16+
Лайт-версия сайта

Поросль (повесть: зарисовки из жизни молодых литератров)

Литература / Проза / Поросль (повесть: зарисовки из жизни молодых литератров)
Просмотр работы:
19 октября ’2010   23:48
Просмотров: 26376

Поросль

Из жизни молодых литераторов. Зарисовки


1
Не опускаться до Аполлона Григорьева

«Мы по-прежнему ищем новых интересных авторов, готовых пополнить собой наш культурный витраж. Каждый автор привносит в газету что-то свое, неповторимое и прекрасное. Мы всегда рады новым произведениям», – писал в своей колонке главный редактор молодежной литературной газеты «Витраж» Роман Перегаров.
– Бедный Ромочка! – искренне жалела его сотрудница той же газеты Мария Мильман. – Совсем графоманы тебя заели! Всю квартиру уже тебе своими бумажками завалили! Как у тебя дверь-то в туалет открывается? Рукописи-то не мешают?
– Мешает, что в туалете их слишком мало, – страдальчески отвечал Рома. – Неудобно бывает.
Все участники «экспертного совета» (так скромно и по-свойски называл Рома собрания редколлегии) радостно заржали.
– Господа, мне за вас стыдно, – воскликнул Вадим Береславский, прозаик, публицист, корректор и зав. отделом юмора всё той же газеты. – Я оскорблен царящим здесь цинизмом. Господа, мне противны ваше двуличие и себялюбие. Я удаляюсь.
Он гордо прошествовал по полу, устланному всё теми же рукописями. Перед выходом на балкон он особенно долго потоптался на одном стихотворении.
– Не, я всё понимаю, но «любовь – кровь», «розы – слёзы» – это уже как-то… – пробормотал он с падающей интонацией. – Всему же пределы должны быть… До уровня Аполлона Григорьева опускаться – это уж, знаете ли…

– Смотрите-ка, тут кто-то свой перевод сонетов Шекспира нам прислал, – сказал вдруг Боря Кухаркин. – Если печатать, придется ведь тогда и оригинал разместить? Так и напишем в следующем номере: Уильям Шекспир, наш новый интересный автор.

Ассенизатор и водовоз
«На наш взгляд, проблема заключается в том, что происходит подмена человека некой функциональной моделью: зрителем, покупателем, избирателем, творческой личностью, сотрудником, противником… моделью, существующей всегда лишь для чего-то внешнего (шоу, рынка, политики, искусства, работы, борьбы). А просто человек, или, по выражению Эриха Фромма, «человек для себя», оказывается ненужным. Это кажется сегодня вполне логичным. Действительно, кому может быть нужен человек, если он не читатель, не друг, не любовник, не сантехник?..
Нам нужен. Нам с вами», – писал в другой своей колонке всё тот же главный редактор.
– На мой взгляд, проблема заключается в том, что большинство наших авторов не понимает, что они нужны нам как литераторы, а не как люди. Что нам от них стиль нужны и оригинальность, а не просто человеческие страдания, выраженные стандартными фразами, – заметила стоявшая у него за спиной Саша Жарская, маленькая и пухлая студентка психологического факультета МПГУ. – Типа: «Мне горько, страдая, я скоро умру…» Или: «Я любил, она ушла, вот и все мои дела…»
– Правильно! – кивнул Рома. – Именно для этой цели я и предлагаю тебе создать отборочную комиссию. Экспертный совет у нас уже есть, но он выполняет не те функции. Здесь нам нужно отбирать лучшие из тех вещей, которые уже признаны более или менее неплохими. А всё остальное, подобно органам, пораженным гангреной, должно быть безжалостно отсечено еще на этапе предварительного отбора. Это будет своего рода фильтр, ров-отстойник, коллектор… Итак, Саша, отныне ты будешь начальником этого коллектора… Как ты ощущаешь себя в своей новой должности? Чувствуешь ли ты гордость от оказанного тебе доверия?
– Еще какую, – еле слышно ответила Саша и упала в кресло.

– Я чувствую себя гением, перечитывая свои произведения! – гордо провозгласил Вадим.
– А я – перечитывая чужие, – устало отозвался из угла Борис. – И, в частности, дорогой Вадим, твои.

Гуманистическая поросль на животике
– Ух ты! Смотрите, что про нас «Здравый смысл» написал! – воскликнула Маша. Она имела в виду журнал Российского гуманистического общества при философском факультете МГУ. – «Витраж» – гуманистическая поросль России»! О как! Видали?
Вадим меж тем заталкивал на балкон Катю Сергееву, красивую и стройную смуглую брюнетку с длинными волнистыми волосами и черными глазами. При вполне русских имени и фамилии она походила скорее на турчанку, только с маленьким носиком. Закрыв дверь балкона, он засунул ей руки под майку и частично под джинсы.
– Я обожаю твою гуманистическую поросль внизу живота и спинки, – шепнул он ей в ушко. – Если вечером не разойдемся, то приходи ночью на балкон. Я буду спать здесь.

Простой поэт Кукушкин
Ближе к ночи подводили итоги голосования по рукописям. Победителей брали сразу, проигравших сразу отсекали. Тексты же, набравшие полупроходной балл, жарко и горячо обсуждались. Физических синяков не было. Моральных же травм наносилось столько, что всех участников дебатов вполне можно было назвать трупами.
Впрочем, сливались они порой и в экстазе согласия – на почве любви к лучшим вещам и презрения к худшим.
– Что у нас там сегодня последнее место заняло? – деловито спросила Катя. Она раскопала рукопись. – А, это…
Держа бумажку за краешек, словно боясь испачкаться, она показала ее всем.
– Ужас! – возмущался Борис. – Сплошные грамматические рифмы! Банальный язык, банальная тема! Куча пафоса и сплошные штампы. Никакого полета фантазии! Никакой самоиронии. Я бы экспромт и то лучше сочинил, даже в пьяном виде.
– Борис, – весомо проговорил Вадим. – Ты знаешь мое отношение к твоим текстам.
Борис недоуменно поднял брови.
– Оно более или менее симметрично твоему отношению к моим, – пояснил Вадим.
– А! – кивнул Борис. – Тогда знаю.
– Но в данном случае, по поводу этого стишка и насчет того, что твой пьяный экспромт был бы лучше, я с тобой полностью согласен.
– И я, – добавила Маша.
– И я, – с готовностью присоединилась Саша. – А кстати, кто автор?
– Кукушкин какой-то, – ответил Борис.
– Вот уж действительно: я не Лермонтов, не Пушкин, я простой поэт Кукушкин! – радостно захихикала Маша.
– Господа, – сказал вдруг Рома с неожиданной серьезностью и какой-то комической печалью. – Я специально подбросил вам это стихотворение. На самом деле его написал ранний Пушкин. А то, что на предпоследнем месте, – поздний Лермонтов. А на третьем с конца – Есенин.

Страсти по многоточию
– Ну а эта вот статейка, – проговорила голубоглазая блондинка с немецкими корнями Женя Миняева. – Вроде ничего, да? Но после финальной фразы «Через год я узнала, что он умер» – тут же многоточие должно быть! А у нее точка. Это же разврат какой-то! Позор! Исправить бы – и взять можно.
– Нет, ты что! – закричал Рома, потеряв свою обычную сдержанность. – Многоточие – оружие графомана. Не умеют ничего выразить, потому и точки ставят. Дескать, смотрите, сколько там чувств, сколько переживаний, да какие они невыразимые все… А на самом деле сплошной пафос и банализм.
– А Довлатов – что, тоже пафосный графоман? – возмутился Вадим. – Он же чемпион многоточий. Можно, можно здесь ставить многоточие!
Всё было очень просто: в те годы Вадим и сам любил этот знак. И почуял, что если сейчас он будет поставлен вне закона, то потом и его собственные тексты будут безжалостно резаться или, по его понятиям, «уродоваться до неузнаваемости». (То есть многоточия будут меняться на точки). А такого допустить он никак не мог. В этом случае даже ночь с Катей не стала бы для него утешением.
– Точка! – сурово объявила Саша. – Точка – и точка!
– Но почему, но если автору хочется обозначить то, что не высказать в словах, ведь здесь же тема смерти, как вы не понимаете?.. – запротестовала Катя. По-видимому, такого комплимента, как от Вадима на балконе, она не слышала еще ни от кого. И в знак благодарности решила его поддержать.
– Катя, скажи мне пожалуйста, в какой из лежащих здесь, – Рома обвел руками всю свою квартиру, – рукописей нет темы смерти?
– Точка! – согласился Борис. – Многоточие – знак сентиментальный. Поставишь вместо точки три – получишь из рассказа Чехова сопливую мелодраму.
Не меняя темы, они спорили еще около часа.


2
Рома залетел

Но начиналось, конечно, совсем не так.
После летних каникул, перед 11-м классом, Рома изрядно изменился. Вместо обычной иронии и цинизма, которыми подростки так любят прикрывать свою ранимость и беззащитность, у него появилось какое-то непривычное ощущение цели, смысла, чего-то возвышенного.
– В чем дело? – спросил его Вадим на очередной пьянке. – Что с тобой случилось?
– Вадим, – ответил Рома серьезно. – Я залетел.
– Что, после бурной ночи? – не понял Вадим.
– Да. Жду ребенка.
– Мальчик или девочка? – деловито уточнил Вадим.
– Девочка, – произнес Рома таким тоном, как будто это был приговор самому себе.
– Как решили назвать?
– Витраж.
– Но тогда это мальчик? – удивился Вадим.
– Нет. Девочка. Это наша газета. Я, видишь ли, беремен идеей… – Он поднял вверх указательный палец.
Вадим понимающе кивнул. Он погладил Ромин живот.
– Спокойная она у тебя, – констатировал Вадим. – Не ворочается.
– Она здесь. – Рома указал себе на голову. Вадим коснулся его лба.
– Лихорадка, – сказал Вадим. – «Мама, сын ваш прекрасно болен…»
– Серьезно, Вадим, – прервал его Рома, – во мне зрело какое-то ощущение, что вот, мы взрослеем, меняемся, и мир вокруг нас меняется, и как будто больше сил в себе чувствуешь, больше мыслей, чувств, большую готовность на что-то, и нужно какое-то дело, какой-то поступок, какой-то… выход. Извини уж за пафос.
– А как ты пришел к этой мысли? – спросил Вадим.
– Пришел к ней не я, а Никита Буковский, один мой старый знакомый. «Онегин, давний мой приятель…» Сидели мы с ним как-то ночью у него дома и говорили о жизни… И он сказал: «Рома, а давай издавать газету!» Просто так. Ни с того ни с сего. И я ответил: «Давай». Тоже просто так. Это пришло к нам как данность. Само как-то. Не знаю почему.
– А я знаю, – заявил Вадим.
– Ну и почему? – спросил Рома с некоторым удивлением.
– А объяснить не могу. Я как та собачка: всё понимаю, а сказать ничего не могу.

Штольчатина и главхер
А я могу. Вадим хотел сказать, что сейчас, когда ему было 15, а Роме 16, в них назрело множество ощущений. Их снедало желание выразить их, крикнуть миру о том, что они есть, что они думают «об этом мире, о его красоте, о его чуде, о его ужасе, о своем одиночестве и своем счастье, об отчаянии, о боли, о непонимании», как говаривал в столовой за чаем их общий друг Денис Гуревич. Они давно уже писали свои школьные сочинения по литературе иначе, чем почти все их одноклассники, выкладываясь целиком, а порой даже и выворачивая душу. («Весь свой душевный траур Достоевский выплеснул на бумагу», – говорил по этому поводу Рома). Их молодая, красивая и человечная учительница, их неизменная классручка, прекрасно их понимала и чаще всего ставила им пятерки, прощая многие намеренные стилистические шалости, языковую и смысловую игру, а порой и откровенное хулиганство.
В сочинении по «Обломову» Ольгу Ильинскую Денис, который тоже печатался в их газете, упорно называл Ольгой Явлинской. Рома, по аналогии с обломовщиной, ввел термин «штольчатина».
– Что это за зайчатина, что это за крольчатина? – кричала Галина Юрьевна.
– А что, по-моему, слово очень удобное, – защищал своего друга Вадим.
Вместо «главный герой» Вадим повадился писать в сочинениях «главхер», давая сноску: «От английского hero – герой».
Возможно, она не знала английского языка, но ее терпение лопнуло. Она выкрикнула в сердцах:
– А можно я на этот раз поступлю как учитель, а не как вечно добрая Галина Юрьевна, которая, как бумага, всё стерпит?
И – о, ужас! – она поставила Вадиму четверку.
Он был в шоке.
Больше такого не повторялось. После этого случая Галина Юрьевна образумилась и стала вести себя хорошо. Вадим даже выставил ей в своем тайном дневничке «отлично» по поведению.
И Вадим, и Роман, и Денис обильно уснащали свои сочинения цитатами из «ДДТ», «Наутилуса», «Крематория», «Алисы», «Машины времени», «Scorpions»… Не брезговали они и декадентствующими поэтами начала 20-го века. Так, Рома написал на переднем форзаце своего дневника:

«Кто я? Что я? Только лишь мечтатель,
Синь очей, утративший во мгле.
Эту жизнь живу я словно кстати,
Заодно с другими на земле.

Серега Есенин».

Вадиму настолько понравилось это, что он исправил «Серегу» на «Сергуна». А у себя на переднем форзаце он нацарапал следующее:

«Да только мне наплевать,
Ведь это их дерьмо,
Это их проблема,
А мне всё равно.

«Агата Кристи».

Эти дневники они продолжали сдавать и предъявлять всем учителям, которым это было нужно. Никаких возражений Галины Юрьевны это не вызывало. Напротив, она даже сама, объясняя эстетику и тематику некоторых ранних стихотворений Маяковского, для большей понятности сравнивала их с текстами «Крематория» и «ДДТ».
Часто, обозначив как-то, что сочинение закончилось, Вадим и Денис начинали писать махровую отсебятину. Это были мрачноватые, но очень искренние рассуждения о жизни, о смерти, о людях… Галина Юрьевна всегда читала их и, чтобы дети это понимали, обязательно ставила в конце размышлений какой-нибудь красный значок.
Однажды Денис накарякал после очередного сочинения пафосные и мрачные размышления о гнилой природе современного общества, особенно молодежи, особенно его класса. «И так порой тяжело, – драматически резюмировал он в конце, – не стать членом этого общества». Поскольку и сочинения, и послесловия друг друга интересовали Вадима, Дениса и Рому постоянно, они регулярно обменивались ими. Для борьбы с трагизмом мироздания они прибегали к пунктуационной правке текстов друг друга. Так, после слова «членом» в приведенном выше предложении Дениса Вадим поставил жирную точку. Денис не заметил этого и так и сдал свое сочинение Галине Юрьевне.

Хорошо, но мало, – так чувствовали они все. Им хотелось чего-то большего. Сочинения для них были просто тихим, почти интимным самовыражением. Им же нужен был публичный поступок. Со временем это превратилась в бессознательную, но острую жажду. Утолением ее и призвана была стать литературно-публицистическая газета.
Почему Вадим не стал объяснять этого Роману? Неужели он, с его склонностью к самоанализу и дотошному самовыражению, действительно не в силах был этого сформулировать? Не думаю. Скорее всего, он просто боялся показаться своему ироничному другу слишком пафосным. Он стеснялся высоких слов. Ему куда проще было писать их на бумаге, чем произносить вслух.

Бумажный стриптизёр
А на бумаге писал он их в изобилии. Он кропал свои патетические, наивные и откровенно смешные более взрослому человеку статьи, свои чуть более хорошие, но тоже чрезмерно страстные и по-юношески необработанные рассказы. И он отдавал их «Роме для газеты». Рома печатал их. А что еще Роме было делать? Ему искренне нравились тексты Вадима и подобные же тексты других людей его возраста. Ведь он же и сам был ненамного их старше.
Таким образом, первая публикация состоялась у Вадима в 15 лет. Тираж газеты, правда, составлял тогда всего около 100 экземпляров. Но это было для него настоящим взрывом. Если раньше он показывал свои вещи только Кате, Денису и Роме, ну еще сочинения Галине Юрьевне, то теперь все самые тонкие, потаенные и дорогие ему мысли, чувства и образы оказались выплеснуты буквально перед всеми подряд.
Любящий постебаться Сизов, примитивный (по тогдашнему представлению Вадима) Ванько, самодовольный и пошлый Хазаров, ограниченный Пухов, самоуверенный, наглый Казаков – каждый, абсолютно каждый из этих грубых людей может теперь залапать своими грязными культями такие хрупкие, прекрасные и возвышенные (еще какие!) частички его души, жестоко оборжать их и беспощадно изгадить.
Вадим сидел на уроке биологии и содрогался от ужаса. На прошлой перемене Рома во всеуслышание объявил, что теперь они с Вадимом, Денисом и еще несколькими людьми будут издавать газету с литературным уклоном, что она не привязана к школе или к их классу, она вообще о жизни, о мире в целом, но распространяться будет в том числе и в их школе, что вышел уже первый номер и что, мол, берите-читайте кому надо. И кошмар был в том, что многие действительно взяли!
Вадим сидел за партой, слушал учительницу и чувствовал, как у него потеют ладони, как во время контрольной или ответственной партии в настольный теннис. Его била чуть ли не лихорадка.
«Идиот! – мысленно кричал он себе. – Что за идиотское честолюбие, что за дурацкое самолюбование! Зачем ты отдал в газету свои тексты?! Ведь они, они буквально сейчас это всё увидят, опошлят, смешают с грязью, ты же в глаза им смотреть не сможешь, они же до конца школы будут над тобой смеяться!»
Он сидел и робко смотрел, читает ли кто-нибудь их газету. Кто-то читал, кто-то слушал учительницу, кто-то занимался своими делами. Внутренности его холодели и слипались в сосущий и чавкающий комок. Он нервно смотрел на часы, в диком страхе ожидая перемены.
И пропел наконец электронный звонок на лихую мелодию «У самовара я и моя Маша». «Сейчас рухнет мир, – думал он, – ведь я открыл им свою душу… Сейчас… сейчас как хлынет, как долбанет…»
Никто из одноклассников не сказал ему ни слова о его текстах. Ни на этой перемене, ни на следующих, ни вообще когда-либо в жизни. Все пошли играть в баскетбол, в столовую, курить на улицу. Все говорили о чем угодно, только не о нем и не о газете «Витраж».

Безухов, Болконский и хомячок
Он был рад, ему хотелось прыгать до потолка… Но еще он был поражен. Тогда он не знал еще, что примерно так бывает почти всегда и почти со всеми. В течение недели радость его сменилась настоящим шоком. Наконец, не в силах сдерживаться, он подошел к Роме:
– Послушай, стыдно признаться, но я думал, что мы изменим мир, что всё теперь будет по-другому. Я не знал, будет ли намного лучше или гораздо хуже, но в одном я был уверен твердо: всё будет иначе. И люди станут другими. Изменятся их лица, глаза, темы их бесед… Ну то есть всё, вообще всё, понимаешь?! Но посмотри вокруг: не изменилось вообще ничего. Причем в газете был не только я, но и еще люди, в том числе и ты. Ты тоже высказал им что-то важное, ценное, дорогое. Ты, похоже, и дальше собираешься это делать. И похоже, что для тебя это важно. Но что в итоге? В итоге ничего. Тебе не страшно вообще?
– Вадим, – медленно проговорил Рома. – Истина лежит посередине.
Они снова стояли в кабинете биологии и смотрели на тропические цветы в горшках и трупы животных за стеклом. Слева было чучело дятла, справа – зяблика. А посередине, глубоко утонув в формальдегиде, лежал труп невинно убиенного хомячка. Вадим напряженно вглядывался в него, пытаясь узреть в нем истину.
– Вначале ты думал, – тягуче и задумчиво продолжал Рома, – что литература способна изменить всё. Теперь тебе кажется, что совсем ничего. Истина же, повторяю, лежит где-то посередине.
Вадим снова воззрился на лежавшего посередине хомячка, но тот по-прежнему хранил невозмутимое, бесстрастное молчание Будды. Он упорно не желал делиться своей истиной с миром тщетно блуждавших во мраке людей.
– Литература подобна пище, – изрек Рома тоном буддистского наставника. – Если ты съешь яблочный пирог, это не значит, что из всех щелей у тебя попрет поджаристая корочка, из ушей посыплется сахар, а вместо глаз вырастет «антоновка». Но нельзя сказать и того, что этот пирог не окажет на тебя вообще никакого воздействия. Ты будешь более сыт, у тебя повысится настроение, ты получишь удовольствие. Белки, содержавшиеся в нем, пойдут на строительство твоего тела.
– Но ведь это так мало, так незаметно! – возразил Вадим.
– Как сказать, – терпеливо ответил Рома. – Человек, питающийся в «МакДональдсах», может прийти к ожирению, к болезням сосудов и сердца. На него неприятно будет смотреть. Человек же, любящий фрукты, овощи и другую естественную пищу, возможно, будет здоровым и более красивым на вид. То же самое и с литературой. Человек, читающий хорошие книги, может, и не будет каждую секунду сыпать цитатами из Набокова и Довлатова, но в целом – в беседах и по жизни – он будет несколько другим, чем тот, кто читает только макулатуру.
– А ты уверен, что искусство, пусть даже и хорошее, делает человека добрее? – спросил Вадим.
– Я думаю, что в целом оно приводит к какому-то общему смягчению нравов, – отозвался Рома, вглядываясь всё в того же хомячка. Очевидно, ему, в отличие от Вадима, мощи грызуна решили-таки открыть свою тайную истину.
– Рома! – возопил Вадим. – А ты знаешь, что охранники нацистских концлагерей очень вдохновлялись музыкой Вагнера?
– Нет, – покорно вздохнул Рома, – не знаю. Случай интересный, но во многом все-таки маргинальный. Что тут сказать? Искусство, даже хорошее, может, и не делает людей добрее. Но в большинстве случаев оно делает их более тонкими, глубокими, восприимчивыми, интересными, внимательными к жизни, душевно богатыми… Мне кажется, одно это уже совсем не плохо.
Вадим оперся лбом о стекло чуть сильнее, шкаф покачнулся. Зашевелился и хомячок. Люди вырвали у него тайну мироздания.
– То, что люди после прочтения нашей газеты не упали на колени, как Раскольников, и не начали креститься и каяться прямо в классе или на пятачке перед женским туалетом, еще не говорит о том, что ни на одного из них эта газета вообще никак не повлияла. Что-то могло в них произойти… но что – мы никогда в точности не узнаем. Пишите, Вадя, пишите. Пилите, Шура, пилите. Как напутствовал начинающих литераторов А.П. Чехов, «пишите! Всякая дребедень найдет своего читателя».
И их выгнали из класса. Лишь тихое, самоуглубленное бульканье отдавшего истину хомячка напоминало о том, что только что здесь произошел разговор в духе Пьера Безухова и Андрея Болконского.


3
По капле выдавливать из себя Дижко
В положении их была огромная двойственность. Они запойно читали, медленно, тщательно, но, по сути, тоже запойно писали, обсуждали вещи друг друга, равно как и мировую классику. Они печатались. Они отбирали материалы других авторов. Они чувствовали себя подвижниками искусства. А потом они приходили в школу и, как первоклассники, оправдывались перед учителями за болтовню на уроках, за шпаргалки на контрольных, за бесконечные опоздания… Чтобы как-то это противоречие разрешить, они относились к учителям и школе с долей иронии. Дескать, на самом-то деле мы, конечно, гиганты и литераторы, а то, что в школу ходим, так это прикол такой, ну или набор материала.
Это было внешним противоречием, но было еще и внутреннее. Все они, кроме разве что более опытного и взрослого Ромы, были страшно зажаты между жаждой выразить всё самое жаркое, горячее, искреннее, возвышенное, жизненно важное – и необходимостью сделать это как можно менее пафосно и банально, избегая штампов и бредовни. Редко когда удавалось им протиснуться между этой Сциллой недовыраженности и Харибдой клише. Как бывает обычно в таком возрасте, приоритет отдавался содержанию. Неудивительно поэтому, что часто, слишком часто им бывало стыдно перечитывать написанное самими же собой несколько месяцев назад.
Предметом тайных насмешек сделали они абитуриента философского факультета МГУ Виктора Дижко, тоже одного из их авторов. Желая выразить сожаление по поводу чего-нибудь, например, по поводу нежданной четверки на контрольной по алгебре, они, бывало, говорили друг другу:
– Как писал в одном из своих ранних классических стихотворений непревзойденный романтик 20-го века В. Дижко, «как низко мы пали! // Как низко я пал! // Зачем мы страдали? // Зачем я мечтал?»
И тут они разражались диким смехом. Понимали ли они, что их собственная проза местами не так уж и сильно отличалась от сего самобытного образчика изящной словесности? Смеясь над ним, они как бы доказывали себе и друг другу, что уж они-то знают, что такое графомания, и сами-то пишут не в пример лучше. Однако, садясь за письменный стол, Вадим с ужасом обнаруживал, что из-под пера его сама собой прет какая-то жуткая дижковщина и что если ее не заткнуть, она заполнит собой всё творческое пространство. И тогда он сам уже, Вадим Береславский, станет «непревзойденным романтиком 20-го века», при одном упоминании о котором авторы газеты «Витраж» будут хвататься за животы и валиться на пол.
Как человек Дижко походил на Александра Адуева из «Обыкновенной истории» И.А. Гончарова. Он был хорош собой, прилично одевался и пламенно мечтал об улучшении мира. Он издавал какие-то гуманистические прокламации о том, что «пора бы уже объяснить этим новым русским, что хватит давить мерседесами бабулек». Имел ли он в виду собственно ДТП или неизбежное на ранних стадиях капитализма резкое социальное расслоение, остается тайной. Полагаю, что литературоведы будущего проведут над ней не один десяток бессонных ночей.
В конце концов он накропал на вступительном экзамене по литературе сочинение в стихах, чем вызвал нездоровое любопытство комиссии, и получил спасительную тройку. Отвечал ли он устный билет по истории Отечества тоже в стихах, в духе А.К. Толстого, также остается загадкой. Можно предположить лишь, что письменный экзамен по математике он тоже держал в поэтическом ключе.

Рома расклеивал по школе рекламу газеты «Витраж». В кабинете химии ее название уверенной рукой отличника по ИЗО переправили на «Литраж». Вадим и Денис пришли в отчаяние, а Роме даже понравилось.

Как повысить урожайность?
Они сидели в Роминой комнате, копошились в нумерованных бумажках-рукописях, в вывороченных наизнанку душах, не всегда штампованных, в красиво и безобразно надорванных сердцах, ставили оценки каждой несчастной любви, каждой попытке мыслить, каждому стремлению к счастью, каждому самовыражению. Вначале их потрясало все, что казалось трагическим. Они поражались, как кто-то смог выразить именно то, что чувствовали они сами. Их поражала каждая смерть в каждом рассказе, в каждом стихотворении. Но скоро они поняли, что всё это «в общих чертах», как в 19-м веке, что всё это «где-то уже было», и не раз. Что трагического, серо-трагического как раз и есть большинство. Что редок рассказ, где никто не умирает. И что, может, ему-то как раз и стоит больше всего поразиться.
Так родилась редакционная колонка «Убит-парад»:
«В номере мы похоронили 12 человек, один портрет Фаста и троих котят. В среднем по человеку и четверти котенка на страницу.
В этой связи мы решили вручить нашим авторам некоторые призы.
Первое место в нашем убит-параде занимает Деймон, удачно утопивший в одном рассказе троих котят. Дарим чемпиону-истребителю плакат с лозунгом «Спасение утопающих – дело лап самих утопающих».
После мирной и непродолжительной борьбы второе место разделили между собой монстры массового поражения Алина Вдовеева, Лена Ленченкова и Роман Перегаров. Они умудрились шлепнуть по два героя в своих произведениях. Премируем троицу двустволками.
Все остальные участники заняли третье место, набрав по одному гразу (гробу/рассказ). В качестве поощрительного приза вручаем нашим стрелкам-одиночкам брошюру «Как повысить урожайность?», образца 1963 г.»


4
Ерундовые поиски себя
Газета, меж тем, развивалась и росла. Увеличивался ее тираж. Постепенно он дошел до тысячи, а в какой-то момент и до полутора. В редакцию стали приходить письма.
«Нас в глубинке ваша газета приколола, – писал некий юноша из Тамбова. Похоже, что местную фауну своими товарищами он не считал, а потому тянулся к чему-то более прекрасному и возвышенному. – Создается впечатление, что пишут одни наркоманы. Но газета от этого не проигрывает».
«Учиться надо, а вы себе голову всякой ерундой забиваете!» – искренне негодовала амбициозная московская девушка.
«Я думаю, что идея создания подобной газеты просто великолепна, так как мне она позволяет узнать много нового о ровесниках, может быть, даже найти где-то себя», – сбивчиво признавалась другая девушка.
Восемь лет спустя, пролистывая пожелтевшие страницы, Вадим обратил внимание на две вещи. Во-первых, страницы газеты, изобличавшей, помимо прочего, и желтую прессу, за эти годы и сами изрядно пожелтели... Во-вторых… он поразился жгучей жажде старшеклассников и студентов найти себя и других. Через пару минут чтения его утомили мелкий шрифт и мизерные междустрочные интервалы. Буквы сливались в единую массу мыслей, страданий и изощренности.
А эти люди ломали глаза и продирались сквозь крошечные черные закорючки, лишь бы только узнать, каковы сверстники, как они любят и вешаются, как они дружат и «предают» (любимое слово юных девушек), о чем думают посреди уроков, как справляются с одиночеством, для чего живут – и насколько похоже это на их собственные тупики и искания. При всех своих очевидных недостатках, газета была одной из немногих альтернатив изданиям вроде Super и Cool.

Преждевременное текстоизвержение
В основном все-таки просвещенные молодые читатели были им рады.
Тяжело, правда, было с теми, кто постарше, кто значительно старше. Они читали всю жизнь один реализм и отказывались понимать что-либо другое. «Традиция!» – кричали они, ударяя кулаком по столу. То, что модернизму уже около ста тридцати лет и что это тоже уже традиция, только другая, им было невдомек. Они упрекали «Витраж» в туманности, вычурности, заумности. (Иногда, впрочем, справедливо).
Большинству, подавляющему большинству тех, кого видишь на улице каждый день, людей вообще, их газета была не нужна. Они по одной отлавливали золотистые крупинки читателей в том, что считали скучным, пресным потоком. И тиражи расходились. Они стали брать за них деньги – примерно по себестоимости.
К ним приходили сумасшедшие длинноволосые люди в шляпах, приносили «поэзию». Время создания каждого стихотворения указывалось до минуты. Рома и Вадим спародировали их в пьеске «Врач-поэтолог», где поэт-пациент хочет, но не может писать. Ведь его бросила муза. Ведь у него снизилась творческая потенция. Ведь у него преждевременное текстоизвержение. Они сами написали пьеску, поставили на сцене в одну из встреч авторов с читателями и сами же сыграли в ней главные роли. Зал взорвался аплодисментами. Вероятно, зрители были уверены, что это не про них, а про их знакомых.
Они жаловались друг другу на низкий уровень материалов – даже тех, что попадали в газету. Они ругали себя нехорошими словами, шли «в люди» – в другие литературные клубы, на вечера писателей. Они читали другие подобные издания. Со смешанным чувством понимали, что если они и слабы, то многие другие еще слабее, еще «жиже», еще бредовее. С одной стороны, им было приятно, с другой – обидно за державу.
Они рассуждали о поколении. Валера утверждал, что «Птюч», Манежная площадь, рэйв и гомосексуализм – это не путь, а пока только его поиски. Что они утратили маяки. Что раньше советская идеология была неким центром: к нему либо стремились, либо его избегали. Это было все же некоторым ориентиром. Теперь этого нет. Бизнес и деньги на идеологию не потянут. Каждое поколение, осознав себя таковым, бьет себя в грудь и кричит, что оно потерянное. И они-де не исключение.
Ему возражали, что сила, свобода, самостоятельность – это совсем не плохо, это и есть их маяки. Что гомосексуализм и прочее – не поиск пути. Для кого-то это единственный способ жить. Это и есть реализация права выбора.

Инопланетянин Никита
Конечно, у них появлялись новые авторы. Особенно запомнился Вадиму Никита Буковский. Тот самый, который придумал газету, но активно писать для нее стал лишь через некоторое время.
Он не знает, кто такой Пушкин, не читал Гоголя, не узнает по портрету Лермонтова. Он клубный мальчик из богатой семьи. Он сдал экстерном школьные экзамены и теперь бездельничает, ожидая поступления на журфак МГУ. Ему 14-15 лет, в ушах у него плейер с «кислотой». Возможно, он экспериментирует с наркотиками. Он разноцветен, капризен, изломан, и нервы всегда на пределе. Он гомосексуалист. Родители всё ему разрешают, и он экстатически расписывает стены своей комнаты беспорядочными и щедрыми красками тропиков.
Читая его прозу, никогда не знаешь, о чем именно идет речь. Понятие героя отсутствует. Его персонажи – фантазии клубного наркомана, дискотечного мальчика, расширившего своим ярким бредом понятие реальности. Лицо сомнамбулы, повадки модного тусовщика. Тронь его – он взорвется эмоционально, он сметет тебя потоком жаркой внутренней страсти, ночного безумия, своих бездн и вершин.
– Кто он – инопланетянин или пророк нового поколения? – непроницаемо спросил Вадим. И опять непонятно было, издевается он или серьезен.
– А одно другому разве мешает? – ответил Рома вопросом на вопрос, по старой доброй традиции.
Вадим задумался.
– Ты хочешь сказать, что новое поколение – наше поколение – в какой-то мере инопланетяне? – удивился он.
– Не в том смысле, что у нас по три глаза и три руки, а в том, что всё у нас как-то… по-другому. Потому что мир вокруг нас совсем иной, чем был у наших родителей. Мы – продукты своего времени, своей эпохи. А она мало общего имеет с Советским Союзом. Всё смешалось, Вадим… Я не знаю, как сказать…
– Распалась связь времен, ты имеешь в виду? – хитро улыбнулся Вадим.
– Ну вот как это сказать в одном предложении? Горы лазерных дисков на рынках (а для родителей лазер – это что-то из запредельной научной фантастики), забивание гвоздей как основное направление в музыке, компьютерные программы, кровь, смерть, трупы по телевизору, зависть к иномаркам, идешь днем из школы – магазин стоит, идешь утром в школу – дымится черное пепелище, а потом убивают и владельца, и всё вокруг денег, и это MTV, вечно голый живот Бритни Спирс, грудь Мэрайи Кэрри, журналы мод, любая косметика, диеты, шейпинг, и половина девочек уже сами как Бритни Спирс, а парень им нужен хотя бы как Билл Гейтс, если о деньгах, или как Том Круз, если о внешности, ну а если нету Билла Гейтса, то и на панель – почему бы и нет, ведь живем один раз, и надо «взять от жизни всё», не пойдешь ты, так пойдут другие, и ты будешь им завидовать, хоть и зря, потому как не знаешь, что это такое, ведь куда лучше и «чище» быть содержанкой, и все СМИ обсуждают, сколько бутылок водки выпил вчера президент, а дети нюхают клей прямо у метро, а пятиклассницы занимаются оральным сексом, а их сверстники и партнеры лепят из гипса члены и приносят их в школу, а потом дарят свою сперму учительницам биологии, к 8 марта и на Новый год, в специальных баночках, а прилавки как хвост павлина – все цвета на свете, и на упаковках ни слова по-русски, но в магазинах любые книги, но делай что угодно, говори что угодно, пиши что угодно, люби кого угодно и сколько угодно, и это даже не свобода, это воля, волища! – и вот-вот будет что-то, но вот что?
Рома перевел дух.
– Вадим, мы живем на другой планете. Мы застали и предыдущую, в детстве, может быть, в раннем. Мы видели о ней сны. И как раз потому только мы и можем понять, что живем на другой планете. А те, кто на пару лет помоложе, – для них это единственная реальность. Мы – прошли изменение, мы переселились сюда и обживаем эту эпоху, эту планету. А Никита – он местный. Притом что он моложе нас всего на один – два года. Он с этой планеты и не знал другой. Потому-то он так и пишет. Потому-то он и такой.
Какой? Какой он?

На столе сквозь вечер
Вадим не запомнил ни одной его фразы. От Никиты у него осталась только одна-единственная сцена. Но для Вадима в этом немом эпизоде – весь Никита, и вся их компания, и, может быть, вся творческая часть поколения, и вся юность, этот лирический возраст, это острое счастье и сладостная тоска.
В Роминой комнате еще кипит очередной «экспертный совет». Родители уже в спальне, а может, наоборот, еще не пришли. Никита, Денис и Вадим в гостиной. Она плывет сквозь этот холодный и влажный поздний вечер. Вадим молчит. Он поражен тем, что разлилось вокруг. Редкие, тихие отголоски шума, кусочки смеха и лучики света из Роминой комнаты лишь подчеркивают мрак, безмолвие и потрясающую серьезность гостиной, огромность города, вечера, колыхание жизни, зыбкость бытия. Скорее всего, Никита и Денис стояли у окна и негромко о чем-то говорили. Но почему-то ему запомнилось, что они молчали, а Никита сидел на столе, как Демон с картины Врубеля. Такой же темноволосый и черноглазый, такой же задумчивый и печальный.
Вадим смотрел на них, как завороженный, благо темнота скрывала пристальность его взгляда. Он чувствовал, что все они как-то очень глубоко понимают друг друга. Что у каждого из них была своя судьба, свои стремления и волнения, свои загадки, свой путь. Но здесь и сейчас, в этот влажный осенний вечер, живой и тревожный, как девушка, от которой сходят с ума, в этот погруженный в себя холод, когда они были здесь и смотрели на город, когда ночь пустила по реке корабль, а по дорогам – машины, включила глуховатый гул, рассыпала повсюду огни, возлюбив красоту превыше всего, они вместе тонули в его тайне и его грусти, в его изменчивой неподвижности, захлебываясь в своих страхах и надеждах, помня, что человек рождается один и умирает тоже один.
Вадим всё глубже и глубже проваливался в это их случайное, негаданное, но такое волшебное единство. Каждый из них знал, что продлится оно до тех пор, пока они будут здесь, в этой комнате, что стоит кому-то выйти, а может, даже пошевелиться, как всё уйдет. Что такого чувства они не испытают больше никогда и ни с кем. Потому что оно необъяснимо. Потому что они и не думали о нем договариваться.
Все они вступали в раннюю юность, писали, боялись прыгнуть в океан жизни, в раскинувшееся за окном море возможностей и людей, но жаждали его. Объединять их могло только это. Немного? Но именно здесь и сейчас эти три вещи разрослись до неимоверных размеров, став тонким и неуловимым чувством жизни, ткани бытия, заметить которую не удается людям почти никогда, но ради которой, быть может, и стоит жить.
Но знал он, что рано или поздно в комнату войдет кто-то другой, зажжет свет, начнет что-то искать… И это знание скоротечности и преходящести придавало его счастью еще большую остроту. Каждый миг бился в них сейчас, и сами они были каждым мигом, и вечером, и друг другом.

Несколько лет спустя Вадим увидел Никиту в Институте журналистики и литературного творчества, на подведении итогов молодежного литературного конкурса, проводившегося по всему СНГ. Вадима пронзила внезапная молния узнавания того самого человека, с которым они сидели тогда в гостиной. Он курил в холле и рассеянно говорил с какими-то людьми. Но теперь он казался Вадиму насквозь чужим. Вадим так и не подошел к нему. Он даже не подал виду, что вообще его узнал и заметил.
Он не хотел наслаивать на тот старый эпизод никаких других впечатлений. Он хотел и дальше плыть с ним сквозь вечер в этом тонком молчании, в этой тоске, в этом счастье, в этой юности, в этом опьянении и в этом безумии.


5
Его борьба
В институте Вадим откровенно замерзал. Дело было не только в холодных аудиториях. Дело было и в ощущении какой-то всеобщей бессмыслицы. Он поступил в гуманитарный вуз, считавшийся одним из лучших в стране. Казалось бы, студенты его должны хоть чем-то интересоваться, помимо банкнот. Создавалось, однако, впечатление, что учебу они рассматривали просто как инструмент для получения денег. А деньги, в свою очередь, нужны были им для бесконечных тусовок и дискотек с долбежной музыкой, а впоследствии – для создания семьи.
Он чувствовал себя белой вороной. Девочки быстро замкнулись в свои узкие группки. Мальчики – на всем отделении их было трое – по определению должны были держаться вместе. Они и держались. Но были так осторожны, сдержанны и неторопливы в плане сближения, что Вадим ощущал себя порой словно в пустоте, словно космонавт во вселенной.
Людям чужды были его искания, его ирония, его юмор, его интересы. Он чувствовал себя вне коллектива. «Черт возьми! – думал он. – Ведь же вот я какой хороший: и газетенку вот помогаю издавать, и прозу кропаю, и статейки карякаю. Гигант мысли, можно сказать, отец русской… Чего русской? Не важно. А хрен с ним! Как же это так получается? Я такой хороший и пригожий, а меня не ценят? Кто из нас нравственный урод – я или окружающий мир? Если я, то как-то обидно выходит и несправедливо. Если же я буду считать, что окружающий мир, то получится, что я жуткий сноб и вообще козел. Так будем же лучше считать, что мы просто разные и все по-своему молодцы!»
Он стал так говорить, но, разумеется, не стал так считать. Юность склонна к крайностям. Глядя на животное существование и уровень интересов большинства одногруппников, он впадал в отчаяние. Мир газеты, ее редакторов, авторов и читателей стал для него последней отдушиной.
Преподавательница слушала пересказы английских текстов, девочки обсуждали шепотом и записками, куда бы им еще заколбаситься после занятий, одногруппники мужского пола молчали, пафосно уткнувшись в свои учебники, а Вадим… Вадим корректировал под партой черновики будущих страниц «Витража». В промежутках он читал журнал «Здравый смысл», задумчивый рассказ о девяти странных и нежданных смертях.
Он думал о том, что вот, на Земле возникла жизнь, быть может, единственная во Вселенной, жизнь, которая кажется нам сама собой разумеющейся, возникли люди, культура, цивилизация, прошли миллиарды лет, понадобились миллионы совпадений, или, быть может, беспрецедентное решение Творца, в общем, произошло всего столько, что голова идет кругом, – и что же? Всё это было только для того, чтобы холодная преподавательница слушала пересказы английских текстов, девочки обсуждали шепотом и записками, куда бы им еще заколбаситься после занятий, а одногруппники мужского пола молчали, пафосно уткнувшись в свои учебники?
Черный абсурд закипал в нем, бурлил, плескался, лился из носа и рта, из глаз и ушей. Ему хотелось встать, отшвырнуть стул и, бия себя и юношей в грудь, а девушек – за нее лапая, заорать что-нибудь из репертуара обитателей буйного отделения с мессианскими наклонностями, вроде:
– Земляне, доколе?!
Тут ему самому становилось смешно, он начинал сдавленно хихикать. Соседи по партам спрашивали, почему он смеется, и вот тут-то и вгрызалось в него настоящее одиночество. Он с ужасом понимал, что объяснить им этого он никак не в силах. А значит, для них он будет отныне еще и идиотом, который смеется постоянно безо всяких видимых причин. Если бы он мог объяснить им причину своего иронического веселья и вообще говорить с ними на подобные темы, то и желания что-то там орать у него бы не возникало. А значит, не было бы и смешно. А значит, и объяснять было бы нечего. Это был порочный, заколдованный круг. Холод отчуждения продирал его.
Возможно, именно поэтому через некоторое время он добровольно стал партизаном культуры. Он стал расклеивать и развешивать по главному зданию своего университета призывы связаться с газетой «Витраж» и поучаствовать в ней в качестве авторов, читателей, распространителей, единомышленников, соратников и т. д. В сущности, он боролся со своим одиночеством.

Отец русской порнократии. Место возле параши
Очень быстро он заметил, что объявления эти в течение одного – двух дней неизменно куда-то исчезают. «Что бы это значило? – подумал Вадим. – Я же вроде не призываю никого свергать конституционный строй, резать и насиловать ректоршу, тем более, что она далеко уже не первой молодости... Почему мои объявления срывают? И кто это может делать?»
Вскоре у входа в институтскую библиотеку он увидел уведомление, что расклейка объявлений, не согласованных с администрацией, на территории вуза запрещена. И тогда он пошел к проректору в его кабинет.
– А, так это вы, стало быть, объявления расклеиваете? – с какой-то даже радостью спросил его функционер.
– Ну, я, – ответил Вадим.
– А я вот вчера как раз еще одно сорвал! – с гордостью доложил ему проректор.
– Какое совпадение! – дружелюбно улыбнулся Вадим. – Стало быть, мы работаем с вами в одном поле? Коллеги в каком-то смысле?
После таких слов полагается обычно хлопать собеседника по плечу и наливать ему в стакан. Хоть Вадим этого и не сделал, проректор всё равно несколько опешил от такой фамильярности. Он демонстративно насупился:
– А вы знаете, что расклейка любых объявлений, не согласованных с администрацией, то есть лично со мной («Государство – это я», – вспомнилось Вадиму), запрещена?
– Вот узнал недавно, – примирительно ответил Вадим. – Потому и решил к вам зайти.
Тут Вадим сам немного смутился. Лучше было сказать «прийти», «подойти» или «обратиться». Слово «зайти» напомнило ему известный призыв М. Шуфутинского «Заходите к нам на огонек». Далее там были строчки: «Девочки танцуют и поют», а еще дальше: «Старый толстый фраер на рояле нам сыграет».
Впрочем, нахмуренный проректор, похожий на гэбиста, не был столь чувствителен к языковым тонкостям и литературным аллюзиям.
– Какая у вас идеология? – сухо спросил он, глядя на Вадима поверх очков.
Вадим молча протянул ему более подробное объявление. Слева там приводились координаты газеты, справа – ее суть.
«Всё! Поехали! – говорилось справа. – И снова сказали, что у нас нет культуры поколения. Что мы ничто, никто, нигде и никак. Думаем, что они не правы. Наша культура осколочна. Подобно маленьким кусочкам разноцветного стекла, она складывается в единое целое – витраж. Каждый оттенок представляет собой людей с определенными взглядами и вкусами, модой и стилем, идеологией и философией. Мы пробуем направить на этот пестрый витраж свет и спроектировать всю палитру на бумагу – на газету».
В левой колонке было сказано: «Если вам близки мысли, высказанные справа, если вы хотите принять участие в нашем проекте, – пишите и звоните нам в редакцию» и т. д.
– Ну как? Всё понятно? – покровительственно спросил Вадим.
– А почему справа? – строго спросил проректор.
– Что справа? – не понял Вадим.
– Мысли, высказанные справа? – прокурорски уточнил прокуратор, то есть проректор.
Вадим опешил.
– Потому что… потому что колонка с мыслями расположена в правой части страницы, – растерянно пояснил он.
– Тогда стрелочку надо было нарисовать, – вполне серьезно ответил функционер. – От левой колонки к правой.
– Да люди вроде и так знают, где лево, где право, – несмело пробормотал Вадим. – Если бы не знали, они бы у нас не учились…
Это была неловкая попытка польстить вузу, одним из начальников которого был его собеседник.
– Знают! – воскликнул с неожиданной страстью проректор. – Знают, что справа – либерализм! А чем вам социализм не нравится, коммунизм?!
Вадим ощутил, что стул куда-то уходит из-под него.
– Да при чем тут… – начал он, но прокуратор его перебил:
– Знаем мы эти экивоки! Был у нас тут один такой – в модельное агентство девушек набирал. А в итоге все они оказались на Западе на панели. Поставки наладил.
– Но при чем тут мы? – поразился Вадим, чувствуя себя матерым сутенером и отцом русской порнократии. – Наша газета зарегистрирована в Государственном комитете РФ по печати как культурно-просветительское издание…
– Потому что так дешевле! – перебил прокуратор. – Там и газета «Клубничка» зарегистрирована как культурно-просветительское издание для садоводов и огородников, а печатает она из номера в номер сиськи да письки…
– Из номера в номер? – прищурился Вадим. – Стало быть, вы следите за ее публикациями?
Проректор побагровел.
– Вон! – заорал он, указывая Вадиму на дверь.
Вадим подошел к двери и открыл ее. По коридору в это время шла красивая, эротично одетая студентка. Вадим одобрительно кивнул.
– Вон там тоже, – добавил он, указывая рукой в глубь коридора на другую девушку. Но прокуратор, похоже, его не слышал. Возможно, именно поэтому Вадим доучился в вузе до конца.
С тех пор объявления свои он расклеивал исключительно в туалетах. Так осознал он подлинное место высокой культуры в современном мире.


6
Марсель Пруст и говнорок
В полных, но пустых для него коридорах вуза ему чудились порой лица людей его литературного круга. Это было изысканным забавно-тоскливым развлечением. Увидеть искорку, представить за ней всё пламя – и стать свидетелем того, как она мгновенно гаснет: ты обознался.
Вот, казалось, идет навстречу темноволосый и кареглазый Антон Хланин, похожий чем-то на Маяковского. Он окончил филологический факультет МГУ, хорошо знает многие европейские языки, в том числе шведский. Теперь он в аспирантуре, пишет диссертацию «К вопросу об особенностях творческого метода потока сознания в цикле романов М. Пруста «В поисках утраченного времени». Но главная страсть его – это музыка. Он мечтает основать новое направление – говнорок. Он жаждет стать солистом и гитаристом группы «Идите на хуй» и уже репетирует.
Вадим как-то спросил его:
– Антон! Стоило ли оканчивать филологический факультет МГУ, глубоко изучать многие европейские языки, в том числе шведский, поступать в аспирантуре и писать диссертацию «К вопросу об особенностях творческого метода потока сознания в цикле романов М. Пруста «В поисках утраченного времени», чтобы основать говнорок и группу «Идите на хуй»?
Антон глубоко задумался. Похоже, он никогда раньше не задавался этим вопросом. Они хорошо выпили в тот вечер и продолжили в метро.
Но теперь, в этом пыльном коридоре, навстречу ему шел кто-то другой…
А вот Леша Кумовский, голубоглазый блондин с очень красивым, как сказал бы Вадим, «фирменным» лицом. Свой не карликовый, но весьма малый рост он привык компенсировать непрошибаемой уверенностью в себе и подчеркнутой солидностью. На встрече авторов и редакторов с читателями он устроил аукцион. Одним из лотов были шарики с творческой атмосферой газеты. Для усиления эффекта он вел свой аукцион подчеркнуто серьезно.
А это идет Борис Кухаркин, которого Вадим называл про себя просто «сноб Кухаркин». Он сын профессора психологии МГУ. Он высокий, но какой-то угловатый, нескладный, в лице его асимметрия, он резкий, неправильный, ему вечно кажется, что он знает всё лучше других. Он не склонен к юмору, только к сарказму. Сноб Кухаркин… Неужели он может нравиться девушкам? Через некоторое время Вадим получил на этот вопрос убийственный ответ.

Бумажная месть
После учебы Вадим нередко шел к своему школьному другу, Денису Гуревичу. Начиналось с игры: пройти мимо мамы нужно было так, чтобы в рюкзаке не звякнули бутылки. Для этого между ними клались тетради и учебники – «интеллигентская прослойка», как называли это друзья. Далее Вадим садился за Денисов стол и раскрывал их литературную тетрадку. Со стены на него призывно смотрела любимая женщина Дениса – Сандра Баллок. Однажды Вадим заметил:
– Что-то у нее грудь маловата. И лицо какое-то мужеподобное.
Денис наказал его: он объявил ему бойкот и не говорил с ним целую минуту.
Здесь начиналось главное: они писали в соавторстве сюрреалистические рассказы и пили пиво. Они придумывали вместе каждую фразу. Кто-то начинал, кто-то продолжал или дополнял. Записывал Вадим. Он любил, чтобы последнее слово оставалось за ним.
Их рассказы являли собой ужас перед тем, что они считали жестокостью жизни, равнодушием мира, пустотой населяющих его людей, непостижимостью и неотвратимостью смерти. Они являли собой одиночество и отчаяние, переплавленные в буйный смех киников. Над своими строчками хохотали они громко, долго и от души. Они очень удивились бы, если бы кто-то назвал их смех темным, черным и страшным. Они искренне веселились. Они не понимали, что их тексты – это самый настоящий крик, вой перегруженной души, взрыв потрясенного и растерзанного бессознательного.
«Мироздание, раз ты такое, то и получай! Мы сделаем тебя еще более нелепым, абсурдным и кошмарным. Мы отомстим тебе, да так, что получим огромное удовольствие», – чувствовалось в их текстах.
На занятиях Вадим тайком рисовал карикатуры на девушек из своей группы. Точнее, он пытался изображать их реалистически, но получались карикатуры. Если же он целенаправленно писал карикатуры, то получалась вообще какая-то невнятная, неразборчивая мазня. Вадим делал свои рисунки с чистым сердцем и смеялся от всей души. Но девушки на его картинках выходили какими-то мертвыми или гадкими. Почему? Вероятно, потому, что в то время он не мог отвязаться от мыслей о смерти. Они были постоянным фоном его существования. Потому и прорывались из всего творческого, что он делал.
Другим фоном было одиночество. Потому-то он и изображал своих одногруппниц не просто комичными, но еще и уродливыми: он не видел в них людей. Людей, которым можно открыть душу, с которыми интересно, которые поймут и которых хочется понять самому.
Когда он показывал свои рисунки и сюрреалистические рассказы своей девушке Кате, она только морщилась и кривилась. Она обвиняла его в ненависти к людям и в помешательстве на смерти. Он удивлялся и отрицал. Он говорил, что для него это просто удовольствие и веселье. Через много лет он пришел к выводу, что они оба были правы. Им действительно владели темные чувства, но выражались они и в правду довольно весело.

Маленькие трагедии
В числе прочего, они написали цикл «Маленькие трагедии». В первом рассказе, «Преступление и наказание», мальчик Родя отчаянно вымаливал у мамы право умереть. Он перемыл посуду, пропылесосил квартиру, помылся, причесался, высморкался и т. д. Он показал матери дневник с пятеркой. Он добавил, что его другу Васе умереть разрешили. Но зверская мать неумолима и непреклонна. Она надевает свинцовые очки и изучает его дневник дальше:
– Так-так, посмотрим. Двойка по биологии: не принес цветы с лета. И откуда столько жадности у ребенка? А-а, вот оно! Вот это я и искала! Конечно! Двойка по поведению! И он еще набрался наглости ко мне подходить!
Далее сына бьют, заставляют, как в армии, чистить своей зубной щеткой унитаз и т. д. Когда же от стресса у него начинаются конвульсии и агония, когда он близок уже к исполнению своей мечты – к смерти, мать орет:
«– Ах, так?! Отец, глянь! Чё уперся в газету, как этот самый? Смотри, чё сыночек дорогой делает! – Она опять повернулась к Роде: – Щас ты увидишь небо в алмазах!
С этими словами она взяла его за бордовое правое ухо и хорошенько встряхнула, отчего зубы его задребезжали.
Она вырвала газету из рук папы, лишив его таким образом последней защиты в этом безжалостном мире. Он глупо уставился на жену.
– Пойдешь в кладовку, откроешь сундук в красном углу и возьмешь семейный ремень с солдатской бляхой. И забери это, – она указала на корчившегося на полу Родю, – с глаз долой. Я аппетит могу потерять. – И она вернулась к мороженому.
Жизнь продолжалась».
Возможно, нигде еще эта клишированная финальная фраза оптимистических советских рассказов – «Жизнь продолжалась» – не получала такого странного смысла, как в их рассказе.
Другая вещь называлась «Одна голова хорошо, а две – лучше». В ней Вадим заходит в гости к Денису, и там они начинают друг друга есть. На кухне лежат номера журнала «Вопросы философии». Отрезая друг от друга по куску и прожевывая его, они сыплют латинскими цитатами из античных классиков. В конце концов от них остаются только головы. Тут приходит их друг Рома и уносит эти головы в рюкзаке в школу. Выходя из дома, он хлопает дверью. От удара рушится весь дом. Падая, он сваливает соседний дом, тот – следующий и т. д. В итоге в груду обломков превращается вся улица.
В кабинете биологии учительница успокаивает галдящих после перемены детей и рассаживает по партам. Кто-то пускает по классу самолетики. Она пресекает и это.
– Дети! – говорит она. – Сегодня мы будем изучать строение мозга. Для этой цели нам принесли два экспоната.
Она кладет их головы на тарелки, берет в руки нож и почему-то вилку.
«Мы вздохнули с облегчением», – заканчивается рассказ. Имеется в виду, что расчленение головы должно убить героев окончательно, что и наполняет их буддистским чувством свободы от жизни, понимаемой как страдание.
Стоит ли удивляться, что о самоубийстве они думали в те времена чуть ли не каждый день?
Третья вещь того же цикла называлась «Божественная комедия». В ней, пожалуй, действительно было больше веселья, чем страха и отчаяния.

Божественная комедия
Телефон зазвонил, когда мама, сидя на мягком электрическом стуле, смотрела свой любимый телесериал, заедая его бутербродом с колбасой, и удовлетворенно покачивала мохеровой тапочкой. Засунув левую руку куда-то под стул, она взяла трубку лоснящейся от жира пухлой шестипалой рукой.
– Алё, – сказала она пропитым басом, тщательно подбирая слова. Она копировала Доронину, и от ее придыхания вязкая масса недожеванной колбасы отправилась на корм коту, который, словно зная заранее, терпеливо ждал под столом.
– Привет, мама! – послышался из трубки звонкий мальчишеский голос.
– Здравствуй, сынусик-дорогусик!
Дермидонт предусмотрительно отстранил трубку, дабы не оглохнуть от серии громоподобных чмоканий. Аппарат по-девичьи зарделся и кокетливо опустил глазки. Когда стихло, он снова прильнул к телефону, обняв его пальцами отличника по труду.
– Дермидонтушка-голубчик! Первый обед в два, второй обед в три, первый полдник в четыре, второй полдник в пять. Когда будешь?
– Знаешь, я, наверно, к первому обеду не успею. Просто мы тут с другом сейчас хотели сбегать умереть по-быстрому.
– А-а. Щас, подожди, звук у телевизора убавлю. – Она с трудом дотянулась до пульта и, справляясь с одышкой, нажала на заветную кнопку. Марианна заткнулась. – Умереть?.. Ну-ну, давайте. – Мама неторопливо намазала на хлеб толстый слой желтого «Вологодского» масла. – Вы только это… поесть что-нибудь захватите, что ли. Или заходите – у меня тут балык остался. Или… или знаете что? Давайте-ка, может, я тоже с вами пойду, а то что-то давно из дома не выходила.
– Не, ты лучше оставайся. Сама ведь знаешь, как после этого жрать охота.
– Ну хорошо, хорошо. Не хотите меня с собой брать – не надо. Видно, опять какие-то секреты от матери… Только смотрите, в Стиксе за буйки не заплывайте. Некому смотреть, как вы красиво плаваете. И Спасители щас все пьяные. Они на 8-е марта всегда так.
– Ладно.
– И – это… За летучими мышами в темноте не гоняйтесь. Экзотика, конечно, всё понятно, но никогда не знаешь, к чему это приведет.
– Ладно.
– И гигантских пауков не мучайте. Они полезные, плохих людей по ночам пугают.
– Ла-адно, – тяжело вздохнул Дермидонт.
– Ну, двух-трех-то, конечно, можно, мы ж не звери все-таки. Думаю, от этого сильно не убудет, – сжалилась она.
– Спасибо, мама! Ты настоящая! – отозвался Дермидонт. У него заметно полегчало на душе.
– И еще… Вы там с брызгалками поосторожнее. – Мать сделала многозначительную паузу.
– А что? – невинно спросил Дермидонт.
– Да так, ничего. Вот только в прошлый раз кто-то так геенну огненную потушил, что бесы целый век потом со спичками мучались, потому что их тоже облили. А дракоши как раз в декреты и отпуска поуходили. Им льготные путевки в санаторий «Пламенные сердца» дали. А Прометея-то всё, кукукнули. Без печени долго не живут. Так и сидели с потушенной геенной. А ведь это предприятие непрерывного цикла! Тут любой простой – огромный убыток и авария.
– Нет, это не я. Думаешь, мы одни туда после школы заходим?
– Я ничего не думаю, но чтоб больше такого не повторялось!
Дермидонт обиженно засопел.
– И фырчать вовсе незачем. Да, кстати, просто на всякий случай. Я тебя прошу: ты в этот раз грешников от сковородки не отдирай. А то Дьявол щас и так злой как черт ходит, прости Господи! Я ему маргарину обещала прислать, чтобы нечестивцы не пригорали, да всё купить как-то недосуг было. Только в магазин пойду – они закрываются. Ну что ты будешь делать!.. И еще. Ты ему передай, что я, как обычно, жду его к четвертому ужину. Или, на худой конец, к ночному кефиру.
– Ну хорошо, ну я пошел, мам? Меня Ананий уже за ухо тянет: а-а-а! Ну всё, пока! – Он повесил трубку.
– Ах, дети, дети! Вечно куда-то спешат, вечно куда-то торопятся!.. – Она отправила гигантский бутерброд с копченым балыком в широко распахнутый рот и прибавила звук. Марианна прокашлялась, выплюнула окурок «Примы», раздавила бычок армейским сапогом и, выгнув кадык, пронзительно закричала:
– Я люблю тебя, Луис Альберто!

Свой стиль они называли «литературный панк», сокращенно литпанк. В сущности, это был иронический сюрреализм, густо замешенный на постмодернизме. Но им нравилось изобретать новые термины. Не с руки было отставать от передового Антона Хланина с его «говнороком».

Лодочник Харон в поисках любви
Отец Дениса давно умер. Потому его мать, Елена, время от времени заводила себе всяких дружков. Тогда она встречалась с Андреем – пьющим дантистом средних лет. Денис называл его Хароном. В честь мифического лодочника, перевозящего умерших через реку Стикс. У него были деньги, но не было чего-то другого. В поисках этого другого он, вероятно, и стал приходить к Елене.
Это был фантастический персонаж. Когда еще школьником Денис смотрел с ним «Особенности национальной охоты», Харон предлагал ему пить каждый раз, как пьют на экране. К середине фильма Денис свалился под стол и проснулся через сутки у себя на кровати. Так совершил он путешествие во времени и пространстве.
Ночью, в маминой комнате, Харон содрогался, мотал головой, кусал ее плечи и орал:
– Бля-а-а-а! Я ни у кого еще не встречал такой упругой пизденки! Давай, сука, давай!!!
В соседней комнате лежал с открытыми глазами Денис и мысленно лез на люстру.
И теперь, когда они, пьяные своим коктейлем из смеха, ужаса и безумия, проживали с Вадимом этот вечер, они вдруг услышали из-за двери голос Харона.
– Прячь пиво! – скомандовал Денис.
– Зачем? – спросил Вадим.
– Он может сюда войти, а за ним и мама. А может, придет один, но увидит пиво и захочет с тобой корешаться и проторчит тут до твоего ухода.
Вадим сунул початую бутыль прямо к себе в рюкзак. Тот подозрительно наклонился. Вошел Харон. Дверь закрылась не до конца. Повеяло сквозняком – той самой жизнью, от которой они так старательно прятались в этом странном, причудливом, фантасмагорическом, но таком теплом уголке – заповеднике пьянства, искусства, дружбы и доверия.
Харон кричал, матерился, чем-то хвастался – и жизнь, жизнь, жизнь струилась из него, лилась из ушей, прыскала из глаз, брызгала изо рта, хлюпала в носу. Жизни было так много, что хотелось залезть в кладовку и завалить вход толстенными одеялами, огромными подушками и тяжелыми тюфяками. Потом он налил им и себе своего пива, выпил с ними и ушел в другую комнату.
Друзья пожали друг другу руки.
Вадим вытащил из рюкзака бутылку и понял, что его тетрадь для контрольных работ не испачкалась, а просто целиком поменяла свой цвет. Ее белые до недавних пор страницы обрели приятный светло-коричневый цвет пива. От учебников в кои-то веки стало приятно пахнуть. Знания стали притягательны, даже пьянящи. Вадим пришел в ужас. Пять месяцев спустя, однако, он один на всем отделении получил за годовую контрольную пятерку. Именно потому, что писал ее в этой самой тетради, крещенной в их заповеднике.

Тоже жизнь
Они закончили рассказ, выпили еще, потушили свет, поставили бутылки на середину комнаты. Денис упал в глубокое кресло, Вадим – на диван. И комната с плакатами «Металлики», с желто-зелеными обоями, отлупившимися под потолком, с индонезийскими статуэтками (лица у них такие отрешенные, молчаливые), с этим вытертым слегка ковром, на который так часто ставили бутылки, с детскими шторами и даже игрушками – розовым слоном, как у Григоряна, синим осликом с наивными большими глазами, зеленым жирафом с ласковой беззащитной шеей и хорошей печалью во взгляде, – вся комната закружилась перед ними – или они перед нею? Их снова несло каким-то потоком, а в распахнутое настежь окно струилась чернота, ночное небо заполнило комнату, золотые, рубиновые, изумрудные, сапфировые огни дома напротив порхали среди стульев и нежно садились на плечи, стаи звезд с ревом разрывали пространство, до изумления, до открытого рта поражая своим жаром, размером и скоростями, напаивая допьяна своей волшебной и страшной искрящейся вечностью.
– Вадим, – тихо сказал Денис. – Это ведь тоже жизнь. Жизнь – это то, о чем мы пишем, и Харон – жизнь, и твой институт, одногруппницы, и про… ректор, да, но и это тоже… Ты понимаешь, о чем это я?
Вадим молчал. Возможно, он никому еще не был так благодарен.


7
Убийцы литературы
Вторым его школьным другом был Рома – тот самый Роман. Он стремительно ворвался в его жизнь. Третья четверть девятого класса, пустоватая тягучесть английского, какая-то заурядность в воздухе. Она не злая, не убивает. Просто тихонечко усыпляет. Очередная девочка из его класса в очередной раз бубнит пересказ какого-то возвышенного, романтического текста из учебника. Лучший способ испохабить и до грязи, до отвращения извозить даже самый хороший текст – это дать его школьникам для устного пересказа, причем за урок выслушать человек десять. И дело не только в банальном незнании иностранного языка и неизбежном перевирании всех подробностей и оборотов речи, на которых и держится красота стиля. Дело еще и в школярском равнодушии. Надо слышать, с каким возмущением и раздражением они жалуются друг другу на переменах:
– Блин, ну что за туфту нам задали!
Потом эти же люди, изображая на лице понимание всех глубин рассказа и уважение к его силе, почтительным и страдальческим голосом пытаются изложить его содержание. Они сидят на специальном стульчике возле учительского стола, ерзают и мнут руками свои модные брючки. В перерывах между «э-э-э» они даже произносят какое-то подобие английских слов. Кого больше жаль в этой ситуации? Учителя, автора, рассказ, школьника или его брюки? Чаще всего Вадиму было жалко произведение.
И вот, посреди всего этого, в кабинет вводят вдруг зеленоглазого блондина хорошего роста с волнистыми волосами до плеч. Он смущенно улыбается. Он излучает одухотворенность, интеллигентность. И отличается этим почти от всех Вадимовых одноклассников. И Вадим, рисовавший дотоле ответную карикатуру на одноклассника Федю, начинает любовно выписывать новичка. Кто он? Откуда взялся? Почему зашел к ним на урок? Это случайность, или теперь он всегда станет с ними учиться?
После урока Федя показывает Вадиму свою карикатуру на него. Под уродским лицом подпись: «В. Береславский как он есть». Холодная ярость вскипает внутри Вадима. Но ни в коем случае нельзя ее проявить. Это будет означать поражение. Сжав зубы, он делает подпись под своей карикатурой на Федю, не менее уродской: «Приукрашенный Ф. Омельченко». Федя ошарашенно выдыхает. Вадим победил.

Признание в любви
Но в ту же секунду это теряет для него всякий смысл. Где же новичок? Вот он. Подошел к учительнице и говорит с ней о том, что перешел в эту школу и будет теперь учиться в их классе. «Он здесь навсегда! – мелькает в голове у Вадима. – Он здесь навсегда!» До конца школы – разве это не навсегда? Разве потом еще что-то будет? Наверно, это как смерть. Если что-то и будет, то всё равно невозможно представить, что именно. А потому до конца школы – это навсегда.
Новичок отходит от учительницы и натыкается на Вадима.
– Как тебя зовут? – спрашивает Вадим.
– Рома, – просто, по-дружески и опять немного смущенно отвечает тот.
– А фамилия? – уточняет Вадим.
– Перегаров, – говорит Рома со странной улыбкой. Похоже, он и сам еще не решил, гордиться ли ему своей необычной и забавной фамилией или ее стыдиться.
Что-то хрупкое колеблется в воздухе.
Вадим подписывает карикатуру: «Роман Перегаров в лучшем виде». Рисунок совсем не уродский. Только руки непропорционально длинны.
– А что это у меня такие за шарниры? – весело и немного скептически, но по-прежнему скромно спрашивает Рома.
– Так положено, – хихикает Вадим. – Я чувствую, что у тебя длинные руки.
Так состоялось его признание в дружеской любви.
Следующей была литература. На перемене Вадим стал вдруг небывало серьезен. Они стояли с Ромой в коридоре у стены. Денис наблюдал за ними от окна. Рома объяснял Вадиму, что его авторитет здесь еще очень низок, потому что его здесь никто не знает. Время от времени он ссылался почему-то на Стейнбека. Этим он поразил Вадима в самое сердце. Кроме Дениса, никто в его классе не ссылался на какую-либо художественную литературу, кроме разве что фэнтези. Впрочем, этот жанр Вадим не считал литературой.
– О, Стейнбек! – отвечал Вадим. – О!

Настоящий интеллигент
Позже Денис стал допрашивать его, почему он так носится с каким-то невнятным новичком.
– Когда вы разговаривали, ты склонился перед ним в льстивом полупоклоне! – насмешливо заметил Денис.
– Ревность, батенька, ревность, – спокойно ответил Вадим.
– Какая ревность? – насторожился Денис.
– Похоже, ты ревнуешь меня к нему, – пояснил Вадим. – Но честно тебе говорю: зря. Разве мы не можем дружить все втроем? Подумай только, в классе появился еще один вменяемый человек! С ним можно говорить не только о роликовых коньках и модных диджеях. И он знает слова помимо «У!», «А!», «Круто!» и «Отстой!» Разве это не праздник? Неужели ты так избалован содержательным общением, что еще один нормальный человек повергает тебя в смятение?
Но Денис прихрамывает – ногами, оттого и душой. Он боится новых людей.
– Ну Вадим, ну ты должен понять, у нас сложился класс, какой-никакой, все ко мне привыкли, а тут, приходит какой-то хер, он будет на меня смотреть, обращать внимание, и вообще, новые люди, это всегда опасность, всегда! Тебя никогда не били на улицах? А меня били! И сбивали очки.
– Что ж, ты настоящий интеллигент, – вздохнул Вадим. – Чтобы быть полноценным российским интеллигентом, просто носить очки еще недостаточно. Нужно, чтобы время от времени кто-то с тебя их сбивал.
Денис плюнул, отвернулся и ушел. Появился Рома.
– Он твой друг? – спросил он.
– Да, – ответил Вадим. – Мой самый первый и самый старый друг. Уникальный человек. Он заслуживает и того, чтобы его убить, и того, чтобы боготворить.
– А если одновременно? – радостно улыбнулся Рома.
– Отличная идея, – отозвался Вадим.

Аполлон с пеналом и Дионис с соплями
Рома был богом. Денис – страждущим в аду человеком. Девушки влюблялись в Рому с первого взгляда безо всяких усилий с его стороны. От Дениса шарахались в ужасе, боясь, что он станет их убивать. Рома был воплощением взрослости и социальной успешности. Денис – дикости и инфантилизма. Рома писал изящные, остроумные, глубокие, ироничные рассказы. Денис, разрывая бумагу, писал красной ручкой (утверждая, что это кровь его сердца) предсмертные обращения к граду и миру.
Но оба они были его друзьями. Они дополняли друг друга, как Аполлон и Дионис по Фридриху Ницше. Аполлонизм – светлое, разумное начало, стремление к соразмерности, гармонии, солнцу. Дионисизм – начало темное, буйное. Это жажда дойти в своих страстях до конца во что бы то ни стало. Разумеется, Рома был Аполлоном, а Денис – Дионисом.
Не называя авторов, Денис швырялся увесистыми цитатами с криками: «Лови!» Иногда, впрочем, ловить было некому, и тогда цитаты с грохотом обрушивались на пол, врезались в стены, звонко разбиваясь на тысячи бессмысленных осколков. После его литературных оргий приходилось подметать.
От отчаяния и для привлечения к себе внимания Денис на переменах воровал у Ромы пенал. Это повторялось десятки раз.
– Денис! – орал взбешенный нарушением всеобщего миропорядка полуденный Рома. – Отдай мой пенал!!!
Но ночной Денис не отдавал. Рома применял силу – то есть играл по Денисовым правилам. Так Денис побеждал.
Однажды Рома, придя с перемены, обнаружил на своем пенале смачный, ядовито-зеленый сгусток соплей. Денис клялся и божился, что это не он. Рома не поверил.
Но однажды на физкультуре они объединились и украли рюкзак у Вадима. А потом, на балконе Денисовой квартиры, утопая в оранжевом солнце, они втроем пили за дружбу, за любовь, за вкус к жизни, за искусство. Как полезно порой воровать портфели и прятать их за щитком баскетбольного кольца!

Летающая тарелка атакует поэзию
Рома нравится Вадиму всё больше и больше. И вот уже они играют после уроков в длинных школьных коридорах в летающую тарелку, задевая иногда ею стенды с пафосными портретами Маяковского и цитатами из его стихов. Это третий этаж. А четвертый этаж оформлен поэтами, погибшими на фронтах Второй мировой войны. Что ж, тарелка врезается и в них. Но что делать? Разве не для того они погибали, чтобы висеть здесь и чтобы была эта школа, чтобы кто-то делал тарелки и кто-то в них играл?
Но вот приходит директор школы и отбирает тарелку, и просит зайти после уроков в свой кабинет. И Вадим гадает с Денисом, что будет:
– Обматерит и отдаст тарелку? Обматерит и тарелку не отдаст? Обматерит тарелку и отдаст нас львам, как первых христиан? Отдаст львов первым христианам, а нас – тарелке? Отдаст тарелку львам, а нас – первым христианам?
На дрожащих от смеха и страха ногах Денис, Рома и Вадим входят в кабинет. Их матерят и тарелку не отдают. И они переходят на каучуковые мячики. А что им еще остается делать? Они бросают их через коридор, играют ими на подоконниках школы в особый «футбол», швыряют их в классе об стенки, иногда прямо во время уроков, если учительница на время вышла. Они незаконно играют ими в настоящий футбол в школьном дворике, куда выбегать на переменах часто запрещено.

Весна. Искусство. Конфетки
Так они встречают весну. Конец марта пахнет прелой землей, а она – свободой. И этот запах врывается в окна, даже пятого этажа, даже если их закрывают. Счастья в мешке не утаишь.
Салатовый апрель пробивается из-под земли робкой острой травкой. И так хочется помочь ей протиснуться сквозь эту холодную еще землю, черную и сырую.
Желтый май одуванчиков, бирюзовый май вечерних древесных листков, розовый май закатов, оранжевый май рассветов, красный май летучих жуков, хищный май жужелиц и обнаженный май развратных маленьких девушек застает их в школьном дворике. Они тащат булыжники, чтобы сделать из них штанги. Этими же руками Рома отдает Вадиму свои новые рассказы. Они кричат: «Гол!» – и этими же языками обсуждают Ромины теории.
«Ромины теории» – как сладко это звучало! Они выходили из школы на улицу, и аромат жизни накидывался на них, и Рома искренне, живо и горячо, при этом наукообразно, а потому и комично объяснял Вадиму жизнь.
– Вчера я записал свою теорию граней, – торжественно объявлял Рома.
– Как у граненого стакана? – спрашивал Вадим.
– Конечно, – радостно соглашался Рома. – Я знал, что ты поймешь меня с полуслова. У человека есть нулевая грань – то есть изначальная суть. Ну это то, какой он от рождения, понимаешь? Далее по ходу жизни он обрастает другими гранями характера. Они могут формироваться как грани, то есть сами собой, без натуги. А могут и появляться по мере необходимости, вырастая из масок.
– Что за маски?
– Это вынужденное поведение человека в новой для него среде, это приспособление. Например, человек сам по себе по большей части агрессивный, а в данной среде ему нужно быть вежливым. Так у него может появиться маска вежливости. Или, что нам гораздо ближе, человек хочет быть тонким, интеллигентным и чутким, но для выживания в той среде, в которую он заброшен, он вынужден учиться грубости, жесткости, умению защищаться. Так у него появляется маска бойца. Со временем любая маска может превратиться в грань. Происходит это в три фазы. На первой фазе человек осознает еще, что это его маска, и ношение ее требует от него усилий. На второй фазе такое поведение становится для него отчасти естественным. На третьей же фазе маска окончательно превращается в полноправную грань характера, сторону личности. Она уже не воспринимается человеком как маска.
– ХерА! – иронически восклицал восхищенный Вадим.
– Так ёбть! – достойно отвечал Рома. – А еще вот у меня чего есть.
Он вытащил из заднего кармана потертых джинсов сложенную вдвое картонку. Это был аккуратный цветной чертеж. Назывался он «Любовь как удовлетворение».
– Теория? – скептически спросил безумно заинтригованный Вадим.
– Она, родимая! – в тон ему отозвался Рома. – Еще одна. Любовь состоит из физического, эмоционального и духовного влечения. В случае, если влечение взаимно, у любящих может возникнуть физическая, эмоциональная и духовная близость. Такое бывает не всегда. Часто бывает, что у мальчика к девочке или наоборот влечение только физическое, только духовное, только эмоциональное. Ну или два из трех. Все три вида, да еще и с близостью, это, пожалуй, редкость. А может, к примеру, быть, что у мальчика к девочке физическое влечение, а у девочки к мальчику – духовное… Так они и маются, бедные. Всяко бывает. Сокращенно они называются так: физвлеч, эмвлеч, духвлеч. И, соответственно, физблиз, эмблиз и духблиз. При наличии их всех можно говорить о полноценном любовном удовлетворении…
– Осторожней, а то попадешь под грузмаш! – Вадим оттащил его за руку к бордюру. Мимо проехал большой фургон. В школу привезли новую мебель.
Рома славился своей склонностью заранее просчитывать действия, которые абсолютно все окружающие наверняка считали случайными. Так, после урока английского, на перемене, собирая вещи, в присутствии учителя Игоря Олеговича он, якобы рассеянно, проговорил:
– Кто у нас там теперь? Олегыч опять? А, нет, Геннадич!
Он имел в виду учителя физкультуры Александра Геннадьевича, на чей урок теперь нужно было идти. Секунд через пять несколько строгий обычно Игорь Олегович удивленно-веселым тоном отреагировал:
– Думаю: что это за Олегыч такой? А ведь это же я!
Едва вышли они с Вадимом из кабинета, как Рома задумчиво и негромко сказал ему:
– Хороший ход. Я назвал его только по отчеству в его же присутствии. И мне ничего за это не было. Ведь якобы это было случайно! Теперь у меня больше прав на некие особые отношения с ним.
Из таких вот маленьких приемов и возникла очередная Ромина теория.
– Моя третья новая разработка – это теория приблатнючести, – продолжал Рома.
– Приблатнения? – переспросил Вадим.
– Ну да, речь об этом. Но мне больше нравится слово «приблатнючесть». Звучит как-то научнее и солидней. Как автор теории, я имею право на выбор термина. Как ученику завоевать любовь какого-нибудь учителя? Можно, конечно, просто не нарываться и хорошо учиться. Это будет академический метод. Можно дружить с тем, кто хорошо учится. Об этой дружбе, конечно, должен знать учитель. Это будет ассоциативный метод. Можно, если ты учишься хорошо или отлично, иногда подавать на уроке слегка иронические или фамильярные реплики, которых другие ученики себе не позволяют. Но тут нужно не переборщить. Это будет салонный метод. Можно во время урока или после его окончания выспрашивать у учительницы какие-то подробности по поводу темы, которую она объясняла. Подробности, которых в программе нет и которые знать в принципе необязательно. Чтобы она поняла, как ты любишь ее предмет. Это резонансный метод.
– Резонансный?
– Ну да, ты как бы подстраиваешься под ее волну и вступаешь с ней в резонанс…
– ФигА! – ответил пораженный Вадим хихикая.
– Ну вот, а теперь пошли играть в футбол.
А дальше, после футбола:
– Кстати, забыл отдать тебе одну рукопись, один свой рассказ, «Москва – Ярославль». Почитай как-нибудь на досуге.
Вадима поражает его интонация необязательности. Он написал что-то очень важное для себя. Он подбирал, быть может, каждое слово. А теперь… говорит об этом так, как будто дает ему конфетку:
– Вот, пожуй как-нибудь на досуге.
Пройдут годы, и Вадим сам поймет, что только так и может быть, что только так быть и должно. Что искусство – утонченное наслаждение, которое можно только мягко предлагать, но ни в коем случае не навязывать. Если людям понравится, они сами будут просить. Только так. Искусство – та же конфетка, только другого порядка.

Прыщики на бумаге
Вадим бережно взял папку с красиво отпечатанными на лазерном принтере буквами. Дома он жадно, не отвлекаясь, сожрал ее с потрохами. Герой рассказа, похожий чем-то на самого Рому, сидит ранним утром в электричке. Он едет к родственникам в Ярославль. Нежный рассвет встречает он за чтением И.С. Кона – «Психология ранней юности». Напротив него усаживается некий дедок из Львова и рассказывает ему историю своей жизни. С войной, с любовью, с самыми драматическими перипетиями, со сбывшимися и не сбывшимися надеждами и мечтами. И потрепанное жизнью существо в очках в толстой роговой оправе прямо на глазах у читателя превращается вдруг в огромный мир. Происходит Большой Взрыв.
Затем, через месяц, герой едет назад. По вокзалу ходит продавец местной желтой прессы и кричит:
– В этом номере читайте: с кем спит Пугачёва? Новые любовники и любовницы. Проститутки Москвы: мифы и реальность. Ярославль: пожилой уроженец Львова умер прямо на вокзале, упав на стоявшую рядом девочку. Как возбудить Тельца? Новые исследования астрологов.
Рассказ потряс Вадима до глубины души. Каждый человек, думал он, вселенная, со своими галактиками, звездными системами и черными дырами. Но мир к нему равнодушен. Если ты, даже твоя смерть и привлечет внимание, то только каким-то курьезом. Тогда да, она станет развлечением, которое можно продать. Какая-то законченность была и в названии: «Москва – Ярославль». Рождение и смерть. Коротко и сжато. Пробег между двумя точками.
С полминуты Вадим сидел в оцепенении. Помимо самого рассказа, его поразило еще и то, что даже грустный, пессимистический текст способен доставить такое наслаждение. Красота отчаяния, красота осознания «черных реалий» (еще один Ромин термин) наполнила его. На примере этого рассказа он почувствовал глубокую двойственность искусства. С одной стороны, в этой вещи был явный гуманистический пафос, выраженный, впрочем, очень тонко и умно. С другой же стороны, – и в этом был главный подвох! – искусство эстетизирует страдание. Из всего, даже самого тяжелого и трагического, оно готово сделать своеобразную красоту. Это было страшно, это было… аморально, это было волшебно.
– Рома! – кричал Вадим в телефонную трубку. – Это отлично, это блестяще, это гениально! Ты написал очень сильную вещь. Я очень проперся.
– Да? – недоверчиво переспросил Роман, не переставая что-то печатать на клавиатуре. – А мне как-то, знаешь, не нравится. Есть в этом какая-то претенциозность. Герой едет к родственникам, как всякие дворяне в свое имение… Какая-то пародия на классиков 19-го века.
– Рома! – изумился Вадим. – Что за бред! Как ты можешь так говорить про эту вещь?! Ты цепляешься к какой-то фигне и готов отбросить из-за нее весь рассказ с таким мощным замыслом и зарядом! Да и что плохого в том, что герой куда-то едет? Неужели ты считаешь, что в 19-м веке ездили, а в 20-м перестали? Почему ты считаешь, что это штамп и анахронизм?
– Вадим, ну я не знаю, я как-то стесняюсь этого рассказа, мне от него неловко… – по голосу Ромы не было похоже, что он кокетничает. – Пожалуй, не буду я его больше никому показывать.
Вадим покачнулся на своем стуле. Он был в шоке. Сам он еще всерьез тогда не писал. Но это была еще одна неразрешимая загадка искусства. С таким же успехом молодой человек мог бы любить некую девушку всей душой и всем телом, а потом разлюбить вдруг оттого, что у нее вскочил на лбу прыщик или выросла возле носа не очень большая родинка или духи она как-то вечером выбрала не те. Это была дикость – но это была правда. Стыдиться, убийственно стыдиться какой-то одной маленькой фразы или детальки, которая кажется тебе неловкой, и возненавидеть заодно весь рассказ.

Мудрость библиотек
Но весна продолжалась. Они праздновали ее в школьной библиотеке на первом этаже. Они усаживались, почти укладывались там на мягонькие диванчики и лениво брали с полки советские нравоучительные книжки о подростковом возрасте. Каким наслаждением было открыть какую-нибудь брошюрку и, показывая пальцем на одноклассника, зачитывать вслух, как можно громче, чтобы слышали все посетители и сотрудники библиотеки:
– «В 12-14 лет у мальчиков впервые начинаются поллюции. Раз в 1-2 недели, во сне, членики их поднимаются и выпрыскивают из себя накопившуюся в яичках сперму, или семя. На постельном белье остаются характерные следы. Такие сны называются поллюционными и сопровождаются обычно эротическими сновидениями. Впрочем, некоторые слабовольные мальчики не могут дожидаться таких снов и занимаются противоестественным самоудовлетворением – онанизмом. Он наносит значительный ущерб здоровью, ухудшает зрение».
Девочки краснеют, мальчики гогочут и ржут. Начинается урок, они расходятся по кабинетам. И впавший в экстаз Казаков орет на лестнице на всю школу, обращаясь к очкастому Сизову:
– Если ты и дальше будет продолжать заниматься онанизьмом, то ты совсем ослепнешь!
– Что ты несешь?! – возмущенно спрашивает его идущая мимо учительница.
– Так в книге написано было, – невинно отвечает Казаков.
– Где ты такие книги-то берешь?!
– В нашей школьной библиотеке. В разделе «Что должен знать каждый».
И на следующей перемене, с шальными, наркотическими улыбками на устах, они снова бежали на первый этаж, в храм знаний.


8
Оживление смерти
А потом они – Рома, Денис и Вадим – снова думали о смерти, о самоубийстве, о том, что будет потом. Особенно уютно это было делать под «Клюковку», «Брусничку» и «Монизбу» («Монастырскую избу»). Поистине это были школьные народные напитки. Пили их все: мальчики и девочки, девственницы и развратники, интеллигенты и последние рэпперы. Возможно, это было единственное, что их объединяло.
Но однажды смерть перестала быть мыслью, перестала быть дрожью. Она сделалась жизнью. В газете появилась фамилия в черной рамке – Роман Гудков. Вадим вспоминал обрывки его стихов:

Я просто буду принимать за море
Иссохший пруд в деревне подмосковной,
И стук колес заменит мне любовь.
* * *
Когда туман разбавлен светом
И снег на уровне дождя,
Я, может, и не помню лета,
Но и не вижу ноября…

Вадим вертел в памяти эти слова и пытался понять, как такое возможно: человека нет, а душа его шевелится, танцует, корчится, тлеет, горит, меняет цвет прямо у тебя на глазах. Живет в виде этих маленьких черных закорючек на сероватой бумаге. Что же? Когда-нибудь и от него останутся только эти черненькие жучки? Будет ли он ими? Можно ли считать жизнью существование, отражение в чужом сознании? А может быть, искусство – это и есть высшая форма бытия (наряду с оргазмом, конечно), доступная человеку? И сейчас только, когда они его прочли, и началась его подлинная жизнь?

Паноптикум
Вадим не знал Романа Гудкова, но Сашу Алексеевского он знал лично. Было это годы спустя. Газета проводила очередную встречу авторов и читателей. Вадим наблюдал за разнообразием человеческих типов. Вот девушка с добрым, детским голосом, немного нескладная и в очках спрашивает у него, почему газета не напечатала какой-то ее стишок.
– А ты знаешь, – бодро отвечает Вадим, – мнения разделились почти пополам. И мой голос был решающим. И я сказал «нет».
Он хихикает. Лицо девушки вытягивается.
– Но почему?! – возмущенно кричит она. – Я так старалась, я так расчувствовалась, стишок был такой искренний!..
– «Самые искренние чувства порождают самые плохие стихи». Оскар Уайльд, – нагло ухмыляется Вадим.
Он – один из самых печатаемых авторов газеты, к нему прислушиваются на «экспертных советах», он зажрался. Легкий снобизм булькает у него в груди. Испарения его выходят наружу через рот, когда он говорит, и ноздри, когда он дышит.
И вдруг всё переворачивается. Жертвой чужого апломба становится он сам. К нему подходит, бледная, худющая, похожая на скелет девушка с сочным, высоким, немного гундосым голосом, прямыми длинными светлыми волосами и зелеными глазами.
– Ну вот как можно было дать рассказу такое название! – говорит она тоном учительницы младших классов.
– Какое название? – изумляется Вадим. – Какому рассказу?
– Ну твой рассказ «Взаперти»! – продолжает она тем же тоном. – Это же совсем как у Сартра – «За запертой дверью»!
– Ну и что? – не понимает Вадим. – Наоборот, прикольно: тонкая отсылка для посвященных.
– Но ведь Сартр – это святое! – не унимается она.
– Что же делать, – пожимает плечами Вадим. И смеется.
Девочка деловито продолжает:
– Я давно слежу за твоими публикациями. Я давно тебя там заметила. Мне нравится то, что ты пишешь.
– Может, это повод отнестись ко мне помягче? – спрашивает Вадим с легкой улыбкой.
– Ну уж нет! – отвечает девушка вполне серьезно. – Это повод отнестись к тебе пожестче.
Вадим смотрит на нее, как средневековый европеец на путешественника из Индии.
– Кстати, вот у Сартра… – Она разглагольствует еще минут десять.
– Скажи лучше, как тебя зовут, – ласково просит Вадим.
– Юля.
– А фамилия?
Она называет фамилию, но как раз в этот момент кто-то начинает петь под гитару. Вадим не слышит ее фамилию, и она становится для него Юлей Сартр.
Вот человек со странным псевдонимом Двамал декламирует вирши о каких-то сборищах, где в мистическом чаду девушки и юноши читают друг другу стихи, пьют и воздвигаются отовсюду «божественные фаллосы»…
А вот Левин Андрей, один из «грубых людей» из параллельного класса, на которых Вадим в свое время навсегда поставил крест. Но Андрей несет ему свои очень даже неплохие стихи в изысканном японском стиле и хочет взять себе японский же псевдоним… Что с ним случилось за эти годы? Как так вышло? Но разве можно об этом спросить?
«Как вышло, что был ты дегенератом, а стал – утонченным поэтом?» – так, что ли?
А вот знаменитый Лаврентий Мя. Похоже, он укоротил свою фамилию и взял себе такой псевдоним. Его иронические стихи нравятся почти всем. В них сквозит не просто острячество, но и глубокое знание жизни. Ему уже за 30. На встречу он пришел с женой. Кто-то упоминает при ней «Мастера и Маргариту».
– Ух ты, а это что? – оживленно спрашивает она. – Прикольное название. Сколько Оскаров? Кто в главной роли?..
По тону совершенно не похоже, что она шутит. Но в красоте ей никак не откажешь. «Что же, черт возьми, даже мыслящим, культурным мужчинам вроде нашего Мя нужно, чтобы женщина была прежде всего смазливой самкой? А человеком ей быть и необязательно?..» – думает Вадим.

Сексуальная кошка из СПС
Не успевает он очнутся от этих мыслей, как к нему подступает еще одна маленькая писклявая девочка, стройная, с большими светло-карими глазами, потрепанными, пожженными краской светло-каштановыми волосами, с несколько помятым, похмельным лицом и грудью третьего размера.
– Я Люба. Вы должны меня напечатать, потому что я самая сексуальная и красивая, – спокойно объявляет она.
Челюсть Вадима отвисает.
– Нет, ну правда, – продолжает она голосом требовательной кошки, – что вы печатаете всё какое-то сено?
– Сено? – не понял Вадим.
– Ну вот какая-то Вера Макина тут у вас была. Ну что это за стихи такие про пожелтевший синяк?
– А народу нравится! – решительно возразил Вадим.
– Так вы на вкус массового читателя ориентируетесь?! – застыдила его Люба.
– Э-э-э… Нет. Нам тоже понравилось.
– А мне нет! – возмущенно кричит девочка. – То ли дело мои стихи!
Она встала на небольшой табурет и, размахивая руками, продекламировала:
В КРАЙ НЕТРОНУТЫЙ, НЕЗАПЯТНАННЫЙ,
МЫСЛИ ЧАСТО НЕСУТ МЕНЯ,
ТАМ, ГДЕ АНГЕЛЫ НЕЖНОСТЬ ПРЯТАЛИ…
ЭКА НЕВИДАЛЬ – БОЛЬ МОЯ.

И ОТПРАВЛЮСЬ, БЛАГОСЛАВЛЕННАЯ.
С СЕРДЦЕМ, ПОСОХОМ ДА СУМОЙ,
И ЗЕМЛЯ ЭТА ПОТАЕННАЯ
БУДЕТ РАЙ ДЛЯ МЕНЯ ОДНОЙ.

НЕ ВОРВУТСЯ ТУДА С ТУМАНАМИ
НЕЧЕСТИВЦЫ, ЛУКАВЫЙ СБРОД,
НЕ ПРОНИКНУТЬ ТУДА ОБМАНАМИ,
ТОЛЬКО ПРАВЫЙ ТУДА ВОЙДЕТ.

– Ну как? – спросила она гордо.
– А почему «только правый»? – строго спросил Вадим. – Почему вы сочувствуете только демократам и либералам? А чем вам социалисты, коммунисты не нравятся? Да и вообще, что это еще за «туда войдет»? Что это такая за порнография? Был тут у нас один такой в газете. Девушек в свой литклуб приглашал. А потом они все на Западе оказались на панели…

Блюющий интеллигент
У Вадима зазвонил мобильный.
– Это Гриша, – послышался из трубки знакомый голос.
Гриша был голубоглазым блондином есенинского типа. И тоже из Рязанской области. Большинство его одноклассников мужского пола погибли в Первую чеченскую войну.
Трогательные березки, по его словам, на Рязанщине давно уже уступили место марихуане, неплохо прижившейся в наших северах. Зимний сезон местные жители проводят интересно и разнообразно: день водка, день травка. Гриша был нетипичным селянином. Ко всему этому он добавлял еще и книги. А потом получил в Москве режиссерско-актерское образование. Он отличался общительным и живым характером. Преподаватель по актерскому мастерству говорил ему: «Гриша, ты играешь, как зайцы дрочат». Возможно, именно поэтому он решил пойти не в актеры, а в режиссеры.
Но пример прочих рязанских режиссеров, унизительно клянчащих у местных дельцов деньги на свои худосочные «проекты», не вдохновил его. Так он стал промышленным альпинистом. Он обожал Набокова и Кундеру, чем Вадима и подкупил. В последние годы полюбил он и Генри Миллера. «Бред, конечно, полный, – признавался он. – Так, дневничковые записи, любой может накропать. Стиля никакого. Но как это всё похоже на мою жизнь!»
Он быстро уехал из провинциальной Рязани в Питер, а потом и в Москву. Жил там сперва голодно и бездомно. Спал в случайных квартирах, где в одной и той же комнате кто-то чинит Windows, кто-то занимается групповым сексом с извращениями, кто-то курит травку, а кто-то и вводит в вену. Ну как тут не полюбить Генри Миллера?
С большинством своих женщин он спал в первый день знакомства. Однажды, совсем как в анекдотах, ему пришлось прятаться наутро в шкафу. Только не от мужа, а от родителей девушки. Но мама всё не уходила, сострадательная девочка носила ему в шкаф еду и питье, и вскоре Гриша захотел по нужде… Он открыл дверцу и бодро сказал: «Привет! Где здесь туалет?» – «Прямо и налево, – ответила мать. – Кстати, а ты кто?» Разговор завязался.
Какое-то время он работал сторожем – и прочел за это время всю классику. Ему нравилось, но жена ушла. На разводе он познакомился со своей следующей женой…
– Ну чё у вас там? – спросил Гриша.
– Да всё шумим, – ответил начитанный Вадим. – Приезжай, вливайся. О Набокове поговорим.
– Да я тут… э-э… с похмелюги! Но я приеду, приеду! Только проблеваться бы надо.
Не кладя трубку, Вадим вышел на сцену и громко, на весь зал, объявил:
– Сейчас придет Гриша, проблюется и расскажет вам всё про Набокова.
В трубке послышалось возмущенное бульканье и довольное хрюканье.


9
Гамлет и сладенький поросенок
И вот наконец сам Алексеевский. Вадим давно уже обратил внимание на его сложные, глубокие, изощренные рассказы и статьи. Вадим никогда его раньше не видел. Только черно-белую фотографию в газете. И вот Вадим видит его вживую… и чуть не падает. Внешне этот драматический, почти трагический человек гамлетовского типа похож на Шурика из «Операции Ы» и подобных фильмов. Философский смех кипит, булькает внутри Вадима. Но тут надо сдержаться. Рассмеяться в лицо такому человеку просто немыслимо. Это над комическими писклявыми девочками можно издеваться. А датский принц – это вам не хухры-мухры.
– Ты… это да, приезжай, обязательно приезжай, – с какой-то внезапной горячностью говорит в середине беседы Саша.
– Да, надо бы, – отвечает Вадим. Но это не отговорка, ему действительно хочется поговорить с этим человеком побольше.
И вот тут начинается самое главное. Саша Алексеевский берет альбомный лист, ручку и начинает рисовать план местности, чтобы легче было добраться от метро. Он рисует с дюжину остановок автобусов, трамваев, троллейбусов, маршруток, которые не имеют никакого отношения к дороге. Он подписывает каждый номер. Он наносит на бумагу целый район со всеми его домами и учреждениями. Это длится полчаса.
– Я понял, – говорит Вадим в ужасе. – Саша, достаточно, я понял, большое спасибо…
Но Саша молчит. Он твердо и сосредоточенно продолжает свой рисунок.
– Ну хорошо, у нас тут второе отделение начинается… Я опять буду со сцены читать… Надо миниатюры подготовить… Я вернусь на свое место… А ты, как закончишь, передай… – бормочет Вадим растерянно и отходит.
К концу второго отделения Саша передает ему свой рисунок. Вадим снова его благодарит.
– Буду ждать, – повторяет Саша своим напряженным голосом.
И дальше, на «экспертных советах», Сашина сестра рассказывала, что он ждет Вадима к себе домой и поговаривает:
– Вот придет Вадим, тогда-то всё и будет…
Вадим в полнейшем недоумении. Единственная версия – Саша находится в каком-то глубоком духовном кризисе. А в Вадиме, благодаря его рассказам в газете, видит человека с похожими исканиями и страданиями. С похожими стремлениями, с похожим отчаянием. И, может быть, маленькими надеждами.
И вот, со знаменитым планом в деревянной от мороза руке, продираясь сквозь полчища хищных снежинок, Вадим идет к Саше. План фантастически подробен, но даже по нему найти Сашу в этом черном вечернем мире почти невозможно. Почему, зачем он так прячется от людей?
И вот наконец он звонит в Сашину тяжелую дверь. Она так массивна, что, кажется, никто уже не в силах ее открыть. Но вот что-то происходит – на пороге Саша. Шурик… Приключения Шурика. Да уж, если бы.
– Здорово…
Они мнутся у порога. Саша в драных джинсах, галактики в глазах…
– Как жизнь? – спрашивает Вадим, чтобы что-то сказать.
– Жизнь… – медленно повторяет Саша. – Просто тут как раз решается вопрос о моем бытии в этом мире… – бросает он вдруг, прямо у двери.
– Кем решается? – выговаривает опешивший Вадим.
– Мной… – слова тонут в тумане этой странной квартиры.
Вадим не знает, что и ответить. Конечно, он и сам горазд рассуждать о самоубийстве. Но для него это что-то интимное. Он говорит об этом только с друзьями, а не со всеми подряд. А Саша… с места в карьер, прямо у порога…
– А… от чего это зависит?
– От карбюратора.
Кажется, что обои сойдут со стен. Вадим выжидает.
– У меня сломалась машина… Я чиню ее уже третий день. Ничего не помогает. Я всё перепробовал. Сейчас вот последнее средство испытываю. Я поставил, там идет… Не знаю, чем кончится.
– А если плохо кончится, то что? – спросил Вадим медленно.
– То, может быть, всё… – Саша опустил глаза.
– Но почему?! – воскликнул наконец Вадим.
Сашины глаза вспыхнули. Он набрал побольше воздуха, собрался уже выдать речь, как вдруг в коридоре появился его родной брат. Саша шумно выдохнул, не сказав ни слова. Брат болтался в коридоре. Саша провел Вадима на кухню. Брат тоже перешел на кухню, не обращая на них никакого внимания. Он копошился, что-то делал или искал… Всё смялось у Саши внутри. Слова жгли его, просились наружу, бешено скакали в его груди… Но на губах его повис уже тяжелый амбарный замок.
Они пили чай и молча смотрели друг на друга. Вадим почти слышал, как Саша молится мысленно о том, чтобы брат поскорее ушел. Брат уходит. Саша остается наедине со случайным человеком – Вадимом.
И красная, розовая, бордовая лава изливается из Саши. Он не называет конкретных причин, но говорит сразу обо всем. О Ньютоне, об Эйнштейне, о Достоевском, о Хармсе, о Гамлете, которого он может перечитывать бесконечно. И крик его превращается в шепот, а шепот – в крик.
– Счастье? Нет, это не исполнение всех желаний. Счастье за чертой… Как это? Лететь сквозь вселенную, уворачиваясь от метеоритов, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше… Счастье – это вечное стремление, вечная борьба… Я не знаю, что такое счастье!
Разве мало для того, чтобы думать о самоубийстве?
– Мне кажется, – говорит Вадим, – искусство – как раз один из путей к счастью. Одна из его задач – это гармонизация человека…
– Вот-вот, чтоб гормонами истекал! – подхватывает одна из Сашиных сестер. Она впорхнула на кухню и вот уже выбегает, ей пора на свидание, она одевается и смеется, ей так хорошо. У них большая семья. У Саши много сестер, которым пора на свидание. Которые одеваются и смеются. Которым так хорошо. Но он замолкает, стоит лишь кому-то из них зайти на кухню.
– Нет, зачем ты так говоришь, ты не понимаешь, что такое искусство, ты не знаешь, что такое гармония! – взрывается вдруг Саша на ровном месте. И так через раз. Ноги Вадима бешено болтаются под столом, сводятся и разводятся, как во время трудных, долгих, изматывающих шахматных партий на первенстве страны. Саша сложный, Саша колючий. Саша слишком тяжелый.
Вдруг он бьется в судорогах, бледнеет, роняет нож, которым он отрезал белый хлеб, хватает со стола газету, снимает с ноги тапку, бросается к стене и бьет, бьет, бьет по ней изо всех сил…
– Что случилось? – пугается Вадим.
– Таракан. Ненавижу тараканов. И пауков.
Они пьют крепкий-крепкий горячий горький чай. Вадим любит послабее, попрохладнее. Слишком высокое напряжение. Саша привык так жить, а Вадим ерзает, ерзает душой.
– Мне пора, – говорит Вадим через несколько часов.
– Я провожу тебя полпути до метро, – отвечает Саша.
Они спускаются на старинном и мрачном лифте в черный город. Проходят мимо Сашиной машины. Такая скромная, обычная подержанная иномарка. Знала ли она, что сказал ее владелец у порога, когда Вадим только пришел? Знает ли об этом уснувший в капоте карбюратор?
Саша осматривает ее: вроде починилась. Перед прощанием он становится вдруг тихим и мягким. Он как будто повеселел.
– Спасибо, что пришел, – мирно улыбается он. – Заходи еще.
– Хорошо, – отвечает Вадим. – Так что же, останешься здесь еще?
– Наверно, – говорит Саша. – Точно пока не знаю.
– Это опять от чего-то зависит? – Вадим уже не знает, плакать ему или смеяться.
– Да… – произносит Саша вполне серьезно. – В январе я люблю ездить в Питер, кататься на буерах…
– Это что?
– Буер? Деревянная доска, на коньках и с парусом. Ставишь ее на лед, поднимаешь парус, и ветер несет тебя по Финскому заливу со скоростью автомобиля…
– По Финскому заливу?! – У Вадима глаза на лоб полезли. – Но так ведь можно в открытое море укатиться?! Или заехать на хрупкий лед… На такой-то скорости можно не успеть среагировать…
– Да, остановить его быстро нельзя, но можно развернуть… Если успеешь. С машиной все-таки проще. Ты знаешь, чего от нее ожидать. А эта штука – она менее управляема.
– Но зачем тебе это?! – первый раз за весь разговор Вадим потерял самообладание.
– Если мне удастся туда съездить, я буду жить, – повторил Саша странным голосом.
Вадим потерял дар речи. Что же это? Для него имеет смысл лишь та жизнь, которая играет со смертью?
Саше стало получше, но характер его, конечно, не изменился.
– Ну пока, до свидания, счастливо! Приходи, обязательно приходи!
Вадим пожимает ему руку, смотрит в глаза.
– Живи, желаю удачи! – отвечает он словами раннего Дениса.
Саша верит, что приобрел друга. Вадим молчит, зная, что не вернется туда никогда. Он всё смотрит и смотрит ему в глаза. И правильно: ведь это последняя фотография.
Предательство ли это? Все-таки Саша резок, а Вадим предпочитает людей более плавных, вежливых, мягких, учтивых. Каждый сам выбирает, с кем ему общаться. Обязательств тут никаких быть не может.
Конечно, Вадим тоже большой любитель самоубийств. Но в его компании эту тему обсуждают с иронией, весело, с матерком. Саша же, говоря об этом, поражает своей мрачной решимостью и удручающей серьезностью.
Вадим сделал всё что мог, выслушал его, пожелал удачи… Что еще? Можно ли вытащить из Стикса за шкирку? Можно пожелать лишь туда не попадать.

Прошло несколько месяцев. У Вадима зазвонил телефон. Он подошел в спальне. Он взял трубку и, как всегда, поставил ногу в тапке на теплую батарею. Это было уютно.
– Алло, – сказал он вальяжно.
Это был Рома.
– Саша Алексеевский мертв, – проговорил он ровно, твердо и осторожно.

На похороны пришли многие авторы и редакторы «Витража».
– Смерть – единственное, что нельзя поправить, – тихо говорил Рома. – Единственное.
И всю эту долгую, мучительно долгую дорогу они обсуждают, что же всё-таки с ним случилось. Вроде бы он пришел домой, вбежал на балкон, стал там копошиться, встал, кажется, на табурет, хотя видеть этого никто не мог… Мать окликнула его с кухни несколько раз, он не отозвался. Она влетела на балкон и увидела, что там пусто… Стрелой понеслась она вниз – и увидела на асфальте своего сына. Крови и ран не было, но как-то сразу она поняла, что он мертв.
Что это было? Несчастный случай? Самоубийство? Все, включая его маму, были уверены, что несчастный случай.
А вот и он сам. Один, в угрюмом холодном зале, в черном гробу. Включают трагическую, страшную музыку. Теперь можно к нему подойти. И они подходят.
Мать его бьется в истерике у гроба, совсем как героини Достоевского. И кричит, причитает, причитает. Вадим поражается тому, как плох, безнадежно плох и банален ее текст. Вот уж воистину – «самые искренние чувства порождают самые плохие стихи». Ему стыдно, чудовищно стыдно за нее. И вдруг молния пронзает его: «текст»! Даже плач женщины у гроба родного сына он воспринимает уже как текст, ждет от него изящных метафор, плавности или модернистской выразительности. Он хочет, чтобы там не было штампов. Но ведь это жизнь, жизнь, а не литература! Это смерть, горе, подлинное страдание, настоящие слёзы – соленые, жидкие, горючие! Каким холодным, каким кошмарно бесчувственным сделала его эта привычка красиво и трогательно описывать чувства на бумаге!
Точно ли бесчувственным? Он чувствует… он тоже чувствует всё, что происходит. Нет, он не холодный. Просто – помимо прочего – он смотрит на это и как писатель. Одно другое не вытесняет – только дополняет.
В ступоре вглядывается Вадим в его лицо. Бледный, безмолвный, возвышенный – как святой. Черты обострились: он всегда стремился к бесконечности – и достиг, и постиг ее. Он познал то, к чему так долго шел, о чем так долго думал, гадал, мечтал – и писал. В этом что-то непостижимое.
Счастье за чертой… Как это? Лететь сквозь вселенную, уворачиваясь от метеоритов, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше…

Поминки: огромная комната забита людьми. Многих Вадим не знает. Саша был старше его, ему было под тридцать. У него было много сослуживцев по работе, просто знакомых. И каждый, каждый из них встает и рассказывает, каким ответственным, каким безумно требовательным к себе был Саша.
«Но именно поэтому он и умер, именно поэтому он себя и убил! – орет Вадим что есть силы… про себя. – Этот чертов план – ну кто еще станет рисовать его 45 минут?! Этот чертов карбюратор! Эти чертовы буера! Ну кто, кто будет приравнивать к ним свою жизнь?!»
– Мы все так любили его…
«Но почему, почему же он замолкал, стоило лишь кому-нибудь появиться тогда на кухне?! Любили?! Какого черта?! Может быть, это сейчас вы его полюбили, а?!»
И снова пронзает его нежданная мысль: а сам? Что же он сам, Вадим? «Последняя фотография»… Как это было красиво! Даже прощаясь с ним, Вадим думал о том, какой интересный драматический персонаж выйдет из Саши. Он думал о том, в какой вещи лучше всего его использовать. Какими именно словами изобразить их прощание. «Последняя фотография» – ведь он уже тогда знал, что никогда больше к нему не придет, но что обязательно про него напишет и употребит это выражение.
Но ведь Саша действительно был не сахар. Он действительно был резок, и сложен, и тяжел… И почему кто-то, например, Вадим, должен был заставлять себя с ним общаться? Человек должен быть таким, чтобы люди сами к нему тянулись, а не шарахались от него. Человеческое общение – тот же рынок. Покупаются только привлекательные товары.
Но, может быть, гуманизм в том и состоит, чтобы помогать даже тем, кому помогать непросто? И кто больше виноват в одиночестве человека – окружающий мир или он сам? И как так получается, что одни люди созданы для того, чтобы быть «самыми обаятельными и привлекательными», а другие – чтобы лететь, врезаясь в раскаленные звезды, и дальше, дальше? Чтобы судьбой своею постигать бесконечность времени и пространства?
Вадим ел, продолжая напряженно и отрешенно думать об этом. После еды ему, как всегда, захотелось поваляться. Он на что-то прилег, глаза его закрылись, на лице появилось выражение блаженства. Он думал о вопросах бытия – это было его любимое занятие. Он был счастлив. Очнулся он от уничижительного шепота Ромы. Он возвышался над ним, как совесть.
– Вадим, ты забыл, куда ты пришел? – шептал он тихо, но вполне отчетливо.
Вадим поспешно встал.
– Я немного устал, – пробормотал он, розовея, как сладенький поросенок. – Я немного устал.
Горький стыд разъедал его. «Счастливым писателем можно быть только в свободное от похорон время», – подумал он… и утонул в новой волне стыда.


10
Да, невеселый получился некролог
А потом смерть отомстила ему.
Летом он жил со своей девушкой Катей в Таганроге. Они были вместе уже четвертый год. Невиданный срок для такого возраста. Ему было 18, ей – 19. Их уже поражали порой приступы скуки, когда прогулка вроде бы только-только началась, а они уже не знают, о чем говорить.
Бедные студенты, они сутки ехали к Азовскому морю в плацкартном вагоне. Катя на полном серьезе читала журнал с милым названием «Христианство-light». Каждые 10 минут приходили продавцы каких-то чайников, карт, бульварных романов, мороженого, пива, ложек, сервизов… Это были продавцы отчаяния. Вадим читал Монтеня и Шопенгауэра, Леонида Андреева и Федора Сологуба. Вадим объелся тухлой курицей при закрытом туалете. Внутренности его завязались узлом и вгрызались друг в друга всё злее, всё беспощаднее. Вадим окончательно спятил от одуряющей жары и духоты, которые входят в стоимость плацкартного билета на Юг.
После каждого бренчащего своей дребеденью продавца он всё глубже погружался в свое одиночество и боль. Он всё сильнее презирал «торгашей – этих мелких людишек, суетящихся во имя продолжения своего бессмысленного существования на пустой и жестокой земле». Он всё плотнее сжимал зубы, всё больше ненавидел Катю за ее любовь к попсовой и детской литературе и равнодушию к тому, что сам он считал глубокими и хорошими книгами. Ему хотелось разбить окно и на полном ходу поезда броситься со своей верхней полки туда, где свежий воздух, где прохладные синие реки, где зелень, где облака, где небытие.
В двухкомнатной таганрогской квартире жил ее старенький дедушка. И Катя сказала, что спать она будет с Вадимом на разных кроватях и в разных комнатах. А то ведь что подумает дедушка, что подумают ее родители, когда дедушка всё им расскажет!
– Правду подумают, – удрученно ответил Вадим.
«Сука, – думал он со злостью. – Она поразила меня в самое сердце, в самый член! Четыре года встречаемся – а она всё боится признаться своим долбаным консервативным родителям, что мы, видите ли, не только дружим! Насколько же я для нее ниже, чем эти ханжеские «приличия»!»
В эти секунды он ненавидел и презирал ее. Но тем сильнее он через час бился в судорогах экстаза, в очередной раз сожрав ее волшебную красоту, ее нежное смуглое гладкое пушистое стройное тело. Он мял ее аккуратные грудки со сжавшимися от страха и счастья сосками, вгрызался в ее почти шоколадный плоский живот, щекоча языком хитро притаившийся в нем большой и глубокий пупок. Там, по его безумному и тайному убеждению, жила Катина душа. Подобно тому, как в надбровной складке Ольги Ильинской из «Обломова» жила мысль.
А потом они пошли на море, и Вадим опять поразился его размерам. Так бывало всякий раз, как он приезжал на Юг. Море было чудом, в которое невозможно поверить до конца. Море, теряющееся за горизонтом, было живой бесконечностью, которую можно увидеть, потрогать. В которой можно даже поплескаться.
На пляже он всегда стеснялся своей эрекции, придававшей плавкам весьма странную форму. Но он слишком хотел свою жаркую южную красавицу, жгучую кареглазую брюнетку. Она знала это и ощущала свою власть над ним. И он знал, что она это знает. Это бывало унизительно.
Когда-то, когда она еще ездила в Таганрог одна, без него, он зашел к ней домой забрать свои книги. Родители впустили его, проводили в ее комнату, положили на блюдо три грозди сладкого синего винограда. Он быстро нашел свои книги. Затем вальяжно, как-то даже снисходительно пожевывая чужой виноград, он приступил к обыску. Мысль о том, что рыться в чужих вещах нехорошо, не посетила его ни на секунду. Он был уверен, что имеет право знать о ней всё.
В какой-то момент он наткнулся на «Энциклопедию маленькой женщины». Она стояла у нее на полке между «Дворянским гнездом» и «Накануне». Он открыл ее и замер. Там лежала слегка пожелтевшая бумажка, где Катиным почерком написаны были ее заветные желания. В первой же строке он прочел: «Перейти с Вадимом к любовным отношениям».
– ФигА! – прошептал он. – Какого же черта она говорила потом, что сперва я ей не нравился? И что до самого последнего момента она сомневалась в том, что я ей нужен? И что полюбила только потом, когда всё уже произошло? Она не знала, как я от нее завишу, как я обожаю ее тело, как я умираю без него. Потому и сама мечтала обо мне так же. А потом, поняв свою власть, зажралась! Она стала делать вид, что начала со мной встречаться только в виде одолжения.
Это случилось в третий год их отношений. А в первые два они делились друг с другом всеми тайнами сердца, мечтами и страхами, снились друг другу, понимали друг друга. И Вадим хорошо помнил те времена. Тем более, что порой они возвращались.

На море была гроза. Молнии не сверкали хищными раскаленными змейками, а озаряли собой целые участки вечернего пасмурного неба. Катя лежала на подстилке на втором этаже крытой беседки. Она была в купальнике. Вадим сидел рядом и гладил ее почти детскую спинку. Проводя пальцами по позвоночнику, он тихо замирал от восторга. Катя лениво улыбалась, продолжая читать. Они не говорили.
Что же, неужели всё уже сказано? Эта мысль пронзила Вадима остро, как никогда. Он встал, подошел к краю беседки, оперся о перила… И где-то далеко, между черным небом и темнеющим морем, в полосах дождях, среди бордовых, рубиновых, розовых вспышек молний, желтели, дрожали, мерцали таинственные портовые огни. Туда, туда, здесь он уже всё знает! Здесь всё уже было, сколько можно, одна и та же жизнь, одна и та же Катя, а там, там, качаются огромные корабли, там волны, там дыхание мира, большой жизни, там тревога и неизвестность, там всё какое-то большое, и всего много, всё как-то по-настоящему, потому что там страшно, а здесь скучно… Но какой, какой будет эта другая жизнь? Как тогда с Никитой, он отчаянно жаждал ее – и столь же отчаянно боялся.
Он вернулся к Кате. Она ничего не заметила. Она всё так же лежала на груди. Только дождь обступал их со всех сторон, дождь и черное море.

Вечером они стояли на балконе. Внизу шумела акация, в вышине носились летучие мыши, пронзительно кричали стрижи. Катя снова молчала, но теперь она стала какой-то теплой, близкой. Как тогда, в первые два года, когда она приходила к нему в слезах, и он обнимал ее, и она клала голову ему на плечо, и снова хотела жить.
Тоска времени была в этом странном крике стрижей. Время. В Москве слишком много света и шума, всегда, даже ночью. В Таганроге тихо, очень тихо и ночью темно. В Таганроге он постоянно думал о времени.
Ночь, Вадим на коленях у ее кровати, на коленях перед ее красотой, на коленях перед смертью. На старом шкафу стоят часы – и каждая секунда гулко отдается в этом жутком молчании. Шаги времени. Сам того не желая, он плывет сквозь эту ночь к смерти. Река медленно уносит его всё дальше и дальше. Сейчас он пойдет спать к 80-летнему дедушке Кати – человеку странному, полумертвому, живущему по каким-то своим законам. И он тоже время и смерть.
Почему, почему он только сейчас понял Сашу Алексеевского? Ни звука – кроме этих часов. Ничто не важно, кроме того, что идет, уходит, улетает время.
– Не уходи, – шепчет ему Катя. – Вадим, пожалуйста. Мне страшно, когда ты уходишь, мне бывает страшно. Там так темно за окном. Ни души. Я одна, одна, понимаешь?
Он целует ее и обнимает и чувствует влагу ее щек.
– Мы оба умрем, – говорит она. – Оба. А может, всё у нас с тобой кончится и раньше. Почему так всё быстротечно?
Он кладет голову ей на грудь. И жуть небытия продирает его. Почему мы так похожи на собак, на кошек, на всех? Те же пальцы, глаза, уши, внутренности. Ну как можно говорить, что мы не родственники? А если мы родственники, значит, действительно была эволюция, значит, нет никакой души, остающейся после смерти? Кто-то сказал, что душа есть не только у людей. Но что же, есть она и у водорослей, и у вирусов, и у бактерий? Ведь мы все, все, все родственники! – думает он в отчаянии. – У бактерий не может быть души, это бред. Значит, нет ее и у нас. Значит, со смертью всё кончится!
(Он не знает, что себе возразить… пока не знает. Он поймет что-то через несколько лет. Про душу, про ее бессмертие и как его доказать. Не сейчас. Пока что он слишком юн. Юность вообще грустна…)
Хочется кричать, но ужас и отчаяние его глубоки настолько, что он не в силах произнести ни слова. Всё уйдет, – звенит в нем, – всё уйдет, всё уйдет, всё уйдет, обнимай не обнимай, только доски гроба со всех сторон и тонны земли… И погаснут звезды, когда навсегда закроются его глаза, и погибнет вселенная, ведь кто расскажет ему после смерти, что она осталась? Нет, ничего не будет, ничего не останется…
Но потому-то всё так и остро, что всё уйдет. И любовь, и экстаз, и этот пушистый животик, и наивные чудесные грудки. Ее тело, ее душа, ее любовь – это всё, что у него есть перед лицом смерти. Он обнимает ее еще крепче, и шаги часов как будто смолкают. Он берет из ее глаз слёзы и мажет ими ее пупочек. Живая и горячая красота оплакивает свою неминуемую гибель.


11
Как сказала бы Эля, «ты меня не возбуждаешь»
Звоночек прозвенел, когда на стене у Катиного стола появилась бумажка со стихотворением Бориса Кухаркина. Они давно уже поглядывали друг на друга. На экспертные советы, где она с ним пока только и виделась, Катя одевалась, как принцесса. Когда Вадим видел ее в изысканной одежде в какой-то другой обстановке, он иронически говорил ей:
– Что это ты вырядилась, как на экспертный совет?
Она тихонько смеялась, слегка опуская глазки. Но ничего не отрицала!
И теперь этот «сноб Кухаркин», этот «вонючий формалист», этот «нескладный и вечно саркастичный херок» написал какой-то невнятный стишок про то, как бегает и летает в ночи черная кошка. Трудно придумать что-нибудь банальнее этого. Но она не поленилась переписать эту тривиальщину от руки, да как аккуратно, да еще и повесить себе на стенку. К чему, к чему это всё?
И вскоре ему объяснили.
Экспертный совет подошел к концу. Но люди пока не расходились. Они уже решили, что останутся на ночь. Они сидели в Роминой комнате и увлеченно обсуждали каких-то своих знакомых, которых Вадим не знал и никогда не узнает. Он чувствовал себя одиноким. Увидев, что Катя выходит в коридор, он стремглав бросился за ней. Дверь за ними закрылась.
– Пойдем в ванную, – прошептал он нервно и потащил ее к заветной двери. Сколько скрюченных, но таких ярких, искристых экстазов было за ней! Сколько взрывов плоти перенес на себе ее кафельный пол! Вадим не видел, впрочем, чтобы кто-то, кроме него с Катей, когда-либо запирался вдвоем в этой ванной. А потому, когда он делал это, он чувствовал себя слегка вне закона. Но какой закон может быть выше, чем врожденная, природная жажда красоты, напрягающая спереди джинсы и властно выбивающая из головы все прочие мысли и желания?
– Нет, – ответила она утомленно.
Вадим опешил. Некоторое время он не в силах был и пошевелиться.
– Как… как нет? Почему нет? Что за нет? – забормотал он. Пол уходил у него из-под ног. Мир разлетался на мириад колючих осколков. Четыре года было да, а теперь вдруг нет?!
– Ну я не знаю, ну как-то вот я не хочу, – проговорила она капризно. По всему ее тону чувствовалось, что она хочет как можно скорее прекратить эту сцену и вернуться к своим делам.
«Черт возьми, она еще и объяснять ничего не хочет?! Отмахивается, как от назойливой мухи?! Насколько же она меня презирает!» Глухая ярость вскипела внутри него.
– Почему нет?! – почти зарычал он.
– Как сказала бы Эля, «ты меня не возбуждаешь».
Он снова лишился дара речи.
– Ну нет, это не совсем то, что я хотела сказать… Просто она так говорит… Ну а я не знаю, как это выразить… – она замялась. – В тебе слишком много мыслей… Ты вс ё время пишешь… Как эта наша компания… Но они меняются, а ты нет… Ты всё мыслишь и пишешь… Когда ты даешь мне какую-нибудь книгу, которую ты прочел, я боюсь ее читать. Мне кажется, что каждое слово исследовано в ней армией филологов. С тобой я уж рот боюсь открыть. Мне кажется, что все мои слова покажутся тебе глупостью. Да, конечно, ты никогда прямо об этом не говоришь. Но я ведь знаю, что именно так ты и думаешь. Я боюсь показывать тебе свои стихи. Я знаю, что ты посчитаешь их банальными. Но я устала… Мне надоело грузиться… Мне хочется просто болтать… Ну в общем я пойду…
– Стой! – закричал он. – Стой! Н-не надо, не уходи…
Он перешел уже на мольбу:
– Ведь мы же с тобой… Помнишь, тогда, ночью, в Таганроге… Ты сама просила меня не уходить…
Она на секунду задумалась. Приняв это за нерешительность, он схватил ее за руки, за плечи, за талию, за спину, за грудь, упал на колени, чтобы приникнуть к ее обнаженному смуглому животу, как он любил порой делать.
– Я люблю тебя, – прошептал он. – Как поют западные рок-группы, «не будь такой жестокой, детка»…
– А почему бы и нет? – ядовито улыбнулась она, резко вырвалась и ушла.
Первые несколько секунд он продолжал стоять на коленях. В ушах шумело Азовское море, перед глазами неслись серебристые метеоры, щека зудела памятью о черных и мягких волосках ее упругого живота, а язык хотел отсохнуть, чтобы забыть только о соленом вкусе ее пушистого коричневого пупка.
– Неужели больше никогда? – еле выговорил он, когда она шла обратно к двери. Слова рассыпались на части, на бессмысленные звуки, едва слетев с языка.
– Никогда, – пропела она своим серебристым голоском.
А потом, в Роминой комнате, она лежала на диване, да так, что ее черная бархатная майка задралась чуть ли не до груди. Она явно наслаждалась тем, что показывала всем присутствовавшим мужчинам свое гибкое и стройное южное тело. Она упивалась своим обнажением. Раньше она редко носила короткие майки. А если вдруг и надевала, то тщательно следила, чтобы они не задирались слишком уж высоко. И, чуть что, одергивала их вниз. Потом она вообще перестала их надевать.
– Почему? – спросил он тогда. Ему нравилось гордиться ее телом, и он был не очень доволен, что теперь она станет его скрывать.
– Когда я иду в такой одежде, я чувствую себя товаром, самкой, а не человеком, – ответила она гордо.
Тогда ей важно было быть человеком. Теперь же она тряслась и извивалась от смеха, и каждое содрогание ее живота, ребер, груди было видно им, как на ладони. Мужчины острили как могли, Катя же только смеялась. Ей нравилось быть самкой, нежной и хищной пантерой, выставляющей на всеобщее обозрение свое великолепное тело. И чего здесь было больше: желания понравиться Борису или еще больше разозлить, измучить, распять Вадима? Отомстить ему за его литературное и умственное превосходство своей ослепительно прекрасной плотью?

Смотреть на это было невыносимо. Они еще говорили, когда он ушел спать на балкон. Но заснуть было невозможно. Балкон, а вместе с ним и он сам, вошел в царство ночи и ледяного холода, лившегося с улицы. Там же, в комнате, были день, свет, тепло, маскарад. Но его оттуда изгнали. «Только звезды остались у него, звезды, одиноко и волшебно светившие через окна балкона со своих немыслимых, непостижимых высот, – последние его друзья», – вспомнилось из Дижко.
Литература, начинавшаяся так мило, сыграла с ним злую шутку. Когда он только начинал писать и писал плохо, Катя любила его. Как только он погрузился в это более серьезно, она его бросила. Ставки повысились. За любовь к искусству он уже поплатился любовью девушки и пониманием со стороны многих окружающих. Не поплатится ли он за нее своей жизнью? Не слишком ли дорого платит он за «право смотреть на звезды», как сказал бы бессмертный В. Дижко? Но что делать, если он не может на них не смотреть, не говорить, не писать о них?
Стоило ему закрыть глаза, как в этой страшной черноте возникал образ ее смуглого тела, презрительно уходящего от него и специально обнажающегося перед этими чужими людьми. И его собственное тело кричало, орало, вопило об этой несправедливости. Промежность его превратилась в готовую разорваться и разнести собой весь мир бомбу.
В это невозможно было поверить. Приступ недоверия к реальности охватил его. Ему не верилось, что это он, что он здесь и что всё это было с ним и сейчас, что никакой Кати больше нет…
И Таганрог… Если бы это случилось просто так, без всякого Таганрога, если бы они были просто партнерами, это было бы больно, но терпимо. Но они разделили друг с другом то, с чем остаются люди один на один: это знание, эту печаль и тоску смерти. Они слышали, они прожили вместе эти шаги уходящего времени, которые слышит человек обычно лишь в одиночестве. А потому она стала ему ближе всех родственников, всех друзей, всех людей, ближе его самого. Она поселилась в нем, она им стала. А теперь, одним резким и равнодушным «А почему бы и нет?» она вырвала из него этот огромный кровоточащий кусок мяса.
Желание не возвращаться больше в эту комнату становилось всё сильнее. Что для этого нужно? Всего ничего: выброситься из этого окна. Этаж у Ромы высокий, 14-й. Внизу асфальт. Выйдет наверняка.
Интересно, что скажут на его похоронах эти милые витражники? «Мы так любили его… Он был такой…» Какой? А какое это имеет значение?
Нервное утомление давало о себе знать. Вадим закутался в грубые одеяла, которые дал ему Роман. Он не то чтобы засыпал, но погружался в странную, тяжелую дрему. Ему виделось, что Катя под знойную музыку ламбады перед всеми сотрудниками газеты танцует стриптиз на его похоронах. Затем гроб его закрывают, чтобы своим бледным видом а-ля Саша Алексеевский он не смущал окружающих. Рома недоумевает:
– Ребята, но как же так? Он же был с нами, он был одним из нас… Почему вы?..
– Да любили мы его, любили, не приставай, – отмахиваются от него остальные сотрудники. – Не мешай смотреть.
– Не порть людям праздник, – глумливо ухмыляется Борис.
Катя меж тем танцует всё более чувственно, эротично. Постепенно она остается в купальнике-бикини – том самом, в котором она была с ним тогда на пляже. Из груди Бориса вырывается зверское рычание. Не снимая одежды, он бросается на теперь уже совсем голую загорелую Катю с ее крепкими грудками. Он валит ее на крышку Вадимова гроба и насилует с воплем раненого бизона. Она же стонет и удовлетворенно кричит своим высоким возбуждающим девичьим голоском, который доводил Вадима до исступления. Рядом стоит отец Бориса, профессор психологии МГУ, и нудно, монотонно зачитывает вслух главы из Фрейда. Время от времени он прерывается, протирает белым платком очки и с шуршанием переворачивает страницы.


12
Девочка-пророк, итить ее мать!
Перерывы между выходами номеров газеты становились всё больше. Когда-то в год выходило по четыре номера, потом три, потом два, а потом и один.
– Четыре, три, два, один, ноль, пуск? – скептически спросил Вадим Рому на очередном экспертном совете.
– Вадим, – солидно ответил Рома. – Ну ты же понимаешь, что от номера к номеру газета становится всё существеннее, всё глубже, всё лучше? Неудивительно, что создание номера требует теперь больше времени.
– А представляешь, какой гениальной станет наша газета, если издавать ее раз в десять лет? – обрадовался Вадим. – Или раз в столетие? Каждая буква в ней превратится в шедевр. Венцом творения станут пробелы. В них заключено будет великое молчание, непостижимая тайна бытия. Да, пожалуй, можно тогда и вообще не издавать. Знание наше будет настолько полно, что не потребует уже никакого выражения, воплощения. Мы будем ходить по городу и вслед за Венечкой Ерофеевым повторять: «Мне присущ самовозрастающий логос». Мы сами превратимся в бессмертные произведения искусства. Станем памятниками самим себе. Останется только нас загипсовать. Так пойдем же скорее за гипсом!
Рома задумался.
– Кстати, ты прав – насчет полноты знания, – ответил он неожиданно серьезно. – Помнишь, у Довлатова было? Когда мир кажется тебе странным и несправедливым, писать хочется, но рано, потому как жизни ты еще не понял. Когда же ты ее уже понял, писать вроде бы и можно, да уже не хочется. Потому как наступает успокоение, примирение с жизнью. Получается, что писать уже поздно. Так что непонятно, когда вообще человеку писать.
– Ты хочешь сказать, что понял жизнь во всех ее проявлениях? – поразился Вадим.
– Ну не то чтобы во всех, но удивить меня теперь гораздо труднее, чем четыре года назад, когда газета только начиналась. Я успокоился, примирился. Руку мою не сводит судорога, потому и не тянется она больше к бумаге. И даже к клавиатуре. Жизнь – она как-то выше литературы, потому что реальнее. Литература мешает жизни, она от нее отвлекает.
Вадим задумался. Что же, Рома опередил его в духовном развитии? И не хотеть писать действительно лучше, чем хотеть?
– А у меня говнорок, – радостно сообщил Антон Хланин. – Слова на бумаге – это несовременно. Они… они слишком тихие. Слишком привычные. А вот музыка мощно усиливает твои эмоции. К тому же хорошие книги мало кто читает, а вот музыку слушают почти все.
«Отлично, – подумал Вадим. – Кроме того, что я духовно отсталый, я еще и несовременный».
– Литература не решает человеческих проблем, – подхватил Борис Кухаркин, студент психфака МГУ. – Она возит человека мордой по его страданиям и извращениям. Она приучает культивировать их в себе. А вот психология – очень даже решает. По крайней мере, старается человека к этому приучить.
«Да… – вздохнул Вадим. – Оказывается, я еще и внутренний надлом в себе взращиваю, как последний мазохист».
– А я работаю теперь в одной газете, пишу статьи о лошадях, – с достоинством заявила Ася Алексеевская, сестра покойного Саши. – Я всегда любила лошадей. А стихов больше не пишу. Литература – крик честолюбия и выплеск говна, простите за парламентское выражение.
– Литература – замена любви, – счастливо улыбнулась Катя. – Пусть пишут те, у кого ее нету.
Вадим сжал руки за спиной и зубы во рту… но не так крепко, не так крепко, как несколько месяцев назад.
Рома пошел в туалет. Пользуясь его отсутствием, Саша Жарская призналась:
– А я… Раз уж пошли такие откровения… Честно говоря, я занялась «Витражом» в основном из-за Ромы. Я видела в нем идеального человека. Я хотела быть похожей на него. Мне хотелось иметь перед глазами образец для подражания. А так литература сама по себе меня не настолько увлекала. Так, за компанию.
– А мои вещи были криком отчаяния, – меланхолично вздохнул Денис. – Но теперь я понял, что, пиши – не пиши, всё равно никто не поможет…
Он любил построить из себя жертву. Таким образом он выбивал из мира внимание и сочувствие.
– Последний год меня не покидает ощущение, что постмодернисты правы, – признается Маша Мильман. – Всё уже написано. Остается только играться с чужими текстами. А так ли обязательно это делать?
– А вообще, ребят, – добавил Леша Кумовский. – Не почтите, конечно, за козла… Помните, девочка нам одна написала? «Учиться надо, а вы себе голову всякой ерундой забиваете!» Тогда меня это просто взбесило. Но время идет, и я всё больше убеждаюсь в ее правоте… Ну, теперь-то уже не столько учиться надо, сколько работать, но общий смысл от этого не меняется… Девочка-пророк, итить ее мать! Занимаюсь пиаром – нравится. И бабло дают. Не почтите, конечно, за козла.
Весело посвистывая, они вышли из квартиры и на ближайшем пустыре торжественно похоронили последний экземпляр последнего номера. Катя, в красном топике, с белоснежной улыбкой на лице, исполнила на могилке какой-то зажигательный рок-н-ролльный танец.


13
Хорошо, когда хорошо кончается
Читатели часто писали им, что их «газета… она как человек». И этот человек умер.
После распада газеты ее авторы и редакторы по большей части перестали общаться друг с другом. Вадим был прав в своем предчувствии, что то единение никогда больше не повторится. Они прыгнули в жизнь. Они больше не боялись ее. Теперь им незачем было держаться вместе.
Тогда была поздняя весна, теперь – осень.
Вадим только что был в районной библиотеке. В его рюкзаке – книги.
И вот он сидит вечером во Дворце культуры, в конце темного коридора, слушает, как тогда, ход часов, гулкие шаги в далеком фойе, смех, голоса – невнятно, одни перекаты. Смотрит на тусклую лампочку в углу, и призрак «Витража» приходит к нему.
– Мы тебя породили – мы тебя и убьем, – сказали газете ее отцы.
А может, они сами и были этой газетой? И убили некую часть себя, которая стала им больше не нужна? Но с каким торжеством, с каким весельем расправились они над своею юностью! Почему? Потому что они стали видеть в ней, в юности и в литературе, лишь слабость, крик отчаяния, неприспособленность к жизни и попытку спрятаться от нее. Конечно, им было приятно показать себе, что всё это теперь позади, что они выше этого, что они это переросли.
А Саша, Вадимова одногруппница, красивая, стройная блондинка с формами, зелеными глазами и прямыми длинными волосами, сама общительность и веселье, решительно предпочитала другим авторам Маринину.
– Почему? – спросил как-то Вадим.
– Кто-то из музыкантов 18-го или 19-го века говорил: «Бейте своих детей, а то они никогда не станут хорошими композиторами», – ответила Саша.
Вадим понял. Она имела в виду, что высокое искусство – непременно выплеск боли, страдания, отчаяния. Соответственно, и восприятие такого искусства, по ее мнению, обязательно должно погрузить человека в какую-то темную пучину. А раз так, то зачем оно ей нужно?
«Что ж, такой подход имеет под собой определенные основания. – Вадим перечитывал статью, которую написал он для одного журнала. – Высокая культура не должна быть слишком мрачной. Она должна отражать все настроения, все краски мира: от белой до черной. Значит: и зеленую, и желтую, и красную, и синюю… Ничуть не меньше, чем серую. По прочтении книги у человека не должно возникать желания пойти и повеситься. Ибо, если оно возникнет, в следующий раз он побежит уже за Марининой. Или, что еще хуже, и вправду повесится. Почему столь многие писатели до сих пор этого не поняли?»
По лестнице спускались студенты вечернего отделения какого-то мелкого вуза. Часть их аудиторий находилась во Дворце культуры. До Вадима доносились их крики. Затем показались и сами студенты.
– Хорошо, когда хорошо кончается, – мудро изрек один.
«Тоску, печаль, тревогу и прочие темные чувства в свою душу пускать можно, если ты делаешь их сладкими. То есть если в конечном счете ты получаешь от них наслаждение».
– Приезжал к нам сегодня профессор истории из Воронежского госуниверситета. Академик Заебихин. Фамилию менять отказывается. Сам Петр Первый, говорит, его предку пожаловал. Очень ею гордится. Интересно, что этот предок с Петром такое сделал?
«И почему литература обязательно должна мешать работе? Почему она не может быть отдыхом от работы, а работа – отдыхом от литературы?»
– Пили вчера на работе, – рассказывала одна студентка. – Пожилой начальник отдела пафосно так говорит молодой одной нашей девахе: «И отсасывай у любимого». Прикинь? Я охренела просто! Назидательно так сказал еще. А сам такой благообразный, седой, бородатый. А она ему кивает так почтительно, и все сидят как ни в чем не бывало. Я совсем охренела. Думала-думала, потом поняла, что это мне послышалось, а на самом деле он сказал: «И отца своего люби».
«Кто сказал, что всё уже написано и литература остановилась? Конечно, написано очень много и о разном. Но, во-первых, искусство – это не про что, а как. В манере письма сквозит личность человека. Будут появляться новые яркие люди, которые будут по-новому писать о знакомых вещах. Стилей может быть бесконечно много. А ведь именно стиль – душа литературы. Во-вторых, время идет, мир меняется, появляются какие-то новые ситуации, новые отношения между людьми, новые реалии, которых именно в таком виде раньше не было. Грамотное описание новых явлений, новой жизни по определению не может быть скучным. А история развивается постоянно. Следовательно, и этот ресурс принципиально неисчерпаем».
– У нас препод один орет: «Во что вы превращаете деньги, когда курите?!» А я ему: «А во что вы превращаете деньги, когда едите?» – гордо сообщил другой студент.
«Хорошие книги никто не читает? Конечно, хорошие книги читает во много раз меньше людей, чем плохие. Но все-таки это тоже тысячи, а порой и десятки тысяч людей. Не так уж и плохо. В условиях свободного рынка такие читатели всегда в меньшинстве. Здесь нет ничего странного или необычного. Социологи установили, что любая страна на 95% состоит из обывателей, которые тянутся к массовой культуре, и на 5% – из интеллигенции, которая предпочитает культуру качественную и живо интересуется вопросами бытия».
– Чем ты занимаешься в свободное от учебы и онанизма время? – деловито поинтересовался один студент у другого.
«Музыка лучше, чем литература? Нет, это просто два разных жанра. В песнях важна музыка, тембр голоса, интонации исполнителя, его артистическое и человеческое обаяние. Слова же в современных песнях далеко не всегда имеют подлинную литературную ценность. Если они и хороши, то чаще всего лишь как дополнение к музыке, голосу и т. п., а не как самостоятельные литературные произведения. На бумаге подавляющее большинство песен выглядит довольно хило. Кстати, это касается и так называемой авторской песни, и рока, и металла. За хорошими текстами нужно обращаться прежде всего к книгам. В песнях они встречаются нечасто».
– На тебя нельзя положиться. Только положить, – обиженно ответил второй студент.
«Литература не решает проблем? Да, литература не дает готовых рецептов. За ними действительно лучше обратиться к практической психологии. Это бывает полезно. Но литература, помимо всего прочего, дает человеку возможность усматривания. Она позволяет ему увидеть себя со стороны, понять что-то о себе и других, приобщиться к опыту человечества. Узнать, например, что твои проблемы и комплексы, которых ты жутко стыдишься и считаешь своей личной трагедией, свойственны далеко не только тебе, что они встречаются у многих и дело-то это, в общем, обычное. А значит, и не стоит, может, так из-за них переживать. Литература помогает человеку осознать себя одновременно и частью мира, человеческого рода, и уникальной личностью».
– Видел вчера Бритни Спирс по телику, – доверительно рассказывал третий студент четвертому. – Такой классный клип! Слюнки текут отовсюду просто.
– Отовсюду? – не понял четвертый.
– Да-да, ты правильно меня понял!
«Пишет тот, кто не понял жизни? Во-первых, понимать жизнь можно с разной степенью глубины. И идти вглубь, как, впрочем, и вширь, в принципе можно бесконечно. Во-вторых, литература – это ведь не только понимание, это эстетическое преобразование действительности. Наслаждаться красотой, точностью, тонкостью, остроумием и прочими качествами текста тоже можно бесконечно».
– Я когда в школе учился, у нас завучиха туалеты проверяла. Ну типа чтоб никто не курил. Вламывалась в кабинки. А я заперся, не открываю, конечно. «Что ты там делаешь?» – орет. «Сру», – говорю. «Врешь, гад!» – и дальше ломится. Так я ей свою использованную туалетную бумагу через стенку кинул, чтоб поверила.
«Порой даже очень интеллигентные и продвинутые люди воспринимают художественную культуру как «развлекаловку» (их термин). О чем это говорит – об искусстве или об этих людях? Полагаю всё же, что о последних».
– У меня брат – интеллигент. Если идет в туалет по большому, то не иначе как с магнитолой. Когда у него запор, слушает Бетховена или вообще что-нибудь грозное, трагическое. Когда у него понос – Моцарта или Вивальди, – что-нибудь быстрое, оживленное. Если же стул нормальный, слушает Баха, – что-нибудь среднее, уравновешенное. А мы по музыке догадываемся, какой у него сегодня стул.
«А иногда не менее интеллигентные и продвинутые люди воспринимают искусство в первую очередь как источник заработка. Та же Бьянка… Милая и прелестная 18-летняя девушка русско-итальянского происхождения. Родилась и большую часть жизни провела в Италии, а потом снова туда вернулась. Хочет стать модельером. Приличная в общем-то девочка и неглупая. Похвалила мой роман. Затем пожелала мне «успехов в литературном бизнесе». Это было сильно!
Я сказал ей, что, мол, конечно, спасибо, но литература для меня – это все-таки не бизнес… Она очень удивилась и заявила, что у меня «советский подход». Я попытался объяснить ей, что, конечно, честно заработанные деньги – это всегда хорошо и грех от них отказываться. Но в подлинном искусстве они не должны стоять на первом месте. Если, работая над книгой, ты думаешь не над тем, как бы получше выразить то, что ты чувствуешь, хочешь донести, а над тем, как бы на этом побольше срубить бабла, то это уже не искусство, а именно что бизнес. И ты уже делец, а никакой не писатель.
Это как в любви. Если девушка встречается или живет с мужчиной прежде всего потому, что он богат, – она содержанка. Пусть даже он ей и симпатичен каким-то боком. Если же она прежде всего любит его как мужчину, как человека в целом, а деньги лишь приятно дополняют его облик в ее глазах, то она полноценная влюбленная женщина. Мысль, казалось бы, очевидная. Но, опять-таки, почему столь многие люди не в силах ее понять?»
– Иду я, значит, вчера к расписанию в главном корпусе. Хочу узнать, где у нас экономика. Там препод – Евгений Бут. Знаешь такого? Ну вот. Так там бумажка к проволоке прицеплена: «Е.Бут в 501-й аудитории». Прикинь? Ну вот, поднимаюсь на пятый этаж, а там уже толпа наших девок этот кабинет штурмует…

Вадим встает с мраморного бордюра и идет по длинному коридору навстречу девушке, которая тоже вышла из библиотеки. Он хочет познакомиться с нею.
Он хочет пойти на свидание, чтобы написать о нем. Только после того, как оно окажется на бумаге, остановится, как мгновение Фауста, станет искусством и красотой, оно свершится для него, приобретет стройность и окончательный смысл. И наоборот, он читает о свиданиях, чтобы в реальной жизни они походили на искусство.
Он хочет делать из искусства жизнь, а из жизни – искусство.
– Тоже мне мыслитель!.. Интеллигентные люди – это кто вообще в туалет не ходит! – донеслось из глубины коридора.

Декабрь 2005 г. – март 2006 г.






Голосование:

Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0

Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0

Голосовать могут только зарегистрированные пользователи

Вас также могут заинтересовать работы:



Отзывы:



Нет отзывов

Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Логин
Пароль

Регистрация
Забыли пароль?


Трибуна сайта

Варвара и Академия магии

Присоединяйтесь 




Наш рупор





© 2009 - 2024 www.neizvestniy-geniy.ru         Карта сайта

Яндекс.Метрика
Реклама на нашем сайте

Мы в соц. сетях —  ВКонтакте Одноклассники Livejournal

Разработка web-сайта — Веб-студия BondSoft