, где уже не было мамы. Запах лекарств только ещё не выветрился. Его даже не заглушали запахи от отца. Со дня похорон отец пил постоянно, валяясь на грязном, продавленном матрасе и справлял нужду под себя. В квартире стоял невыносимый смрад.
Я ещё месяц сидел на таблетках. Пришлось взять академический отпуск, потому что заставить себя приехать в Питер и пойти в институт я был не в силах.
В ужасном состоянии я бродил, неприкаянный, погружённый в себя, по городу, так как не хотел бывать дома с пьяным отцом. А когда уставал слоняться по улицам, заходил подремать в первый попавшийся подъезд какого-нибудь дома. В то время консьерж в подъезде был редким явлением, не говоря уж о домофонах. Изредка водились кодовые замки, но они, как правило, были поломаны. Если же кодовый замок был в исправном состоянии, то две или три цифры кода были кем-то заботливо нацарапаны на стене или двери. Таким образом, подъезды в советских домах были открыты, и я поднимался на самый верхний этаж и там дремал, сидя на ступеньках.
Денег после смерти мамы не стало, я не работал. Отец всё из квартиры вынес…
В институте, к сожалению, мои серьёзные проблемы не рассосались, а ещё больше усугубились. За академический отпуск я хотел избавиться от, так называемых, «хвостов», но не ничего вышло. Я занимался со знакомым художником, любезно согласившимся учить меня бесплатно, он со мной мучился, не понимая того, что с его учеником происходило, выбивался из сил, чтобы у меня не заваливались направо все предметы, и я прекратил бы малевать краплаком, чёрным, фиолетовым и ядовито-лимонным. Но у меня ничего не получалось, хоть я и боролся с собой. Мне казалось, что я всё делаю правильно, и тычу кистью в нужный цвет! Лишь, спустя какое-то время, увидел то, что на самом деле ляпал из-за своего психического заболевания.
В сентябре я возвращался в Ленинград, чтобы там снова пойти на первый курс. Однако, меня ждал новый виток неприятностей. Приехав в Питер, я попал под унылый осенний дождь, ветер с Невы срывал с меня одежду. К студентам с коими мне предстояло учиться, я почувствовал неприязнь. Каждое утро, хмурое и дождливое, я заставлял себя подняться, пил кофе, тащился в институт с твёрдым намерением заниматься. Однако трамвай сам привозил меня в «Дом наивных». И там я застревал, предпочитая пить горячий кофе с печеньями и малевать то, что взбредёт в голову. Почему это происходило? (Что транспорт вдруг мог заблудиться.) Да в Питере бывали такие странные вещи, когда вдруг трамвай резко менял маршрут и уезжал не туда, так и не довозя пассажиров до цели пути. Более того! Там даже поезда метро на другие линии сворачивали неожиданно и без предупреждения. Или голоса из динамика сообщали об этом позже, когда ничего нельзя было изменить. Странный город, с дурной энергетикой. Депрессивный город… Там не вылечишься, а заболеешь ещё сильнее, и я маялся, тосковал в этом холодном Питере, скатывался в бездну безумия всё глубже, и мне не хотелось возвращаться... вспоминал маму и выл. Вой эхом гулял под потолком чердака Дома наивных и звенел ржавым колоколом. Так я и не смог учиться в институте, куда меня с таким трудом запихнули. Преподаватели меня невзлюбили, я приходил на занятия пьяным, запустил, завалил всё, что только было можно, и уехал в Москву. Домой идти не хотелось, но было нужно принять ванну, переодеться… я был голоден…
В московской квартире меня ждал нежданный порядок и запах незнакомой еды. В нашей квартире раньше никогда так не пахло. Наша еда пахла гораздо приятнее.
Там оказалась молодая женщина, как я потом узнал, из Таганрога, а отец был трезвым и тихим. Бороду он сбрил, волосы его были аккуратно пострижены. Мы расцеловались, и он познакомил меня с новой супругой. Наверняка, ушлая бабёнка, уже успевшая забеременнеть, судя по пузу (ежу понятно, что не от папы), сводила его в ЗАГС, пьяного, чтобы всеми правдами и неправдами зацепиться в столице. Сейчас экспертиза ДНК не позволила бы ей обмануть отца, но в СССР, середины 80-х этого ещё не было. Даже ультразвуковое исследование беременным не делали. Негодуя, ушёл оттуда, не в силах более там оставаться.
Я вышел из дома и, не разбирая дороги, пошёл, не зная, куда. По дороге, мне пришла в голову мысль поговорить с мамочкой, и я поехал на кладбище. Там сидел у могилы матери, бабушки и сестрёнки, пил водку и рыдал. Было так хреново, что хотелось удавиться. Но я заставил себя встать и, шатаясь, с туманом в голове и глазах, поехал на вокзал. Билеты в кассе были, поезд уходил через 40 минут. В Питере забрал документы из института, так как меня оттуда выперли, и направился в «Дом». Там никого не было, зато было, что выпить. Я догнался, чем Бог послал, и упал. Утром Бархударов холодным пивом привёл меня в чувства. Я поселился в «Доме наивных», где писал картины и жил, непонятно, как и на что.
Черненко умер, пришёл Горбачёв, прошла антиалкогольная компания, которую помнят все, кому сейчас около пятидесяти и больше. До этого мы частенько посещали забегаловки и много пили. Отец снова попытался восстановить меня в институте и показать хорошим психиатрам. Я, конечно же, понимал то, что надо устраиваться в жизни и не выпускать такую возможность, как институт Репина, но «Дом Наивных», кафешки, горячий кофе, бухло и новомодная «травка», были сильнее всех доводов рассудка. Обкуренный, я бродил по Летнему саду среди буйства красок золотой осени, а за мной летели последние полупрозрачные осенние бабочки, а когда я присаживался на лавочку, они садились мне на плечи...
Всё никак не удавалось восстановиться в институте, чему был даже рад, так как душевных сил для продолжения учёбы у меня не было. Из-за депрессии ничего не клеилось, я не мог даже читать, и, к тому же, возненавидел это место до зубовного скрежета. Я мог нормально себя чувствовать только на чердаке дома под снос, где жил без денег. Ребята многому научили меня - выживать, добывая подножный корм, делая свечи, мыло и прочее необходимое для жизни своими руками. Например, я научмлся питаться голубями. Голубей ловил так: наливал самогон в миску с кусками хлеба, голуби клевали хлеб, и через некоторое время летали, как в невесомости, их можно было ловить руками. Голуби и крысы очень вкусны. Собирал с газонов свинушки и шампиньоны. Кстати, питерцы не едят свинушки, считая эти грибы ядовитыми! Поубивал бы их всех! Поэтому, на бульварах и в парках этих симпатичных замшевых воронок было полно! Их не ели даже бродяги! Город баранов!.. Хуже Питера только Тула, хуже Тулы только исламские государства, а хуже них, разве что… ад. Всю осень питался, в основном, свинушками, на зиму их много засушил. Всё наше помещение ими пропахло. Аромат был божественным.
Кроме грибов, питался одуванчиками, снытью, крапивой. С яблонь, слив и груш я ночами, с фонариком, срывал плоды, а также, собирал, если находил, вишни, боярышник, смородину, крыжовник с кустов, которые расли во дворах. Насушил этих ягод и плодов, мочёных яблок наделал, протёр крыжовник и смородину с сахаром, который спёр из столовой, варенья наварил. Готовить я стал неплохо. Не скрою того, что, выезжая за город, таскали с огородов кочаны и морковку, а потом квасили мы капусту в бочке, притащенной откуда-то Бархударовым. Для меня это был «спорт». Было интересно узнать, может ли выжить человек в «мегаполисе» без денег. У меня это получалось. Правда, Питер называется мегаполисом с большой натяжкой. Вот Москва после присоединения к ней Новой Москвы – это мегаполис. А Питер 80-х…
Поскольку, я был ещё достаточно прытким, приноровился ездить на сцепке трамвая сзади, чтобы избежать разборок с контролёрами. Особенно злые контролёры были тогда в тамошних электричках, и я частенько цеплялся к товарняку и ехал то на цистерне, то ещё как-нибудь, чтобы не попадаться бешеным ревизорам.
Из своих волос я делал кисти. Краски буквально находил на дороге. Растирал их из камней и глин. Керосин просил отлить в канистру у мужиков, чинящих эскалатор в метро, уголь готовил из резины, срезанной с подошв старых башмаков, или берёзовых веточек. Оргалит для живописи (вместо холстов) подбирал на помойке. Так я пережил осень, затем - зиму 1984-1985-х годов. Пришла весна, и я почувствовал себя лучше.
Когда стало тепло, я пошёл пешком туда, куда глаза глядят, спал прямо на земле под открытым небом, мылся в водоёмах, питался так, как меня научили художники-хиппи. Грибы, мелкая живность, ворованные куры… Всё лето прожил один, скитаясь по лесам, иногда заходя в населённые пункты, чтобы что-нибудь, что плохо лежит, стащить. Оброс, загорел дочерна, отощал. С октября стало холодно спать на земле, рано темнело, и я стал искать место, где перезимовать. Сначала прибился к хиппи, и они привезли меня в какой-то монастырь погостить. Но я сбежал оттуда сразу, когда мне в качестве послушания велели помыть туалет для паломников. Кто знает о том, в каком состоянии были такие туалеты во времена СССР, меня поймёт. Поэтому я заскочил в автобус, где сидели туристы, и уговорил их взять меня с собой в другой монастырь, куда они отправлялмсь. Этот монастырь находился в лесу, и там была лосиная ферма. Доили лосих, а их молоко отправляли в санаторий для членов политбюро, так как оно очень полезное. Там я быстро поправил своё здоровье. Там мне дали удачное послушание, мне нравилось кормить лосят и чистить их шёрстку. Таким образом, зиму я провёл в тепле и на довольствии, был трудником, работал в реставрационной мастерской. Довелось быть и певчим, и поварёнком на трапезной. Монастырь обладает мощной энергетикой, которая так и затягивает. Не хочется жить самостоятельно, платить за квартиру, делать карьеру. Там всё за тебя решат, пошлют на работу, согреют, поведут на обед, ужин…
Но, узнав монастырскую жизнь, понял то, что я – не церковный человек, не дисциплинированный, безвольный и неорганизованный. Жить круглосуточно, по монастырскому уставу, не принадлежать себе я был не в силах. И вот, когда началось весеннее потепление, меня, как блудливого кота, потянуло на волю. Когда я мылся с другими монахами в бане, во мне проснулись гомосексуальные наклонности, я испытал острое желание и понял – надо драпать, как можно быстрее. В начале мая я уложил свои пожитки в торбу, взял сухарей на трапезной и спокойно вышел в ворота. Просто ушёл из монастыря среди бела дня, не прощаясь, да только меня и видели. Догонять меня, чтобы вернуть назад, никому, понятное дело, не пришло в голову. На меня и внимание-то никто не обратил. В монастыре было полно гостей, паломников, туристов со всего мира и прочего народа. Я так решил и всё. Позади смирение, послушание, братские трапезы, длинные монастырские службы. Свобода! И снова я был предоставлен сам себе. Иду, куда глаза глядят, по лугу среди мать-и-мачехи, вдыхая тёплый весенний воздух полной грудью. Сморчки готовил на костре, ел крапиву, одуванчики, сныть, пока не добрался до Волги.
Всё лето 1986 года ходил на барже матросом. Прошёл всю Волгу. Из Астрахани привёз мешок вяленой рыбы, предвкушая грандиозное «пивопитие». Несмотря на то, что с пивом была «конкретная напряжонка», мы знали места, где найти и даже научились сами готовить напитки. Самогон, бражки всякие… Горбачёвские дела нам помехой не были. Свинья всегда грязь найдёт. Я на Горбачёва за это не в обиде. То, что он замутил, в корне изменило страну и строй, за что всю жизнь буду ему и Ельцину благодарен, какими бы словами кто меня не называл.
Зимой съездил в Москву, где снова занимался с тем художником и даже пожил у него какое-то время. Что бы его не стеснять, спал в тамбуре, и, если бы не соседи, которым это неадоело, жил бы так долго. Да и нечего в Москве ловить стало. Я без оффициального высшего образования, не член творческого союза, картины не продать, не выставить, никому не нужен, ото всюду гонят.
Я не считал свой уровень низким, но мои картины ругали все. Когда я доставал работу для показа, она на моих глазах скукоживалась, бледнела… и тут же подвергалась нападкам. Я ушёл в себя и свои абстракции. Маму и сестру вспоминал, сгинувшего в неизвестном направлении, возлюбленного. Слушал музыку, плакал. Но Москва слезам не верит. Пришлось вернуться в Питер, который сам постоянно плачет дождём, где приводил в порядок мысли, живя снова в Доме наивных. Понадобились, всё-таки, хоть какие-то деньги, да и стаж тоже, и я устроился на работу оператором газовой котельной. Сменщиком моим был Крестов, известный в те годы, питерский бард и художник. Мы с ним подружились и вместе писали кладбища с руинами, какие-то помоечные задворки. Когда Крестов писал свои стихи, он мог не выходить из котельной неделями, и я радостно сбегал на волю, на этюды в Царское Село или ходил в Эрмитаж, суя в нос кассирше просроченный студенческий билет, где искусно исправил год продления, превратив четвёрку в семёрку. Был 1987 год, а я всё работал оператором в Питерской газовой котельной сутки через трое и зависал в «Доме наивных». Любил ходить в кино, смотреть трагические фильмы, сидя на галёрке.
Отец серьёзно болел. У него были проблемы с печенью, но бросить выпивать не получалось, и вскоре он умер, прожив всего 51 год. Подозреваю то, что лимитчица его отравила или как-нибудь по-другому ускорила его конец. Ему было меньше лет, чем мне сейчас… Всего на три года, он пережил маму, память о которой так опрометчиво предал. На похоронах было много художников. Все искренне горевали. Так я остался один в целом свете, а был мне только лишь 21 год. Однако, я был молод, силён, полон надежд… тогда… Это было очень давно.
А теперь мне 55 лет, у меня нет профессии, я - пьяница и почти маргинал. Зато у меня есть дочь. А это значит то, что жил я, всё-таки, не зря!






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи


© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft