-- : --
Зарегистрировано — 123 453Зрителей: 66 533
Авторов: 56 920
On-line — 22 251Зрителей: 4385
Авторов: 17866
Загружено работ — 2 123 718
«Неизвестный Гений»
Лебединые души - сборник рассказов
Пред. |
Просмотр работы: |
След. |
17 сентября ’2021 11:27
Просмотров: 6006
ЛЕБЕДИНЫЕ ДУШИ
(Сборник рассказов)
Лебединые души
Новелла
Они давно постигли смысл свободы и простора, не признающие границ, не страшащиеся неизвестности и человеческих бурь, бушующих на земле, той несправедливости, неравенства, злобы и зависти, что отравляют и разъедают души существ, ползающих и копошащихся в зловонной жиже повседневности.
Им даны Богом крылья, чтобы летать, быть выше, свободней и независимей. И они парят в небесной чистоте, освещенные солнечным и звездным сиянием, подчеркивающим их гордое великолепие.
Но мало кто из земных тварей, пожирающих друг друга, сытых и довольных своей подлой и низкой жизнью, завидует им. Чему завидовать: полету в безграничном пространстве, где нет даже навозного червяка, которого можно с удовольствием сожрать ради малейшей животной прихоти. То ли дело собственное болото или лужа, навозная куча, кишащая множеством соблазнительных тварей! Клюй себе да клюй, пожирай и пожирай, не поднимая головы к светилам и чистому небесному простору. А потом согревайся калориями проглоченного тобою существа и квантами солнечного света на какой-нибудь болотной кочке. Разумно и приятно. И, главное, ни минуты времени, потраченного впустую.
А оно — главный господин, которому подчинено все — и собственное болото, кормящее тебя до поры до времени, пока не иссякнут в нем живность и влага, и, в конечном итоге, — твоя ненасытная плоть.
От него несвободны и гордые, летящие в аквамариновом просторе, царственные птицы, зоркие и охватывающие с небесной высоты своим взглядом необъятную ширь, всю землю, невидимую тварям, копошащимся и пожирающим друг друга в своем болоте. Смена времен года поднимает царственных птиц с насиженных мест и гонит от зимних холодов или для продолжения рода через дали и дали. Они живут надеждой и движутся, сверяя по звездам свой нелегкий и опасный путь.
Обессиленные, спускаются белоснежные птицы на чистую, незамутненную и вольную морскую гладь. Но она, коварная, вдруг начинает волноваться, а то и кипеть в нагрянувшем шторме. И застигнутые непогодой, снова взлетают голодные и обессиленные птицы с морской поверхности и ищут место поспокойнее, да и посытнее, прибиваются к болоту, спрятавшемуся за грядой базальтовых и известняковых валунов или за песчаными дюнами. И уподобляются живущим здесь безвылазно иным тварям. А когда болото покрыто панцирем льда, ищут новое место, летят, словно потерявшие гордость и самолюбие существа, поближе к городским помойкам и свалкам, в лучшем случае к пирсам и набережным, где, как последние попрошайки, ждут милости добрых душ, подбрасывающих им из жалости хлебные корки.
Птицы подхватывают их ловко на лету, размачивают в ледяном рассоле волны и с жадностью проглатывают, испытывая благодарность за бескорыстие щедрых людей и унижение от собственного положения.
Но не все бескорыстны. Глядишь, иной горожанин, пользуясь лебединой доверчивостью, нацепит кусочек черствого хлеба на стальной крючок, привязанный к капроновому шнуру, и бросит наживку доверчивым птицам.
Умная и осторожная не соблазнится, но всегда найдется та, что схватит подачку и попадется на крючок. Охотник в этом уверен, как убежден и в собственной безнаказанности. Он — сильный, защищенный законами и всем окружением, которое никогда не даст его в обиду. Хотя, возможно, это тоже иллюзия. И у сильного найдется враг, который воспользуется его собственной слабостью, и вот так же, как голодную и потерявшую гордость птицу, поймает на крючок... Особенно тогда, когда его потенциальный противник теряет чувство меры и сам может стать жертвой. Глядишь на все это и невольно задумываешься: а есть ли вообще на нашей грешной земле свобода и справедливость, возможны ли безнаказанные порывы души к безграничности и простору, добру и человеческому достоинству, гордости!
Наверное, это привилегия, данная только ангелам и всем бесплотным существам, наполняющим эфир и вселенную. И не потому ли люди издревле в поисках справедливости и свободы обращали свои взоры к небу, туда, где не нужно ползать в болотной жиже, ища пропитания, где все равны и свободны. Или и это иллюзия, разрушая которую, сверкают, вырываясь из тьмы антимира, ослепительные молнии и гремят небесные громы, пугающие или настораживающие наши души, которым тесно и душно в человеческой плоти?
Могу только догадываться, но о чем — говорить не хочу. Пусть каждый дойдет до этого сам.
И как бы там ни было, я все-таки любуюсь полетом великолепных, царственных птиц, расплескивающих своими крыльями небесную синь, и мечтаю, что когда-нибудь и у каждого из нас прорастут за спинами крылья, и мы поднимемся на них в небесную высь и полетим, свободные и счастливые, куда глаза глядят. По пути, данному Всевышним, куда зовут наши горячие и чистые сердца.
Кукла с карими глазами
и агатовый медальон
Рассказ
Юрию Гаеву не было и пятнадцати лет, когда он безнадежно, но сильно влюбился в одну девочку-горянку. Звали ее Лейла. И это имя звучало в ушах парнишки, словно волшебная музыка, выливавшаяся из серебряной флейты. Они отдыхали в одном загородном лагере, располагавшемся прямо у подножия Черных гор рядом с селом Сержень - Юрт в тогда еще мирной Чечне. Впервые он обратил на нее внимание неподалеку от своего жилого корпуса. Она сидела одна на скамейке под раскидистым и древним деревом грецкого ореха и напевала тонким голоском колыбельную песенку кукле, которую бережно, словно живого ребенка, держала на своих руках и покачивала. Невидимый глазу, в зеленом полусумраке густой листвы пел соловей. На поросшую разнотравьем поляну, проливалось теплое золото солнечного света. Пахло луговым клевером и земляникой. Все это смахивало на настоящую идиллию. Юрка решил разрушить ее и как-то неудачно и не к месту заметил: «Такая большая, а все в куклы играешь! Наверно, о своей дочке мечтаешь»?
Девочка покраснела от смущения, но сделала вид, что и не слышала его слов. Продолжала покачивать куклу на тонких и красивых руках и напевать ей песенку.
Парнишка пристально посмотрел на печальное лицо девочки. Оно показалось ему удивительно красивым и озаренным каким-то внутренним светом. Широкие, словно у горной лани, карие глаза излучали почти магический и гипнотический свет. Позже он удивлялся тому, как сладко и сильно этот свет согревал его сердце, и светил, светил ему днем и ночью, наполняя жизнь то новой, не известной ранее радостью и предощущением счастья, то каким-то сладостным мучением и тревогой, легкой горечью от несбыточности смелой и безрассудной мечты. Он ни с кем не делился своими новыми ощущениями и чувствами. Лейле долго ни в чем не признавался. Не решался. А с одногодками-мальчишками, среди которых были и чеченцы, вообще считал бесполезными подобные разговоры — могли засмеять. А еще хуже — рассказать про мечты паренька отцу Лейлы. В чеченских семьях нравы строгие, чужих к дочерям не подпускали. За одно прикосновение к руке, считавшееся попранием девичьей чести, могли убить или в лучшем случае напугать расправой. Поведал только другу — Виталику, с которым сошелся поближе и подружился в лагере. Да и то лишь тогда, когда Лейла неожиданно уехала из лагеря с прибывшим за ней из Грозного отцом. То ли заподозрил неладное в настроении дочери, то ли уже пришло время выдать ее замуж за сына своего влиятельного знакомого, готового заплатить богатый калым.
Юрка наслышан был, что девочек-горянок порой в четырнадцать — пятнадцать лет родители выдавали замуж, предварительно сговорившись о размере калыма. Без него жениху нечего и мечтать о невесте. Юрка, как и большинство его сверстников — русских, считал этот обычай — пережитком прошлого. Ведь девушек за калым, как считал он, фактически продавали, словно живой товар. Русские на это никогда не шли, да их к горянкам и не подпускали. Пугали страшными карами. Чаще всего тем, что зарежут. Местные чеченцы и чеченки к колыму относились, как к обязательному условию будущего благополучия молодой семьи, так как родители невесты в долгу перед женихом не оставались — давали, как правило, богатое приданое. И все же Юрка решил рискнуть. Не только подошел к Лейле, но и стал с ней все чаще разговаривать на отвлеченные темы, рассказывать о своем городе и своей жизни в нем, спортивных успехах. А однажды даже подарил ей каменный медальончик, собственноручно изготовленный из найденного на шумной и бурной горной речке Хулхулау агата в форме сердечка с редким рисунком на поверхности. В камешке природа или река, словно специально для красивой шелковой нити, образовали узкое отверстие. Лейла приняла подарок и попросила Юрку отвернуться, надела каменный медальончик себе на шею, спрятав агатовое сердечко на нежной девичьей груди. Парнишка был счастлив! И вдруг все так неожиданно оборвалось…
Гаев не видел и не знал, почему отец Лейлы вдруг решил увезти дочь домой до окончания лагерной смены. Он в это время ходил на речку с друзьями. Когда возвратился в лагерь, Лейлы уже там не было. Все произошло так неожиданно и резко, что на еще не опытном сердце Гаева, как на стволе живого дерева, осталась первая зарубина. С тех пор он, как ни мечтал, с Лейлой больше не встречался. Но долго не мог забыть. Думал даже над тем, как съездить в Грозный и выкрасть ее из родительского дома. Однако, шли годы и постепенно все как-то само по себе поостыло и утряслось в его жизни и душе. Лишь через несколько лет Гаев снова вспомнил о Лейле.
Было это в Грозном, во время первой Чеченской войны, на которую он попал в составе взвода полковых разведчиков. Неподалеку от площади «Минутка» шли ожесточенные бои за многоэтажные дома, в которых засели боевики. Неопытные молодые бойцы из полка, в котором служил Гаев, нарвались на пулеметный огонь, который велся из подвала длинного дома. Первая и вторая атаки пехотинцев быстро захлебнулись. А бронетанкового подкрепления почему-то не было. Вот тогда командир полка и передал по радиотелефону взводному Гаева, чтобы тот со своими разведчиками уничтожил огневую точку противника, защищенную полуметровым слоем железобетонных фундаментных блоков. Они были сложены по периметру здания так, что в промежутках оставались маленькие и удобные для стрельбы укрывавшихся за ними боевиков окошки. Как амбразуры в дотах. Глядя на них тогда, Гаев невольно подумал о том, что строители, возводившие такие дома, словно предвидели будущую войну и подготовили для ныне обороняющихся боевиков идеальные условия. Подвалы походили на лабиринты, в которых без электрического освещения можно было легко заблудиться. А боевики, ранее изучившие и обжившие их, знали, что основные помещения подвалов соединялись между собой не только длинными или лабиринтообразными проходами, но и туннелями теплотрасс, по которым можно было проползти в отсеки подвальной части дома по всей его длине, а также — в соседние дома. Для обороняющихся чеченцев это было подарком судьбы. А вот для наступавших "федералов" — одним из факторов, мешавших успешному освобождению и зачистке этих зданий и всего жилого микрорайона от засевших в нем боевиков, вооруженных до зубов и заранее подготовившихся к долговременной обороне. Чтобы "выкурить" пулеметчиков из таких подвалов с расставленными там боевыми расчетами, очень подошли огнеметы. У Юрия Гаева был "Шмель", с помощью которого он рассчитывал уничтожить пулеметчиков.
Но, как выяснилось потом, в подвале засел целый отряд боевиков, которые разделились на две группы, сосредоточенные в левом и правом крайних отсеках подвала этого длинного дома. Разведчики к входу в подвал посредине здания попали из соседнего многоэтажного дома, пробравшись к нему через дворы частных домов, покинутых в ту пору его жителями. Проходя по одному из них, чем-то напоминавшему его родной двор, Гаев увидел большую куклу, очевидно, брошенную впопыхах ее хозяйкой рядом с крыльцом и пробитую чьей-то пулей. "Вот, и этой досталось». — Невесело подумал он тогда. — "Как бы и самому голову под вражескую пулю не подставить" И в тот же момент вдруг вспомнил Лейлу — девочку из пионерского лагеря, в которую был влюблен. У нее была точно такая же кукла с золотистыми кудряшками на голове и редкими для кукол карими глазами. Но на сладкие воспоминания не было времени.
Пехотинцы, прижатые пулеметным огнем к асфальту, сделали вид, что поднимаются, как было условлено, в атаку, отвлекли внимание пулеметчиков на себя. А разведгруппа, в составе которой находился и Гаев, быстренько на полусогнутых ногах и, чуть пригнувшись, проскочила узкую полоску двора, разделявшего две пятиэтажки, и нырнула в замеченную ими еще раньше приоткрытую дверь подвала посредине дома, откуда велась интенсивная стрельба.
После яркого августовского солнца в глазах попавших в угрюмую и сырую атмосферу подвала ребят потемнело и они, словно слепые котята, не зажигая фонарей, осторожно, ощупывая руками стены запыленных проходов, стали пробираться по направлению к пулеметной точке. Разведчики прошли уже метров тридцать, как услышали за спиной из глубины подвала громкие гортанные голоса чеченских боевиков, и то, как они бабахнули прикрытой металлической дверью, чтобы запереть ее изнутри и, таким образом, обезопасить себя от проникновения "федералов". А, может, они заметили, как в подвал проскочила небольшая группа разведчиков, и решили устроить ей западню, уничтожить, неожиданно напав из темноты. Скорее всего, так и было. Потому что вскоре в наступившей вдруг свинцовой тишине Гаев и его сослуживцы услышали за своей спиной приближающиеся шаги боевиков. А впереди все так же ритмично, словно пальцы чеченского барабанщика, выбивавшего звуки лезгинки, постукивал ручной пулемет, отсекая пехоту «федералов» от дома, к которому они рвались и в подвал которого уже проникли их разведчики. Что последним оставалось делать в такой ситуации? Во-первых, им любой ценой нужно было выполнить приказ командира полка, а, во-вторых, даже если бы они попытались сейчас выбраться из подвала, путь назад был уже отрезан приближавшимися к ним боевиками. В ту минуту командир разведгруппы пожалел, что у него только один "Шмель", а не два. Одного бойца с ним можно было поставить в арьергарде, чтобы прикрыл тыл и в случае чего открыл мощный огонь по боевикам, а другого впереди, чтобы выжигал по пути засевших в лабиринтах подвала и комнатках для хранения продуктов давно освоившихся здесь боевиков, поддерживая мощь огнемета стрельбой из автоматов.
Но кто знал, что все так обернется? Приходилось рассчитывать только на то оружие, которое было в распоряжении разведчиков. Да еще и неизвестно, выдержат ли потолки подвальных проходов взрывы гранат, посланных из "Шмеля". Но выбирать не приходилось. Опасность возможной гибели заставляла идти на риск. Гаева поставили замыкающим, и приказали ему прикрывать разведчиков с тыла. Вскоре боевики их почти настигли и открыли беспорядочную стрельбу из автоматов. Командир только успел крикнуть "ложись!", как черно-синюю темноту центрального подвального прохода разрезали прерывистые линии трассирующих пуль и лучи направленных в ту же сторону фонарей. Гаев, не задумываясь, нажал на спусковой крючок приведенного в боевую готовность "Шмеля" и вскоре в проходе позади разведгруппы появилась мощная желто-оранжевая вспышка. Следом раздался оглушительный взрыв, а за ним истошные крики разорванных, но еще живых боевиков. Взрывная волна хлопнула, словно дощечкой по голове и ушам. В ноздри ударил специфический запах огня и дыма, опаленных и горевших человеческих тел. Следом Гаев застрочил из своего автомата, а уже обнаружившие себя разведчики включили фонари и стали перебежками и бросками пробираться вперед, к месту, где была расположена огневая "точка" боевиков. Но вскоре и спереди на них обрушился плотный автоматный огонь, в котором сразу погибло двое ребят. Хорошо, что командир сообразил крикнуть подчиненным, чтобы они устремились за ним в ближайший боковой проход к кладовкам для продуктов и домашнего скарба. Гаев выстрелил из перезаряженного "Шмеля" еще раз в том же направлении, что и в первый раз, и, перекатившись через спину, чтобы не попали в него боевики, стреляя прицельно, как крокодил на четырех лапах, на четвереньках быстро добрался до спасительного поворота и бокового хода, прижимая к груди "Шмель".
— Вот влипли, так влипли! — посетовал командир — лейтенант Сафонов. — Как в дерьмо после шумной свадьбы! Мы же сами у духов в "клещах" оказались.
— Можно попытаться через боковое окошко вылезти из подвала. — Высказал мысль ефрейтор Маслов.
— Ага, и подставить себя, как мишени, под автоматы боевиков. — Не согласился с ним лейтенант. — Они только этого и ждут. Ты думаешь, духи уже не просматривают улицу и двор из таких же окошек, которые ближе к ним? Хреновое дело, скажу я вам, бойцы! Но где наша не пропадала. Нужно прорываться к пулеметной точке, иного выхода у нас нет.
— А если они развернут пулемет в нашу сторону и направят огонь прямо в проход? — в свою очередь не согласился с ним Маслов.
— Да, и такое не исключено. Вот же, блин, попались в мышеловку! — почти прошептал вдруг сорвавшимся голосом лейтенант.
— А если стенку между кладовками проломить и попробовать по другому проходу прорваться? — предложил Гаев.
— Это мысль, там они нас не ждут. Давайте рванем ее гранатой в одной из комнатушек и посмотрим, что из этого получится. Маслов, живо! — приказал он ефрейтору. — А вы закрепитесь пока в боковом проходе и держите духов! — остальным.
— Вы оставайтесь здесь, и в проход не суйтесь, а я мигом. — предупредил разведчиков Маслов и исчез за углом П — образного прохода. В этот миг в наступившей тишине раздался властный и с явным кавказским акцентом, громкий но, словно загробный, голос какого-то боевика:
— Хаватит стрелять, кацапы, сдавайтесь, гяуры, живыми отсюда не выйдете! Сдадитесь сами, сохраним ваши собачьи жизни.
— Сам ты собака и свинья! — крикнул ему в ответ Сафонов. — Это ты лучше сдавайся, все равно подохнешь здесь!
— Ты совсем разум потерял? — раздался голос другого чеченца, говорившего практически без акцента. — Не понимаешь, что блокирован с двух сторон?
— А у меня еще окошко тут есть, могу и через него спастись. — Стал вешать "лапшу" на уши боевикам командир разведгруппы.
— Под перекрестным огнем? Не шути, сдавайся лучше, обещаем, умрешь без мук, с живого кожу сдирать не будем! Просто зарэжем, как барана. — Пообещал еще один голос, и следом за ним раздались веселые голоса других чеченцев, которые стали хохотать и материться по-русски, так как ругаться на родном языке им запрещал Коран.
И тут раздался взрыв гранатной растяжки, устроенной Масловым в одной из кладовок за поворотом. А следом снова затрещали автоматы боевиков, подумавших, что «федералы» начали метать в них "лимонки" и прорываться наобум прямо по главному проходу. Приближаться к разведгруппе чеченцы не рискнули. Понимали, что ее бойцам терять нечего, взорвут вместе с собой. С русскими, как и с чеченцами, такое могло статься. Не зря же многие вместе выросли и учились в одних школах и у одних учителей, служили в одной армии. Правда, семейное воспитание было разным.
Из-за поворота показалось лицо Маслова. Товарищ лейтенант, пролом в перегородке готов, можно пробираться. Айда за мной! — не по уставу махнул он рукой, еще не услышав приказания командира. Но в такой ситуации было не до лишних и ненужных приказаний. И так было понятно. И все в ту же секунду устремились за Масловым.
Разведчики стремительным броском добежали до поворота прохода, заполненного гарью и запахами горелого человеческого мяса после выстрела Гаева из «Шмеля», и в боевиков полетели уже ручные гранаты. А затем застрочили автоматы «федералов». И в ответ им — "Калаши" боевиков. Под окошком подвала, из которого падал расширяющийся книзу столб солнечного света, и перед ним валялись перегородившие дорогу обугленные трупы боевиков, разбросанные в беспорядке, автоматы возле них и тот самый пулемет, из которого они ранее палили по пехотинцам, находившимся на улице. А за поворотом, ведущим к центральному проходу, снова послышались многочисленные гортанные голоса чеченцев. Тех, кто находился в торце здания, разведчики уничтожили быстро, а вот с оставшимися могла возникнуть проблема. Через них им было не прорваться. Но теперь окошко подвала, ранее изрыгавшее смертельный огонь по наступавшим, без вражеского пулемета могло стать спасительным для разведчиков. И поставив Гаева со "Шмелем" и еще двоих автоматчиков у поворота к центральному проходу, лейтенант приказал остальным членам разведгруппы выбираться на улицу. Благо, к дому уже приближались пришедшие в себя после стихшего пулеметного огня атаковавшие противника пехотинцы — «федералы».
Сразу после выстрела из "Шмеля" и после того, как над ним прошла взрывная волна, Гаев перезарядил огнемет. И как только приблизился к повороту, дождался пока его "ассистенты" бросят туда ручную гранату, а после ее взрыва припал к полу, и резко высунувшись из-за угла, снова нажал на спусковой крючок "Шмеля". После чего в конце прохода перед очередным его поворотом рухнула железобетонная плита и раздавила под собою сразу нескольких подбежавших к этому месту боевиков. Потом выстрелил из второго тубуса, отпрянув назад и укрывшись за кирпичной кладкой, находившейся по левую от него сторону. Этих двух выстрелов было достаточно, чтобы уничтожить боевиков во всем пролете центрального прохода до его первого от торца здания поворота и дать возможность разведчикам благополучно выбраться из подвала, помогая друг другу. Гаев выбрался последним.
… За телами убитых товарищей в подвал злополучного дома разведчики возвратились позже, когда боевиков удалось полностью "выкурить" из него и из других домов микрорайона. И тут Гаев обратил внимание на один из изогнутых в нелепой позе трупов боевиков. Задержал свой взгляд потому, что это было разорванное и изуродованное взрывом гранаты тело девушки-чеченки. Ее красивое лицо осталось целым. Оно было удивительно похоже на лицо девочки Лейлы, в которую до службы в армии влюбился Гаев. А неподалеку от убитой лежал автомат Калашникова с разбитым и окровавленным прикладом, в который мертвой хваткой вцепилась оторванная кисть человеческой руки. Гаев посветил фонариком на грудь девушки и, невольно наклонившись, одним движением расстегнул на ней «молнию» почти фиолетового спортивного костюма. Под ним он увидел белые, словно молочные, груди с розовыми, еще никем не тронутыми сосцами и каменный медальончик на золотистой шелковой нити между ними. Эта картина поразила Гаева и потом долго мучила его. Вставала перед каждым боем и рейдом, в который он и его товарищи из взвода разведки отправлялись для выполнения приказа военного командования. А боям и рейдам, казалось, не будет конца. И Гаев, уже сильно не рвавшийся в них, как в самом начале службы, долго не мог понять — ради чего велась эта война и проливалась кровь его соотечественников? За что погибла девушка с такими же, как у увиденной им накануне куклы, прекрасными карими глазами? За что погибли его боевые товарищи — разведчики? За что отдали жизни такие же молодые чеченцы-боевики, сбитые с толку религиозными экстремистами и лидерами боевиков?
Ленка
Рассказ
Море, обласканное легким ветром, уже не безумствовало. Но грудь его еще волновалась в упоительных наплывах утренней послештормовой страсти. Солнце взошло довольно высоко, и заря поблекла. Но, словно ее легкие и невесомые обрывки, распустившиеся от заоблачного дуновения, стояли на мелководье, а кое-где лежали на червонной морской глади божественные фламинго.
Ленка опьянела от такой внезапной и естественной красоты. А ведь это было только видимое на поверхности. Сколько прекрасного, живого и неподдельного осталось спрятанным под пучиной, затерянным в многочисленных гротах и расщелинах, укрывшихся от человеческих глаз!
Неведомое манило, звало, как запретный плод ребенка, неслышными уху, но приятно волновавшими воображение голосами и какой-то тайной силой тянуло к себе свежую, еще не успевшую завянуть душу девушки. Ленка спонтанно вскрикнула от очарования и восторга — так ей сейчас было хорошо от всего, что с пронзительным солнечным ветерком двигалось и выплывало навстречу, словно из другого, недоступного нам, смертным, почти нереального мира.
Не зря люди на протяжении тысячелетий верили и верят в него. Душа человеческая мертва без движения, вызываемого такой красотой мира. Нагая и распахнутая, душа покоряется ее великому гению и владыке, отдавая себя грешную на вечную муку и блаженство.
Ленка всего этого еще ясно не осознавала, но ощутила какой-то неясный порыв и внезапно возникшую в себе тягу и интерес ко всему, в чем билась и волновалась в ласковых переливах бирюзово-золотистой воды и солнечного света жизнь. Ленка смотрела на нее и видела то распускающиеся невиданным ранее фейерверком морские водоросли, отдаленно напоминающие яркие тундровые лишайники, то вспыхивающие под солнцем серебристо-золотистые рыбьи чешуйки и широко раскрытые, словно от бесконечного удивления, и в то же время внимательные глаза морских рыб. Все это и многое другое было ничто иное, как многообразная и замысловатая и в тоже время естественная земная жизнь и природа. Соединяясь с ними, Ленка почувствовала невиданный ранее прилив сил и бодрости и одновременно — девического счастья в груди. В легком сиреневом бикини из трех "лепестков", облитая золотым светом, разбрызгивая еще пенившуюся и пузырящуюся воду, девушка побежала к ржавым и беспомощным, застывшим, как старцы, плешивым валунам, за которыми царственно и невесомо плавали, отпугнутые с мелководья и теперь уверенные в собственной безопасности, фламинго. Отражаясь в воде, они окрашивали наплывавшие волны своим розовым оперением.
— Ленка! Ты куда? Там опасно! Утонешь!- попытался остановить ее с берега, покрытого еще прохладным белесым песком и фиолетовыми ракушками, Вовка. — Остановись! За грядой сильно крутит, там течение и ключи! Да куда ты!...- только и услышала она за спиной вначале тревожный, а потом испуганный и недовольный голос своего друга.
Но Ленка не обращала на эти слова внимания умышленно, думая, — пусть поволнуется немножко, проснется, а то разлегся на песке, как тюлень, и уже целый час лежит лежмя, только молчит или что-то бормочет себе под нос, будто ей, ожидающей его важных слов, нечего сказать. Фу, какой недогадливый и противный!...
Девушка добежала до гряды, взобралась на макушку одного из огромных валунов, облитых накатывавшимися волнами, и вдруг поскользнулась и шлепнулась о его могучий лоб упругими бронзовыми бедрами, полетела с него вниз, где обходя вонзенный в море огромным каменным клином мыс, закручиваясь в буруны, проносилось быстрое морское течение. С берега за валунами его трудно было сразу разглядеть и насторожиться, понять таящуюся в нем опасность для людей. Особенно для тех, кто впервые попал на это место.
А Ленка вообще раньше никогда не видела Каспия и не знала его коварного характера. Ей во что бы то ни стало, захотелось добежать до царственных птиц, коснуться их своей ладошкой, как осязаемого и близкого счастья, вернее, его предвкушения, пока почему-то неизвестного ее другу. Он накануне ни о чем подобном не делился. А только и говорил о скором призыве в армию. Словно это обстоятельство почему-то больше всего беспокоило и мучило его... Похоже, предстоящая служба пугала и настораживала, а ожидание ее даже терзало и нервировало парня, будто тому нужно было пройти километры над глубокой пропастью по тоненьким дощечкам неверного настила или по веревке с шестом в руках. Ленку такое поведение Владимира даже обижало. Словно не того, кого стоило, полюбила и вот теперь приходится разочаровываться. Малодушный какой-то или недоверчивый и ревнивый к тому же. Поживи с таким после: замучит своими подозрениями и страхами. Жуть! Еще не расписывались, а уже страдает и переживает, как меня одну на два года оставит... Правда, прямо об этом не говорит, но по лицу видно, о чем думает. Пришлось его успокаивать и даже поклясться в верности!- вот глупый, потребовал такое, как будто я ему жена уже. Не знаю, поверил или нет, но вчера к вечеру вроде успокоился, слава Богу! Наверно, поверил. И сегодня с утра у него и нее было жизнерадостное настроение, хотелось простора и воздуха, свежести и чистоты, дикой, не прирученной стихии. И, похоже, здесь, на пустынном морском берегу, вдали от города, они нашли то, что хотели.
Казалось, до желанной цели уже можно достать рукой и вскрикнуть от сознания торжества и восторга, но море не подпустило к птицам. Скользя вниз, в вымоину известнякового мыса, она снова ударилась, но теперь уже затылком о зубчатый выступ на валуне и в глазах у нее сразу все померкло. В рот и нос хлынул горьковато-соленый напор морской воды. Ленка даже не успела испугаться, как, очнувшись через секунду, поняла, что тонет. Ее захватило и понесло течением от безразлично взиравших на эту картину старцев-валунов. Девушка задохнулась от такого мощного и почти ледяного объятья и напора рассола, а в следующий миг почувствовала, как ноги и руки перестают слушаться, мышцы, с сильной болью, доходившей до костей, сводило в неожиданных судорогах. Но она не потеряла сознания, сначала лишь онемела и покорилась мощному потоку воды, потом все же сделала несколько отчаянных движений и, выплюнув морской рассол изо рта, откашлявшись, закричала изо всех сил, зовя на помощь Володьку, который уже догонял ее, взмахивая над водой мускулистыми руками. Она не видела побледневшего и перепуганного лица, отчаянных глаз парнишки. А если бы увидела, то многое поняла в ту страшную минуту...
Володька уже почти догнал и дотянулся до нее рукой, как до розовой фламинго (Волосы девушки и вправду стали розовыми от выступившей из раны и растворенной водой крови). Но водоворот, в который попала Лена, унес ее дальше в воронку ко дну вымоины. Парня охватил ужас, когда он увидел, что его невесту перевернуло и вновь поглотило море.
Когда он, выбившись из сил, наконец, подплыл к ней, она уже не подавала признаков жизни и болталась совершенно покорная в тяжелой и мутной волне прибрежного прилива.
— Ленка!- закричал он, не веря в то, что произошло непоправимое, и сокрушаясь от собственного бессилия перед морем.
На берегу поднялись загоравшие и неизвестно откуда взявшиеся несколько человек, скрытых ранее песчаными барханами и кустиками верблюжьей колючки и биюргена1. Набитый мускулами мужчина рванулся к воде, но отчаянно-приказной окрик его жены, пухлой и нерасторопной во всем остальном, остановил его:
-Тебе что, жить надоело? О детях не думаешь, куда!..
Мужчина, остановившись в холодной воде, которая уже доходила ему до колен, крикнул Володьке из под козырька своего желтого кепи:
— Тащи ее быстрей сюда, откачаем, пока не поздно! Потом отмахнулся от подбежавшей к нему жены — пампушки и быстро направился к каменной гряде, на ходу бросив супруге несколько слов:
— Человеку же надо помочь! Не видишь что ли!
— Лена!- вновь закричал Володька, готовясь нырнуть вглубь. Как будто она могла его слышать.- Я сейчас, держись, помогу!
Он уже почти подплыл к ней, беспомощной и белевшей в глубине вымоины под толщей воды сонной белугой, как вновь мощный поток, словно чьей-то огромной рукой, подхватил ее и потянул еще дальше. Море зловеще играло в этом месте и не любило шуток, неуважительного к себе отношения.
...Володька выбился из последних сил, когда, наконец, ощутил в своих ладонях ее беспомощное и почти невесомое в толще воды тело.
А вода тянула несчастных вдоль гряды и то уносила от нее подальше в море, то приносила к ней. И, казалось, вот оно спасенье. Но облитые валуны были такими скользкими, к тому же, высокими, что подняться на них с телом девушки оказалось очень сложно. Вовка делал то одну, то другую попытку и снова, сбиваемый с точки опоры тяжелой волной, падал вместе с Ленкой в море.
— Неужели все, не выбраться, конец! — маленькой вспышкой пронеслось в сознании, когда его попытка выбраться вновь не удалась, и их в то же мгновение вдруг подхватил и понес вначале от берега, а потом вдоль каменных разломов другой встречный поток. В считанные секунды их отнесло метров на тридцать и выбросило на плоский и гладкий камень, поросший по краям зеленовато-желтыми, распустившимися в воде, как вата, водорослями. Очередная волна подтолкнула еще дальше. Словно наигравшись с безгрешными душами и телами, отпустила, выплеснула их на твердь. Но новая волна, докатившаяся почти до берега и вернувшаяся назад, столкнула в яму, где было воды выше человеческого роста. Володька захлебнулся, боясь выпустить из вцепившихся в холодное тело девушки рук Ленку. Все! Больше не могу! — пронеслось в его сознании.- Но пусть, хоть ее спасут, пусть она живет. И он из последних сил толкнул ее от себя вверх из горькой морской толщи навстречу солнцу и приближавшемуся к тому месту мускулистому незнакомцу. Набежавшая волна, вынося ее тело на мель, оказалась очень кстати. Мужчина подхватил тело бездыханной девушки из воды и вместе с попутной волной легко понес его к берегу. А Володька, оттолкнувшийся от Лены, казалось, канул в глубину. Но ниже и его подхватил другой стремительный поток. Он, как вовремя появившийся дельфин, немного закрутив в водовороте, вынес парня несколько левее от ямы на широкий и шершавый, как днище перевернутого корабля, пологий каменный выступ. Парень не успел задохнуться, хотя вдоволь нахлебался горькой воды и тяжело, с надрывом, откашливался теперь. Как только он почувствовал под собой твердь, сразу же попытался встать на ноги, но, обессилевший и переволновавшийся, будто в шоке, упал на покрытое, словно мягким желтым махровым ковром, и небольшим слоем воды прибрежное плато. Набежавшая волна толкнула его в спину и протащила дальше к берегу. С помутненным сознанием он вновь привстал, но уже легче, чем в первый раз, и, повернув направо голову, отыскивая Ленку, увидел, что здоровый и стройный мужчина поднес ее к белесому и чуть прогретому апрельским солнцем песку на берегу. Смешанное чувство радости и страха опять чуть не лишило его сил. Он поскользнулся и вновь упал в воду, больно ударился коленкой о камень, большим шишом выступивший из под мягких водорослей. К Володьке подбежал еще один незнакомец и помог подняться, обхватил торс горячей рукой и потащил парня к берегу.
— Эх, молодость! — услышал от этого человека Володька. Разве так, очертя голову, бросаются в весеннее море. У него здесь, особенно в эту пору, крутой нрав, знать надо. Нельзя без оглядки ... Скажи спасибо, жив остался.
— Но Володька, стиснув зубы от холода, пробиравшего все тело, не вымолвил ни слова и с серым лицом, надрываясь от кашля, еле вышел с незнакомцем на берег. Пожав руку пожилому человеку, поковылял к тому месту, где уже откачивали утопленницу. Пампушка — жена стройного мужчины — поддерживала голову Ленки, а он надавливал ей на грудь и на живот, ритмичными толчками рук пытаясь выдавить из легких воду и вернуть девушке дыхание. Бледно-синее лицо ее постепенно стало розоветь, она отплевывала воду, хватанула, наконец, ртом воздуха и в ту же минуту приоткрыла глаза. Володька свалился рядом на четвереньки и только повторял: "Ленка, Ленка, Леночка!..".
Мужчина, откачивавший девушку, сердито и с укоризной взглянул на Володьку и цыкнул на него: "Заткнись, слюнтяй, раньше беспокоиться надо было! Ишь, жених, невесту чуть не утопил, по шее тебе сейчас врезать, да больно жалкий у тебя вид! Как у мокрой курицы..."
Володька, благодарный за спасение Ленки и чувствующий свою вину за то, что не предупредил подругу, стерпел обиду и ничего не сказал в ответ. Отвернулся, и почувствовал, как горячие струйки из глаз побежали у него по лицу. Он плакал и не обращал на это внимания, как никогда раньше, даже тогда, когда его сильно избивали парни-соперники или просто хулиганье, которое видело, что он, в общем-то, невзрачный и размазня, провожает по вечерам такую куколку. Многих ребят из-за этого брала черная зависть, и они не раз пытались отбить Ленку у Володьки. А она, словно не замечала этого, но однажды неловко заметила: "Ты бы хоть в секцию записался, научился драться, а то и постоять за себя толком не можешь! Все получаешь на орехи ..."
Как раскаленные угли обожгли самолюбие парня эти слова, долго горели в уязвленной душе. И он, действительно, записался в секцию, стал заниматься боксом. Появились новые друзья, которые поддерживали его. Постепенно он осмелел, а желающих подраться с ним на кулачках явно поубавилось.
...Все это вспомнилось и прихлынуло к душе Володьки вместе с нестерпимой болью. Култышки бывших ног, перемотанные тугими слоями бинтов, словно подтачивало на бесконечно вращавшемся и обжигавшем их точиле.
Он тянулся рукой к воображаемому выключателю, как к спасению от долгой муки, и никак не мог дотянуться до него. И, чувствуя свое бессилие, шептал воспаленными губами только одно слово:
-Ленка! Ленка! Леночка! ... Даже о матери не вспоминал в эту минуту. Наверное, потому. Что все связанное с ней, было так прочно и надежно, что не давало повода для беспокойства и волнения. А вот как к его инвалидности отнесется невеста?!..
Белый, удушливый цвет палаты, видимо, покончил бы с ним, если бы время от времени его не стыдил командир, и Володька не вспоминал Ленку, тот счастливый и так нелепо, почти трагически, как он думал, закончившийся апрельский день на море. Когда они тонули и, казалось, совсем близок был их конец.
Нет, надо перетерпеть эту невозможную боль, внять командиру! — уже не в первый раз говорил себе распластанный и мучающийся на госпитальной койке Володька. А капитан Леонтьев, которому Володька верил, как старшему брату, ничего особенного, собственно, и не говорил ему. Не упрекал, как тот незнакомец на берегу Каспия, за неосторожность. Только брал в свою руку его ладонь и, пожимая ее, подбадривал: "Все будет в порядке, перетерпи только! Ты же мужик! И помни, что тебя дома ждут...".
Володька знал, что зря говорить ротный не станет. Упреки его насчет того, что парень не писал домой, высказанные лишь однажды, были справедливыми. И эту справедливость Володька чувствовал по глазам ротного, который ни на что, даже на его сегодняшнее Володькино состояние, потерю ног, не делал скидок.
— Ну, что поделать, если ноги оторвало. Голова-то цела и сердце стучит! И ты, браток, не первый в такую беду попал. Не стоит раскисать и отворачиваться от жизни, поверь мне — старому волку! Вспомни Алексея Маресьева. Мужик танцевал на протезах. А один даже чемпионом по легкой атлетике с протезом в беге на длинные дистанции стал. Слышал? А ты дезертируешь раньше времени, сдаешься стечению обстоятельств! Не смей мне тут сырость разводить! Да и мать с невестой пожалей!.. Невесту-то не забыл? — спрашивал ротный.
Володька молчал и злился, матерно ругался про себя. А потом не выдержал и послал капитана туда, куда редко посылают старших, закончив тем, что никому он такой не нужен и Ленка его давно забыла.
— А вот тут ты врешь, салага! — забыв о субординации и уставных нормах, возразил капитан.- Был бы здоров, я бы тебе в морду за такие мысли дал. Потому, что не предала тебя твоя девушка, вот от нее письмо в планшете. Я совсем про него забыл, заговорился тут с тобой. Ты же меня своим несчастным видом в транс вогнал. Ну что это такое, встряхнись!
— Дайте письмо!
— Прости меня, брат, за то, что я его открыл и прочел, мало ли, что могут написать из дому! Да и порядок у нас такой, сам знаешь, должен был ознакомиться.
— Да ладно, чего уж там, свои люди.
— Володь, я не из подлого любопытства его прочитал, поверь мне! И вот что скажу. Такие письма редко кому пишут. Такие девчата не забывают. И сами не должны быть забыты, понял? Не бери грех на душу, напиши ответ! Приказываю, понял?- строго обрубил разговор ротный и, встав с табурета, хлопнув по плечу своего подчиненного, направился к выходу из палаты. "Пока! Дела ждут, выздоравливай и не бузи!"
Сержант, командир отделения, который еще недавно подавал пример подчиненным, понимал смысл слов командира. Но эти слова воспринимались как-то пессимистично. Потому, что без ног Володька стал другим и все воспринимал иначе, чем прежде. Какая-то внутренняя перемена произошла в нем и озлобила его, что-то надломила в душе и сковала уста немотой. А уши ничего не хотели слышать. Глаза быстро уставали от пытливого командирского взгляда. Горе, придавившее его к госпитальной койке и больно грызшее обрубки ног, заглушало голос справедливости, звавший и даже требовавший вернуться к жизни. Порой этот голос командира — уже не вырывавшийся из его уст, но и без слов слышный Володьке, казался даже назойливым и менторским, раздражал парня. И потому раненый ничего не отвечал на въедливый взгляд капитана. Только морщился, как от дополнительного мучения, и отрешенно смотрел мимо ротного на белый, как сплошная и горькая тоска, потолок. Или опять отводил глаза в сторону стены, которую хотелось отпихнуть плечом, чтобы не мешала смотреть на белый свет, и никогда больше не падала на него по ночам, когда от боли он порой уходил в обморок и переставал ощущать вес собственного тела. А стена, уже даже не пугая его, наваливалась и наваливалась ...
Володька замкнулся в себе и ни с кем не разговаривал. Даже на вопросы медсестер толком не отвечал, лишь кивал головой, когда соглашался, поворачивал ее слева направо или наоборот, не соглашаясь. Надоели ему и бесили его разговоры легкораненых о девичьей и женской неверности, об успехах торопившихся жить парней. Цинизм и легкомыслие выводили его из себя не меньше, чем жестокость и бессердечие, ранившие человеческую душу, о которой с ним не раз толковал ротный.
Как можно было видеть вокруг себя столько человеческого горя, смертей, жить оторванными от нормальной гражданской жизни, а думать бог знает, о чем и, как последним сплетницам- старухам на базаре, вот так чесать языками, оскверняя и обгаживая самое светлое и чистое. Володька понимал, что человек человеку — рознь, нельзя всех примерять по себе или наоборот. Но все-таки ему было не по себе, когда о противоположном поле злословили его одногодки. Экая подлость порой лезет, как клещ, человеку под кожу, и гложет его, гложет. А он на других свою злость срывает: врет, не краснеет. И в бою он, как послушаешь, всегда — герой, и с женщинами — первый гусар. А ведь неправда, если копнуть. Выдумки. Просто цену себе набивает, чтоб кто-нибудь, не уловив его хитрости, между делом сигареткой или шоколадкой угостили. Даже тут в дни испытаний некоторые хитрят. Уж такова человеческая натура. А бывает, своим трепом, раненые себя от своих же беспокойных и тревожных мыслей, скрытых в душе, отвлекают, забавляются. Но и правду рассказывают про женскую половину. Возможно, потому и Володьку порой одолевали сомнения. Ведь, похоже, действительно, правду про некоторых девчат парни говорят! — думал он и словно холодок поселялся в такие минуты в груди у парня, а сердце начинало тревожно биться. И уж совсем мрачные раздумья мучили душу, когда он задавал себе предательский, но реально встававший перед ним и многими другими, кого он видел в госпитале, жестокий и беспощадный вопрос: кому мы такие нужны? Пишут же однополчане с гражданки — герои они там на один день, пока земляки, родные и работники военкоматов их чествуют. Пока водка не закончится. А потом начинаются серые и унылые будни. В тех же военкоматах от их просьб отмахиваются, невесты многих бросают, даже родным порой в тягость забота о калеках, стараются по — возможности либо в очередной госпиталь, либо в интернат для пенсионеров и инвалидов сплавить. Одним словом — для всех ты обуза, и жалеют тебя больше только из показного приличия. А за глаза костерят твои капризы, жалобы, тебя самого и проклятую, бессмысленную войну, развязанную неизвестно для чего и во имя чего. Говорят, — для выполнения нашего вечного интернационального долга! Так задолжали, что десятилетиями расплатиться не можем. Интересно даже: кто, где и когда подсчитывал эти долги, проверял баланс?
Разве думал об интернациональном долге Володька, когда бросился спасать неизвестного ему афганского мальчишку, что в страхе побежал от обстреливаемого дома и наших солдат, укрывшихся за его стенами, к заминированному полю и дороге, ведущей в горы? Засевшие повыше от села в кустах афганцы, словно этого только и ждали. Увидев догонявшего мальчишку солдата в защитной форме, кто-то их них хладнокровно нажал на кнопку "пускателя", поднимая взрывом фугаса на воздух несмышленого беглеца и "завоевателя" их родины.
...Но разве теперь не все равно? Разве объяснишь кому-то, как ты потерял ноги? Еще посмеются, скажут резко: нечего было лезть в чужую страну. И по-своему, в чем-то будут правы. Но ведь не Володька и ему подобные рядовые солдаты принимали решение о вводе войск. Почему этого никто не хочет понимать и брать в расчет? Да, не понимают нас и не жалеют — думал с какой-то болью в душе, лежа на койке, Володька. — Да и кому она нужна эта проклятая жалость! Особенно тогда, когда душа и тело горят от кипучего огня молодости! Когда в крови чувствуешь необычайную силу, а ног нет, и сделать одного шага пока не можешь ...
Маресьева могли понять и пойти ему навстречу. Всеобщая беда народа в каждом будила сочувствие. А кто проникнется пониманием ко мне? Мама? Да, она, конечно, все воспримет и примет правильно. Но, я же убью ее своим видом! А Ленка?! Как она посмотрит на меня, безногого урода? ... Любила. Это точно. Но зачем я ей такой? Разве мало красивых и стройных парней на гражданке? Да и разве могу я воспользоваться ее благородством, любовью, жалостью, наконец, если решит жить со мной! Это же невыносимо! ... Драма не из книжки ... Лучше уж навсегда остаться здесь, в госпитальной палате.
Но это невозможно. Что же делать?
Так он думал, лежа на металлической госпитальной койке, и ненавидя свое физическое уродство, эту проклятую войну против афганского народа, в которой ему и его "братишкам" отвели не самые лучшие роли. И за это приходилось расплачиваться теперь кровью и болью, потерянными руками и ногами, навсегда перечеркнутыми жизнями молодых и здоровых ребят. И не только от пуль, мин и снарядов приходили страдания. Скольких здесь разъела и одурачила, превратила в жертвы войны "наркота"! И массовый психоз не прошел бесследно! Володька теперь ненавидел все, что делает людей слепыми животными, врагами, обозленными и опасными, как сама смерть, беспощадными и жестокими. Как бумеранг ударят эти уродливые перевоплощения людей, прошедших войну, в их родных и близких, в знакомых и незнакомых на большой земле. Инвалид телом и душой он не высказывал еще этих мыслей вслух. Но они постепенно занимали и мучили его, и он все глубже уходил в себя.
Майор медицинской службы Коваленко уже подозревал у сержанта серьезное психическое заболевание — такая ярко выраженная апатия и замедленные, почти заторможенные, как у шизофреников с прогрессирующей формой заболевания, реакции на внешние раздражители были у Володьки налицо. И лишь глубокая боль, застывшая в глубине Володькиных глаз, говорила о его скрытом физическом и душевном страдании, как у любого нормального человека. Но страдании, запрятанном глубоко и надолго.
И именно это больше всего волновало хирурга. По своему опыту он знал, что предвещала эта скрытость и безвыходность боли. Никакая, даже самая тонкая хирургическая операция, не могла от нее спасти. И то, что накануне, во время спасения тела человека, сделали руки врача, могло быть разрушено и сметено, как взрывом снаряда, вот этим болезненным недоверием к самому себе и всем окружающим. Как проникновенно и тепло ни говорил доктор со своим пациентом, уверяя его, что главная беда позади, а впереди — новая и прекрасная жизнь, Володька не верил в это. Понимал, что Коваленко просто — напросто занимается с ним психотерапией, успокаивает, не зная, что для инвалида страшнее физической боли была теперь его физическая неполноценность, вызывавшая море переживаний. И он, казалось со стороны, уже утонул в них, как в мутной и опасной пучине, из которой назад нет пути. Слова доктора и командира уже не могли спасти его. Он сам видел на гражданке, что девчата больше на стройных и красивых парней заглядывались. А над другими чаще подшучивали, встречались от нечего делать. Даже в их классе у каждого была своя кличка, по которой можно было узнать, как о физических достоинствах каждого парня, так и о недостатках. Причем чаще — о последних.
Как же меня теперь назовут? "Обрубком? Обрубком, рубком ..." — предполагал и издевался сам над собой Володька, и тяжелое уныние накатывало на него горькой и тяжелой волной, погребало под собой обессиленного душевно, как когда-то в прошлом — зло посмеявшийся над ним и его подругой Каспий.
Ему — двадцатилетнему безногому парню — уже не хотелось жить. И он не сопротивлялся, как опасному потоку морского водоворота, этому стечению обстоятельств. Напротив, даже хотел поскорее покончить счеты с жизнью — хитрил, уговаривал медсестер дать ему побольше снотворных таблеток, жалуясь на беспокоившие его боли. Постепенно собрал их целую горсть. Но одна из медсестер, делавших обход палаты, заметила это и испуганно спросила: "Ты что — наркоман?" Не дождавшись ответа, сообщила о выявленном — а это было ЧП — доктору. Но тот ясно понял другое и, уже не сдерживая себя, резко, по-солдатски отругал Володьку: "Ишь ты, ядрена мать, до чего додумался! Выбрось свою дурь из головы! А то всем расскажу, какой ты слабак, руки к койке привяжем!"
— Делайте что хотите!- не испугался парень. — А я свое все равно сделаю! ...
— Для этого я с тобой столько времени возился, слабак! Квашня размоченная, а не солдат! — рассердился напоследок Коваленко и приказал санитарам привязать Володькины руки брезентовыми ремнями к раме кровати.
Это было унизительно и оскорбительно для еще недавно бравого сержанта. Он скрежетал от злости зубами и мотал головой. Так он бесился несколько дней. Ему делали успокаивающие уколы, боясь, что он свихнется совсем. И он спал после них. Но это был не выход. Доктор понимал: что-то надо предпринять, требовались, так сказать, — экстраординарные меры. И он пошел на это.
Телеграмма, прилетевшая в кабульский госпиталь, была для Володьки, когда ее зачитала дежурная медсестра, настоящим громом среди ясного неба: "Все знаю, почему сам не сообщил? Вылетаю. Буду четырнадцатого августа. Лена"!!! ...
Эта ошеломляющая весть, словно что-то перевернула в нем. Он рванулся к сестре, не поверив, думая, что та зло шутит, мстя ему за неудачную попытку покончить с собой. Но ремни туго держали руки: "Дай, сам прочту!" — только и сказал он медсестре, сначала покраснев, а потом побелев, как от страха и ужаса. — Зачем так, она — ко мне такому?"
— Не стыдно тебе! Вот глупый! — пристыдила его, жалея и успокаивая, ангел, с белыми крыльями- рукавами халата.
— Четырнадцатого? Это же сегодня! — снова с болью и тревогой, почти с отчаянием и ужасом, выдавил из себя Володька. — Что же вы меня так держите? Отвяжите, умоляю! Стыдуха — Ей Богу!
— Не знаю, как и быть. Ты меня извини, но доктор не велел отвязывать. А я без его разрешения не имею права! — сочувственно и с пониманием ответила медсестра.
— Я тебя прошу! Позови доктора, наконец! Клянусь, что не сделаю ничего дурного!
Медсестра сходила в ординаторскую и сообщила о просьбе и перемене, происшедшей в Володьке.
— Подействовало! — обрадовался майор. — Теперь только бы глупостей не допустить, будьте внимательны и предупредительны с ним. Не напоминайте о том, что было. Но глаз с него не спускайте! У него сейчас очень шаткое состояние, вот такое примерно, — показал Коваленко, разболтав в пиале чай, который он пил. Душа, как этот чай! Понятно?
— Понятно, товарищ майор! Сама вижу!
— Ну, так вот, с Богом, идите, отвяжите его, скажите, что я разрешил. Позже сам зайду, посмотрю на молодца.
...Размяв затекшие руки, освобожденные от ремней, Володька поблагодарил медсестру.
— Только, чтоб без баловства! — строго посмотрела на него она. — Ты понял?
— Ладно, не волнуйся! С прошлыми глупостями покончено! Обещаю железно...
Но по лицу парня прошла едва заметная тень недовольства и злобы, как заметила медсестра и подумала: "Черт его знает, что у него в голове?- О себе не беспокоится, о других — тем более, как бы чего не выкинул, фокусник, а мне потом отвечай!". И отойдя к другим раненым, поглядывала на Володьку, следя за его дальнейшими действиями.
Чувство облегчения в Володьке в тот же миг, как его развязали, сменилось чувством досады и уязвленного самолюбия. Вот и промелькнула в его глазах тень недовольства. Но не это теперь было главным для него. Он лежал и недоумевал — как Ленке удалось узнать о его беде? Наверняка, кто-то сообщил. Скорее всего, ротный, знал его адрес. Но просто потрясающе, — как ей удалось добиться разрешения на приезд сюда! В далекий от их города на большой земле госпиталь, куда, по идее, могли попасть только военные и дипломаты да некоторые аккредитованные при штабе армии журналисты. Поразительно! И зачем? — он нервно теребил в руках эту страшную и волнующую телеграмму, представляя себе будущую встречу. Ожидание ее пугало и в то же время втайне воодушевляло и окрыляло его, согревало душу мягкой радостью. Он сомневался, все еще не верил в возможность Ленкиного прилета, ее прежнего светлого и незамутненного временем и военным вихрем чувства к нему. Не мог он окончательно успокоить себя выводом о том, что отношение к нему — калеке не станет иным, чем прежде. Что не унизит и не оскорбит она своей жалостью или напоминанием о его прежней силе, о том, каким блестящим спортсменом он был, а теперь вынужден волочить за собой тяжелые протезы, которых, кстати, у Володьки еще не появлялось и в помине, на них нужно было найти деньги... Но, когда через несколько минут он успокоился и погрузился в легкую и сладкую уже дрему, к нему неожиданно вернулось ощущение полета, как то, что он испытывал раньше, играя с ребятами в волейбол на жарком пляже и подпрыгивая, чуть зависая над волейбольной сеткой перед очередным ударом. А Ленка любовалась им со стороны, кушая в тени под навесом свое любимое "эскимо". Блаженная улыбка впервые за много дней и ночей появилась на его сонном лице. Медсестра остановила у двери вошедшего доктора и шепотом сообщила ему: "Заснул и видит приятный сон, не надо его сейчас будить!"
— Да, да! Сон ему сейчас на пользу. — Поддержал обрадованный майор Коваленко. И жестом приподнятых к груди ладоней показал всем смотревшим на него: все хорошо, но не шуметь, дать Володьке поспать. Раненые понимающе, кивками ответили ему. Устав и субординация в такой ситуации как бы ушли на задний план, а на первый — выплыли человеческое взаимопонимание и сочувствие к беде своего товарища.
Он не успел проснуться, когда стройная, легкая и пружинистая, пахнущая духами и распаленная непривычной жарой, со сбившейся челкой, Ленка появилась на пороге палаты в сопровождении доктора и ротного, которые и устроили через высокое командование ее прилет сюда, в запретную тогда для гражданских лиц зону "наших интересов". На мгновение девушка застыла в просвете двери, отыскивая взглядом Володьку в немного затемненной шторами палате, настороженно впиваясь взглядом в незнакомые лица раненых. А те удивленно разглядывали неожиданную гостью, разинув рты и расширив зрачки от такого чуда. И вот она отыскала глазами родное и близкое ей лицо. Как скучала и плакала она по нему ночами уже больше года! Часто видела во снах. Без него и жизнь была не в жизнь. Бледность его лица, осунувшиеся черты испугали ее. У Ленки бессильно сжалось в груди трепещущее сердце. И она голубкой рванулась к его кровати, едва не вскрикнув от охватившего ее волнения и жалости к нему. Но остановилась, вспомнив просьбу доктора и услышав быстрые и поспешные шаги за своей спиной. Резко повернулась навстречу нагонявшим Коваленко, Леонтьеву и медсестре и тихо сказала: " Я поняла. Я осторожно. Сама, если можно! Дайте мне самой с ним поговорить, прошу вас, все будет хорошо!" После этих слов по ее лицу жемчужными капельками проползли две слезинки.
— Только без этого! — указал на них доктор. — Хорошо? Ну, идите, только не долго! Для него это сильное впечатление! Вы меня понимаете?
— Да! — почти прошептала она с болью и состраданием. — Я постараюсь!
Ее оставили одну рядом с кроватью Володьки. С минуту она с волнением и новой болью, защемившей в сердце, разглядывала его, неподвижно застыв на табурете, вежливо предложенном одним из выздоравливавших раненых. Потом положила свою ладонь на его бледный и немного шершавый после ожога лоб. Он раскрыл под ладонью глаза и с настороженностью и страхом поднял свой взор к ее лицу:
— Лена! — только и сказал он. Она накрыла его лицо своим, горячо целуя его и щекоча щеки и плечи нежными, как афганский шелк, волосами. Он обнял ее и почувствовал, как умывается горячими слезами — ее или своими — в эту минуту было не понять, да и не требовалось совсем. Они снова слились в одно и живое целое. И любые слова сейчас были лишними, как будто две теплых морских волны сошлись одна с другой и растворились друг в друге, а короткий и звонкий всплеск их ушел куда-то под небеса и растворился в пространстве, сообщая о новом начале, еще неведомого, но уже зарожденного, и в конце концов обещавшего случиться...
— Родной мой! Любимый! — впервые прошептала она ему горячо и близко, — не стесняясь удивленно и восхищенно смотревших на них и молчавших раненых.
— Как я тебя ждал! — словно не устами, а сердцем, сказал ей он, тоже не обращая внимания на окружающих. - Ленка! Леночка! — не в силах вымолвить еще что-то, не понимая до конца, как она все-таки оказалась здесь, в кабульском госпитале.
А потом было самое постыдное и трудное. Он совсем не по-военному плакал, уткнувшись лицом в ее горячую и нежную, волнующуюся грудь, исповедуясь в своей слабости, сокрушаясь от своего физического бессилия и еще больше — от своего прежнего неверия в самого себя и отчасти в нее, ее любовь к нему. По литературе он знал, что были раньше великодушные женщины и девушки, способные любить искренне и калеку, такого, как он, обрубка войны. Но он думал, что писатели выдумали таких героинь для утешения несчастных, а в жизни их нет и не может быть, тем более — в такой, как сейчас. Но он ошибся. И теперь ясно видел это. Ленка была искренней и чистой, открытой, как весенний цветок, или то давнее и памятное утро на море. Это была настоящая девичья душа, от которой исходило такое естественное тепло, что Володьке даже грешно и стыдно было заподозрить, хоть капельку фальши и игры в милосердие. Нет, милосердия, даже в его самом благородном понимании, он не принял бы. Оно бы только унизило и оскорбило, пристукнуло его. Тут было совсем другое, естественное и ненавязчивое — сама гармония двух влюбленных душ, которым не жилось одной без другой. И он, перенесший сумасшедшие физические боли, теперь, как в эйфории блаженства, глядел с жадностью и глядел в ее широко раскрытые и глубокие, как море, глаза. С приятной болью и наслаждением тонул и растворялся в них.
Через некоторое время, когда Володьке стало лучше, их двоих, счастливых и успокоенных, ротный и доктор, однополчане проводили домой. Что там их ожидало? Какая жизнь начиналась для молодых, с волнением выглядывавших из круглого иллюминатора "Ту-154"? Пока это было не ясно. Но отчетливо видно — что бы ни случилось, какие бы трудности не выпали на их долю, как бы не бесновалась и зло не подшучивала над ними, как когда-то в прошлом Каспий, новая жизнь, их уже ничто не сломает и не разъединит. И какие бы бури века не проносились через их сердца, никогда не погаснет в них огонь любви и верности, проверенных тяжким испытанием.
"Ту-154" тяжелой стальной птицей с мощным гулом поднялся над серой лентой бетонки, сделал разворот, качнул на прощанье крылом белоснежным и ослепительным, словно облитым раскаленной сталью, горам Афганистана и, набирая высоту, пошел на север, к родной земле. Через некоторое время они увидели ржавый берег древнего Каспия с пенными барашками волн, где побывали когда-то и чуть не утонули. Потом — огромную голубую "руку" родной Волги, несшей к нему с широких и необъятных просторов России свои теплые воды. И в тот же день — будущие муж и жена — были в объятьях родных и близких, с нетерпением ожидавших их прилета домой.
Дедушка Саид
Маленькая повесть
Солнечные лучи заскользили по ветвям кленов, еще не распустивших листву, и теплыми, золотистыми пятнами, сменяя одно другое, заиграли на голубоватой стене, словно хотели разбудить спавших на рисунках зайчат и медвежат, неправдоподобных гномиков и человечков с гуманоидными головами, огромными глазами и тонкими руками. Их было много рядом с космическими кораблями, на которых они прилетели к землянам, чтобы спасти от неминуемой беды и конца света, про который в свои шесть лет уже успела услышать от соседских бабушек Малика. Эти и другие рисунки — плод детской фантазии а также своеобразный отпечаток прочитанных сказок и рассказов — резко контрастировали с портретом, выполненным углем и приколотым к стене выше всех остальных рисунков. На нем был изображен старик с большой седой бородой, длинным крючковатым носом и глубокими морщинами, в беспорядке изрезавшими суровое на вид, но доброе, если приглядеться повнимательнее, лицо.
Как только Малика открыла глаза, посмотрела именно на этот рисунок — подарок старшего брата, занимавшегося живописью в художественной школе, — и, радостно захлопав в ладоши, закричала: "Ура, ура, мамочка! Сегодня дедушка приедет, ведь уже выходной. Ура, ура, дедушка привезет мне большую куклу, он обещал, я помню!.."
Малика переполошила весь дом, наполненный в этот ранний воскресный час сладкой тишиной и дремой. Девочка звонким, заливистым колокольчиком летала из комнаты в комнату и раньше обычного будила всех домочадцев.
— Да уймись ты, полу сердито, полу смеясь, остановила ее в спальне мама. Если будешь проказничать, не получишь ни какой куклы...
А кукла, большая, почти в рост Малики, с крупными и голубыми, как у Мальвины — любимицы девочки — героини сказки — глазами, уже ехала в первом автобусе из казавшегося девочке бесконечно далеким села. Редко, не чаще одного раза в месяц, наведывался оттуда старик. И каждый раз, когда он появлялся на пороге городской квартиры, Малика бежала к нему, широко раскинув ладошки, и радостно лепетала: "Приехал! Приехал!" И тут же спрашивала, подняв к ссутулившемуся великану-дедушке свои лучистые глазенки: А почему так долго не был у нас? Я тебя так ждала!"
— Ах, ты стрекоза! — смеялся и трепал ее косички, гладил по головке дед. — Ты же у меня не одна, пятнадцать внуков и внучек аллах послал, слава ему! Только успевай теперь к каждому! А у меня хозяйство в селе, коровы, козы, овцы! Дом! На кого все оставить? Времени на поездки мало. И дел во — сколько! — проводил он ладонью по горлу, чуть пониже бороды. Дедушка Саид после похорон жены жил в отдаленном селе один. Все в том же старинном отцовском доме, который достался ему в наследство много лет назад. Правда, потом он с сыновьями облицевал его кирпичом, пристроил пару комнат — семья росла, становилось тесно. А совхоз готов был помочь материалами и транспортом. Да и рядом с селом — только не ленись — можно было запастись в балке песком, глиной и булыжником, необходимыми для постройки. И Саид строился. Но и потом, когда дом поднялся во всей своей красе, старик никогда не сидел без дела. После работы в совхозной мастерской, где плотничал и столярничал, видели его то на огороде, то в хлеву, то в подсобке, где он что-нибудь мастерил для дома.
Соседи над ним подшучивали порой: "Саид, ты какому Богу молишься? В другую веру что-ли подался? — жена тебя под каблуком держит, все видим, не жмет?..." И все в таком духе — мол, не положено уважающему себя мусульманину забывать, кто в семье главный, зачем за женскую работу берешься, руки пачкаешь?...
Другой бы вспылил — чего не в свое дело нос суете! Сам знаю, в Коране читал. Да вот жизнь заставляет!.. Улыбнётся в ответ на колкость, хитровато прищурится и только руки ладонями верх выставит, взглянет на них и скажет:
— Не могут без дела. Скучно им только четки перебирать. Наверно, Аллаху так угодно!
И сразу осекутся злые языки. Может, и впрямь истину говорит сосед — одному Аллаху ведомо — кому, что на роду написано, как себя в этой и потусторонней жизни вести...
Но, конечно, хотелось Саиду и отдохнуть, выйти на люди, потолковать о том, о сем, послушать последние сельские новости, о чем последний хабар был. Любопытно ведь!.. Да жена его Арубик болела долгие годы. Нельзя ей было в руки ни вилы, ни мотыгу взять, ни корову или овец подоить! А ведь это с испокон веков считалось бабьим делом.
— Возьми себе молодую! — как-то не выдержала, заплакала Арубик, видя как старик мучается. — На что я тебе такая сдалась? Ох, хоть бы Аллах побыстрее меня к себе взял! Калека я калека, зря только твой хлеб ем. А ведь в те времена и по две, и по три жены имели, кому достаток позволял. Коран это разрешал, хотя в советских органах такие факты расценивали как пережитки прошлого, смотрели на них косо или даже принародно клеймили за многоженство позором.
Но Саид, разгоряченный работой, только прикрикнул на Арубик, сердито ругнул. А потом постыдился своих же слов и подошел к жене, погладил ее ладонью по волосам. И у самого, глядя на ее мокрые глаза, чуть слезы не навернулись.
— Ну-ну, успокойся, старая, чего зря глупости болтать! Мы ж с тобой, как орел с орлицей, навек судьбой связаны. Кроме тебя, мне никого не надо.
А было тогда Саиду и его подруге жизни немногим за пятьдесят. Он еще в соку держался, кровь играла, когда косил или топором махал.... А тут Великая Отечественная грянула. Саид, как только узнал об этом, тяжело задумался. Что делать! Жену больную нельзя бросить. И враг наступает по всему фронту. Разве молодежь сможет против него устоять — сопляки безусые, вон весной провожали — никто толком ни стрелять, ни барана зарезать еще не мог. Какие из них воины! Без опытных, умудренных жизнью мужчин их, как птенцов, перебьют. А он — кавалер ордена с Гражданской, знает почем фунт лиха, как шашкой махать, как из винтовки в копеечку.... Пришел из конторы совхоза, рядом с которой проводили митинг, хмурый, места себе не находит.
— Что с тобой, Саид? Случилось что, скажи, не тяни за душу! — испугалась Арубик.
— Охо-хо, хо-хо! — не то завздыхал он, не слыша ее, не то, давая знать, что случилось страшное.
— Саке или Беке!- вскрикнула она, хватаясь за сердце, — Что с ними?
— С ними пока ничего, учатся в Казани. Но все может быть! — еще больше напугал он Арубик.
— Да говори ты толком! - подскочила она к нему и схватила за отвороты пиджака.
— Война, мать, большая война!
— О, Аллах! — заголосила женщина. — Убьют наших мальчиков, о, Алла!.. И зачем они только поступили в это командирское училище!..
— Да не плачь, чего раньше времени хоронишь! — рассердился Саид. — Может, их еще и не призвали. Казань далеко от фронта. Сейчас поднимают тех, кто у границы. На Западе. Сам по радио слышал. — Стал он успокаивать Арубик. И прижал ее голову к своей груди. — Не плачь, мать, не плачь, разобьем врага. В гражданскую войну какое горе пережили, помог Аллах. И сейчас, даст Бог, управимся с германцами. Я вот только не знаю, что делать и как быть.
Он не успел договорить. Арубик обхватила его двумя руками и завопила: "Не пущу! На кого ты меня бросишь? А дом, хозяйство? — все по ветру?" — догадалась, что Саид надумал на фронт идти. Помнила его геройства в прошлую войну.
— Как они там без меня воевать будут! Ты не одна останешься, к племяннице съезжу, попрошу, чтобы приехала из Бугуруслана, побыла с тобой, помогла.
— Да что она может, молодая, ты думаешь, что говоришь? — опять визгливо запричитала Арубик. — Не согласится Алтын. — Не на неделю и не на месяц война.
— Типун тебе на язык, женщина! — как чужой, сердито сказал Саид и посмотрел непреклонно. — Мы их за неделю, максимум за две, побьем. Что, не веришь в Красную Армию! В меня не веришь! Иди, собирай в дорогу, завтра же на рассвете пойду в военкомат.
Он не договорил всего, что хотел и, махнув рукой, пошел в хлев, посмотреть на скотину, задать ей корма. Подхватывая с копны сено вилами, поднимал его над собой и думал: вот, шайтан, а ведь и вправду, не поедет племянница в такую даль. Как Арубик будет скотину держать? Не продержит ее со своим здоровьем...
Весь в сомнениях, он сел вечерять. И в это время в окошко постучали. А через несколько секунд послышались удары каблуков о дощатый настил и притопывания на пороге крыльца. По этому притопу Саид понял — сам директор совхоза пожаловал к нему в гости. Михалыч, как он и другие по-свойски звали Поликарпова, к Саиду заходил редко, дел невпроворот. Но сегодня случай особый...
Саид обрадовался старому боевому другу — вместе они не один пуд соли съели в гражданскую — и в то же время насторожился. Сегодня только у конторы виделись, говорили, чего это он в такой час?
Оказывается, пока Саид был в хлеву и подсобке, Арубик сбегала к Михалычу и, всплеснув руками, расплакавшись в ответ на его вопрос, — что стряслось? — рассказала о намерении Саида.
- Ну, мы это ещё посмотрим! Ишь ты, анархист этакий, даже не сказал фронтовому другу, знал, что возражу. Какой из него вояка! Два ранения в молодости перенес! И опять его тянет драться, ты скажи на милость, вот ведь орел какой выискался!...- чтобы успокоить Арубик, подбирая правильную линию, как руководитель, в такой ответственный момент, но не сомневаясь как именно теперь надо поступить Саиду и ему самому — его боевому другу, говорил директор. И пообещал через полчасика заглянуть к ним на огонек.
По глазам Михалыча Саид понял все его мысли. Но, как положено, встретил гостя, поприветствовал и пожал ладонями обеих рук протянутую руку друга: "Валейкум салам, Михалыч, проходи, гостем будешь!".
— Спасибо, Саид, я не в гости. Я тебе вот что пришел сказать по дружбе — выбрось ты свои мысли насчет фронта из головы. Молодежь всю забирают, кто здесь со всем управляться станет? Я один с бабами!
— Ишь, какой хитрый! Думаешь, мне шашкой помахать да пострелять не хочется? Велика мудрость! А ты вот здесь попробуй, без здоровых ребят дело сдюжить! На фронте тоже не духом единым солдаты живы, их кормить надо. А кто их накормит, если не мы с тобой?
— Да так-то оно так, Михалыч, всё верно говоришь. Но что молодежь может? Ворошиловских стрелков у нас много настругали, а вот живучих и приспособленных к фронтовым условиям почти нет. Не помнишь что ль, как в недавнюю финскую компанию наших ребят прижарили, а потом поморозили? И сейчас, боюсь, перебьют их, как цыплят, на передовой! Уж слишком у нас много лозунгов вместо танков и орудий пока. Да и вот еще что меня беспокоит. Командиры у нас нынче уж слишком зеленые. Да и солдаты! Не помнишь, как в гражданскую было? Кто первым под пули лез, и головы без пользы складывал? Новобранцы!.. А я не хочу, чтобы моих сыновей сразу в пекло и без меня. Понимаешь ты это? Ведь у меня дороже их никого. А они завтра на фронт попадут...
— Они у тебя командирами будут, их серьезно военному делу в училище учат. А мы с тобой уже отстали, что мы сможем, когда танки и артиллерия все решают!- сам не веря своим словам, говорил директор.- Да ты вспомни, сколько тебе самому в гражданскую войну было лет. Молодежь полками и дивизиями командовала. Не помнишь что ль?
— Саид уловил нотки в голосе директора, усмехнулся и хмыкнул: "А сам-то, наверно, на самолете полетел бы в армию, дай тебе волю?
— Я? Ты чего это? Ты брось тут анархию и комедию разводить. Не позволю! Бросить хозяйство сейчас — это дезертирство. Здесь тоже фронт. Так мне и в районе сказали... — не договорил директор.
— Ага, значит, был уже и в военкомате и райисполкоме!- засмеялся Саид. — Так я и знал.
— Вот черт догадливый! — хлопнул Саида по плечу ладонью и засмеялся в ответ Михалыч. — Да, дружище, ничего у нас с тобой в военном деле пока не выйдет. Осечка. Приказано тут, хоть лопни, прокисни с бабами, фронт держать. Так-то!..
С полным отбоем по своему заявлению с просьбой записать его добровольцем, несолоно похлебавши, вернулся Саид через два дня из райцентра. И тут уж Михалыч спустил на него "собаку": "Я тебе говорил или не говорил, какая на текущий момент политика? Почему без разрешения сбежал? Сейчас каждый человек на счету. Вон даже оперу поручили, чтобы смотрел за каждым — всем на победу работать надо, а не по районам разъезжать, понял! Смотри, чтоб в последний раз я такие выверты видел. Иначе под суд пойдешь! А кто мне коровники будет ремонтировать и сено косить? Соображаешь, башка!
Саид не обиделся на Михалыча, знал какая у того установка от вышестоящего начальства. Не его собственная инициатива и желание такие строгости вводить: из самой Москвы приказано! — Так он и сам в районе слышал. А седовласый, черноглазый, с шрамом поперек лба, военком, словно не слова, а стрелы в него пустил: "Героем хочешь стать, медаль заработать, прославиться? На фронте это быстро! А ты вот здесь попробуй, где приказывают! Мне, дорогой мой, смягчившись, продолжил он, видя как насупился от обиды Саид, тоже, может быть, очень хочется глотку этим гадам в рукопашной перегрызть. Я же кадровый офицер, понимаешь! — снова возвысил он голос и со злостью на кого-то далекого и непонятливого, невидимого отсюда, и не видящего его — заслуженного кадровика и вояку — ударил по покрытому зеленым сукном письменному столу. Так, что с него соскочила на пол и, жалобно звякнув, покатилась чугунная пепельница, изображавшая черта.
— Нет и нет, возвращайся в село и жди приказа. Пока ваш год не велели трогать! И все, кончено с этим. Без разговорчиков, кругом и шагом марш! — скомандовал он по военному Саиду, который стоял перед ним и мял в руках кепку.
— Все равно уйду на фронт! — вдруг неожиданно выпалил он.
— Чт-о-о! — врастяжку заревел басистым голосом майор! — Арестую и на губу! В каталажку тебя посажу, как дезертира. А потом под трибунал! Только посмей у меня! Ты солдат и должен жить по приказу!..
Так и не удалось Саиду попасть на войну, на ту войну, где стреляли и убивали. Но другая — тыловая война — достала его до потрохов. Охладев, он рассудил, что Михалыч и военком были правы: надо было остаться. Он — в прошлом опытный хлебороб, из-за открывшейся старой раны был в свое время переведен в совхозную мастерскую, столярничал. Но теперь, когда здоровые парни и мужики ушли на фронт, ему наверняка придется заменить кого-то из них за рычагами трактора или штурвалом комбайна.
Так оно и вышло. Стало полем боя для Саида его родное заволжское поле. За двоих, за троих работал он, не жалея себя, не считаясь со временем и здоровьем. А потом это как-то само собой в привычку вошло. Не представлял он себя, как и раньше, в молодости, без напряженного труда хлебороба, старался вырастить самый богатый урожай на своем поле, чтобы его хлеб помог Красной Армии быть сытой и лучше громить врага. Об ударной работе Саида как-то хотела рассказать на своих страницах районная газета. Приехала худющая и измучившаяся от верховой езды фотокорреспондентша. А Саид замахал руками: "Не надо, дочка! Прошу тебя! Ничего выдающегося я не совершил! Ты лучше расскажи мне — как там, на фронте, ничего не слыхала про моих сыновей — Сабита и Мамбета? Вы же, корреспонденты, раньше других все узнаете!"
— Нет, отец, не слышала. Писем в военкомат об их делах не поступало. В редакцию — тоже. Так что ничего определенного сказать не могу. Немцы вон уже у самой Волги! — Вот горькая правда.
— Говорил же я директору, что не справится молодежь, не отпустил на фронт, вот тебе и незваный гость на пороге...
Надрали, значит, нашим пятки! Эх, беда! Что же теперь будет?
— Я слышала, командование ответный удар готовит, скоро погонят немцев, как из под Москвы.
— Дай-то нам всем силы для этого, Всевышний! — поднял глаза к небу, прося о помощи Аллаха, Саид. А по его запыленному от пахоты, ставшему серым, лицу медленно проползли две крутых слезинки. Сильно печалился и тосковал он по сыновьям.
В синем до невозможности небе, несмотря на октябрь, стояло по-весеннему ослепительное солнце. Саид аж зажмурил глаза, до того оно ярко и больно било в них своими косоватыми лучами. Казалось, ничего за последние годы не изменилось в степи, война до нее не докатилась. Как и прежде здесь пасли скот, выращивали хлеб. Но жизнь и тут натянулась, как тетива лука, до предела, казалось, вот-вот порвется и никогда больше не свяжется тугой и полной сил жилой. Собирали в тылу для фронта все, что можно, — от теплых носков и рукавиц до последней заначки махры или мыла. Весь хлеб сдавали государству. Женщины и детвора поднимали колоски пшеницы и ячменя в полях, опустевших раньше обычного.
Словно издалека слыша или чувствуя смертельную опасность уже близкой фронтовой полосы, каким-то другим путем, а не этим, — каждую весну и осень, оглашаемым курлыканьем, то на север, то на юг, как и тысячи лет прежде, пролетали, минуя село Саида, журавли и лебеди. И только глупые утки с шумом и криком проносились над Приволжьем, спеша к теплым водам Каспия, богатым кормом. Почти исчезли чайки. Говорят, их перестреляли в том голодном 1942-ом, добывая себе пищу, поволжские крестьяне. А, кроме того, они собирали по гнездовьям птичьи яйца, ловили черепах, ежей, готовили из них супы и консервы для себя и для бойцов Красной Армии. Правда, распространяться об этом в ту пору не полагалось. Не писали об этом и в газетах. Но по одним бегающим в поиске хоть чего-то съестного глазам и синим кругам под ними приехавшей к Саиду корреспондентки можно было понять, что предложи ей суп из черепашьего мяса или другой зверушки, - не откажется, съест с благодарностью. Наголодалась, как и многие другие российские и украинские беженцы, кто пешком, кто в организованном порядке — на подводах и полуторках,- прибывшие в Степь и расселенные по многим селам и деревням, даже дальним аулам. Другие лица, другие одежды, другая речь и многое, многое другое говорили Саиду о приближении великой беды. Но больше всего его волновала беззащитность женщин и детей. И не только беженцев, сорванных ураганом войны со своих родных мест, но и потерявших кормильцев многодетных вдов — русских, татарок, башкирок, казашек, сирот, ходивших от села к селу, от аула к аулу в поисках куска хлеба, чашки похлебки, чтобы не умереть с голоду. Люди, державшие собственные хозяйства, не скупились на помощь, подавали, как своим родным, — знали, так угодно не только Аллаху, но и их собственной душе. Но ходили слухи и о том, что некоторые старики в селах, сохраняя обиду на советскую власть за насильственную коллективизацию, а возможно, дело было вовсе не в этом, а самой человеческой сути этих людей, злобствовали, измывались над женщинами и детьми, просящими милостыню. За кусок хлеба заставляли выполнять на своем подворье непосильную для них мужскую работу. Но это еще полбеды. Заметил как-то Саид, что один из его соседей — Акпар — частенько зазывает с дороги, идущей к Уральску, голодных и ободранных малолеток-сирот. Наверно, есть и у Акпара сердце, подобрел, видя народную беду, — подумал вначале Саид. Но потом, наткнувшись на избитого и окровавленного мальчишку лет десяти, лежавшего и горько плакавшего в сухой, порыжевшей траве, Саид задумался — вроде накануне видел пацана во дворе у Акпара. Неужели он обидел сироту? Остановил коня и крикнул: "Гей, бала, ты чего ревешь? Кто тебя обидел? Вечер скоро, давай в село, а то волки сожрут".
Мальчишка заревел еще громче, напуганный внезапно появившимся рядом с ним незнакомцем в телогрейке и малахае, весь оцепенел и снова закричал отчаянно: "Дяденька, не трогай меня ради Бога! У меня ничего нет, я ничего не сделал!" Потом вскочил на ноги и побежал, как заяц, наутек.
Что это с ним?- не понял сразу Саид и, поразмышляв с минуту, повернул коня в сторону удиравшего мальца, ударил каблуками в пегие бока жеребца, пришпоривая его. Расстояние между беглецом и всадником быстро сокращалось. Мальчишка, видя, что ему не убежать по прямой, стал резко заворачивать и вилять, то влево, то вправо, надеясь найти какую-нибудь балку или ложбинку, заросшую кустарником, и укрыться в ней от догонявшего. Но степь была, как блюдо, ровная, с невысокой и еще сочной зеленой осокой в самых низких местах- впадинах, голубоватой полынью на возвышениях и редкими кустиками перекати-поля да верблюжьей колючки на самых ровных местах. Спрятаться не удалось. Саид настиг мальчонку и на ходу, не останавливаясь, схватил его крепкой правой рукой за кожаный пояс и положил поперек крупа перешедшего с галопа на рысь жеребца. Мальчишка взвыл от испуга, а потом обреченно замолчал. Саид поднял его за плечи и посадил впереди себя. Мальчишка снова закричал, как от сильной боли, схватился руками за поясницу.
— Ах ты, бесенок, сдурел что ли? — по-русски спросил он мальчишку и, обняв, прикрыл его худенькое тело полами расстегнутой фуфайки, гладя по лохматой, с репьями, голове. Стал расспрашивать и успокаивать плакавшего и охавшего мальца. Тот только мотал головой и ничего вразумительного не отвечал на его вопросы. Так они доехали до казах-аула и села. Вдруг навстречу — Акпар. Увидев его, мальчишка еще сильнее завопил и стал вырываться из объятий Саида.
— Не пойму, больной что-ли? — медленно проезжая и кивая Акпару в знак приветствия головой, поделился с односельчанином Саид.
— А, попался негодник! Я думал, что больше не увижу его неблагодарного — мясом накормил, сурпой напоил, а он отработать не захотел, убежал в степь, шайтан. Дай-ка мне его сюда! Я с ним сам разберусь, зря его что-ли кормил!..
Мальчишка прижался, как пойманный заяц, к груди Саида, чувствуя, что это не такой злой и бессердечный человек, как Акпар, и, оборачиваясь к Саиду, широко раскрыв глаза, закричал умоляюще:
— Дяденька, не отдавайте меня ему! Делайте со мной, что хотите, только не отдавайте!
— Да успокойся ты, никто тебя не обидит. Я обещаю! Ты понял?- еще больше повернул он голову мальчишки к своему лицу, и потом строго спросил Акпара:
— Ты что же, сироту обидел? Побил его? Не стыдно перед Аллахом, Акпар? Я думал, сердце у тебя очистилось, потеплело — столько беды кругом! А ты!.. Дитя малое, беззащитное так избил, посмотри, — весь в крови и ссадинах.
— О, алла, он меня же еще и стыдит! Да где это видано, чтобы из-за паршивой овцы уважаемого мусульманина стыдить! Люди, вы посмотрите на этого добрягу и защитника неверных. Забыл, как комиссары наших жен не щадили, как нас до самой Туркмении гнали? А? Чего молчишь? Сам им помогал? Нашим детям легче было? В дороге бесконечной, без крыши над головой, в голой степи, песках! Тебе, конечно, это не известно. Ты же с родного места не срывался.
Вокруг Акпара, разорявшегося на все село, и Саида с пойманным беглецом собралось несколько стариков и женщин — татарок и казашек, русских, которые вначале не поняли в чем, собственно, дело, и стали поддакивать Акпару, хотя и жаль было сидевшего на коне впереди Саида мальчишку, такой у него был жалкий вид. Вообще-то, по правде говоря, они недолюбливали разгоряченного оратора из-за его жадности и слухов про грязные делишки в прошлом. И больше всего за то, что он нет-нет да саданет под дых концом сапога подбегавшую к нему соседскую собаку. Сельчане и сельчанки считали это большим грехом и не раз стыдили Акпара за жестокость. А он только ухмылялся: "Грех! Грех! А кусать меня за ноги не грех? Разве об этом ничего в Коране не написано?" И в том же духе продолжал богохульствовать. И не случайно, пристали к нему клички: живодер и богохул. Он об этом знал, и когда его уже сильно начинали задевать слова соседей, словно изворачиваясь и уходя от неприятного разговора, оправдывая себя, говорил: "Забыли что — ли? Советская власть Бога запретила. Комиссары целый талмуд об этом написали, потому, что для них Бога нет. А о том, что собаки имеют право кусать прохожих, нигде ни слова. Если я не прав, покажите! — и он зло посмеивался, удаляясь к своему дому.
У Саида с ним, собственно, никаких особых стычек раньше не было. Сам себе на уме, чудакует. — считал он, приглядываясь к Акпару, вернувшемуся из Туркмении в родные места вместе со многими другими беженцами, откочевавшими с насиженных мест во время продразверстки и притеснений властей в начале тридцатых. Втихаря некоторые даже поговаривали, что Акпар участвовал в каком-то крестьянском восстании в Степи, когда находился уже в Казахстане. За это к нему кое-кто питал уважение. Все же — борец за справедливость. Но несносный характер Акпара не позволял ему ни с кем сблизиться накоротке. Даже с Саидом, жившим по соседству. Был он самолюбивым и ни перед кем никогда не заискивал, дружбы не искал. Купил домишко и жил в нем. Как бобыль.
Каждому — свое. — Думал про это Саид. — Живет, как ему нравится. И все к этому постепенно привыкли. Но то, что он сегодня жестоко избил мальчишку и, как уже догадывался джигит, надругался над сиротой, возмутило его до глубины души. Всегда спокойный и рассудительный, Саид вдруг взорвался:
— Ах, ты шакал старый, пользуешься тем, что у детей отцы на фронте и, может, даже погибли, чтобы ты здесь, в тылу, жил спокойно, собака! — Он соскочил с коня и замахнулся камчой, но рука дернулась в замахе, да так и осталась вверху, потому что на него осуждающе поглядели старики, собравшиеся на шум скандала. — Эх, врезать бы тебе! — только и вымолвил вгорячах Саид и плюнул под ноги Акпару.
— На грех гневаешься, а сам грешишь!- схватил его за запястье высокий, худощавый ага Караспай. — Остынь! Не надо самосуда, давай этого к директору и в сельсовет. Пусть там скажут, что с ним делать. А мы посмотрим, соглашаться нам или нет! — и он страшным, гневным взглядом, словно пронзив насквозь, посмотрел на Акпара. У того чуть ноги не подкосились со страха. Не ожидая такого крутого поворота из-за какого-то безродного голодранца, невесть откуда забредшего в его благословенный до сего часа край, он возмутился совершенно откровенно:
— О, Алла, люди, да вы в своем уме! Я же, выходит, и виноват, меня судить и наказывать из-за какого-то ублюдка!..
Но тут уж заохали, запричитали, поднимая руки и качая головами в вылинявших за лето и осень косынках, поближе подошедшие и повнимательнее оглядевшие мальчишку женщины. Одна из них — Айгуль -, не постеснявшись стариков, вскрикнула:
— Да ведь он изнасиловал мальчишку! Смотрите, у него все штаны сзади в крови, нужно фельдшера позвать.
Мальчишка закрыл лицо руками и снова горько заплакал.
— Врешь ты, собака, я только побил его, а кто насиловал, не знаю. Ты что, за ноги держала? Это вас, булок, ваши старики насилуют, если сами отказываетесь их ублажить. Слышали, как они вашу честь блюдут. А мальчишку таким сюда из степи Саид привез, с него и спрашивайте!
Похоже, на этот раз Акпар сказал лишнее, переполнил чашу терпения. Вокруг него поднялся целый гай.
Саид не удержался и ударил Акпара камчой, угодив по плечу. А по спине его маленькими кулачками тарабанила какая-то задетая за живое молодуха. Со всех сторон стали наседать другие женщины. Одна из них дернула его за редкую бороденку. Акпар взвыл, как испуганная женщина, и закрыл руками лицо, ожидая следующих происков и ударов. Но Саид снова со злостью сплюнул на землю, под ноги Акпару, и сквозь зубы выдавил из себя: "Собака!"
Потом повернулся к привезенному из степи мальчику: "У меня будешь жить, никто и пальцем тебя больше не тронет!" Это прозвучало твердо и громко, как будто вопрос о судьбе мальчика был решен навсегда и окончательно. Саид дал всем понять, что берет его к себе в приемные сыновья.
— Слава Аллаху! Правильно, Саид! — раздалось сразу несколько голосов односельчан.- Пусть остается, мы тоже поможем, а то пропадет один.
Михалыч, узнав о случившемся, поддержал Саида: "Молодец, братка, как мужчина решил, будет у вас с Арубик ещё один сын. Беда у всех нас — общая, и о детях надо позаботиться всем. Только вот как Арубик на это посмотрит? Не поторопился ты с таким решением? Может, в детдом мальчишку отправим, как наш опер посоветовал? Как он выяснил,- это командирский сынок, отец у него на фронте, а мать погибла под бомбежкой. Акпару в такой ситуации не позавидуешь. Грозится упечь его в Сибирь. Да и в прошлом его хочет разобраться основательнее..."
Словно не слыша последних слов, Саид отреагировал только на первые:
— Раз я сказал, что он будет жить у меня, значит так и будет. А Арубик — добрая душа. Плохого слова мальчишке не скажет, приняла как родного. Так что ты зря беспокоишься, Михалыч!
— Ну-ну, вот и хорошо, когда так все срастается. Только вот еще одна закавыка — может, у пацана родители все-таки живы, испугался в бомбежку, убежал подальше от состава, в котором они с матерью ехали. А вдруг ту только ранило. Да и что с отцом, пока не известно. Прикипишь сердцем а потом придется расставаться, а-ну, как нагрянет настоящий отец! Как бы потом скандал не вышел.
-Я мальца тянуть за язык, чтоб меня отцом называл, не буду. И потом, если что, неволить не стану. Будет хорошо ему у меня — пусть живет. Мой дом — его дом. Чем богаты, того не пожалеем для него. А не понравится или отец объявится, держать не стану. Вот мое слово.
-Ну, иного я от тебя и не ожидал. Ты извини, если что не так сказал. Но сам знаешь, позже все по закону надо оформить — мальчишка — не мышонок. Да и Акпар, думаю, на этом не успокоится, известная сволочь! Сколько на меня за последние годы бумаг в район накатал, если б ты только знал!... И на тебя напишет. Обязательно напишет, будет жаловаться.
— Так что же ты молчал, Михалыч, разве мы тебя не знаем, ты нам за брата, а кое-кому и за отца родного. Ах, пакостник! И еще на народе голос подает! Да я его...
— Вот только без этого. А то наломаешь дров! Пусть с ним опер занимается, а то ему скучно в своем кабинете бумаги с места на место перекладывать. Я бы ему много чего про Акпара мог рассказать интересного, да не хочу "стучать". Я же не стукач какой. Зачем подличать.
— Слушай, я Акпара с детства знаю, с ним почти бок о бок живу, а, если задуматься, то и мало чего знаю, скрытный он. В первый раз от тебя услышал про его доносы.
— То, что он при народе разорялся, на него даже не похоже. Обычно он все тайком делает. Походя, масла в огонь подливает, а сам сторону держит. А не жаловался я вам, потому, что жаловаться мне противно на кого бы то ни было. Не по- мужски это. А скажи о нем, так он бы и в НКВД на меня настучал за то, что мы в позапрошлом и прошлом году, когда снега в степи сошли позже обычного, сроки сева нарушили, намного запоздали с севом зерновых. Уполномоченный — мой хороший и старинный приятель — вошел тогда в положение — совхоз наш в районе, почитай, самый северный, холоднее здесь, чем на юге. А там, к тому же, как по теплому коридору с моря влажный и прогретый солнышком воздушный поток нередко приходит, снег, как языком, слизывает. И райцентр у нас в той же зоне, дери меня за пятку, находится. А областной город еще южнее, точнее, юго-западнее. Вот тебе и петрушка с луком получается! Хорошо еще, что такие, как Акпар, хоть их и единицы, о ЦУ не знали. А то бы не преминули воспользоваться, сообщили куда надо: мол, не вовремя к кобыле хвост пришивают, нарушают ваши указания, игнорируют линию партии. Саботируют сроки сева! Понимаешь?
За много лет Михалыч впервые так откровенно делился с Саидом своими тревогами и заботами. Саид искренне радовался, что судьба свела его с таким умным и мужественным человеком, не однажды проверенным в бою, битым и стреляным врагами.
Многие в селе дивились тому, как он отстаивал перед районными властями несколько семей чабанов и земледельцев, среди которых, кстати, был и Акпар, возвратившихся с чужбины на родную землю. Чтобы не поминали наверху старых грехов, имевшихся у них перед советской властью. Точнее, — у мужчин, воевавших за белых и в бандах басмачей или просто втянутых в водоворот прошлых событий и унесенных ветром судьбы в Казахстан, потом еще дальше — в Туркмению и Иран.
Многих людей в свое время просто с толку сбили, и они самовольно ушли за кордон. А на районном активе Михалычу, как рассказывали, дали слово, и он высказал свою искреннюю точку зрения по этому вопросу. В районе не хватает рабочих рук, хлеб убирать некому. Скот пасти, а мы своих односельчан на Соловки загоняем. Разве по-хозяйски это? Ну, понимаю, если кровь, жизни на совести беженцев, это другое. И то, надо бы как-то поглубже разобраться. Такое выступление ему самому чуть не стоило свободы. Хорошо, что в дело вмешался тоже боевой друг Михалыча — председатель облисполкома, близко знавший его. Тяжелые тогда были времена, кое-кто на фискальстве, игре в защитников Советской власти и партии делал карьеру, по сути нисколько не заботясь о защите завоеваний трудящихся и чистоте партийных рядов, а помышляя лишь о том, как отхватить должность повыше, портфель потолще, зарплату побольше. Вот и вся хитрость у змеиного отродья. Ради собственного эгоистического благополучия и удовольствий, набитого желудка или красивого платья на стройном теле жены готовы были такие мерзавцы кого угодно и в ссылку, в ГУЛАГ, за колючую проволоку, и на тот свет отправить. Плевать было на все. И сколько их осталось в военные времена и не перевелось доныне — одному Богу известно. Но как столкнешься с бессердечием, жестокостью и подлостью, клеветой и холодной расчетливостью, прикрытой красивой фразой или липовой заботой о родине, считай, что попал на таких гадов или одного мерзавца, способного на многое. И уж лучше не связываться с ним, обойти стороной. Не то расшибешь себе голову, как о камень или стену, потонешь в трясине лжи и клеветы, напьешься ядом ...
Старшие сыновья, а их у Саида было двое, выросли и уехали учиться на командиров Красной Армии. Может быть, потому, что отец в детстве, когда еще не остыла память о годах гражданской войны, рассказывал им вечерами о своих ратных подвигах. И они заворожено слушали. Да и на праздники в доме Саида собирались его боевые друзья, и после одной — двух стопок горькой вспоминали об опаленной огнем боевой юности. В школе о командирах Красной Армии, как полагалось, говорили с большим уважением, — военная профессия считалась престижной и овеянной романтикой. Поэтому каждый мальчишка в душе всегда мечтал стать летчиком, танкистом или, на худой конец, командиром пехотинцев. Дочь Саида Чолпан рано вышла замуж, полюбив своего односельчанина — Алимбая, работящего и скромного парня, ухаживавшего за овцами, и жила в его доме. Хотя больше — то на летовках в степи, то на зимовье рядом с кошарами. И у отца с матерью теперь бывала редко — только на праздники. А как Алибая забрали в Армию, то вообще не могла оторваться от отары и вырваться в гости к родителям. Надо было не только за овцами, а и за сыном и дочкой ухаживать.
Арубик скучала в опустевшем доме. Не в состоянии работать в совхозе, она нередко изнывала от тоски по своим домочадцам, чувствовала себя неуютно. Поэтому появлению в их семье Петьки, как звали приведенного Саидом мальчика, она даже обрадовалась. Лишняя чашка супа и кусок мяса в их доме всегда найдутся. Муж трудолюбивый человек. Хозяйство держит. Теперь уже за это не раскулачивают, хотя налогом и облагают немалым. А с пацаном веселее будет. Да и, хоть какой — никакой, а помощник в доме. Когда за лекарством к фельдшеру послать, когда за Саидом или к соседке, вдруг сердце прижмет... В общем, с радостью в душе встретила приемного сына Арубик. И как только увидела его, сразу захлопотала по-бабьи вокруг него — нагрела воды и принялась омывать ссадины, примочки с настоем крапивы и полыни ставить. Саид что-то шепнул ей во время ее занятия на ухо по-казахски, чтобы не понял мальчишка, и она, побледнев, всплеснула руками: "Ах, шайтан! Накажи его, Аллах, грешника беспутного!.." А вскоре в их дом пришел фельдшер. Осмотрел мальчика, назначил лечение и составил по форме полагающуюся бумагу.
— И чего вы все пишете, пишете, лучше бы лечили! — недовольно пробурчал Саид и вышел во двор, нужно было почистить хлев и задать корове и овцам сена.
Но, как оказалось, спрашивал и писал фельдшер не зря. Копия его записи вскоре была прочитана Саиду оперуполномоченным, когда его вызвали в сельсовет. Под одной крышей с ним находился и кабинет опера.
— Все точно! — подтвердил Саид.
Из документа следовало, что беспризорный мальчик был избит и изнасилован. Кто это совершил, неизвестно, фельдшер этого установить не смог или не захотел сильно уточнять. Но из другого документа, показанного Саиду оперуполномоченным, порывшемся в бумагах, сложенных в синей дермантиновой папке, следовало, что, возможно, это Акпар изнасиловал мальчика. Потому, что сам задержанный и находившийся под замком Акпар рассказал это приставленному для охраны сторожу Касыму, присматривавшему больше за сельсоветом, чем за ним самим и лишь от скуки разговаривавшему с Акпаром. По своей темноте и наивности старик ничего дурного в поступке Акпара не видел. По опыту жизни знал, что и не такое случалось раньше в их селе, но никто из-за этого властям не доносил. Подерутся, повраждуют между собой, набьют друг другу сопатки и все. А уж, если что серьезное, — уходил кто-то из враждовавших из казах-аула, находившегося на краю русского села.
И позже начиналась барымта — это уже было страшно, так как из-за вражды двух мужчин или даже целых родов, неожиданных нападений могли пострадать все сельчане. Ведь начиналась кровная месть и разбои, поджоги жилищ, насилия, короче говоря, полный беспредел. А тут, как думал Касым, дело и выеденного яйца не стоит — чего раздувать! Замяли бы у себя в селе и все. Но надо же — что с людьми сделалось! — сами татары и казахи потребовали по закону дело разобрать и наказать виновного. Вот дожились! Думал он так, думал и подошел к двери сарая, где был заперт Акпар.
— Слушай, земляк, может, тебя выпустить? Иди, собери узелок на дорогу да скройся из села. А то только зря пострадаешь, правоверный! А я дураком прикинусь, скажу, что уснул и не заметил, как ты сбежал.
— Ты что, дед, с ума спятил, я — и пострадаю! Да за что? Кто видел, как я мальчишку насиловал? Свидетелей не было! Пусть докажут! А, если убегу, сразу всем ясно станет — Акпар преступник! А куда сейчас без паспорта убежишь? Догонят и сошлют в Сибирь или расстреляют, чтоб долго не возиться. Нет, лучше уж я посижу пока, перетерплю эту обиду! А даром им это не пройдет, я им еще покажу, кто такой Акпар! Самих в тюрьму упеку! — со злостью выкрикнул арестованный в темноту и ударил кулаком по двери сарая. Сторож даже пожалел о сказанном, понял, не тот это человек, которому надо помогать. Такой сам кого угодно без вины на казнь обречет. Шакал!- так и прожгло молниеносное озарение уже дремавшее сознание деда. Кого угодно погубит... Но по инерции, он все еще вроде бы жалел Акпара:
— Тебе виднее. Только сомневаюсь я, чтобы они тебя простили и отпустили. Сейчас трудно сухим из воды выйти. Сам знаешь, как поступают в НКВД — прав не прав, виноват, не виноват — всех под одну гребенку!.. Пропадешь ни за грош!
— А ведь Саиду тоже оправдываться придется, не мне одному. Как он докажет, что не насиловал пацана? Ведь это он его из степи привез, там никого больше не было. А никто из моих соседей не слышал, чтобы я ругался, а мальчишка кричал. Да и слышали бы, не продали... У них с властями свои счеты. Так что пусть еще попробуют доказать!...
-...Та вот, — продолжал оперуполномоченный,- Акпар Акпаров показывает, что это ты привез мальчика из степи, где, очевидно, и изнасиловал его, а потом запугал и приказал под страхом смерти оговорить гражданина Акпарова.
— Что! — вскочил уязвленный и оскорбленный Саид перед старшим лейтенантом, с припухшими, как у молодки, губами и тоненькими черными усиками над ними. — Да я...
— Сидеть, ни с места! — приказал опер и наставил на Саида пистолет, который ловко подхватил со стола, обтянутого красным плюшем. — Сразу видно, с характером волчище, нашел над кем измываться. Как мною установлено по первому опросу мальчика, он сын командира Красной Армии. Мать убило при бомбежке в эшелоне вместе с младшей сестрой. Такое горе у мальца, он к вам в степь спасаться прибрел, а вы!...
Несправедливые упреки, как угли, жгли сердце Саида. И он, не побоявшись, что старшой выстрелит в него, подскочил, чтобы ударить офицера. Но, стоявший за спиной боец, ездивший на мотоцикле для охраны оперуполномоченного, навалился сзади и подмял Саида под себя.
— Ишь, какой горячий, то мухи не обидит, а тут, на тебе, на начальника бросился!- всплеснул руками Михалыч, только что вошедший в просторную комнату сельсовета и сразу оценивший обстановку. Заговорил так, чтоб успокоить оперуполномоченного и постараться замять недоразумение, которое теперь легко могло быть истолковано и как преступление — окажись на месте Петрова бездушный и дубовый служака. Но Михалыч хорошо знал Петрова, как умного и честного, хотя порой и с заходами, человека и рассчитывал на его понимание и проницательность. Быстрыми шагами подошел к Петрову и сказал: "Иван Степанович, можно тебя на одну минутку? Извини, что не по форме и вот так во время допроса!"
Нахмуренное лицо Петрова растянулось в приветливой улыбке: "А, Михалыч, это ты!- повернул он к директору совхоза лицо.- На минутку, говоришь, ну, пойдем, выйдем! А этого охранять! — приказал он бойцу."
Саид, сжав от злости и гнева, вызванных незаслуженным оскорблением и обвинением в совершении гнусности, кулаки и, скрежеща зубами, побледневший, застыл, как каменный, на коричневом табурете, даже не обратившись в пылу обиды к директору за защитой. За дверью, наглухо прихлопнутой, обитой войлоком, раздавались приглушенные голоса Михалыча и Петрова. О чем они там горячо говорили и спорили, Саид не разобрал. Но когда они один за другим вошли в комнату, по глазам Петрова понял, что-то изменилось в его отношении к Саиду. Старолей переминался с ноги на ногу, и с минуту помолчав, что-то обдумывая, сказал:
- Вот что, джигит, мы в райотделе, честно говоря, тоже не поверили, что ты — герой гражданской войны,- мог совершить такое. Но служба есть служба, — обязаны были допросить по форме. Не обижайся, тут в бумаге — ткнул на показания Акпара — про тебя такое написано, что и на пятьдесят восьмую, не то, что за изнасилование, хватит. Но ничего, разберемся, кто есть кто. Мы не сумеем, так жизнь правду покажет. А сейчас Михалычу спасибо скажи, что ручается за тебя и припас бумагу, в которой сторож в твою пользу показания дал. Проболтался Акпар сдуру. Этого мы тоже не можем отрицать.
На глаза Саида навернулись слезы обиды, к горлу подкатил комок, мешавший ему говорить. Наконец, он переборол волнение и сказал: "Не надо о каждом плохо думать!"
— А мы и не думаем, Саид. Но грязи еще в жизни много — отовсюду лезет, не хочешь, а начинаешь подозревать... Я-то дело могу остановить, а вот кто другой и побоится! Ведь, кроме показаний в изнасиловании, тебя, как врага народа, Акпар обвиняет в том, что ты плохо о товарище Сталине и нашей партии отзывался. Вот, посмотри, что написано в его письме. И где гарантия, что этот Акпаров теперь и на нас с Михалычем моему начальству не напишет? Не сносить нам тогда головы! Не каждый начальник в таком скользком деле станет рисковать своей репутацией и собственной задницей. Понял!
— Ничего не понимаю, он мальчишку избил, изнасиловал, преступление совершил, а мы его бояться должны? — снова вскипел успокоившийся было Саид. — А про товарища Сталина я вообще никогда ничего плохого не говорил. Я его уважаю и люблю, как своего отца. Вот сволочь!
— Кто сволочь? — вдруг побагровел опер.
— Да Акпар, чтоб он провалился собака!.. Я его...
— Но Михалыч стал похлопывать его по плечу и останавливать, чтобы не наговорил лишнего.
— Не его мы, Саид, опасаемся, а тех, кто повыше и на подлость способен. Таким, только дай повод, — не преминут воспользоваться. Так что палец сейчас никому в рот не клади, откусят!
— Выходит, и вам не верят! До чего же мы дожили! У меня сыновья на фронте, я сам просился, я в гражданскую кровь проливал, и мне не верят, а такому слизняку, как Акпар, который и детей-то из-за своей жадности не заимел, верят! Что-то он со своей любовью к родине и советской власти на фронт не попросился, а ведь не намного старше меня, во бугай какой! — мышцы так и играют. Просто трус, за свою шкуру всю жизнь дрожал и дрожит сейчас!
— А поговаривают, что он в двадцать девятом в Адаевском восстании на Устюрте участвовал и даже повоевал против нас. Я вот запрос делал, но в Гурьевском комиссариате и в архиве о нем нет никаких сведений. Наверно вовремя ноги унес, подлец, когда почуял, что запахло жареным. Кого поймали тогда, на распыл пустили.
— Да не верю я, в то, что он воевал на чьей-то стороне. Он ведь и от гражданской войны убегал, боялся, призовут в армию. Любых трудностей всегда боялся. А крови — тем более. Еще с детства помню. А вот исподтишка нагадить любил. Гнилой он человек, похоже. Я раньше этому значения не придавал. И никуда на него не писал, не жаловался. Думал только, что он себе на уме, вот и все. Другим жить не мешает, пусть живет. А тут такое!.. К сожалению, Саид, не имею я тебе права говорить о многом, что бы и хотел сказать — не скажу... Одно запомни, сегодня бумаге больше, чем человеку, верят. Так что остерегайся таких, как Акпар. Не тронь дерьма, оно и не завоняет!...
— Это ты верно, насчет дерьма заметил!, смягчившись и успокоившись, улыбнулся Саид. — Ну, да ладно, Бог с ним, пусть живет.
— Нет, знаешь что, ты мне все подробно насчет происшедшего с мальчишкой напиши или продиктуй моему помощнику, если писать не можешь, он запишет.
— Хорошо, начальник, — согласился Саид.- Сделаю, как ты говоришь. Только тяжело мне бумагу марать....
— Это на всякий случай, пригодится, я Акпару покажу твои соображения и наблюдения, и к ним показания мальчика приложу. Пусть потом начальство решает — что дальше делать. А Акпар подожмет хвост. По закону-то к нему сейчас, если разобраться, трудно прикопаться — прямых свидетелей преступления нет. Мы его только за хулиганство и оговор можем наказать. Но кого у нас за это нынче наказывают? За подобные письма даже вознаграждения выдают... Акпар в одном принародно сознался — бить бил, а кто изнасиловал, не знаю. Вот так-то. И лучше всего его вообще не трогать, освободить из-под ареста, хотя точнее, — это еще и не арест, а задержание, санкций официальных не было. А, может, его для отстрастки лучше в райотделе несколько дней подержать? — спросил Петров у Михалыча, кивнув на Саида.
— Э, нет! Как завертится у вас колесо, не остановишь, вдруг иному следователю передадут дело? Тогда как?
— Вообще-то да, сегодня я здесь, а завтра могут на фронт послать, мало ли что. Пусть дома Саид посидит денька два-три и на улицу не выходит! — посоветовал оперуполномоченный. — Я за это время все до ума доведу.
— Хорошо! Спасибо тебе! Может, проедемся по хозяйству, по фермам?
— Да, там есть вопросы. Поехали. — Засобирался, соглашаясь с Михалычем, Петров.- А ты, Саид, чтоб три дня носу на улицу не высовывал. Понял? Дело еще не закрыто.
Ничего не понял тогда Саид. Почему, зачем ему, честному человеку, прятаться дома! Как злоумышленнику или преступнику! — вот так дела, один Аллах разберет. И почему оперуполномоченный боится Акпара? Не знал Саид, что над честным работником Петровым в ту пору уже сгущались черные тучи. Мало ли недоброжелателей было в районе и в их ведомстве, где честные люди редко выживали, сами становились жертвами адских жерновов сталинского режима. Спасло Петрова только то, что, наконец, где-то в верхней инстанции удовлетворили его просьбу и подписали рапорт, отпустили на фронт через некоторое время. Но ни Саид, ни Акпар об этом уже ничего не знали. Петров ушел из их жизни также неожиданно, как и появился. Навсегда.
Тихий и спокойный на вид Саид не сдержал своего слова, данного оперуполномоченному. Через некоторое время, настигнув Акпара в степи, когда тот выгонял овец на пастбище, Саид подъехал к нему на своем пегом и, не приветствуя, как доброго человека, обратился к своему обидчику:
— Ты меня знаешь? Знаешь. Если хоть одну бумагу в район пошлешь с жалобой на меня или на кого-то еще, убью, как змею, рука не дрогнет. Запомни и не мешай другим жить.
То ли этот разговор и предостережение подействовали на Акпара, то ли беседа Петрова с ним, который сделал вид, что обязан сдать Акпара в район и передать под стражу, после чего Акпар встал на колени и умолял отпустить. Так как знал, что чаще всего те, кто попадал в НКВД, оттуда не возвращались. Но Акпар струсил, прижал уши, как заяц, и больше не высказывал никому угроз в адрес Саида. А оперуполномоченного и вообще словно забыл. Так что постепенно эта история как бы ушла в Лету. Людей волновали куда более серьезные события. Прежде всего, то, что происходило на фронте. Приходили "похоронки", справлялись поминки и всем селом оплакивались погибшие защитники Родины. Но Саид вспомнил о стычке с Акпаром, когда сельчане стали собирать средства для строительства танковой колонны и авиаэскадрильи. Многие продавали скот, вносили деньги. Старухи и молодые невестки снимали с себя серебряные украшения, передававшиеся от матери к дочери на протяжении нескольких веков и поколений, чтобы помочь этим борьбе с ненавистным врагом. Арубик тоже отдала свои браслеты с красными рубинами и тяжелые серьги, которые получила от матери — женщины из бийского (байского) рода. Её в молодости похитил простой пастух, по уши влюбившийся и поклявшийся в своей верности ей после победы на байге — конских скачках, где призом ему стал подарок от дочери бия — её платок и серебряные шпоры. И еще — восторженный взгляд, и вспыхнувший огонек черных и пленительных глаз, долго не дававший ему покоя и разжигавший жар в крови. Именно этот герой и умкнул красавицу по обоюдному согласию, увез в Россию, чтобы не настиг их гнев бия.
Правда, через несколько лет, когда у них уже родилась Арубик, молодые набрались смелости попросить прощения у отца Алтын.
И он, набравшись терпения и мудрости, простил, разрешил вернуться в Степь. Однако отец Арубик понял это лишь как хитрость своего тестя, который хотел заманить его в ловушку и расправиться. И возвращаться в родные места не захотел. Кочевал со своей ненаглядной по разным местам, скрываясь от бия-тестя. Но потом постепенно они осели в Заволжье и приросли на чужом месте. Тем более, что здесь было немало и других казахских семей, нанимавшихся на работу к местным помещикам, потом обзаводившихся своим хозяйством, пускавших корни в некоторых станицах и степных селах и хуторах. В начале двадцатых годов прошлого века, когда в Заволжье поутихла гражданская война, а в Степи еще шли бои между частями Красной армии и остатками армий адмирала Колчака, генерала Толстова, соединениями атамана Семенова, и свирепствовал голод, особенно обострившийся после джута и зимнего мора скота, из Младшего казахского жуза в южные приволжские губернии потянулись новые переселенцы-казахи. Они, как правило, селились рядом друг с другом для компактного, как теперь говорят, проживания и образовывали на краю русских селений своеобразные казах-аулы. В одном из таких казах-аулов жили и родители Арубик. А когда настала для нее пора, выдали замуж за Саида — представителя простой, но трудолюбивой и порядочной семьи, еще раньше обосновавшейся в том же селе. К тому же воина-героя, который мог постоять за себя и семью.
...Арубик, отдавая браслеты, всплакнула на минуту, припоминая все события прошлого — теперь уже довольно далекого и почти нереального, образ матери, приезжавшей к ней через несколько лет после замужества дочери и снявшей со своих рук вот эти самые дорогие браслеты. Саид продал несколько овец и вырученные деньги внес в общую копилку. Почти все сельчане поступили также, хотя многие уже испытывали серьезную нужду, особенно в семьях, потерявших кормильцев. И только Акпар не торопился. А когда председатель сельсовета укорил его в жадности, он привел двух овец.
— Вот, берите, мне не жалко, для Красной Армии ничего не жалко, зря плохо думаете о Акпаре!...
— Э -хе-хе! — только и сказал, покачав головой, председатель. — Шила в мешке не утаишь, зря люди ничего не станут говорить.
Ходили слухи, что разрытый в степи курган был ограблен именно Акпаром, его видела почтальонша, проезжавшая на велосипеде мимо старого кладбища и курганов, оставленных далекими предками. Никто никогда не нарушал их покоя, считал это греховным и безнравственным делом. И только Акпар, как думали, решился на великий грех. Но опять же, кроме беженки-почтальонши, чужачки, никто Акпара за черным делом не видел и прямо обвинить не мог. Но хабар (слух) такой прошел по степи, и как-то ночью к Акпару нагрянули невесть откуда взявшиеся лихие люди. Их было двое — приехавших на горячих жеребцах. Попросились на ночлег. Но Акпар не пустил, отговорившись тем, что, мол, у него сегодня нельзя, гостей — родственников ждет. Пойдите к соседям. Но, убедившись, что это дом того самого Акпара, про которого ходят слухи, незваные гости втолкнули его в комнату и вломились без приглашения. А после возмущений Акпара стали его избивать и, когда тот попытался вырваться от лихоимцев, чем-то тяжелым ударили по затылку так, что на несколько минут Акпар потерял сознание. Когда очнулся, увидел склоненного над собой верзилу, который тряс его за грудки:
— Золото! Где золото, шакал? — злобно и грозно спрашивал широкоплечий, и по виду, очень сильный мужчина.
— Какое золото, вы что! Нет, нет у меня никакого золота, сами видите, как я бедно живу.
— Ты разрыл наш родовой курган, шакал, я тебе в последний раз говорю — выкладывай все, что похитил, или я убью тебя! — и он вознес над Акпаром руку с блеснувшим в свете керосиновой лампы острым клинком.
Акпар снова взмолился: "Только не убивайте! — Умоляю вас. Нет у меня золота! Это не я, но я знаю, кто разрыл курган.
— Кто? — опять поднял над ним руку с ножом грабитель и, не дожидаясь ответа, ударил Акпара кулаком в грудь.
Другой грабитель рылся в его вещах, переворачивая все вверх дном.
— Это Саид разрыл курган. Честное слово. Клянусь Аллахом. Я у его жены на руках видел дорогие браслеты.
— Клянешься, шакал, и на соседа тень наводишь, а там у тебя что?- указал под Акпара грабитель с ножом в руках.
Акпар по-собачьи заскулил и завертелся волчком:
— Не отдам, ничего не отдам.., хоть убейте... у меня ничего нет.
Но мгновенный страх и неслучайно высказанное волнение навели грабителей на разгадку. Они оттолкнули Акпара в сторону и приподняли кошму. Под ней в деревянном полу был люк. А прямо под ним в подполе — еще почти свежие следы лопаты на земле.
— Так нет, говоришь, у тебя золота? — ударил уже кулаком в лицо Акпара бандит. И приказал своему напарнику поискать лопату, а сам еще несколько раз ударил Акпара и стал стягивать с него штаны.
— Ой, алла, что ты хочешь сделать!- залепетал отчаянным голосом уже полуживой Акпар.
— А вот, пока братан будет рыть, поразвлекаюсь с тобой, ты не против?- И он перевернул бессильного Акпара на живот, сладострастно и жадно разглядывая его полные ягодицы....
— Ничего товар, староват немного, но сойдет для такого случая! — цинично и со смешком в голосе проговорил мучитель. И в тот же миг Акпар почувствовал удар по затылку каким-то тупым и тяжелым предметом и потерял сознание.
Когда очнулся, то почувствовал, что болит не только травмированная голова, но и многое другое, от чего ему было даже трудно пошевелиться. Но первым делом он бросил взгляд на то место, где еще недавно под кошмой был припрятан лаз в подпол. А когда подполз к нему, посмотрел в подпол, где были закопаны сокровища, похищенные из кургана. На месте его клада остались только яма да бугорок свежевырытой земли. "Слава Аллаху, что еще совсем не убили и не закопали!" — прошепелявил Акпар разбитым ртом.
С тех пор прошло много лет. О стычке Саида с Акпаром никто уже и не помнил. О своем ограблении за умолчанием отдельных деталей Акпар сам нередко вспоминал у бревен, где на закате любили собираться старики-аксакалы. Поэтому кое-какие злые языки поговаривали до сих пор, что это дело не обошлось без Саида или его приемного сына, наведших разбойников на дом Акпара в отместку за его грех.
Но никто из добрых и здравомыслящих людей в такую небылицу не верил. Все хорошо знали, что за человек Саид и заканчивали разговор обычно так: "Это Аллах Акпара за его грехи наказал! И по заслугам!"
Так уж получилось, что, как назло, сегодня, в воскресенье, когда дедушка Саид собрался в город к сыну Петру и своей внучке Малике, у которой скоро день рождения, на остановке у автостанции он столкнулся с Акпаром. И сразу хорошего настроения, вызванного предвкушением встречи с дорогими родственниками, как не бывало. Словно шакал дорогу перебежал или черная кошка... Внешне Акпар за несколько десятилетий, минувших после войны, изменился сильно — совершенно облысел, череп у него, когда он снимал каракулевую шапку, сиял отполированный временем. Он сильно располнел, дышал с одышкой, словно в тягость ему стала жизнь. На красном, одутловатом лице кое-где висели длинные седые волосья, лишь отдаленно напоминавшие что-то вроде бороды. Теперь он был чаще молчалив, аккуратно ходил в мечеть и усердно молился Аллаху. Но сегодня его словно подменили. Сев за спиной Саида, державшего большую картонную коробку в руках, в оранжевый "ПАЗик", лихо подкативший к автостанции и обдавший пылью ожидавших его сельчан, Акпар заговаривал то с одним, то с другим пассажиром. Практически все были знакомы. Сдержанные и немногословные, они отвечали нехотя. А разговор, который хотел завязать Акпар, привлекая к себе всеобщее внимание, не получался. Говорил он о том, что недавно в одной газете прочел о скором конце света. Возможно, тот наступит в будущем или даже в этом году, потому, что, как он думает, люди мало молятся Всевышнему и не просят у него спасения и земной благодати. Почти все стали маловерами или вообще забыли Аллаха. На слова Акпара мало кто обращал внимания, так как у каждого, отправлявшегося в город, накопилось немало собственных забот и проблем, и люди думали о них, им было не до "философствований" известного им старца.
Саид тоже поначалу не обращал внимания на слова Акпара, представляя себе подросшую за месяц Малику — дочь Петра, его приемного сына, который из уважения к отцу назвал внучку так, как он пожелал. Арубик уже не было в живых. Ее слабое сердце долго не выдержало. И когда с фронта пришла печальная весть о героической гибели старшего сына, она быстро увяла и как-то ночью умерла от сердечной недостаточности, так, что даже Саид не заметил ее кончины. Словно не стало ее во сне. Он сильно переживал и укорял себя за это, рассказывая Михалычу о том, как проспал смерть своей любимой жены.
— Добрая она была хозяйка, сердечная, чуткая, не хотела тебя потревожить во сне. — Сделал вывод Михалыч.- Да, она никому не хотела мешать жить. Ушла, как святая! Земля ей пухом, как говорится у вас, - да возьмет ее Аллах к себе!
— Все это при мыслях о внучке и приемном сыне снова всплыло в который раз в памяти Саида и он, глубоко задумавшись, смотрел в окно автобуса, за которым проплывали с детства знакомые и любимые просторы степи, где прошла вся его сознательная жизнь. Не могу до сих пор понять, думал Саид, почему мои дети предпочли степь городам. Скучно им было здесь? Нет. Вроде тоже нравилось, любовались птичьими перепевами. И не ленивые, никакой работы не чурались, начинали-то все в совхозе. Но потом их потянуло в институты, к знаниям. Выучились, кто на учителя, кто на врача, кто на военного. И все разлетелись, как перелетные птицы, по городам и чужим весям. После Петра, спасенного им мальчика, Саид принял под свою крышу еще четверых беспризорных, осиротевших в войну детей — русского и татарина, немца и украинку — и уже без Арубик сам поднял их с помощью совхоза, добрых сельчан, шивших и собиравших для всех сирот одежду и обувь, делившихся последним куском. Радостно и горько было на душе у Саида, когда "оперившиеся", выросшие дети покидали его родовое гнездо, начиная свою самостоятельную жизнь. Все эти чувства время от времени возвращались к нему и снова тревожили его стариковскую душу. До сих пор он точно не знал — хорошо это или плохо, что дети его, став специалистами и уважаемыми людьми, жили отдельно от него. Они, правда, не раз звали его к себе, мол, хватит, наработался за свою жизнь, отдохни! А он не соглашался с ними. И грустил оттого, что опустел, стал слишком просторным для него одного его собственный дом. А с хозяйством ему становилось все сложнее управляться. Но он не переставал держать корову, бычков, овец.
— Ты бы хоть какую хозяйку себе в помощницы взял!- понимая, как нелегко отцу, не раз говорили приезжавшие в отпуска к нему в гости дети. Трудно ведь и скучно одному.
Саид только отмахивался от таких слов:
— Справляюсь пока, сами видите, все в порядке — и скот и двор.
Не мог он и не считал нужным большего говорить. Того, что после Арубик никто ему не мил и ни с какой другой хозяйкой он жить не сможет, потому что не желает его душа. Чего же ее насиловать!
Но дети не соглашались с ним и Алик, приемный сын, как-то попытался сам, без разрешения отца сосватать за него одну женщину средних лет. Чем вызвал гнев отца. Они тогда сильно поссорились. Саид вгорячах даже лишнего наговорил сыну:
— Сам в четвертый раз, как кобель, женишься, и меня за барана счел! Человек один раз должен любить и не хвататься за каждую бабью юбку. Не знаю, в кого ты такой уродился!..
И эти слова, конечно, были лишними. Алик обиделся и долго не наведывался к отцу, пока тот сам не заехал к нему в Костанай, где жил со своей четвертой женой и пятью дочками его приемный сын. И что удивительно, невестка ему тогда понравилась — открытая, искренняя, радушная, без задних мыслей, как у многих городских женщин. И он пригласил Алика с женой и детьми к себе летом в отпуск:
— Побудете у меня да хоть парного молочка попьете. Побешбармачим заодно, подкормим вас. Здесь-то в городе на одну зарплату не разжиреешь.
— Не хлебом единым жив человек. — Парировал его слова Алик. Ты же знаешь, я инженер-конструктор. Мне без моего КБ — ну, просто тоска. А Света в школе преподает, ей без ее литературы тоже тяжело. В журналах рассказы печатает.
Но приглашение отца дети с благодарностью приняли и первым же летом приехали в село к Саиду. Помогли ему по хозяйству. А Саид, видя, как они занимаются не своим делом, почему-то сердился вместо того, чтобы радоваться этому:
— Да вы отдыхайте, зачем не своим делом занялись, отвыкли от крестьянского труда, позабыли, как корову доят и как сено копнят. Чего уж там, живите своей жизнью. Я все понимаю. У вас другая дорога...
А сам в душе мучился, как это он их воспитывал, что теперь толком и корову подоить не могут! Но тут же радость освещала душу — зато вон какие штуковины изобретает его сын, умные приборы! А невестка детей учит!.. Хорошо...
Неожиданно Саида, погрузившегося в раздумья, вывел громкий смех, раздавшийся в автобусе. В большой коробке у Саида лежала кукла. И когда "ПАЗик" подпрыгивал на бугорках дороги, из кробки вырывалось смешное и милое в такой ситуации — "Мама, мама"! Весь автобус после шутки, отпущенной в сторону Саида Акпаром, громко хохотал.
А Акпар вроде ничего особенного и не сказал:
— Чего, мамаша, молчишь, не слышишь что ли? Дитя есть просит!.. Саид, тебе говорю, дай молочка дочке!"
Когда Акпар снова повторил эти слова, Саид понял, что смеются над ним, уловил в словах и интонации голоса Акпара заплесневелое от времени недоброжелательство, неловко выдаваемое за что-то доброе и веселое. Он обернулся и жестко, не говоря ни слова, посмотрел на Акпара. Тот отвел глаза в сторону и хохотал, взявшись за бока в соседстве с молодыми парнями и женщинами с детьми. Саид хотел ответить Акпару — а тебе и покормить некого... Но промолчал и гордо отвернулся, довольно усмехнувшись после слов, пришедших на ум. Действительно, зачем он только жизнь прожил — ни одного деревца не посадил, ни одного сына не вырастил. Над кем смеяться и кому! И где уж смеяться, плакать над его несчастной и жалкой судьбой надо! Саид вдруг поймал себя на мысли, что в глубине души ему даже как-то по - человечески жаль Акпара. Некому в старости и кружку воды поднести, когда заболеет. А твои дети тоже в стороне! — уязвила сердце ехидная дьявольская мысль. Но, тут же другая оспорила ее и отмела напрочь: не в стороне, а вот тут, в сердце и душе у меня. Заболею, примчатся, как на крыльях, я их знаю и верю в них.
А кукла все мамкала и мамкала, подавая свой резиновый и протяжный голос из картонной коробки. И теперь уже другие старики и мужчины подначивали Саида. Один обидно уколол его легкомысленными словами: "Наверно, у деда любовница в городе завелась. Ей или дочке ее такую дорогую куклу везет, половину моей зарплаты за такой подарок надо отдать. Я своей дочке купить не могу, цены-то сейчас, как бешеные собаки, кусаются! А, я прав, дед? Признавайся!" — расхохотался он, закинув голову назад.
— Ты бы поменьше в магазин за горькой заглядывал, да за табаком! Тогда бы и хватило денег на подарок! – зло ответил Саид обидчику. Отвернулся к окну, не слушая больше никого. А за окном можно было уже разглядеть дымы, поднимавшиеся над промышленными предприятиями и котельными. Значит, до города не больше получаса езды. Дорога завиляла, то поднимаясь на небольшие волнообразные возвышенности, то ныряя в глубокие и поросшие кустарником терновника, волчьей ягоды и шиповника ложбины. И вдруг из-за поворота навстречу "ПАЗику"вывернул, сильно забравшийся на встречную полосу движения, контейнеровоз. Водитель его не справился с управлением и через считанные мгновения обе машины со страшной силой столкнулись. Раздался звон разбитого стекла, скрежет металла и отчаянные крики вначале испуганных, а потом побитых и раздавленных людей. В глазах Саида изобразился ужас от возникшего шума и крика, его ударило об оконную раму головой и чем-то сильно придавило ноги. Перед глазами что-то вспыхнуло синим пламенем и погасло, наступили тьма и тишина.
Очнулся Саид уже в больничном дворе. Здесь, прямо перед входом в корпус, на зеленой лужайке, лежало больше двадцати полуживых, окровавленных и искалеченных стариков, мужчин, женщин и детей. Акпар по воле судьбы оказался рядом с Саидом. Слышались стоны и крики, некоторые из них просто душераздирающие. Пострадавших только что подвезли на попутных машинах с места аварии и вокруг суетились врачи и медсестры в белых халатах. Одним накладывали шины, другим делали обезболивающие уколы, перевязывали раны, сортировали на тяжело травмированных и тех, у кого ранения и травмы были менее опасны для жизни. Саид и Акпар лежали чуть в стороне от всех, под раскидистым канадским кленом. Их уже первично осмотрели и наложили Акпару повязку на разбитую голову. Саида перевязать не успели, бросились к другим. И, видя это, Акпар закричал что было мочи: "Ой, не бросайте, правоверные, умираю, помогите!" Седой врач в белой пилотке, осматривавший пациентов, что-то сказал ходившей рядом с ним и записывавшей его распоряжения помощнице. Она подбежала к Акпару и спросила: "Что, дедушка, с сердцем плохо?"
"Умираю!" — завопил Акпар. Женщина в растерянности заморгала глазами и, нащупывая пульс на руке Акпара, крикнула врачу: "Абит Сабитович, может, у него инфаркт?"
"Дай ему успокоительного, там ничего страшного, обычный перелом голени и ушиб головы! Не теряй времени! Посмотри лучше того, что рядом с ним, он без сознания был, надо срочно сделать снимок черепа. Введи пока камфору и анальгин!
Медсестра вытащила из чемоданчика шприц и ампулы и готовилась сделать уколы Саиду. Из дверей больницы показались еще люди в белых халатах с носилками в руках.
— Сюда, скорее сюда! — закричал им Акпар. Двое санитаров или медбратьев из реанимационного и травматологического отделений подбежали к клену, под которым лежали Акпар и Саид.
— Ко мне, ко мне! — кричал им Акпар, словно надеясь на чудесное избавление от возможной, как он думал, смерти.
Когда санитары подбежали, женщина, делавшая уколы Саиду, видя, что ему совсем плохо, распорядилась; " Не того, подождет, там ничего страшного. Этого скорей на снимок черепа и в операционную!- указала она кивком головы на Саида".
Он был еще в сознании. "Не надо, к детям бежите, их спасайте! Мы свое пожили!" — сказал Саид. И санитары тоже сориентировались и бросились к детям, корчившимся и почти безжизненно лежавшим на траве. Взяли мальчика и девочку лет девяти-десяти, которым раздавило ноги, и понесли в больницу. Следом подбирали и заносили других.
Саид отказался: "Пока всех детей не спасете, не перенесете, со мной не возитесь, не дам. — Говорил он, превозмогая с каждым моментом усиливавшуюся боль в голове и ногах.
— Сумасшедший, шайтан в тебя вселился, ты посмотри на себя! — кричал ему лежавший и успокоенный медработниками Акпар, которого еще не подняли с травы и не отнесли в приемный покой.
Саид набрался сил и сказал ему спокойно: "Мне жаль тебя, Акпар!" Он почувствовал после этих слов, что начинает проваливаться куда-то, но еще слышал человеческие голоса, видел вдруг наклонившееся над ним женское лицо, чем-то напомнившее ему лицо Арубик. Медсестра или врач, он этого не знал, быстро нагнулась к нему и поднесла к носу старика ватку, смоченную нашатырным спиртом. Ему стало немного легче, яснее в голове и глазах. Но под собой он чувствовал что-то горячее и мокрое. Это вытекшая из открытой раны кровь, промочила под ним землю и одежду. Медики сразу не заметили под его плотными брюками открытого перелома бедра и порванной артерии. Женщина перетянула ему жгутом бедро и с укоризной сказала: "Что же ты молчал, дед, насчет кровотечения? Разве в суматохе все сразу разглядишь!
— Брось, брось меня, дочка! Детей спасай! Детей! — уже в полубреду, твердил Саид.
Эти же слова он повторил и тогда, когда услышал по пути в операционную отчаянный голос выскочившей оттуда медсестры:
"Кровь кончилась! Переливать нечего. Скорее, скорее звони на станцию переливания, пусть привезут из "НЗ", еще шестерым кровь нужна! — обращалась она к постовой сестре.
Та быстро стала вращать тонким указательным пальцем диск телефона и передала то, о чем ее просили. Вскочила, побежала к операционной, но остановилась на пороге. Вспомнив, что туда нельзя в нестерильной одежде и, приоткрыв дверь, над которой мигала красная сигнальная лампочка, крикнула: "Сейчас привезут, уже доноры сдали три литра!" Вернулась в коридор и подошла к каталке, на которой лежал Саид:
— Ну, что, дедуля, терпишь, молодец, скоро и тебе поможем, держись!
— Сначала — им, им! — еле шевеля губами, побледневшими от кровопотери, шептал Саид. — Детям и женщинам! Я свое пожил. Им жи...
— Дурак! Больше ничего не скажешь. — Крикнул ему Акпар, лежавший на кушетке невдалеке от Саида у противоположной стены.
Но этих слов Саид уже не услышал. Он не успел договорить и своих слов. Губы его вдруг совершенно побледнели и в глазах наступил вечный мрак.
Малика узнала о смерти дедушки не сразу. От нее скрывали, не хотели ранить детскую душу. Но девочка, словно чувствуя случившуюся беду, плакала каждый день и жаловалась маме: "Зачем он меня обманул? Ведь я так верила ему! Он обещал мне большую куклу!"
А мать, всхлипывая, гладила ее по головке и успокаивала: "Ничего, доченька, дедушка еще приедет к нам. Он заболел. Но обязательно поправится и приедет, привезет тебе большую-пребольшую куклу!"
А Малика спрашивала снова: "Но почему мы не едем к больному дедушке? Давай поедем, мамочка!"
— Это невозможно, доченька, его отправили в больницу, которая находится далеко-далеко!
— И мы не можем туда поехать?
— Нет, милая, нет, ложись спать!
И Малика верила маме, успокаивалась и потом долго-долго глядела на рисунок, с которого улыбался дедушка Саид. И перед тем, как заснуть, в полусне говорила: "Не болей, дедушка, выздоравливай скорее! Я тебя очень-очень жду!"...
Пенал
Рассказ
Накануне выпал первый ноябрьский снег, еще не уверенный в себе и не постоянный. Большими, слипшимися хлопьями он косо спускался с небес и ложился на промокшую, взбухшую землю. Покрывал еще не пожухшую от первых легких заморозков траву. Шумная и, похоже, не на шутку встревоженная снегопадом огромная стая грачей, прилетевшая из полей, бледно желтых от слившейся в единое полотно стерни, облепила уже сбросившие листву акации и тополя, окружившие двухэтажное здание поселковой школы и ее небольшой стадион. Птицы так громко и бесцеремонно галдели о непогоде, близких холодах и предстоящем перелете, что многим мальчишкам и девчонкам, сидевшим в теплых классах за поскрипывавшими от их ерзания деревянными партами, было не до учебы. Они с нетерпением ждали последнего звонка, чтобы наконец-то вырваться на свободу и поиграть в первые в этом году снежки, побегать и поваляться на снежном просторе расположенного за школьным забором аэродрома. Точнее, на прилегающем к нему пустыре.
Витька одним из первых выполнил упражнение по русскому языку, осушил промокашкой стальное перо простой ученической ручки и спрятал ее в пенал, расписанный в стиле палехской живописи. Эту довольно дорогую и редкую по тем пятидесятым годам двадцатого века вещь мать достала по знакомству и, вручая ему, строго предупредила: «У ребят из вашего класса таких пеналов нет. Смотри, чтоб не стащили в школе. Как закончишь писать, сразу складывай пенал и тетрадки в портфель, а то начнешь там ворон ловить и все прозеваешь...». Она всегда старалась покупать для первенца Вити лучшие, а порой и редкие вещи, чтобы было чем гордиться и хвастаться перед соседками и подругами.
На пенал сказочного вида с золотой Жар-птицей на крышке в классе, как заметил Витька, с завистью поглядывала не одна пара глаз. Он ценил его и берег, помня наказ мамы. Но сегодня, увлеченный снегопадом и птичьими криками, второпях засунул пенал не в карман дермантинового портфеля, а в проем черной деревянной парты. И как только в школьном коридоре прозвенел долгожданный звонок, оповестивший об окончании занятий первой смены, захлопали крышки парт, резво выскочил из-за своей парты, выдернул за ручку коричневый портфель, и помчался вслед за другими ребятами в раздевалку.
На лестнице он едва не сшиб с ног свою первую учительницу Аллу Петровну, которую минут за пятнадцать до окончания урока позвали к телефону, так как ей позвонил сын, служивший где-то далеко.
Витька был у Аллы Петровны лучшим учеником. Eго фотокарточка с резной виньеткой уже висела на доске отличников. Туда ее поместили после окончания первого класса. Учиться Витька любил, знания впитывал как губка, был старательным и вдумчивым. Алла Петровна быстро выделила его из общей группы учащихся и нередко похваливая, гладила по коротко подстриженной под бокс голове. «Умничка, Стеганцов, прекрасно выполнил задание, вот с кого надо брать пример!» — Обращала она внимание соседа по парте Кольки Труфанова, шаловливого и отстающего в учебе.
Витьке было неудобно от подобных слов учительницы, особенно когда она ставила его в пример другим, а тем более его приятелю, с которым они жили на одной улице и вместе проводили основную часть свободного времени. Летом, несмотря на жару, гоняли до ночи в футбол. Зимой катались на санках с горы по десятой линии — проезду, пересекавшему все улицы их рабочего поселка.
Алла Петровна слегка вскрикнула от неожиданно налетевшего на нее воспитанника и, строго посмотрев ему сверху вниз в виноватые глаза, сделала замечание: «Стеганцов, по лестнице ходят, а не бегают, так и шею свернуть не долго. Летишь, как ошалелый. Завтра в наказание будешь дежурным по классу и вымоешь полы после занятий»!
— Простите, Алла Петровна, я нечаянно! — Попытался оправдаться Витька.
— Да ладно уж, нечаянно! Вижу, как спешишь в снежки поиграть, догоняй своих приятелей, чертенок, да смотрите, до вечера не заиграйтесь, про домашнее задание не забудьте!
— Хорошо, Алла Петровна, не забудем! — Понимая, что воспитательная часть разговора с учительницей закончилась, радостно пообещал Витька.
— Ладно, уж, иди! — отпустила его Алла Петровна и по-доброму потрепала по короткой Витькиной челке широкой и теплой, как у его мамы, ладонью.
Алла Петровна была строгой, но очень доброй учительницей, учившей его не только писать и считать, но и честности, справедливости, порядочности во всем. Ее уроки он запомнит на всю жизнь. И не раз еще через много лет Витьке захочется встретиться с первой учительницей и рассказать о своих успехах и неудачах в жизни. К сожалению, это будет невозможно. Тяжелая болезнь сердца рано сведет ее в могилу. Но перед мысленным Витькиным взором она всегда будет стоять такой, какой он увидел ее в первый раз: живой, с аккуратной завивкой ржаных волос на голове, с широким, бесконечно добрым лицом и нередко строгими глазами, в темно-зеленом шерстяном платье, охватывавшем полную фигуру. Многим она напоминала Вите его мать.
На пустыре мальчишки пошвыряли портфели на снег и принялись накатывать снежные шары. Слепили из них первую в этом году снежную бабу. А потом, побросав в нее снежными комьями, разделились на две команды и стали играть в снежки, атакуя друг друга. Причем не только метали в неприятеля снежками, но и старались сбить с ног, извалять в снегу. Слой снега был еще всего сантиметров в десять, поэтому валявшиеся по нему пацаны нередко цепляли на полы и рукава курток и пальто сырую и пачкавшуюся землю. В азарте игры они не обращали на это внимания. И позже, выделавшись как черти, возвращались домой с чувством некоторой неловкости перед случайными прохожими, а кое-кто уже — с ощущением вины и легкого страха, с ожиданием будущих отцовских подзатыльников.
Благо, Витькин и Колькин отцы приезжали на пригородном поездке-дизеле, как правило, поздно вечером, так как работали в дирекции нефтеперерабатывающего завода и часто задерживались на производственных совещаниях. На предприятии строились новые технологические установки, министерство и специалисты-разработчики постоянно обращались с вопросами, на которые нужно было содержательно отвечать и принимать дополнительные меры по устранению каких-то недоделок. Да и из ЦК КПСС нередко звонили на завод, бывало, что и затемно. Поэтому заводские специалисты-управленцы, а также члены парткома и комитета ВЛКСМ практически постоянно задерживались в заводоуправлении. Потом, освободившись, из Заводского района на трамвае доезжали до станции пригородных поездов Грозный-нефтяная. И подождав с полчаса на ее перроне или в зале ожидания, садились на поездок из четырех-пяти вагонов. Тратили на дорогу в общей сумме больше часа. Ну, а когда заглядывали после очередной получки в станционный буфет, где торговали пивом, то уезжали уже на следующем вечернем поездке. Бывшим фронтовикам, а теперь ответственным работникам заводоуправления, было о чем поговорить, что обсудить. Нередко они встречались и в выходные. Заходили в гости друг к другу вместе с женами и детьми. В то время телевизоров еще почти ни у кого не было, люди, особенно заводчане, общались чаще, чем теперь. Жили более открыто, вместе одолевали беды и радовались успехам друг друга, опьяненные ароматом уже довольно сытой и, главное, мирной жизни.
Да и как могло быть иначе! Работали на одном, ставшем родным, заводе. Дома на улице строили по методу «своими руками», во многом помогая друг другу и приданным им на помощь учащимся ПТУ, которых в то время называли ремесленниками. И только в роли прорабов тут были профессиональные строители, которых можно было пересчитать по пальцам. Так что, действительно, дома в заводском поселке рядовые рабочие-операторы, и инженеры, ведущие специалисты-управленцы, строили своими собственными руками. Все здесь начинали с первого колышка, и уже через несколько лет большой поселок, как из кубиков, сложенный из коттеджей, был похож на город-сад, утопавший в кипени цветущих абрикосов, яблонь, персиков и черешен. В нем сложился особый морально-психологический климат, основанный на неподдельном уважении жителей поселка друг к другу. Через много лет Витькины родители называли это время «хрущевской оттепели» самым счастливым в своей жизни. Хотя и тогда разных проблем хватало.
В город стали возвращаться выселенные в 1944 году в Казахстан и Среднюю Азию чеченцы и ингуши. Им нужно было где-то жить, устраиваться на работу. Но в дома и квартиры, в которых они раньше жили, вскоре после их насильственного переселения поселили беженцев со Ставрополья, Ростовской области, где многие дома в городах и станицах, а также предприятия были разрушены или сожжены во время боевых действий в период битвы за Кавказ. Вслед за огненным шквалом войны в эти области пришли безработица и голод. В Грозном, избежавшем оккупации, благодаря героическим усилиям советских войск, напротив, рабочих рук из-за массового призыва мужчин в воинские части, не хватало. Да и было гораздо сытнее, так как город, дававший фронту горючее, имел особый статус и снабжался продовольствием лучше многих других. Поэтому беженцы не только по направлениям и предписаниям органов власти, но и сами тянулись сюда. И к моменту возвращения выселенных горцев в 1958 году плотно заселили их дома и квартиры. Темпы же строительства нового жилья и переселения беженцев, а также предоставления жилья бывшим спецпереселенцам оставляли желать лучшего. На этой почве возникали трения и конфликты между возвращавшимися на малую родину горцами и бывшими беженцами — представителями разных национальностей. Горцы требовали немедленного выселения из своих домов пришельцев со стороны, а порой и насильно выгоняли их. Дело доходило до острых конфликтов и даже поножовщины, кровавых драм.
В сердцах многих людей, еще вчера радовавшихся Победе над гитлеровской Германий и первому мирному десятилетию, поселилась тревога за завтрашний день. Не случайно, чтобы снять напряжение, предприятия промышленности в Грозном стали активнее решать социальные вопросы, строить жилье для заводчан хозяйственным способом и по методу «своими руками». Партийные и советские органы на местах и в Центре поддержали эту инициативу и помогали финансами, льготным распределением заказов на стройматериалы, беспроцентными и позже списанными за счет госбюджета ссудами — для бывших спецпереселенцев. Постепенно острота жилищной проблемы уменьшалась.
Но возвратились на малую родину чеченцы и ингуши не в одночасье. Этот процесс растянулся на годы. И новые возвращавшиеся на Северный Кавказ вели себя по-разному. Некоторые просто нагло. Как будто русские и представители других национальностей, жившие и работавшие в Грозном в конце пятидесятых двадцатого века, были виноваты в ошибках Сталина и его окружения, силой заставивших горцев 23 февраля 1944 года фактически в течение суток покинуть свои дома. Но самое страшное — после переброски в товарных вагонах, в тот же Казахстан, спецпереселенцев нередко высаживали в голой степи, где не было ни поселений, ни жилья. Мол, выживай, как хочешь. И такое трудно было забыть.
Обида на власти и боль утрат машинально перекладывались на русских и других инородцев, занявших дома и квартиры, в которых ранее жили горцы. Ведь десятки тысяч спецпереселенцев из-за суровых условий, в которые их поместили в Казахстане и Средней Азии, умерли от холода и голода, болезней, так и не дожив до счастливых и в то же время горьких дней возвращения на малую родину. Криминальные авторитеты и антисоветские секты сбивали многих возвращавшихся с толку и разжигали межэтническую и межконфессиональную рознь. Чтобы «ловить свою добычу в мутной воде». Подбивали порой неосведомленных чеченцев и ингушей и на захват только что отстроенных своими руками коттеджей заводчан и строителей, на которые у возвращавшихся из-за Каспия горцев вообще не было никаких прав. Кстати, не все представители русскоязычного населения города в эти годы могли воспользоваться и строительством коттеджей по методу «своими руками», при котором финансирование осуществлялось за счет промышленных предприятий. Многие вчерашние фронтовики, в том числе и однополчанин Витькиного отца дядя Володя Гончаров, на собственные средства приобретали так называемые «планы» — участки земли с проектной документацией — и возводили на них за свой же счет собственные, чаще всего, скромные дома из самана или кирпича. На этом фоне безвозмездные ссуды для бывших спецпереселенцев они расценивали как явную социальную и национальную несправедливость, проявленную к семьям вчерашних фронтовиков. Мол, мы на передовой кровь проливали, а горцы в тылу были. Те из них, кто успел убежать в лес и спрятаться от уполномоченных НКВД, организовались в многотысячные бандформирования. Во время своих вылазок били в спину подразделениям советских войск, убивали милиционеров и военных, советских и партийных работников на территории Северного Кавказа, особенно в горах. Практически каждый житель Грозного знал, что в Черных Горах в нескольких десятках километров от города находилось до 25 тысяч боевиков, в годы войны готовивших торжественную встречу Гитлеру. Даже белую бурку и белого красавца-коня держали для этого случая. И не сидели, сложа руки, воевали. На грозненском кладбище в братских могилах и по отдельности были похоронены десятки, если не сотни бойцов и офицеров Советской Армии, милиционеров, ставших жертвами рук бандитов. И горожане об этом помнили. Бывшие фронтовики — особенно.
Поэтому, когда криминализированные представители возвращенного на малую родину населения уже в мирное время, по ночам, стали нападать на работников промышленных предприятий, претендовать на их законное жилье, дело дошло до массовых протестов и выступления русскоязычной части города на центральной площади Ленина. Справа от нее, если идти от железнодорожного вокзала, находился обком КПСС, размещенный в здании бывшего царского краевого казначейства. И хотя народ, среди которого было много вчерашних фронтовиков и победителей, с помощью разных методов, в том числе и вызовов в КГБ, милицию, запугиваний и разъяснений постепенно утихомирили, напряжение в атмосфере Грозного осталось. А между русскоязычными горожанами и многими коренными жителями Кавказа, словно черная кошка пробежала. В городе, особенно по вечерам и ночам, долгое время было не спокойно и не безопасно. Витькиного отца в ту пору по ночам не было дома — вместе с другими членами городского партийно-хозяйственного актива и комсомольцами дежурил в райкоме КПСС Заводского района, чтобы быть готовыми к любому ЧП или даже диверсии.
Витькина мать, родившаяся в Грозном, да и он сам, появившийся на свет здесь же, помнили и другие, спокойные годы, когда в городе было гораздо безопаснее. А молодые парочки в старой части Грозного, в том числе на их улице Арсенальной, где их семья жила в квартире у матери и бабушки, гуляли от заката до рассвета. И если где-то кого-то порой останавливали на улице, избивали и грабили, то было это делом рук местных урок. И не носило такого грозного, вселявшего страх в души, ярко выраженного этнического и частого характера.
От Витькиного дома до школы № 45, расположенной рядом с ГУТАЦем — Государственным учебно-тренировочным авиационным центром, было примерно с километр. Чтобы дойти до нее или обратно, нужно было пересечь железную и шоссейную дороги, проследовать по небольшому лабиринту улиц. Состояли они из первых финских домиков, в которых жили нефтяники. И когда Витька пошел в первый класс, мать оставила работу, провожала и встречала его из школы. Строго следила за его режимом, занятиями и уличными прогулками. Но когда мальчик перешел в третий класс, видя его примерное и ответственное поведение, разрешила добираться до школы и обратно самостоятельно. Тем более, что школьников на их улице Ялтинской было немало, и они после уроков обычно собирались в небольшую стайку и направлялись домой вместе, чтобы по дороге на них не напали мальчишки из соседнего поселка, а также с верхних улиц их поселка Начало Катаямы, названного так в честь известного японского коммуниста. На верхних улицах поселка, спускавшегося с возвышенности к Алханчуртской долине, за которой поднимались к небу синевато-фиолетовые горбы Терского хребта, к тому времени уже выросло немало чеченских домов. С мальчишками, жившими там, Витька и ребята с его улицы были не прочь подружиться. Тем более, что учились в одной школе и даже в одних классах. И если на занятиях за партами, в спортивном зале все они словно забывали о своей национальной принадлежности, нередко дружили, то вот за стенами школы происходило нечто странное — как только чеченские мальчишки собирались в свою группу, в них словно шайтан вселялся. Похоже, действовал инстинкт стаи, совершенно отличной от ватаги русских ребят.
Чеченцы и ингуши, собравшись в большую группу, вдруг становились нарочито задиристыми и агрессивными, старались показать, что не русские, а именно они — дети горцев — здесь, в поселке и во всей Алханчуртской долине, на Кавказе настоящие хозяева. Конечно же, в них жила обида за то, как несправедливо поступили с их отцами и матерями, стариками во время войны, на которой немало чеченцев и ингушей в первые три года Великой Отечественной проявили подлинный героизм и мужество, были награждены орденами и медалями. И рождалась эта обида в новом поколении не случайно. В семьях старики много и часто говорили в то время о пережитых ими невзгодах и бедах, унижении, вольно или невольно во всем обвиняли русских. «Вон, урусы даже наши старые дома во время войны позанимали, а нас в голую степь выселили!..».
Витькин отец во время войны был командиром взвода дивизионной разведки. У живших с ними через стенку братьев Скоркиных отец служил в десантных войсках. У Кольки Труфанова — Витькиного дружка в те годы, и у остальных его погодков практически все отцы были вчерашними фронтовиками. Воспитывали их в своем духе, с раннего детства обучали приемам рукопашного боя, боевого самбо, учили мужеству и стойкости, умению постоять за себя. Поэтому, когда случались стычки с чужаками, ребята с улицы Ялтинской, да и с соседних улиц заводского поселка, в которых жили представители русскоязычной части населения, давали отпор и навешивали таких тумаков «духарикам»-горцам, что у поначалу не в меру ретивых обидчиков надолго пропадало желание связываться с пацанами с нижних улиц поселка. Чаще их пытались застать врасплох и поодиночке, или когда значительно превосходили по численности в своей группе. Тогда стая чеченских «героев» с боевыми кличами нападала на зазевавшегося и неосторожного мальчишку или парочку, тройку русских ребят и била их жестоко.
Вот и сегодня, когда группа русских ребят постепенно растаяла, а Витька и Колька Труфанов уже одни перешли железнодорожную линию и по протоптанной в снегу тропинке хотели направиться через пустырь, на котором строители начинали рыть котлованы для первых в поселке многоэтажных домов, их встретила стайка чеченских мальчишек-одногодков. Витька взглянул на своего друга и заметил, как тот слегка побледнел и напрягся, сжал зубы, уже готовый к сюрпризам враждебно поглядывавших в их сторону чеченских пацанов. Но отступать было стыдно и поздно. Да и не убегать же! — Отцы-фронтовики учили не дрейфить в такой ситуации. И Витька с Колькой смело двинулись в сторону стайки чеченцев, перегородивших им тропинку, подводившую к прокладывавшейся метрах в десяти оттуда новой поселковой дороге.
— Ну, что, попались, шайтаны! — Вызывающе громко и нарочито смело, как петух перед боем с ненавистными врагами, обратился к подходившим Витьке и Кольке забияка-чеченец. Он был их ровесником или годом постарше.- Сейчас мы вам по фонарю подвесим, чтобы стало светлее, а то погода пасмурная.
— Только попробуй! Сам получишь! — Смело и решительно ответил ему Колька. А Витька поставил на снег портфель и стал в стойку, как учил отец. Первого налетевшего на него он легко перекинул через бедро, тут же увернувшись от кулака второго обидчика, ловко, крюком врезал ему в челюсть. Но еще двое чеченцев забежали за спину и ударили его по затылку и по пояснице, затем осыпали шквалом новых ударов. Но Витька удержался на ногах и быстро развернувшись, стал сам наносить удары своим обидчикам. Те отбежали в сторону и стали припугивать его своими ножичками. Однако приближаться к умело защищавшемуся русскому мальчишке не рискнули. Колька первого набросившегося на него так же легко отшвырнул в сторону, а второму ударил ногой в пах, отчего тот взвыл как жалкий щенок. Но третий расквасил Кольке нос. Витька бросился на защиту друга. От вида крови друзья разозлились не на шутку и, словно не они были в меньшинстве, стали применять приемы из боевого самбо и удары руками и ногами, которым их ранее обучили отцы. Чеченские мальчишки вначале подбадривали друг друга, но вскоре, не выдержав такого жесткого отпора со стороны русских ребят, бросились наутек.
Несмотря на несколько пинков в спину и по ногам, удары в лицо и голову, боль, Витька засунул два пальца в рот и пронзительно засвистел вслед удиравшим чеченцам.
— Зверьки, только еще суньтесь к нам, получите..! — Не обращая внимания на разбитый и сочившийся алой кровью нос, закричал Колька. А потом, умываясь снегом, набранным в ладони, довольно воскликнул: «Как мы их, Витек!».. И тут же стал возмущаться и недоумевать:
— Вот гады, мы же им ничего плохого не сделали, за что они набросились на нас, почему так нас ненавидят?! Словно не люди, а шакалы. Только на тех, кто слабее их, нападают стаей.
— Сейчас за поддержкой, наверное, побегут. — Возмутился и предположил Витька. — Старших братьев позовут.
— Точно. Надо домой быстрее возвращаться, а то приведут бугаев, побьют нас по-настоящему! — Согласился Колька. — Айда домой!
Но дом для Витьки в этот день не оказался спасительной крепостью. Увидев сына, вывалянного в снегу, с пятнами грязи от сырой земли на новеньком пальтишке, мать принялась его отчитывать. А когда проверила портфель, пока он раздевался в коридоре, и не обнаружила там новенького пенала, то разругалась всерьез и пошла в спальню за отцовским офицерским ремнем, который висел на гвозде за дверью, еще пахнувшей свежей голубой краской. Отец использовал его для шлифовки, «правил лезвие», как он говорил, трофейной бритвы фирмы «Зингер», которой ежедневно брился за столом у окна в комнате, где жили его дети — сын и младшая дочь. К тому же, похоже, ремень за дверью в детской отец повесил и для отстрастки, чтобы Витька не забывал о неизбежности наказания, если посмеет натворить что-то из ряда вон выходящее. Все, что с ним сегодня произошло, по его мальчишечьим понятиям, на такое наказание не тянуло.
Поэтому при виде матери с ремнем в руках Витька остолбенел. Не столько от страха, сколько от обиды и унижения. Стоял в коридоре, как вкопанный, и тупо смотрел на доски пола, между которыми виднелись небольшие щели — торопились строить дома, толком не просушили сосновые доски, те в тепле малость сузились, вот и трещины появились. И Витьке в душе стало так больно и обидно, что он готов был в эту минуту превратиться в серую мышь, как в сказке про кота в сапогах, и проскользнуть через одну из этих щелей в полу. Но, увы, это было невозможно. Мать, прикрикивая на сына, ловко замахнулась и полоснула ремнем по Витькиному плечу и спине. Отчего их, словно огнем обожгло.
Витька попытался выхватить ремень из рук матери, но у него не получилось, физически она была крепкая и еще молодая, с крупными и сильными руками, надутыми и покрасневшими от минутного гнева щеками и перекошенным ртом, повторявшим одни и те же обидные слова: «Вот тебе, засранец! Вот тебе..!»
Не столько от боли, сколько от незаслуженной обиды — мать даже не выслушала его объяснение по поводу случившегося накануне и принялась ругать и стегать ремнем, — Витька заревел и из глаз его ручьями побежали горькие мальчишечьи слезы.
Мать это не разжалобило. Словно войдя в раж, она стала хлестать Витьку по мягкому месту еще сильнее.
Тут уж Витька не выдержал и закричал на мать: «Ты хуже зверя, злая, злая и нехорошая, я тебя ненавижу!».
От этих слов мать опешила и словно окаменела. Перестала наносить удары ремнем. Витька воспользовался этим замешательством и рванулся к двери, в одной льняной сорочке и школьных брюках пулей вылетел во двор и затем, хлопнув калиткой, помчался по продувной, тормозившей его встречным восточным ветром улице. Южное лукавое солнце выглянуло из-за низко пролетавших над косогором свинцовых туч, и снег на дороге стал подтаивать, постепенно превращаясь под колесами проезжавших машин в коричневое месиво. Мальчик со всех ног пустился вдоль по Ялтинской в сторону поселка Ташкала, где был еще не застроенный пустырь и местные пацаны, играя в войну, выкопали землянки. В одной из них он хотел укрыться. Но, как оказалось, от прошедших накануне дождей и подтаявшего к полудню первого снега они были залиты мутной и ледяной в эту пору водой. Витька понял, что в землянке ему не укрыться. Побитый и униженный, он как загнанный в угол звереныш, оглядывался вокруг, ища убежища. Но ничего, кроме цементно-асбестовых светло-серых труб, сброшенных с грузовиков рядом с глубокой четырехметровой канавой будущего канализационного коллектора, не увидел. А когда оглянулся назад, заметил метрах в двухстах от этого места направлявшуюся к нему быстрыми шагами мать.
Витька заполз в одну из лежавших среди кустов перекати-поля и веников труб и замер. Пронзительный сквознячок дул через эту трубу и студил спину. Руки и ноги от холода немели. Витьке не хотелось больше жить, и он готов был остаться в этой промерзшей трубе навсегда. Взволнованная, но уже более-менее успокоившаяся мать подошла к Витькиному убежищу. По Витькиным следам, оставленным на снежном покрывале пустыря, сделать это было не трудно. Витька вначале услышал тяжелые шаги и сопровождавший их хруст снега, а потом увидел в белом круге трубы на ее конце серьезное и расстроенное лицо мамы.
— Витя, сынок, замерзнешь там, закоченеешь, выбирайся наружу!
— Не вылезу, и жить с тобой не буду, ты злая и жестокая! — Выпалил он, как из пушки, из спасительной, как он представлял, трубы.
— Выбирайся, а то я сейчас строителей позову, они тебя из трубы живо достанут! — Пригрозила все еще чувствовавшая свою правоту и не оправдывавшаяся за свою жестокость перед сыном мать. — Вон подъемный кран как раз подъезжает, сейчас зацепят тросами эту трубу и вытряхнут тебя из нее. Давай вылазь, быстро, а то хуже будет! — Закричала она в трубу, как в рупор. Витьке показалось, что от этого звука у него заложило уши. Но угроза не подействовала. Витька решил: лучше замерзну, а не вылезу, так ему было обидно и горько. Пинки и тумаки чеченских мальчишек теперь представлялись чепуховыми по сравнению с болями и обидами, полученными от родной матери. А ведь он так любил ее, и представить себе не мог, что она может быть вот такой чудовищно злой и жестокой.
— Витя, не дури, давай вылезай, схватишь воспаление легких, уколы потом будут колоть, ты этого хочешь? — Уже тихо уговаривала мать.
— Ну и пусть! — Упорствовал Витька.
В это время к трубе подошли двое молодых строителей.
— Ребята, помогите! — Обратилась к ним Витькина мать. — Я вот сгоряча сына отхлестала ремнем, а он убежал и в эту трубу залез. Раздетый, в одной рубашке, замерзнет!..- Запричитала она.
— Что же это Вы так, мамаша, он ведь все же какой-никакой, а человек. Нельзя так! — С укоризной ответил первый голос. Самого строителя Витька не видел.
— А я сейчас мигом сам в трубу залезу и достану вашего бродягу. — Раздался более молодой и звонкий, с оттенком веселости в словах, голос другого молодого человека.
И через несколько секунд Витька в конце трубы увидел его улыбающееся лицо:
— Что, пострел, испугался, забрался в трубу, как суслик, дрожишь? Давай выбирайся оттуда, война закончена. Мир! мамка тебя больше не обидит. Да на мать и грех обижаться! Она же добра тебе желает. Эх, если б кто мою мать с того света вернул, я бы согласился, чтоб она меня каждый день ремнем отхаживала! Ей Богу! А то ведь в бомбежку Богу душу отдала…И никого у меня из родных на этом свете не осталось!.. — С неподдельной болью произнес молодой парень. — А ты тут из-за ерунды обиды строишь! Выползай из своей норы!
После недолгих уговоров Витька ползком, обдирая локти и дрожа от холода, вылез из своего убежища. От его жалкого вида строители по-доброму и сочувственно переглянулись и обратились к матери.
— Может к нам в вагончик его для начала, пусть отогреется?!
— Да нет, спасибо, мы здесь рядом живем, сами справимся! — Возразила мать и сняла с себя фуфайку, укутала в нее Витьку, а сама осталась в одной шерстяной кофте и юбке.
Они направились к дому. Случайные прохожие многозначительно поглядывали на них. Кое-кто — с осуждением и причитаниями типа: «Ах, беда, эти дети»!
Мать всю дорогу домой молчала. О чем она думала, Витька не знал, но от такого сопровождения и взглядов прохожих ему было не по себе. Дрожь в теле не проходила и он, когда пришел домой, не мог вымолвить ни слова.
Мать первым делом раздела его, нагрела горячей воды и искупала в ванной. А потом напоила чаем с малиной и уложила в теплую постель. От пережитых треволнений Витька быстро уснул. Во сне он увидел сон про прошлые весну и лето, когда вместе с другими мальчишками ходил собирать цветы для мамы за гору, на которой поднимались чеченские дома. С опаской русские мальчишки проходили мимо них.
Подснежники и толкачики, дикие гиацинты и позже петушки — ирисы, левкои они собирали на косогорах Сунженского хребта и охапками приносили матерям, рискуя быть застигнутыми за окраиной поселка и побитыми чеченскими ребятами. Ведь они переходили через условно обозначенную для русских пацанов границу по улице Энтузиастов, выше которой располагались дома, возведенные и возводившиеся чеченцами. В старой части города, где они жили раньше вместе с бабушкой и прабабушкой, мальчишки с разных улиц тоже враждовали между собой. Причем чеченцев среди них было мало. Русские, татары, армяне, евреи, китайцы, корейцы по численности там значительно превосходили чеченцев и ингушей. Основную часть детского населения в пятидесятые годы двадцатого века составляли русские и армяне. Та детская вражда была не настоящей. В нее больше играли, как в «войнушку» или в казаков-разбойников. Ловили пацанов и девчонок с чужих улиц, «арестовывали», допрашивали, требовали назвать пароль, которым они пользовались, а иногда и поколачивали, заставляли спичками измерять их улицу. Чужака принуждали стать на колени, давали в руки ему спичку и приказывали: «Начинай, измеряй!»…
Витька в роли пойманного и захваченного в плен ни разу не был. И дружил он с чеченцем Абу Насухановым, жившим в их дворе. О национальной принадлежности друг друга пацаны в старой, центральной части города даже не задумывались. Главным для них было иное — чтобы друг был честным и верным, никогда не предавал, не боялся заступиться за своего приятеля, когда нападали чужаки, не взирая на их национальность, и не был жадным. Но постепенно все менялось. И на территории поселка, куда переехала Витькина семья, действовали уже иные правила. Чаще здесь пацаны враждовали между собой, сбитые в стаи по этническому признаку. И шло это от чеченцев и ингушей, которых на окраинах города, в его поселках, было значительно больше, чем в центре Грозного.
Поэтому, когда русские мальчишки без разрешения старших отправлялись за цветами за гору, матери всегда тревожились. Но, в то же время, радостно и настороженно встречали своих сорванцов с охапками в руках в домах на Ялтинской. Некоторые журили, за то, что ребята так далеко и в небезопасные места ходили одни. Другие гордились, что мальчишки растут смелыми и заботливыми, стремятся доставить радость матерям, принести в дом с цветами незабываемый аромат весны и лета.
Когда Витька проснулся, то увидел как сходившая в школу, пока он спал, мать сидит на диване и, молча, рассматривает красочно расписанный пенал. Никто, как оказалось, его не забрал и не присвоил. Когда она во время очередной перемены вошла в класс и проверила парту, за которой в первую смену занимался ее сын, то нашла там целехонький, мирно дремавший пенал, забытый Витькой. И то ли от его прекрасного вида, то ли от всего, что произошло накануне, ей стало неловко. Впрочем, о чем думала и что переживала его мать в эту минуту, Витька не знал. Он снова зажмурил глаза от яркого солнечного света, падавшего золотым потоком с южной стороны уже совершенно ясного неба в окно его комнаты, и по привычке чихнул. Так как лучи света, проходя через стекла, как бы превращались в золотые метелочки, щекотали нос. На мгновение ему стало приятно и хорошо. Но эту идиллию оборвала мать:
— Ну, вот. Я же говорила, что простудишься и заболеешь. Нужно на ночь аспирин выпить, и еще чаю с малиной, чтоб прогнать хворь.
Очнувшись от своих раздумий, мать положила пенал на маленький серый столик для детских занятий, который своими руками смастерил отец из гладко обструганных сосновых досок, и пошла готовить ужин.
Когда уже затемно Витькин отец вернулся с работы, мать с сыном, молча, пили чай, и никто ему и словом не обмолвился о том, что произошло в их доме накануне. Но отец, заметив лежавший на диване ремень, понял, что произошло не ладное. Но углубляться в эту тему не стал, а только как бы невзначай спросил:
— Мать, а почему мой ремень не на своем месте? Непорядок!
Затем взял его и, сделав несколько шагов, повесил за дверью на гвоздь в детской комнате.
И только когда мать с отцом удалились к себе в спальню, Витька услышал приглушенные вопросы отца, интересовавшегося происшедшим накануне, и еле слышные, сдавленные всхлипывания матери, которой было стыдно рассказать мужу правду.
— Да напроказил сынок, подрался с мальчишками, вон, все пальто выделал, еле отчистила, вот и задала трепку! — Слукавила она.
Но Витька почему-то был благодарен ей за это вранье. Ему не хотелось лишний раз расстраивать часто болевшего после двух контузий на фронте и уставшего на работе отца, приносившего с собой запахи завода и табака, всего такого запомнившиеся ему на всю оставшуюся жизнь.
— Ты наказывай, но любя! — Укорил супругу отец. — А то вон у него красные полосы на плечах и спине. Так мало чего добьешься. До сознания нужно доходить, до сердца.
— Ладно, учитель, здесь тебе не твой партком, сами как-нибудь разберемся. Ложись спать! — Еле слышно для Витьки произнесла мать и щелкнула выключателем. Напряженно вслушивавшийся в каждый звук Витька от этого щелчка вздрогнул и долго потом не мог уснуть, лежа в темноте на кровати с широко открытыми глазами, снова наполнившимися теплыми, но уже не горькими слезами, ворочался, часто переворачиваясь с боку на бок. Плечи и спина все еще горели от побоев.
Через некоторое время Витька все же уснул и ему приснился кошмарный сон. Как будто он превратился в беззащитного маленького серого мышонка, над которым кружили злые Жар-птицы в золотом и ярко-алом оперении, взлетевшие с крышки его пенала и выросшие до огромных размеров. Сам пенал в это же мгновение тоже во много раз вырос и вспыхнул похожими по цвету на длинные хвосты Жар-птиц языками пламени. Они наполняли Витькину комнату, тоже выросшую до размеров огромного помещения, и постепенно приближались к нему, обжигая его лицо, руки и спину.
Витьке стало страшно от сознания, что вскоре он сгорит в этом фантастическом и страшном огне. И от страха его всего словно сковало, он не мог произнести ни звука.
Но через какие-то мгновения мальчик очнулся. Это мать растормошила его и вывела из забытья. Рядом с ней стоял отец с напряженным и встревоженным лицом. Он наклонился к сыну, притронулся своей шершавой ладонью ко лбу Витьки, и тут же произнес чуть взволнованно: «Мать, да у него жар»! Нужно срочно амидопирину дать, чтоб сбить температуру. Да и вызвать неотложку, без врача не обойдемся!
— Ты, думаешь, он что-то другое назначит! Я сейчас лучше водочный компресс сделаю, сразу жар снимет. — Не согласилась с отцом и принялась хлопотать рядом с сыном мать. — Ты иди, ложись, завтра рано вставать на работу. Я тут сама управлюсь.
Отец вышел из детской, а мать достала из шкафа фланелевую пеленку бежевого цвета, в которую когда-то заворачивала своего грудного младенца. Намочила ее водкой и, сняв с Витьки взмокшую от пота майку, обернула его грудь и спину самодельным компрессом.
— Ой, какой холодный! — Закапризничал Витька.
— Ничего, сейчас согреется и тебя согреет, жар с тела снимет! На-ка, вот, еще таблетку выпей! — погладив сына по взмокшему от пота лбу, протянула к его лицу руку с лекарством мать.
Витька проглотил таблетку амидопирина, запил ее теплой и противной водой из кружки и снова откинулся на большой пуховой подушке. Через полчаса он почувствовал облегченье — жар спал — и мальчик уснул. А мать почти до утра просидела у постели сына, изредка прикасаясь нежной ладонью к его лбу и проверяя — не подскочила ли снова температура. Витьке от ее прикосновений и близости становилось все легче и легче. И, как ни странно, больше ничего не снилось. Он заснул здоровым и крепким сном, забыв о простуде и всех своих обидах.
Чужой
Рассказ
В Сибирь Славка приехал с отцом после того, как мать ушла к другому — богатому мужчине — завскладом какого-то совхоза-миллионера. Впрочем, не женившемуся на ней, а жившему в основном ради утех, хотя, наверное, по-своему и любившему ее. Своих пятеро детей-птенцов, старшему из которых было только одиннадцать лет, он бросать не хотел. Но и его растолстевшая курица с отвисшим животом, как он называл свою супругу, больше не устраивала. Полюбил и хватит. Хотя, возможно, он ее и вообще никогда не любил. В то время на Северном Кавказе у горцев родители сына сами подбирали ему в невесты девушку из подходящего для них рода. Чтобы и приданное у нее было приличное, соответствующее их статусу и статусу рода, выдававшего за их сына свою дочь, да и чтобы фамилия родственников не несла на себе печати позора. А, кроме того, смотрели, чтобы в том роду не было "кровников", которым нужно было мстить за ранее пролитую кровь, или ждать от них мести. Что касается Ахмета, то его родители, прежде всего "заглядывали в кубышку", как называли тогда семейное состояние или "казну", своих знакомых и друзей. Их дочка уже по давнему уговору и расчету двух глав семей должна была выйти замуж за Ахмета. Тот с молодости активно занимался спортом, много ездил по Советскому Союзу, выступал на различных соревнованиях борцов вольного стиля. И эти поездки, пребывание на сборах и турнирах вдалеке от родного дома без строгого присмотра отца и старших братьев его разбаловали. Особенно — общение с девицами легкого поведения в свободное от занятий спортом и выступлений время. На непьющих, спортивных, к тому же, денежных ребят с Кавказа они смотрели с завистью, готовы были повеситься на них, как тряпки на заборе. Ахмету больше всего нравились романтичные и влюбчивые, как правило, нежные и покорные русские блондинки. Но иногда он влюблялся и в шатенок. А когда попал в больницу с приступом острого аппендицита, и впервые увидел ухаживавшую за ним после операции красавицу-шатенку — медсестру — мать Славки, — то словно вспыхнул изнутри. Загорелся так, что его безумный огонь потом не могли потушить ни годы, ни старики-родственники, вызвавшие его на свой суд ("кхел") и вначале уговаривавшие выбросить из головы всякие греховные глупости и продолжать жить в семье, заботиться о детях и супруге, а во второй раз пригрозившие ему громадным денежным штрафом. В случае ослушания они готовы были пойти и на более суровое наказание. Не помогло. Азартного, привыкшего к риску Ахмета это только подогрело. Как не помогли слезы собственной жены и детей, стоявших на стороне матери и видевших, что отец всех их обманывает и предает. Старший из них — Магомет — даже поклялся матери в том, что когда вырастет, зарежет отца собственной рукой. За что та сильно отругала сына и даже отшлепала его по щекам, чтобы не держал таких глупостей в голове. Сказала ему, что грех — поднимать руку на родного отца, который родил его и кормит. И вообще мал он еще, чтобы судить об их отношениях с отцом, она сама во всем разберется. Не в первый раз — "погуляет — кобель — и вернется к родному очагу раны зализывать". Но пагубная страсть не давала Ахмету покоя. Притих на время, а потом с матерью Славки у них все началось все снова — не стеснялся даже вместе с нею разъезжать на собственной "шестерке", появляться в ресторанах, где его видели знакомые и односельчане. Опозоренная Лейла (так звали жену Ахмета) однажды не выдержала и привела свой выводок прямо на порог городской квартиры, где жила ее соперница-обидчица. Когда та вышла на звонок и стук в дверь, Лейла втолкнула в прихожую одного за другим детей с несчастными и испуганными лицами и, подняв руки к потолку и небу, вначале запричитала на чеченском языке что-то типа "Ради Аллаха Милосердного! Не забирай отца у детей!" и так далее. А когда увидела, что ее соперница не внимает ни одному слову и только высокомерно обмеривает ее насмешливым взглядом, словно сравнивая убожество другой со своим совершенством, то закричала на весь подъезд благим матом. А в конце прибавила: "Не хочешь отступаться, тогда бери моих детей и воспитывай сама. По нашему обычаю отец должен всех детей с собой забрать, раз он мне развод дает и меня от себя гонит"!
Мать Славки остолбенела, соседи, появившиеся из соседних квартир, стали свидетелями ее большого, по тем местам, позора. Женщины и старухи принялись стыдить ее, просили одуматься, ведь у самой двое сыновей — какое пятно она накладывает на них и на мужа — известного в республике человека, уважительного к ним и уважаемого ими!
Двенадцатилетний Славка, ставший свидетелем этой сцены, тогда сразу же занял сторону отца и, когда незнакомая ему разъяренная чеченка с детьми ушла, разругался с матерью и сказал в ее адрес такие обидные слова, что и та не выдержала, отвесила Славке горячую оплеуху, которую он помнил долго. Но не столько физическая боль, сколько незаслуженная обида за свою семью и отца, обожгли ему сердце. Он готов был ревмя зареветь, но по-мужски стиснул зубы, так, что побледнели едва наметившиеся желваки, и почти процедил страшные слова: "Если увижу тебя с чужим, убью"! У матери от этих слов подкосились ноги, но она тоже была человеком не из робкого десятка — по крови — терская казачка с железным сердцем. Собрала одежду в спортивную сумку и сказала, что поживет пока у бабушки, пусть отец ее не разыскивает.
Для Славкиного отца, постоянно мотавшегося по командировкам, чтобы заработать для семьи достаточно денег, все происшедшее в его отсутствие было, как снег на голову. Впрочем, он уже заметил изменения в поведении своей супруги и однажды даже поскандалил с ней после того, как она соврала ему о том, что он видел и слышал собственными глазами. Как-то поутру в субботу, когда он был выходной и сидел за печатной машинкой "Мрия" в спаленке-кабинете — самой дальней комнате, писал рассказ, кто-то настойчиво постучал в дверь, хотя у них был электрический звонок. Ему хотелось закончить интересную мысль, дописать предложение, поэтому он сразу не оторвался от работы. Открыть дверь в прихожую вышла поднявшаяся с дивана в гостиной жена. На пороге, как он понял по голосу, появилась взволнованная сотрудница его супруги — Лена.
— Что случилось? — недовольно спросила ее Августина — мать Славки, отсыпавшаяся после "суток", проведенных в железнодорожной больнице.
— Пропали мы, худо дело! — В панике запричитала Лена.
— Да что ты несешь? Говори толком, что случилось!
— Татевосян (заведующий хирургическим отделением) и какой-то мужик из органов провели проверку нашего поста и обнаружили недостачу пяти ампул ...
— Чего — пяти ампул? — Вначале повысила голос, а потом перешла почти на шепот Августина.
— Да морфия и других болеутоляющих наркотиков. — Почти заскулила, как жалкая и доведенная до отчаяния собачонка, Лена.
— А куда же они подевались? — спросила Августина.
— Как куда, ты что, забыла? Одну ампулу мы с тобой вместе на прошлой неделе наркоманам продали, а другие, ой, грех какой, — они меня заставили потом им отдать, сильно напугали, сказали, что зарежут. Что мне было делать? Детей сиротами оставить? Я тебя обманула, когда пост сдавала, сказала, что их использовали, помогая больным, и попросила тебя списать эти ампулы по листам назначения, к которым сделала незаметные приписки. А они это сегодня, похоже, установили. Не нашим почерком, говорят, написаны некоторые назначения, да еще для применения морфия...
— И ты сразу раскисла, крылья опустила, как мокрая курица! Да пошли они все! Пусть только сунутся еще раз, я знаю к кому обратиться, чтобы им духу поубавили.
— Кто — все? К кому обратиться? — Сразу не поняла Лена.
— Да и наркоманы твои, и начальники наши. С первыми понятно — идиоты, выжившие из ума. А эти-то чего от нас хотят? У них, что — доказательства есть насчет того, что мы с тобой виноваты в пропаже наркотиков?
— Доказательства, не доказательства, а недоверие к нам сразу появилось. Потому, что после тебя, когда мы ампулу продали, я на дежурство заступила, у тебя под подпись в журнале приняла медикаменты с недостачей. Так я им и сказала, напугали они меня тюрьмой.
— А я здесь при чем? Там что, моей рукой приписки сделаны? — Возмутилась Августина. — Ну и дура, ну и гадина! Думаешь, подставила, все на меня свалить хочешь? Ведь это же ты меня просила выручить с одной, заметь, ампулой для твоего знакомого. Выручила себе на голову! И еще не постыдилась ко мне домой вот с этими бессовестными глазами явиться.
— У меня бессовестные глаза! А про свои грехи не помнишь? Хочешь, я твоему мужу про твои шашни с Ахметом расскажу!..
— Заткнись! — Зашипела и стала выталкивать непрошенную гостью за порог Августина.
Славка сразу понял, о ком идет речь. Он летом отдыхал в пионерском лагере, где мать временно работала медсестрой, и знал завхоза совхоза, который снабжал пионерский лагерь продуктами, видел его рядом с матерью, которая представила его сыну на пикнике, как своего хорошего знакомого и друга. Правда, при этом почему-то взяла с сына слово, что отцу он об Ахмете ничего не расскажет. Мол, ты же его знаешь — еще приревнует, станет допытываться — что да как, кто такой Ахмет, начнутся неприятности. Так что лучше сохранить все в тайне.
— А почему, если он твой друг, не понял тогда Слава, то это нужно скрывать от папы? Кто тебе ближе — он или этот Ахмет? — Как-то не по-детски серьезно спросил тогда мальчик. И после долго и много думал над тем, почему взрослые порой так странно и не честно ведут себя друг с другом. Живут под одной крышей, в одной семье и так легко идут на обман. Но свое слово он сдержал — по приезду домой мать не выдал. И вот теперь после всего увиденного и услышанного чувствовал себя перед отцом виноватым. Мать явно обманывала и предавала его.
Отец Славки от услышанного (дверь в соседнюю комнату была открыта) буквально остолбенел. А потом почувствовал, что его переполняют негодование и боль, достающие до самого сердца.
Он встал из-за письменного стола и прошел в соседнюю комнату. Вытолкав за двери свою подружку и вернувшись в гостиную Августина, хотя и явно расстроенная, сделала недоуменный вид и спросила: "Что это с тобой? Ты, отчего весь так побледнел"?
Славка сидел на кухне и слышал весь этот разговор.
— Со мной? — Переспросил сухим голосом отец.- Это я хочу знать, кто приходил, и что случилось с тобой? Что все это значит?
— О чем ты? — Сделала вид, что не понимает Августина.
— О наркотиках! — повысил голос отец. — Я все слышал.
— Да тебе померещилось. Перетрудился, наверное, все пишешь и пишешь без отдыха, ну разве так можно!
— Ты что, меня за глупого принимаешь, неужели я уже должен не верить собственным ушам? — Возмутился отец.
— Да что ты ко мне пристал? Какие наркотики? О чем это ты?
— О пропаже в больнице. Может, мне сходить туда сейчас и самому удостовериться в том, что это правда, и ты к этому имеешь какое-то отношение?
— Ты, Декабрев, вообще с ума спятил? Ни о чем таком мы даже не разговаривали. Ленка за рецептом пирога ко мне зашла на минутку, вот и все. — Слава, ты посмотри, обратилась она к сидевшему на кухне сыну, у нашего отца от вчерашней выпивки, похоже, глюки пошли.
Славка понимал, что это не так, и никак не откликнулся на слова матери, молча и насупившись, сидел за кухонным столом, и, глядя с третьего этажа в окно, за которым зеленели раскидистые тополя, и клены воинской части, виднелось почти ясное, с прядями перистых облаков, небо, рисовал пейзаж. Он был одаренным мальчиком. Отец, сам в детстве занимавшийся в изостудии городского Дворца пионеров у ставшего потом широко известным в стране художником Виталия Рыбакова, рано приобщил его к живописи и помогал ему своими советами. Будучи поэтом и писателем, подсказывал, как в капле воды или в обычном кленовом листке, просвеченном ярким солнцем, можно увидеть целый мир, живущий по своим, чаще всего не известным людям, законам. Славка с удовольствием погружался в него и иногда, словно растворялся в нем, любуясь прекрасными видами небольшого парка, поднимавшимися за ним и хорошо видными в ясную погоду белоснежными вершинами и пиками Большого Кавказского хребта, близкими предгорьями, поросшими фиолетовым кустарником и деревьями. В такие минуты он вспоминал про кавказские рисунки Михаила Лермонтова и гималайские полотна Николая Рериха с их неповторимым космосом и философией, впитанной от самой природы. Ему тоже хотелось стать таким же известным и хорошим художником. Но теперь над всем этим, похоже, словно черная туча, нависла настоящая угроза. Спокойная и размеренная жизнь могла круто измениться.
— А чем она тебе грозила, про какие — такие грехи намекала? — Стал допытываться отец у матери. И почти каждое слово их ссоры задевало мальчишку за живое.
— Да что ты от меня хочешь? Я говорю, что тебе все послышалось! — Перешла на уже повышенный тон и мать Славки. А потом пустила слезы и стала театрально изображать большую обиду: "Да как так можно не доверять любимому человеку, с которым прожил больше десятка лет! За что ты меня обижаешь? Почему обо мне так плохо думаешь"?
— Да потому, что ты дала повод. Маленькая ложь рождает большие подозрения. А ты мне лжешь прямо в лицо!.. Ну, шекспировский сюжет и только. Вся жизнь театр, и люди в нем — актеры!
— Да не лгу я тебе, не лгу, чем хочешь, поклянусь! — Закричала, уже выходя из себя, мать.
Славка буквально вбежал в комнату, подумав, что отец сейчас сможет прийти в ярость и не сдержаться. Он подскочил к выясняющим отношения родителям и встал между ними. Потом повернулся к матери и в свою очередь, прямо глядя ей в глаза, сказал: "Ты обманщица и лгунья, папа правильно говорит. Я больше не хочу с тобой жить под одной крышей, ты нас предала"!
— Да как вы смеете! — Не сдавалась и не признавалась в неправде мать. — Вы еще пожалеете об этом!.. Не хотите со мной жить, и не надо. Вот уйду, еще вспомните и пожалеете.
Отец тогда с какой-то глубокой печалью и болью взглянул на сына, махнул рукой, поняв бессмысленность такого разговора и, резко повернувшись, прошел к себе в комнату, снова сел за письменный стол. Но ему в тот день больше не писалось... Славка понял, что мать расстроила отца в конец, и между ними образовалась пропасть, которая со временем могла привести к полному разрыву. В его собственной душе тоже стало как-то не по себе, словно появилась какая-то трещинка.
Впрочем, как он уже понимал, все это было, как бы предопределено тем, что мать и отец, симпатичные, даже красивые люди, очень видная пара, как о них говорили старшие — знакомые и родственники их семьи, — были совершенно разными людьми. Он — известный в республике журналист и писатель, вечно занятый какими-то большими проблемами, погруженный в творчество. И она — простая медсестра — крепко сбитая красавица, которой хотелось постоянного внимания мужа или других мужчин, денег и развлечений, жившая совсем другими интересами и в другом, лишенном иллюзий и какой бы то ни было духовности мире. А в этом мире она видела четырнадцатилетних девочек-школьниц с бриллиантовыми кольцами и перстеньками на пальцах и серьгами в ушах, родители которых, хотя и занимались незаконными сделками и спекулировали на рынках или по-крупному воровали у государства, но были состоятельны, имели крутые особняки и шикарные авто. О чем ей, несмотря на вечные больничные хлопоты и на упорную работу мужа, пока приходилось только мечтать. В то же время от соблазна с легкостью необыкновенной получить такие же украшения и дорогие вещи (только угоди какому-нибудь заглядевшемуся на тебя богатому мужчине) у нее кружилась голова. Казалось, сделай шаг, протяни руку — и у тебя будут такие же массивные золотые серьги с бриллиантами, колье, перстни, платья из парчи и так далее. Не случайно же, когда она сблизилась с Ахметом, делавшим ей дорогие подарки, то как-то в раздражении проговорилась Славке насчет своего знакомого: «Это весьма состоятельный и уважаемый человек, не чета твоему отцу».
— Мой папа талантливый и честный человек, а этот — какой-то завскладом вонючий, пропахший селедкой! — с обидой заступился тогда сын за отца.
— Да, вонючий завскладом, но он, заметь, кроме селедки, пахнет еще и большими деньгами. А твой отец, сколько ни пашет, больше трех сотен в месяц не зарабатывает. У Ахмета такие навары порой за день получаются.
— Славка тогда не стал дальше слушать рассуждения матери и, схватив футбольный мяч, стремглав вылетел из квартиры, побежал играть на поляну с ребятами, дожидавшимися его. Но эти слова матери он запомнил надолго. Последней каплей его терпения и терпения отца стало то, что ушедшая от них мать уже через пару месяцев даже не скрывала своих отношений с другим мужчиной. Как-то прямо у них на глазах села к нему в машину, словно не обратив внимания на сына и брошенного мужа. От такого безразличия у Славки сильно сжалось и затем гулко забилось сердце. Отец, как он видел, побледнел от негодования и подошел к "Жигуленку", за стеклом которого виднелось отвернувшееся от них и улыбающееся Ахмету лицо еще не разведенной по суду супруги. Хотел открыть дверцу. Но, видимо, испуганный от такой неожиданности Ахмет нажал на "газ" и машина, взревев мотором, резко тронулась с места, помчалась по подъезду к шоссе Баку — Ростов-на-Дону. Отец и сын сделали последнюю попытку образумить жену и мать, сходили к бабушке, где та жила после размолвки. Но все оказалось напрасным. За год мать ни разу не зашла к Славке. И он на нее затаил в своей душе большую обиду. Отец поначалу стал частенько прикладываться к бутылке. А потом взялся за ум и решил, чтобы не изводить себя и сына даже случайными встречами с супругой, развестись с ней и переехать в другой город. Куда-нибудь подальше, чтобы больше никогда не видеть Августину, принесшую ему столько боли и страданий. Даже больше того — фактически обворовавшую и оболгавшую его. Забрала все накопленные отцом сбережения. Отец в последнее время перед разводом зарабатывал и подрабатывал неплохо, хотел купить себе "Жигули". Вообще у него были возможности сразу и много "заработать". Взятки за "компромат" на своих конкурентов или после его журналистских расследований отцу иногда приносили целыми кейсами. Но он взяток не брал, подрабатывал с другом — фотокором республиканской газеты на оформлении наглядной агитации для промышленных и сельскохозяйственных предприятий. Иногда у него в месяц выходило больше двух тысяч рублей. Что по тем временам было немало. Директора заводов, если не воровали, зарабатывали меньше. Такие деньги тогда можно было заработать только где-нибудь на севере или за границей. Славка это знал. Как знал и то, что однажды отцу при содействии матери, как выяснилось позже, пытались подбросить в квартиру кейс с крупной денежной суммой, чтобы скомпрометировать его. К тому же мать заставили написать в обком партии незаслуженную кляузу на отца, от которой он долго не мог отмыться. А когда и это не помогло, стали преследовать и шантажировать, пытались запугать. Вот они и решили уехать в Сибирь, куда отца приглашали на работу в одну из газет. Квартиру и мебель, практически все оставили в родном городе Августине и младшему пятилетнему брату Славки, который по суду остался с матерью. Заниматься дележом квартиры и имущества отец не стал, хотя приближались совсем другие времена, и получить новое жилье по очереди в горисполкоме или райисполкоме становилось все проблематичнее. А для покупки квартиры или дома денег у них уже не было. Августина, у которой оставался ключ от их городской квартиры, как-то незаметно нагрянула туда и подчистила все по "сусекам", после чего все отцовские сбережения припрятала в доме у своей матери. И после сделала вид, что ничего об этом не знает, на квартиру к мужу не наведывалась. Короче говоря, самая, что ни на есть, пакость и подлость с ее стороны вышли. И все же, уезжая, отец с сыном навели в доме, куда больше никогда не возвратились, идеальный порядок, по привычке забили холодильник продуктами. Славка, чтобы усовестить мать, даже выжарил и выдраил добела все сковороды. Они стали, как новенькие. При матери скарб такой чистотой никогда не блистал. С собой они взяли только одежду, книги да памятный для отца ковер, выделенный ему в качестве поощрения по очереди в его редакции, когда он работал на Мангышлаке.
По приезду в марте 1985 года в сибирский шахтерский город в Кемеровской области Славка с отцом жили вначале с месяц в гостинице, а потом, поиздержавшись, перешли в общежитие, где им по ходатайству редактора газеты выделили отдельную комнату. Обещанной в вызове-приглашении по прибытию отдельной квартиры, как нередко в ту пору водилось в таких случаях, не оказалось. Пришлось довольствоваться тем, что было. К счастью, соседи по общежитию Декабревым попались хорошие. Молодой горный мастер Миша, незадолго до них приехавший сюда по распределению после окончания института в Свердловске, и опытный, но одинокий и интеллигентный маркшейдер шахты "Таежная", с которыми они жили дружно и в полном согласии. Маркшейдер Владимир Федорович быстро сошелся с отцом Славки, и они даже вместе готовили обеды, а когда отец и в выходные был занят срочной работой, то занимался с мальчиком своего нового знакомого, рассказывал ему о шахтерской жизни, тайге и Сибири, откуда он был родом. Вообще он родился неподалеку в Томской области, на берегу Оби, в небольшом городке Асино, был большим любителем природы, а вот охотой и рыбалкой не увлекался. Предпочитал им "тихую охоту" — хождение по грибы, которых в тайге было много. Позже, когда отец Славы уже проработал в новой редакции несколько месяцев и подошел дождливый, с небольшими солнечными просветами, август, они вместе ходили в тайгу, близко подступившую к городу. Во время одного из таких походов под сенью старых елей, сквозь густые и разлапистые ветви которых едва пробивались солнечные лучи, и было не по дневному сумеречно, Славка нашел белый гриб — шампиньон, весом килограмма в полтора. У него была шляпка, сравнимая с каким-то диковинным женским беретом. Рядом росло еще несколько крупных, но в то же время молодых, не червивых еще, грибов. От такого улова Славка пришел в неописуемый восторг и радостно закричал на всю тайгу, пытаясь поблагодарить ее за посланную удачу. Отец и Владимир Федорович, сбросив рюкзаки с плеч для короткого привала, улыбались, как дети. Славкино восторженное настроение перешло и к ним. На душе было свободно и легко. Хвойный лес и тайга вообще благотворно действовали на человеческую психику, успокаивали их, наполняли легкие и кровь живым кислородом и здоровьем. Два взрослых приятеля и мальчик с удовольствием совершали такие прогулки, отдыхая от напряженных и нервных трудовых недель. Условия труда на шахтах к тому времени требовали принятия срочных мер. Прежде всего — по улучшению крепления забоев и штреков. Да и вентиляция на этом и ряде других объектов нуждалась в техническом совершенствовании. Ведь пробы воздуха в шахте нередко показывали повышенную загазованность, появление метана на отдельных участках, сильную запыленность забоев. А угольная пыль вкупе с природным газом — ничто иное, как гремучая смесь, по взрывной силе сравнимая с мощной бомбой. Не дай Бог, кто из рабочих нарушит технику безопасности, не выдержит, прикурит припрятанную под комбинезоном сигарету, и пиши «пропало» — взрыв обеспечен. Об этом Владимир Федорович рассказывал отцу Славки, об этом, после посещения одной из шахт и изучения ситуации на месте, написал Декабрев. В итоге и на того, и на другого, как говорили тогда, "покатили бочки", стали доставать под разным предлогом. Мол, ни фига не смыслят в вопросах экономики и безопасности на производстве, а лезут не в свое дело — начальству спокойно жить мешают. Но когда на "Физкультурной" произошел взрыв, от которого пострадало 38 человек, многие погибли, такие реплики и выпады в адрес отца и дяди Володи исчезли как бы сами по себе. Ведь на "Таежной" и других шахтах, расположенных вокруг города, были схожие проблемы. К тому же на шахте, где работал дядя Володя, началось следствие по делу о крупных хищениях каменного угля, один из сортов которого — антрацит — был особенно ценен, так как использовался в металлургии для выплавки чугуна из руды. Славка, перешедший из шестого в седьмой класс, по учебникам этого еще не знал. А вот из рассказов дяди Володи уже хорошо представлял себе, как ценен добываемый тем с глубины в несколько сотен метров под землей уголек, с помощью которого не только выплавляли металл в домнах, но и отапливали жилые дома во многих городах страны. Вообще он рано тогда узнал немало такого, что значительно расширило его представления о жизни и взрослых людях. Дядя Володя утвердил его в мысли, что отец у Славы — хороший человек. И это для мальчика было, как бальзам на душу. Вообще все у него в сибирском городе складывалось неплохо. Отец сразу по приезду определил его в школу, отвел в зимний бассейн и устроил в секцию по спортивному плаванию, летом приобрел путевку в пионерский лагерь, находившийся в сосновом бору на берегу красавицы реки Яи. Неподалеку от Красного Яра — малой родины русского поэта Василия Федорова. Там была такая красотища, что, аж дух захватывало. Что-то наподобие малой сибирской Швейцарии. Яя, меняя направления течения, то бурлила на перекатах под невысокими холмами, поросшими корабельными соснами, подпиравшими небо, то вырывалась на простор широкой долины с неповторимой зеленой фантазией привольного луга и задумчивых лиственных деревьев — верб и ив, осин, ольхи и лозняка. Эти деревья гармонично дополняли друг друга и отражались, тонули в гладких водах красавицы-реки тонкими акварелями. Здесь было столько поэзии и чистоты, что даже грубая душа не выдерживала и, впитывая ее, невольно начинала петь. А в унисон этому пению где-то неподалеку выводил свои колеса виртуоз соловей, чуть поодаль куковала кукушка. Славе нравилось в этих местах. Он продолжал рисовать пейзажи, играл с мальчишками в футбол, бегал наперегонки по широкой туристической тропе, проложенной над неповторимым берегом Яи, любовался ставшими редкостью глухарями и тетеревами, рябчиками в спокойных лесных кущах и на одиноких полянах, разбросанных, словно большие солнечные прогалины в вечнозеленом массиве тайги, то там, то здесь. В прозрачной Яе он видел больших, то застывших, словно мертвые в момент приближения добычи, то стремительных, как молнии, щук и налимов, охотившихся на мелкую и переливающуюся на солнце чешуей плотву. Отношения с местными ребятами у Славки быстро наладились. Как и отец, был он открытым и общительным, к тому же многое уже умел и знал, активно участвовал в жизни пионерского отряда, боролся за его спортивную честь, получил одну из первых в своей жизни Почетных грамот, и это придавало ему авторитета в мальчишеской среде. Он был этим доволен. Все, что осталось в родном городе, постепенно забывалось. Одно настораживало. Вскоре отец встретил в шахтерском городе молодую и красивую женщину с двумя детьми. И, как догадывался, Слава, похоже, влюбился в нее. Стал позже приходить домой, меньше времени проводил с ним. "Вот и путевку ему в лагерь, наверное, потому взял, чтобы больше времени со своей новой знакомой проводить". — Поначалу подумал он. Но когда отец в ближайшие выходные приехал к нему и почти весь день провел с ним рядом с пионерским лагерем на берегу Яи, где они купались и вместе плавали за желтыми кувшинками, долго, как самые близкие друзья, говорили, изменил свое мнение об отце. Но, все же спросил: "А тетя Надя тебе нравится? Вы что, хотите пожениться"?
— Понимаешь, сынок, нельзя же мне всю оставшуюся жизнь без хозяйки куковать. Женщина она видная и душевная, чужую боль понимает, будет тебе как мать. Но если ты против, то будем жить отдельно, как и раньше".
— Да знаешь, пап, чего тебе одному, без женщины, жить. — Как-то по-взрослому рассудил тринадцатилетний сын. — Женись, если хочешь"!
— Ну, с этим мы спешить не будем. Один раз уже поспешил... — Ответил отец. Присмотримся повнимательнее друг к другу, попробуем пожить под одной крышей, а там видно будет". В следующие выходные отец приехал в пионерский лагерь не один, а с тетей Надей, которая наготовила для Славки разных пирожков и сладостей и все хлопотала, чтобы он попробовал то одного, то другого.
Славку в свою семью тетя Надя приняла радушно. Никакого подвоха от ее расспросов и первого разговора с ней Славка не почувствовал. Да и в последующие дни и месяцы никакой разницы со своим сыном, младше которого Славка был на год, и шестилетней дочкой не делала. Ребята быстро подружились. И, видя это, отец и его новая подруга были счастливы. Ведь отец тоже со всей теплотой души относился к ее детям. Но однажды он пришел с работы и застал Славку с красными от недавнего плача глазами и серым лицом, как вылинявшие и потемневшие от времени стайки — деревянные сараи местных жителей,- в которых они держали домашнюю живность и картофель, консервы и другие продовольственные припасы.
— Сынок, тебя что, кто-то обидел? — Сразу поинтересовался отец.
— Да никто, все нормально! — отмахнулся мальчишка. — Это я так, мать и бабушек вспомнил, соскучился по ним. — Попытался успокоить мальчик отца.
— Ты кого хочешь обмануть? Ни словом накануне о них не обмолвился, был весел, а тут в тоску и слезы? Что-то ты, брат, темнишь! — Не поверил отец. Но утомлять сына дальнейшими расспросами не стал. А прошел в дом и поинтересовался у своей новой подруги: "Надь, в чем дело, что это Славка зареванный такой"?
— Да мать моя приходила, отругала его за то, что он Андреев велосипед взял и катался на улице.
— А ей что, жалко что — ли? Он же мальчишка, смывая мыло с рук под умывальником, удивился такому обороту отец, явно не ожидавший ревнивого отношения со стороны своей будущей или уже настоящей тещи. — Свой велосипед у него в общежитии остался, надо бы сходить за ним.
— Ну и сходил бы, а то им одного не хватает. Хотя дело не в этом. Тут мать моя масла в огонь подлила. Я ее сама за это отчитала, разругались вдребезги, ушла домой обиженная. Сказала, что больше ее ноги у нас не будет.
— Слушай, но это же, не нормально, дикость какая-то, чтобы из-за велосипеда и вот так — бить прямо по мальчишескому сердцу обидными словами.
Как позже выяснилось, Славку теща назвала чужим, живущим не в своем родительском доме. И каждый раз, приходя все же позже к дочери и внукам, она демонстративно показывала ему, что он и на самом деле для нее чужой. А отец его вообще какой-то чурка с Кавказа. Очень похожего на него мужика она вроде бы прошлым летом даже видела в их шахтерском городе. Приезжали кавказцы на заработки.
— Мой папа сюда никогда ни приезжал, вы его с кем-то путаете. — Услышав этот разговор пожилой женщины с его мачехой, не промолчал Слава. — И вообще вы, Клавдия Ивановна, на него зря наговариваете. Мой папа русский человек.
— Ну, ты видела, еще и оговаривается, стервец. Старших поправляет. Да какие вы там, на Кавказе, русские? Чеченцы и чурки вы и есть. Это мы — сибиряки — русские, веру свою и чистоту крови сохранившие...
— Мама, да как вы так можете! Ну, что вы такое говорите! — Всплескивала руками расстроенная Надежда.
— А то и говорю, что от этой неруси можно чего угодно ждать. Смотри, чтобы этот шустрый пацан твоей Ирке подол не задрал, пока не поздно, смотри в оба, а то и до беды недалеко!
Надежда понимала, куда клонит ее мать, и это приводило женщину в отчаяние. Она, то молчала, словно не слыша несправедливых обвинений со стороны своей сердечницы-матери, жившей в отдельной однокомнатной квартире, полученной от фармацевтической фабрики, находившейся неподалеку, когда мать лишь изредка заглядывала к ней и внукам, то начинала с ней ругаться, постепенно распаляясь и переходя на крик и слезы. Нормально жить мать ей не давала. Постоянно упрекала то в одном, то в другом. В последнее время нередко говорила, что дочь забыла ее. А Надежду это обижало и она, в свою очередь, стыдила ее за то, что та не видит, как она занята, сколько у нее хлопот, никогда не придет и не позанимается с внуками, хотя на пенсии. А если приходит, то только жалит кого-то, словно змея, подпускает всем яду. Ну, разве так можно с родными и близкими! С мальчонкой, лишенным материнской ласки!..
— Послушай, Надежда, позволь мне с тещей поговорить, что она за бред несет, узнав о неприятных разговорах, предложил отец. За кого она нас вообще принимает!
— Да за чужих. Не хочет она вас признавать своими. Настаивает, чтобы я снова с первым мужем сошлась. А что я с ним видела? Одни его измены и пьянство. Я только с тобой и увидела свет в окошке. Не обращай внимания.
— Извини, как это не обращать, если она мальчишку обижает. Я же к твоим детям со всем сердцем отношусь, не считаю их чужими.
— Ты — совсем другое дело. Я — тоже. А вот она — это моя боль и несчастье, не хочет она счастья для меня, как я вижу. — Заплакала вначале тихо, а потом зарыдала в голос Надежда.
В это время дверь из сеней отворилась и на пороге появилась незабвенная теща с обиженным и сердитым лицом. Из-за ее спины выглядывала черноокая и набычившаяся, враждебно поглядывающая на Славкиного отца тетка Надежды, приехавшая из Томска погостить к сестре и сразу после ее рассказа взявшая выгодную для себя сторону в разгоравшемся конфликте. Опытные бестии знали, как посеять семена недоверия и разжечь пламя внутри новообразованной семьи, били в самое больное для Славки, его отца и мачехи.
Посмотрев на распоясавшихся пожилых женщин, не выбиравших выражений и явно провоцировавших его, отец не выдержал и в свою очередь высказал им в лицо что-то неприятное и резкое. От чего те вначале оторопели и, словно воды в рот набрали, а потом разразились невиданной бранью. Отец понял, что их не переубедить и говорить с ними далее о чем бы то ни было совершенно бессмысленно. Когда они удалились, он попросил Надежду собрать его вещи, а сам вышел с сыном из почерневшего от времени и человеческих страстей дощатого дома, построенного на шахтерской улице еще в двадцатые годы прошлого века. Затем направился с сыном в общежитие, где за ними сохранялась их меблированная комната с установленным в ней по его просьбе цветным телевизором. Комендант общежития, в прошлом шахтер, потерявший во время обвала в забое руку, пошел навстречу. После статьи Декабрева в городской газете о проблемах безопасности на шахтах, о чем местные журналисты даже боялись заикаться в прессе, он относился к нему с уважением. А когда отец Славы заступился в печати за несчастных нервно-психических больных из расположенного в городской черте психо-неврологического диспансера — зауважал еще больше. Ведь их нещадно эксплуатировали на разгрузке товарняков или заставляли в тайге с колотушками в руках залазить на высокие кедры и сбивать шишки с орехами, отчего некоторые из них, срываясь вниз, получали увечья или тяжелые травмы. Он понял, что Декабрев легких дорог в своей жизни не выбирает, ведет непримиримую борьбу с человеческой жестокостью и несправедливостью, существующими в обществе. Таким людям живется не просто, но они, как надежда на лучшую жизнь, нужны людям, которых привыкли держать за "винтики" или какую-то мошкару, надоедающую начальству своими жалобами и заботами. Отец Славы работал в газете заведующим отделом писем и жалоб, и к нему народ за помощью и поддержкой, почувствовав в нем настоящего журналиста и человека, валом валил. Декабреву было трудно и хлопотно от такой жизни, но он получал от нее удовлетворение и человеческую благодарность, был по-своему счастлив. Слава и кое-что просветлявший в его голове насчет отца дядя Володя это видели. Как видели и другое — как после вызовов на ковер в горком партии или в горисполком, в кабинет главного редактора за смелые статьи отец, словно сжимался от душевной и физической боли и серел лицом. Владимир Федорович, сам немало испытавший на своем веку, наполучавшийся шишек от чиновников-номенклатурщиков, сразу понимал, что к чему и вытаскивал отца и Славку, как только подходили выходные, на очередную прогулку в тайгу.
Однажды, когда доехали на автобусе до шахты "Таежная" и прошли мимо нее по проселочной дороге до небольшого озерца, поросшего по берегам молодым, почти сиреневого цвета лозняком и подростом осин, они нечаянно набрели на громадного сохатого. Чуть поодаль в зарослях стояли, лакомясь молодыми ветками и листвой, взрослая лосиха и лосенок. Легкий ветерок дул с их стороны, поэтому они сразу не учуяли появление людей, и Славка, как завороженный, осторожно остановленный дядей Володей, смог наблюдать за этой свободной и, как ему показалось, счастливой лесной семьей. Особенно любопытно было наблюдать за полугодовалым лосенком, все еще искавшим сосцы под брюхом у матери и тыкавшимся в коричневато-розовое вымя матери своей тупой мордочкой.
— Ты посмотри, какие у них глаза, почти человеческие, сколько в них настороженности и тепла. Посмотри, как лосиха смотрит на своего сынка! — Изумленно и восторженно подсказывал Славе полушепотом дядя Володя. — Ну, живые души, живые они и есть. Не понимаю, как таких можно убивать, решительно не понимаю, словно люди и звери поменялись местами и своим предназначением.
— О чем это ты? — Тоже полушепотом спросил его отец.
— Да поговаривают, что совсем неподалеку в тайге лосей буквально истребляют местные начальнички. Без всяких лицензий ведут отстрел. Бают, даже бункер какой-то в тайге построили с холодильником, чтобы хранить в нем туши убитых лосей. Потом их разделывают, рубят на куски и отвозят на продажу в магазины.
— А ты откуда про это знаешь? — уточнил отец. А Славке от рассказа дяди Володи стало явно не по себе. Ну, как таких прекрасных животных с карими, почти человеческими, умными и добрыми глазами можно убивать!..
— А ты в магазинах видел, что под видом говядины продают? Бизнес у них! В азарт, черт бы их побрал, вошли. Деньги делают. Скоро лосей станут в Красную Книгу из-за такого бизнеса заносить. И вот такую картину, как сегодня, мы долго еще не увидим — все дальше от города лоси в тайгу уходят. Почуяли для себя угрозу от людей. Точнее, — от браконьеров. Какие они люди! Бездушные хищники и только!
— Слушай, это интересно. Надо бы разобраться! — Прошептал отец и в его глазах загорелся профессиональный огонек журналиста.
— Не лезь ты в это дело, шею свернешь. А сам не свернешь, помогут! — Как-то мрачно и загадочно высказал свое суждение по этому поводу Владимир Федорович.
— Дядь Володь, да разве можно животных беззащитными оставлять? — Поддержал отца Славка.
— Нельзя, но это не твоего ума дело. И отца ты не подзадоривай, не втравливай в это гнилое дело. За ним страшные люди стоят, я знаю. Точно шею свернут или застрелят.
Отец к совету приятеля прислушался, и сразу выступать в газете на лосиную тему не стал, а накатал письмо в ЦК КПСС, откуда вскоре приехала комиссия и в городе началась комплексная проверка. А вскоре разыскали на одной из заимок в тайге бункер с лосиными тушами и дефицитными товарами. Подцепили к массивной металлической двери стальной трос, дернули трактором. И когда мощная и тяжелая дверь вылетела наружу с громким скрежетом и звоном, проверяющие, среди которых были и работники прокуратуры, обнаружили под землей большой склад. Внутри его находились стеллажи, заваленные импортными и отечественными товарами, каких в обычных магазинах никогда не было. А потом подтвердились и более серьезные факты, о которых в своем письме в ЦК КПСС сообщил Декабрев.
— Ну, что, настучал в Москву, доволен! — Распекал после этого отца первый секретарь горкома партии.
— Так вы же меня не приняли, и выслушать по серьезным вопросам не захотели, в газете некоторые из моих материалов публиковать запретили, чего же теперь после драки кулаками размахивать?
— Ты посмотри на него - правдолюба и правдоискателя! Прямо героем себя чувствует. Приехала по его вызову комиссия на неделю, наведет порядок, угомонит злоупотребленцев. Он первый о выявленных вопиющих фактах сообщил в столицу! Ты думаешь, я об этих фактах и фактиках не знал? Да у нас здесь все знали. Но как с этой махиной подпольной бороться? Ты хоть представляешь себе масштабы того зла, что уже давно укоренилось на нашей земле? Насилуют ее, сосут ее соки и уничтожают ее богатства и красоту, а мы порой просто бессильны.
— Ну, прямо-таки бессильны! — Парировал такой театральный прием отец Славки. — В ваших руках вся полнота власти. Может, все не так уж и сложно, просто вам не хочется отказываться от своего кусочка, который вы вместе с другими начальниками получаете здесь от незаконно выпекаемого "пирога"?
— Ну, ты это того, хватил, скажу я тебе. — Сделал обиженное лицо первый секретарь горкома. — Осторожнее на поворотах, а то можно и за клевету ответить.
— Какая же это клевета? Чистая правда. Вы посмотрите на то, что в городе делается, глазами не первого секретаря, хозяина города, а простого человека. И вам все сразу станет ясно. Я вот, к примеру, и многие другие, по общежитиям ютимся, а в городе недавно стало известно о десятках не зарегистрированных и, стало быть, незаконно построенных жилых домов. Это как вам — не факт?
— Ну да, конечно. Без тебя тут никто и ничего не видел. Ты приехал и всем глаза на все пакости жизни открыл. — Продолжал гнуть свою линию, сидевший под большим портретом Л. И.Брежнева, первый секретарь. — Молодец, ничего не скажешь. Пожил бы в моей шкуре хотя бы с годик, тогда бы понял, что такое директорский корпус в Сибири и как с ним бороться. Не я, а он тут главный хозяин. Но я вижу, мы с тобой так, ни до чего и не договоримся. Ты меня понимать не хочешь.
— Почему же? Поддержите меня, встаньте на мою сторону, и я вас отлично пойму и оценю.
— Нет, парень, Сибирская провинция, как я вижу, не для тебя. Надо тебя отсюда в столицу или куда-нибудь в цивилизованную Европу выслать. Тут тебе делать нечего. Тут ты чужой. И все, хватит. Закончим на этом бесполезный разговор.
Его пересказ дяде Володе в их небольшой комнате в общежитии Славка, рисовавший ранее увиденных в тайге лосей, слышал отлично. И за стойкую позицию уважал отца. А дядя Володя почему-то, чем больше отец рассказывал, тем больше хмурился и становился, как черная туча.
— Сволочи, суки! — Наконец-то не выдержал он. — У меня отец вот таким же правдолюбом был. За что и пострадал. Расстреляли его в Ростовской тюрьме при Сталине. А беременную мать в Сибирь с моей старшей сестрой сослали, в Асино. Я, по идее, должен был на Дону родиться, а пришлось на Оби свет увидеть. Правда, уже без отца родного. Вот как бывает. И сколько здесь таких, как я, других — с ущербными и переломанными судьбами! Эх, Россия! Думал, ну, вот-вот и наступят лучшие времена. А нас снова в дерьмо мордами тычут, рты затыкают. Сколько же можно!..
— Да, печально и прискорбно! — Согласился с ним отец. — Но сидеть, сложа руки, и молчать нельзя. Я думаю, что все-таки найдутся в стране здоровые силы, которые повернут ее в правильном направлении, изменят жизнь к лучшему.
— Когда еще и кто? — Скептически улыбнулся дядя Володя.- Ты, Николаевич, что, такой наивный, не понимаешь, как прочно Зло укоренилось на нашей земле?
— Понимаю. Но все-таки верю в скорые перемены.
Отец не ошибся. Чутье поэта и журналиста его не подвело. Примерно через три-четыре месяца после разговора с первым секретарем в горкоме и позже — дядей Володей в гостинице по телевидению выступал на известном апрельском (1985 года) пленуме ЦК КПСС с докладом о необходимости перестройки в стране Михаил Горбачев. По своему содержанию, как показалось отцу Славки, это было то слово, которого давно ждали в обществе. Похоже, к руководству страной, действительно, приходили здоровые силы. И, наивно веря в очередную идею по очищению страны от пороков и злоупотреблений, он готов был засучить рукава и работать, работать и днем и ночью. Но они с сыном были уже далеко от шахтерского города, где он со своими статьями и обращением в ЦК КПСС понаделал столько шума и привлек внимание центральных властей к реальным, а не придуманным, проблемам сибирской глубинки. К скорому отъезду из того города его подтолкнули самым грубым и отвратительным способом. Первый секретарь горкома КПСС на все это закрыл глаза. Когда Декабрев понял, что на него и Славку начали настоящую охоту в злосчастном сибирском городе с помощью обычных уголовников, то из боязни за судьбу сына, которого уже травили в школе и нередко припугивали, решил переехать на новое место, в Одесскую область. Вот там он и увидел выступление Михаила Горбачева по телевидению. И там же вскоре понял, что многим перестроечным идеям не суждено сбыться. Потому что страна так серьезно погрязла в очковтирательстве и злоупотреблениях, криминале, стала неуправляемой из Центра, что многое из задуманного генсеком — не больше, чем утопия. Предстоял еще долгий и кропотливый путь по выводу великой державы, уже охваченной пламенем сепаратизма, из глубочайшего кризиса.
В Одесской области он столкнулся с целым "букетом" проблем, от ядовитого аромата которых у людей не только кружились головы, но и нередко вообще отлетали в сторону. К примеру, одного из молодых пастухов в приграничной зоне подвыпившие городские начальники перепутали с диким кабаном, когда он пробирался сквозь прибрежные заросли рядом с Дунаем, и застрелили в том месте, где всякая охота вообще запрещена. Застрелили и зарыли, скрыли свое преступление от милиции и пограничников. Но когда последние делали очередной обход границы и приграничной зоны с собакой, та учуяла прикопанного под землей человека. Раскопали и ахнули — так это же знакомый им восемнадцатилетний пастух из близлежащего села. Уголовное дело завели, но расследование вели вяло, без особой охоты. Виновных так и не нашли. Вот и обратились родители парня к отцу Славки, который и здесь в короткое время успел прослыть честным журналистом, к тому же имеющим связи с московскими изданиями, "Комсомолкой". Вслед за родителями убитого парня к нему потянулась целая вереница абсолютно беззащитных и загнанных местным начальством в угол людей. Они уже почти потеряли веру в справедливость и вот только теперь, с его появлением в приграничном городе, вновь почувствовали в душах огоньки надежды на то, что справедливость все-таки есть и ее можно добиться с помощью прессы. Но и тут отцу Славки сильно развернуть свою журналистскую и общественную деятельность не дали. Воспользовались простой формальностью, чтобы фактически выслать из погранзоны — у Декабрева не было прописки, а сам себе ее дать он не мог. Начальство же не хотело. С полгодика приглядывалось к новому строптивому журналисту, затем обожглось от некоторых его публикаций, посланных в "Комсомолку" и другие центральные газеты, и стало с помощью подручных "выкручивать ему руки". В горотделе КГБ отца, как он потом рассказал сыну, три с половиной часа допрашивали, как говорится, с пристрастием. Выясняли, зачем он приехал в погранзону, какие у него цели, кто его сюда приглашал и т.д. и т.п. И когда "выяснили", что он не шпион, и никакой подрывной или разведывательной деятельностью не занимается, а только честно исполняет здесь свой долг журналиста, работает в городской газете, куда его пригласил на работу главный редактор, то намекнули, что ни жилья, ни прописки, обещанных ему ранее, он здесь не получит. Потому, что чужой и не понимает местной специфики. Оставаться же в погранзоне без прописки нельзя. Нужно выехать в 24 часа, если не хочет, чтобы его арестовали. В редакции газеты после этого ему, надо полагать, не без участия упомянутого выше горотдела КГБ, устроили очередной фарс и разнос с истеричными заявлениями и обвинениями в его адрес. Одна из работниц, помнится, кричала: "Вы посмотрите, у него ребенок, а он так смело себя ведет. Несчастный мальчик, сколько горя выпадет на его долю из-за такого отца"!.. Как будто он и вправду был виноват в том, что общество так разложилось, и в нем перестали действовать написанные в советские времена законы. Людей же использовали, как хотели. Он все это понимал, и вначале разозлившись на несправедливые упреки своих коллег, вскоре после этого уже жалел этих людей, вынужденных идти на поводу у власть предержащих. Но и о дальнейшей судьбе Славы он думал уже с некоторой тревогой — доля правды в словах еще вчера восторгавшейся его правдивыми публикациями сотрудницы, а сегодня по наущению начальства порицавшей его позицию, была. Нужно было принимать решение и то ли идти до конца, садиться в застенок и доказывать в суде, в письмах в вышестоящие органы свою правоту, либо выехать из пограничного городка. Ради безопасности и спокойствия сына он выбрал второе. За что приехавший позже представитель Одесского обкома партии назвал его малодушным человеком. Горазды были проверяющие в то время на "ярлыки".
А многие дела и журналистские расследования, начатые Декабревым в Одесской области, оставались к тому времени незаконченными. Чтобы завершить их, отец с сыном перебрались в близлежащий район Молдовы. Оттуда можно было при необходимости не без риска для себя наезжать на электричке в пограничный Рени и продолжать дальнейшие расследования. Что, собственно, Декабрев с помощью пострадавших от произвола властей и начальников людей в приграничной зоне и делал. Но он не знал другого, что здесь он встретит свою новую любовь и обретет свой новый родной дом. А Слава подрастет и поступит в художественное училище имени Репина в Кишиневе, там встретит свою первую любовь и после окончания "художки" рано женится. Как когда-то отец и его подруга, молодые не вступят сразу в официальный брак, а попробуют с годик пожить вместе под одной крышей. И потом, как по сценарию, спущенному свыше, разойдутся каждый своей дорогой. Правда, до этого прошло еще несколько непростых для Декабрева и его сына лет — в чем-то счастливых для них, в чем-то таких же тягостных, как и предыдущие, проведенные в других краях этой большой и необъятной страны, повсеместно пораженной к тому времени "метастазами" бюрократического произвола и медленного распада. Этот сложный и печальный процесс откладывал свой отпечаток на судьбах многих и многих людей, их характерах и климате семейной жизни. В канун известного Приднестровского конфликта, окончившегося, как известно большим кровопролитием, Декабреву и его новой семье снова всерьез пришлось думать о ее безопасности. За правдивые статьи журналистов теперь уже не распекали, а помещали в "Черные списки", отлавливали в темных и безлюдных закоулках, вывозили за город, обливали бензином и сжигали. Устрашали и членов их семей. Славка не видел всего этого только потому, что жил в Кишиневе, где страсти местных националистов выливались пока лишь в уличные и площадные митинги и многочасовые выступления с лозунгами типа: "Нам тесно. Русских — за Днестр, евреев — в Днестр"! Да еще — в редкие походы — то на Комрат, то на Бендеры для устрашения политических противников. В руках шествующих в таких колоннах, как правило, были факелы, обрезки арматуры, кастеты и ножи. Но официальные власти настоящих мер для наведения общественного порядка не принимали. Им, похоже, такие хулиганские и бандитские вылазки с участием криминалитета и переодетых, подвыпивших сотрудников милиции были на руку. Так как помогали решать политические и идеологические задачи силовыми методами. А Декабрев уже год, как сидел без постоянной работы, его травили и выживали из небольшого городка на юге Молдавии, где он встретил свою любовь и вступил в брак во второй раз. И здесь при всевластии партийно-советской номенклатуры он и его сын оказались чужими. В городке межнациональные и межклановые отношения накалились до предела, общественное мнение, которым манипулировали пришедшие к руководству республиканскими СМИ карьеристы и националисты, было сильно поляризовано. Оставалось только поднести спичку, чтобы вызвать настоящий пожар. А у Декабрева к тому времени родился маленький сын. Оставаться с ним и женой в полном ненависти городке было уже небезопасно. Он отправил их к тестю, на железнодорожную станцию, где у того был свой собственный дом. Старика уважали соседи, при случае они могли прийти на помощь. Да и супругу Декабрева они знали с детства — вместе выросли на одной улице. Поэтому там она чувствовала себя более-менее спокойно. Сам Декабрев оставался в своем коттедже, который они достраивали вместе со Славкой и супругой. Показываться на улице было опасно. Нервы у Декабрева уже сдавали. Как-то он не выдержал и в одиночестве выпил целую бутылку коньяку, чтобы забыться от всего кошмара, обрушившегося на него самого и его семью в последнее время.
Стояла теплая и тихая июньская ночь. Лишь кое-где побрехивали соседские собаки. Полная луна, похожая на далекий прожектор, направила через небольшое окошко кухни голубоватый и конусообразный столб света на деревянный пол, рядом с которым находилась деревянная лестница, ведшая на чердак. Декабрев собственноручно смастерил ее, когда благоустраивал дом. Теперь она в случае чего могла пригодиться. Правда, прятаться на чердаке от боевиков было бессмысленно, все равно бы нашли и расправились, если захотели этого. Внезапно в боковую дверь, служившую черным ходом из кухни, постучали. Декабрев услышал этот стук сквозь охватившую его дрему. Он быстро поднялся с кресла-кровати, поставленного в его кабинете, и через приоткрытую дверь прошел на кухню, взял в руки топор и спросил: "Кто там"?
— Открывай, козел, пришел тебе конец. Настала пора отвечать за свои статейки. Открывай по-хорошему, или сломаем дверь.
— Если вы вломитесь в мой дом, я взорву вас вместе с собой. — Предупредил полупьяных обидчиков Декабрев.
— А у тебя есть чем? — Раздался насмешливый голос за дверью.
— Найдется. Вот сейчас газовый баллон открою и чиркну спичкой. Не знаю, как в раю, но на том свете точно все вместе окажемся.
Непрошенных гостей это насторожило. Они стали материться и оскорблять его. Но взломать дверь, видимо, все-таки побоялись. Постояв с час и попугав его, пошли пить вино к соседу — милиционеру, которому Декабрев в принципе не сделал ничего плохого. Но соседу не нравилось, что рядом с ним — молдаванином — живет какой-то русский журналист, писака. Тем более что сержант нередко что-то привозил по ночам к себе и разгружал какие-то ящики в гараже, окошко которого выходило прямо на черный ход из кухни Декабрева. Журналист мог что-то увидеть и в чем-то заподозрить его. Вот и решил сержант ускорить события и воспользоваться удобным моментом, когда у Кишинева до предела обострились отношения с болгарами и гагаузами, а также с новопровозглашенной Приднестровской республикой, где на стороне противников были и молдаване, чтобы "выкурить" соседа и его семью с уже насиженного им места. Для начала он вообще-то отравил собаку Декабрева — красивую овчарку, которую Слава привез из Кишинева от своих новых родственников. Сосед окунул в раствор крысиного яда кусок мяса и перебросил его через забор собаке. Та и сожрала, а потом с корчами и муками издохла. Декабреву было очень жалко беднягу, он попытался промыть ей желудок, но спасти Эльзу уже не смог. Прямых же улик против соседа у него не было. Это он только позже узнал от него о его подлости и жестокости. Расправившись с собакой, сержант стал примериваться и к самим хозяевам соседского дома. Прослушивал их телефонные разговоры, сделав параллельное подключение к их проводам, звонил днем и ночью, угрожал расправой. Найти на него управу в райотделе милиции, где он служил, или в министерстве внутренних дел оказалось делом бесполезным. Там на сигналы Декабрева об угрозах ему со стороны соседа-милиционера, который после похода в Бендеры похвалялся тем, что привез оттуда автомат и гранаты, было бесполезно. И в райотделе и в министерстве дежурные отвечали как попугаи: " А, русская свинья, испугался, хочешь, чтобы мы тебя защитили, сейчас приедем и поможем тебе быстрее на тот свет отправиться"!.. Так повторилось и на этот раз, когда Декабрев попытался дозвониться до милиции.
Видя, что надеяться не на кого и он в осаде, Декабрев с топором в руках спустился по каменной лестнице в подвал, налил себе еще стакан коньяку. Подумал: уж если пропадать, то с музыкой. Выпил, тем более, что в доме воды уже не оставалось, сосед перерезал водопровод и продолжал звонить, издеваться и оскорблять по телефону, а также из-за забора и заходя со своими вооруженными дружками во двор к Декабреву.
Правда, в эту ночь сосед со своими озлобленными дружками у дверей его дома больше не появлялся. Видимо, перепились и уснули крепким сном. К Декабреву же сон, несмотря на большое количество выпитого коньяка, не шел. Видимо, сказывалось нервное напряжение. Он лишь на минутку впал то ли в полузабытье, то ли в неглубокую дрему, когда ему приснился и явился его Спаситель. Он, словно раздвинув огромными и сильными руками густые тучи, расцвеченные чудесным и многокрасочным светом, исходившим от него, и устремил свой пронзительный взор на Декабрева. Потом через мгновение спросил его: "Ты звал меня"?
— Нет. Не слыша своего голоса, ответил Декабрев. Я только звал Бога на помощь, чтобы он помог мне. Точнее, лишь думал об этом.
— Вот Владыка и прочитал твои мысли, послал меня к тебе на помощь. Я — твой ангел-хранитель.
— А как зовут тебя? — Изумился во сне Декабрев.
— Ангел-хранитель назвал свое имя, но попросил никому не выдавать его, ибо потом он будет бессилен защитить Декабрева.
Декабрев пообещал ему, что сохранит его имя в тайне. И поблагодарил за помощь. Перекрестился.
— Все будет нормально, — пообещал ангел-хранитель,- веруй в мои слова и в Бога, и все получится.
— Что? — Хотел спросить, но не успел Декабрев. Ангел-Хранитель, как внезапно появился из-за густых туч, так и исчез. Декабрев проснулся и посмотрел в окно. На небе не было ни облачка. Полная луна по-прежнему заливала двор и выкрашивала в голубовато-серебристый цвет крыши соседних домов, электроопоры и провода на улице, где не было ни одного зажженного фонаря. Он быстро встал, не включая электричества, взял из секретера мебельной стенки свои документы, и через окно спальни, расположенной в другой стороне дома, выходившей к винограднику другого соседа-пенсионера, с которым он жил в дружбе и взаимопонимании, выбрался наружу. И тихо, чтобы не услышали собаки, перелез через забор. А потом между рядками виноградных кустов прошел до забора, выходившего на другую улицу. Там находился магазин, к которому соседи проходили напрямую через виноградники и пролазили, сквозь большую дыру, специально проделанную в изгороди. Сквозь нее и пролез Декабрев. Рядом с магазином висел зажженный фонарь. Декабрев с опаской быть замеченным быстро миновал его и по неосвещенной, полутемной и опасной другой улице, подходившей к перекрестку под углом в 90 градусов, направился за город, на станцию, где в доме тестя находились его младший сын и жена. После встречи и разговора с ними все решили, что ему лучше уехать поскорее из их городка.
— Но что будет с вами? Как я вас здесь оставлю? — Мучился он не праздным вопросом.
— Сюда молдаване не сунутся. Здесь в основном только болгары живут. Я с ними в дружбе. Если что случится, придут на помощь. Да и семья старшего сына рядом со мной. Телефон у меня под рукой. Так что спокойно садись на поезд, и поезжай в Москву. — Приободрил его тесть.
Так Декабрев и сделал. По прибытии в столицу обратился с письмом к Президенту РФ. Побывал в его приемной, где ему помогли временно устроиться в санатории аппарата Совета Министров России. Одним из первых в родной стране он получил статус беженца. В сохранившемся до сей поры удостоверении, выданном в управлении по делам миграции, которое в ту пору возглавляла Татьяна Регент, стоит № 8. В санаторий в Болшево он вскоре вызвал и свою жену с ребенком. Славка уезжать из Кишинева наотрез отказался, сославшись на то, что он ни для кого там никакой угрозы не представляет, ни чье место не занимает, а работает с тестем на пасеке. В свободное от работы время рисует. И ему никто и ничем не угрожает Но вскоре у него что-то не заладилось с его Оксаной. И больше всего — с ее родителями. И как-то Слава только в том, что было на нем, был вынужден уехать из Кишинева к перебравшемуся к тому времени на постоянное место жительства отцу. Потому что в очередной раз почувствовал себя в своей собственной семье и полюбившемся, но не принявшем его Кишиневе, чужим.
Однако Декабрева мучили не столько эти обстоятельства, сколько то, что, немного побыв на стороне, в другой семье и краю, сын стал отдаляться и от него — родного отца. К нему уже относился с каким-то отчуждением и непониманием. Однажды во время откровенного разговора с ним, он спросил у Декабрева:
— Пап, вот ты всю жизнь боролся за справедливость, старался сохранить свое реноме, как честного журналиста и человека, а что из этого вышло? Чего ты добился? Те, кто жил нечестно и воровал, брал взятки, сейчас живут лучше нас. У них — роскошные дворцы, иномарки, обслуга, дети учатся в элитных школах и вузах, в том числе и в высокоразвитых странах. А что у нас с тобой? Правда? Да кому она сегодня нужна, ты посмотри, что творится вокруг!
Однозначно ответить на этот непростой вопрос отцу было трудно. Он и сам видел, что пока он боролся с несправедливостью и злоупотреблениями, другие при содействии тех, кто их допускал, решали на взаимовыгодной для обеих сторон основе свои личные проблемы, сколачивали состояния. Получалось, что он и его единомышленники расчищали дорогу новым проходимцам и нуворишам и только! Вон как при Б. Н.Ельцине отодвинули на задворки многих и многих журналистов и писателей, поддерживавших и его и все прогрессивные начинания в нашей стране. Наверное, стали не нужны. Даже о таких писателях, как Валентин Распутин и Василий Белов, Виктор Астафьев словно позабыли, что уж говорить про него — не такого известного литератора? И все же он не мог оставить этот важный для сына вопрос без ответа.
— Да, возможно, мы не совсем правильно и разумно жили, оттого многое потеряли в новые времена. Но никто не может упрекнуть меня и моих единомышленников в том, что мы жили нечестно, кривили душой, шли на предательства и изменяли ближним, всему народу России в целом. И это дорогого стоит. Думаю, Бог нас — бессеребренников — еще отблагодарит, если у государства ума не хватает.
— Ну, это уже чистой воды патетика и из какой-то неземной, космической философии. А мы живем один раз, на грешной земле. И прожить нам эту жизнь хочется достойно, как людям, понимаешь?
— Вот я и живу достойно. Ведь достоинство человека наличием у него того или иного количества условных единиц не измеряется. Человек приходит голым на этот свет, голым с него и уходит. — Удивился такому обороту в разговоре с сыном отец.
— Да не жил ты, а мучился, как совершенно чужой на этой планете и в своей стране человек. А я своим хочу быть. Надоело мыкаться по чужим углам.
Кто мог рассудить их в этом споре? Возможно, оставшийся где-то в далекой Сибири дядя Володя или сама жизнь? Трудно сказать. Каждый из них был прав по-своему. И каждый предпочел идти своей дорогой.
Иван Петрович
Рассказ
Над городом, расплескивая золочеными крыльями глубокую синь неба, как вестники победившей весны, проплывали, держа курс на северо-восток, царственные птицы. И казалось, словно это брошенный ими невесомый, почти парящий над проснувшейся древней землей пух, загорался в садах цветами яблонь, наполнял воздух ароматом обновленного мира. Отставив в сторону лопату, Иван Петрович уже в который раз, как завороженный, вглядывался в лебединую стаю. И душа его наполнялась веселой юношеской музыкой, но мысли были грустными и серьезными: "Милые вы мои, словно счастливые, светлые годы, проплываете по синему морю времени. Была бы жива Аннушка, как обрадовалась вам".
И Иван Петрович тяжело и горестно вздохнул, перевел свой взгляд на одинокую, бившуюся изо всех сил, но тщетно пытавшуюся догнать стаю, отставшую птицу.
— Видно, в последний раз летит. Чтобы увидеть во всю ширь, понять глубоко свою землю да упасть на нее с высоты, удариться и забыться навсегда, огласив мир последним криком. А может, дотянет до родного гнезда, и даст ей земля новые силы, напоит живой водою. Не поскупись, родная, подари еще хотя бы эту весну и лето! Пусть поживет, пусть порадует нас!
Иван Петрович прошептал слова своей покойной супруги. Каждую весну, встречая лебедей, она слала им свои пожелания и особенно горячие — в прошлом году, словно предчувствовала, что в последний раз. Проклятая стенокардия задушила сердце, вымотала последние силы, и, как измученная дальним перелетом птица, упала она на землю, чтобы уже никогда не подняться ...
Трудную, но счастливую жизнь прожил Иван Петрович со своей Аннушкой. Детей своих у них не было. Бог не дал. Растили приемных. Троих подняли на ноги. Оперились и разлетелись они по свету. Один на Камчатке, другой в Армении, третий — в Москве. Письма, подарки шлют. Да разве в них дело. Самих ребят сердце просит, скучает по ним.
— Эх, сынки! — старик тяжело вздохнул.
Разбередила весна его душу, наполнила сладким, и горьким туманом. Он провел ладонью по ветке яблони, что покрывалась кипенью цветов, снова задумался ...
Из полузабытья его вывел голос почтальонши:
— Иван Петрович, здравствуйте, телеграмма вам, распишитесь, пожалуйста.
— Телеграмма? От кого? Неужели что-нибудь случилось?
— Да вы не беспокойтесь, гости к вам едут из Тбилиси ...
— Из Тбилиси? — переспросил он. — Не может быть. У меня там никого нет.
— Да уж, видать, отыскался кто-то, — слегка сомневаясь в искренности Ивана Петровича, с улыбкой проговорила почтальонша. Обычно она торопилась. Но на этот раз не спешила закончить разговор: женское любопытство брало верх.
— Вот видите: "11.04. Буду в вашем городе. Хотелось бы встретиться. Мария."
— Ничего не понимаю. Какая еще Мария?!
Так и не разгадав этого "ребуса" Иван Петрович закончил вскапывать землю в саду и засобирался в больницу — скоро заступать на смену.
— Вы сегодня, словно на год помолодели, Иван Петрович, — смеясь, встретила его в коридоре Клавдия Илларионовна, старшая медсестра. — Праздник или весна действует? — шутливо спросила она.
Были они давнишними друзьями еще с фронта. В одном медсанбате, как начали, так и закончили войну, ранения имели. Раз он ее с поля боя под Вязьмой выносил. А в другой — она его почти три километра по земле тащила, встать было невозможно. Немцы кругом, а передняя линия обороны наших уже отошла. Думала, конец обоим. Ан — нет, выдюжили и выжили. Так что, казалось, квиты они на всю оставшуюся ... А все же сколько раз еще пришлось этот счет пересматривать ...
Любил крепко Иван в годы своей фронтовой молодости Клаву. Да и он вроде бы небезразличен ей был. Но, надо же, лейтенант чернокудрый к ним на лечение попал — зажег он Клавино сердце. Там и поженились. И свадьбу фронтовую сыграли. Ох, и защемило тогда у Ивана в груди, полоснуло по сердцу невидимым огнем. Думал, больше ни на одну и не взглянет.
А как после войны встретил Аннушку, так и понял, что за зелье такое — настоящая любовь. В тонких чулочках была она (откуда в такое время?), берете, с русой челочкой, под которой огромные, прозрачные, синие, словно небо, глаза. И в них огоньки. Неделю они сверкали в глазах Ивана. А потом не выдержал, нашел Аннушку и как из ушата водой: "Вы моей женой можете стать?" И тут же подумал про себя, покраснел: глупость спорол, разве так объясняются и руки просят! А она только рассмеялась тонко, заливисто.
Ну, все — обсмеет и прогонит прочь! — обомлел Иван, сконфузился даже, фуражку на лоб натянул так, что и глаз не увидеть из под козырька. А она вдруг серьезно посмотрела на его боевые награды (тогда еще при всех регалиях ходили) и тихо говорит изменившимся, таинственным голосом, словно вслух спрашивая его и себя: "А может, это судьба?" Так вот и поженились. Как во сне жили и только Бога молили, чтоб всю жизнь такой праздник души и тела продолжался.
Но не зря говорят, мир тесен. Через год Иван Клаву встретил. Приехали они из Германии в их город с мужем. Дом родственницы, к которой направлялись, оказался разрушен. Жить негде. Двое суток ночевали и мытарились на вокзале. На привокзальной площади и увидел Иван свою фронтовую подругу, выслушал ее печальный рассказ ... А потом предложил: "Если некуда идти, пошли к нам, мы тут неподалеку!.."
У Ивана с Аннушкой к тому времени уже свой домик на окраине города у железной дороги вырос. Строились после работы и подняли свой "теремок", можно сказать, из кирпичных обломков и пыли.
— Да неудобно, к Ивану-то! — начал было упираться муж Клавдии.
— Никак старое забыть не можешь? Кому на кого обижаться-то! Ревнуешь что ль! Так глупо! У него сейчас своя пава, рассказывает, как на седьмом небе с ней, так что нечего с подозрениями своими горы городить. Кто еще нам здесь поможет, если не он? Грешно от помощи фронтового друга отказываться. Иван ведь золотой души человек! Ты с ним быстро сойдешься, а я уж постараюсь с женкой общий язык найти, лишь бы она не обиделась не прошенным гостям.
Иван поцеловал Аннушку, выпорхнувшую на крыльцо, заслышав голос мужа и чужие, незнакомые ей голоса, но ничего сразу не поняла, однако приветливо улыбнулась. Хозяин прошел с чемоданом прямо в зал и, немного отдышавшись от долгой дороги с завода (служебного транспорта тогда еще не было и в помине), сосредоточенно и серьезно сказал: "Вот, Аннушка, принимай гостей, мои боевые друзья. В одних палестинах воевали. Им сейчас деться некуда. Дом под корень разрушен. На вокзале ночуют.
-Да что же вы сразу к нам не пришли, не знали, где мы живем?
- На вокзале и встретились! Откуда ж было знать! Адресами не обменивались! — пояснил Иван, давая понять супруге, что не к чему долго объясняться, люди устали ...
И Аннушка накрыла "по пожарному" стол, выставив все, чем были богаты. Клавдия достала из рюкзака мужа невиданные Анной прежде заграничные печенье и консервы. Нашлась и бутылочка с белой головкой. Налили за встречу и знакомство по стопке, и начались было воспоминания. Но Иван немного поморщился и возразил: "Если можно, только без этого — ну ее проклятую, по горло нахлебались, давайте лучше, о чем другом поговорим!"
Мирком и ладком складывалась у них жизнь под одной крышей. Почти два года прожили. И опять какой-то огонек зашевелился в сердце у Клавдии, стала она как-то страстно и пристально на Ивана поглядывать и улыбаться при встречах с ним почти глупой улыбкой. Основательным и надежным в жизни оказался Иван, не то, что ее чернокудрый отставной офицер. Словно потерял он себя после фронта, долго не мог найти подходящего дела, слонялся без работы несколько месяцев. Жили они на одну зарплату Клавдии, устроившейся в больницу. А ведь там гроши платили, едва хватало на хлеб ...
У Ивана с Аннушкой материальное положение с каждым месяцем улучшалось. Иван то новый полушалок ей покупал, то платье — зарабатывал на заводе сварщиком прилично. И все это бросалось в глаза Клавдии, которая по-бабьи теперь сожалела о том, что упустила свое счастье. А когда Иван и Аннушка, переговорив за стенкой, предложили Клавдии и Павлу денег взаймы, последние отказались.
— Да вы что, обидеть хотите? — не понял их Иван. — Заработаете, отдадите! Может завтра нам у вас в долг придется попросить. Бог знает, как все сложится. — Берите, вам говорю, а то обижусь! ...
— Нет, хоть убей меня, а не возьму! — наотрез отказалась Клава и насупила брови. — Ты уж извини! Сами выкрутимся. Паше место в милиции дают. Там и зарплата, и форма, и паек!..
— Ну, коли так, смотрите сами, на меня только не обижайтесь! — как-то неловко чувствуя себя в такой ситуации, завершил разговор Иван. А Аннушка, не встревавшая в него, позже шепнула мужу на ухо: "Вань, мне кажется, она неправду насчет Павла сказала. Ну, кто его в милицию возьмет, если он через день навеселе, все его кто-то угощает. С орденами в пивную заходит, вот и наливают. Не нравится мне все это!"
— Ну что поделаешь, видишь, человек мается, места себе не находит. Вчера герой, сегодня никто ... Погоди, переболеет он, пустит корни ...
Но вскоре Иван услышал в перерыве разговор своих товарищей из ремонтно-механического цеха. Говорили о вреде пьянства, о том, о сем. И один слесарь рассказал, что какой-то капитан в запасе в городской пивной закладывает за рюмку водки то орден, то медаль. Иван заинтересовался и поподробнее расспросил о том, что это за несчастный или чудак. По приметам выходило, — Павел. Решил сам проверить, пошел с ребятами в пивную, что у вокзала. И там, действительно, застал мужа Клавдии уже, как говорится, под "мухой". На месте одного из орденов — Красной Звезды — темнела зеленая звезда необожженной светом гимнастерки и черненькая дырочка.
Иван взял пару кружек пива и подошел к столику, за которым стоял, ни с кем не разговаривая, Павел с опорожненной граненой кружкой в одной руке. Павел, увидев Ивана, удивился. Никогда тот не ходил по пивным, а тут — на тебе! С двумя кружками в руках ...
— Как пиво? — начал издалека разговор Иван.
— С кислецой, разбавленное, видать! — Со знанием дела ответил тот.
— Бери! — предложил ему Иван.
— У тебя не могу, ты и так нас облагодетельствовал. Спасибо уж!
— Ты что это, никак серчаешь на меня, что не так? — Водку дома не подаю каждый день? Этим обидел или чем еще? Говори уж начистоту!
— Павел взглянул на Ивана, как на врага, и сквозь зубы процедил: "Добряга ты, Ванька! Все готов отдать, ничего тебе не жалко! А ты меня спросил — могу я от тебя все это принять или нет?
— Гордый?
— Гордый.
— Не вижу!- уже громко и сердито ответил ему Иван.
— Ну, да, считай, повезло тебе — и с женой, и с работой, зацепился за доходное место! А я вот не могу кланяться!
— Ты не задевай так и не обижай! Я тоже никому не кланялся, пошел на завод и все. Иди к нам, места есть.
— Кем? Учеником? Боевому командиру?
— А хоть и так! Учиться никогда не поздно. Да и невелика важность, если рассмотреть. Чем ордена, кровью добытые закладывать, лучше уж так, честнее и порядочнее — беспощадно и зло говорил Иван.
— Ох, Ванька, а ведь ты меня здорово не любишь. Добрячком прикинулся. А Клавку, наверно, простить не можешь, вот и бьешь прямо сюда! — ткнув указательным пцем в дырочку на уровне сердца, с желчью в голосе, заплетающимся языком произнес Павел.
— Жалко мне тебя, Пашка, но еще больше — ее. Смотри, выпустишь птицу из рук.
— Да сдалась она мне!
— Что! — почти взревел Иван и, подскочив к Павлу, схватил его за грудки.
— Бей! Сам знаю, что я сволочь! А что поделать?
— Павел, ты же был героем! — уже с жалостью в голосе проговорил, "сбавив обороты" Иван. — Иди к нам в цех, я договорюсь. Сам могу поучить газосварке. Тем более, что скоро своим делом займусь: дом поднял, деньжат заработал, хочу вернуться в больницу.
— Ты что, чокнулся, там же гроши платят! Или ты из-за Клавки?!
— Дурак ты, хоть и капитан! — только и сказал возмущенный Иван. — Набить бы сейчас тебе по-фронтовому морду, да перед женами неудобно будет. Пошли домой, и кончай с этим пойлом, иначе пропадешь! — завершил неприятный разговор, как отрезал, Иван и потянул Павла за рукав, оставив на столе кружки с недопитым пивом.
Не успели Иван и Павел отойти от своего столика, как к нему подскочил какой-то алкоголик, кивнув головой, словно благодаря их, слил пиво в одну кружку и, без зазрения совести, стал жадно пить. Рука, державшая кружку, тряслась.
— Подонок! — указал на него Павлу Иван. — Жалко даже — до чего человек дошел!..
Павел принял эти слова в свой адрес, хотя сказаны они были определенно о другом конченом человеке. И, набычившись, шел домой, не говоря ни слова. А на следующий день, когда Ивана и Аннушки не было дома, он скомандовал Клавдии: "Все, натерпелся, лопнуло мое терпение, больше не могу чужой добротой жить! Снимай квартиру в другом месте, я на стройку рабочим пойду ...
А еще через неделю они потихоньку ушли на новую квартиру, оставив хозяевам записку. На сером листе упаковочной бумаги было написано: "Не обижайтесь, извиняйте, спасибо за все! Чижовы". И приписка, сделанная рукой Павла: "Долг за постой верну, как заработаю!"
Но так и не вернул, что хотел. А Иван и не спрашивал позже, когда уже перешел в больницу. Как будто долга и не было. Напрямую-то у него никто денег не брал. А то, что на харчи пошло — Бог с ним! Что говорить и думать — кто кому в жизни сколько задолжал, когда Клавдия его спасла и он раньше любил ее. И она как-то не преминула об этом напомнить ему: "Вань, Анька-то тебе не надоела еще? Не знала я, что ты такой однолюб! Или не так? Меня вроде тоже когда-то глазами съедал.
— Что было, то быльем поросло. А моя жена, как оказалось на поверку, неровня тебе. И не Анька, а Анна Сергеевна ее зовут. Запомни это!"
— У, какой ты сердитый! А я, Ванечка, и не думала ее обижать, за что? Сама, дура, виновата! Загляделась на звезды да на кудри, вот дыры в душе и не увидела. Большущая у Павла в душе дырища образовалась, и не одна. Как на гимнастерке, с которой он ордена поснимал да пропил.
— Ты кому жалуешься-то, Клавдия! Не совестно! Мне больнее на все это смотреть. Не советчик я тебе. Одно скажу, пить не бросит, счастья вам вместе не склепать.
Так оно и вышло. Помучилась, помучилась Клава да бросила Павла, хоть он и укорял ее в том, что так с больными и "ранеными" не поступают, стыдно!
— А чужую жизнь губить не стыдно? — только и ответила она и с одним чемоданчиком в руке ушла в больницу. Здесь и жила несколько дней, пока не нашла квартиру. Сдала ей неподалеку от больницы одна одинокая старушка, ждавшая с войны двух сыновей, да так и не дождавшаяся — оба пропали без вести — один в самом начале войны, другой в сорок втором, когда немцы штурмовали Сталинград. Убили, скорее всего, сыновей, да установить точно — где и когда - никто не смог или не хотел — сколько и без того работы было у военкоматов и Министерства Обороны! Не захороненных на полях былых сражений — сотни тысяч, куда уж тут до установления личностей погибших! ...
Клавдия, бывшая фронтовичка, стала для приютившей ее старушки — Ольги Дмитриевны — как бы приемной дочерью. Вместе они и столовались и все по хозяйству делали. Друг в дружке души не чаяли, обожженные каждая по-своему, войной и ее последствиями.
— Что же ты, дочка, все одна да одна! В самом соку-то?- как-то накануне ноябрьских торжеств, отмечавшихся после Великой Победы с особым подъемом, несмотря на нехватку продуктов, и всего прочего, спросила Ольга Дмитриевна. — Хоть бы кого в гости позвала, а то помереть со скуки можно.
Клавдию это даже удивило — сыновья неизвестно где, может, в земле гниют, а она об ее одиночестве-горюшке думает, о том, чтобы жизнь как-то подправить, если уж не с нуля начать.
— Ой, Ольга Дмитриевна, кого же мне звать — с мужем разорвала все отношения, видеть его не хочу — пропойца, - а других нет. И заплакала, уткнувшись лицом в грудь своей хозяйки: "Ох, дура я дурой, что натворила! Какого человека упустила!" И, немного успокоившись, она рассказала, что могла счастливо выйти замуж за Ивана, да вот сплоховала ... А теперь он на нее и не смотрит.
— Да, красотка моя, понимаю тебя, но что скажу: не любишь ты и того мужика, да и офицера своего, похоже, не любила по-настоящему. Загореться от горячего взгляда да переспать — это еще не любовь, дорогая моя. Все у тебя, наверно, впереди, ты не плачь. Раньше надо было плакать, держать мужиков в своих руках.
— Да как же с пьяницей-то жить? Он ведь даже ордена свои пропил!
— Болезнь это у него, душа его ранена, дочка, а ты — медсестра, а помочь не смогла, не нашла к его душе ключика...
— Да что Вы меня-то вините все! А он ни в чем не виноват!
— Виноват, Клавонька, но и ты, душечка, кое-что просмотрела. А как Иван-то с супругой своей живет?
— Как на седьмом небе.
— Ну, тогда я тебе вот что скажу. Забудь ты о нем, и вида не показывай, что нравится, оставь человека, не мути воду в чистом колодце. Поздно теперь охать и ахать, ищи себе другого мужа.
— Да где ж их, других, найти, когда почти всех наших женихов на войне повыбило. А те, что в городе, — то калеки какие, то деды плешивые, или сопляки безусые!
— Нехорошо говоришь, не думая, торопишься ты, Клава, со своими суждениями. Тревожно мне за тебя!
Старуха, как в воду глядела, но не столько за Клаву опасалась, сколько за других, кого она теперь — ожесточенная и обиженная, — может ранить словом или сбить с правильной дороги. И не зря, как вскоре убедилась. Затеяла вдруг Клавдия у себя дома компанию собрать, отпраздновать очередную годовщину Октября. Таких же подружек-холостячек и бобылих подбила в складчину погулять. Ну, и знакомых мужиков с собой прихватить, если кому удастся. А мужиков-то оказалось всего трое — главный врач больницы, женатый и пожилой человек, ради уважения заглянувший на праздничный огонек, чтоб не обижать подчиненных, сторож Аникеев — шестидесятилетний вдовец. И Иван, которого увлек с собой для поддержки духа главврач. А тот, соглашаясь, сказал, что идет только на полчаса, не больше, так как дома у него своя компания.
Но вот подняли с шумом и визгом первый бокал откуда-то взявшегося настоящего шампанского, потом выпили по рюмке неразбавленного медицинского спирта, как на фронте. И все пошло колесом. Словно дьявол вселился в Ивана. Не мог он уже без горячей истомы смотреть на широко раскрытые и глядящие в упор, блестящие и смелые, даже с каким-то отчаянным вызовом, женские глаза явно желавшей его Клавдии, что сидела напротив него. А потом, когда включили патефон и раздались пьянящие звуки романса на слова А. Н.Толстого о белой акации, молодости и весне, Клавдия сама подхватила немного растерявшегося Ивана и повела его, кружа и сводя с ума, в головокружительном вальсе. Она не сводила с глаз Ивана своих и горячо дышала ему в лицо, все сильнее и сильнее прижимаясь пышной грудью к его разгоряченной груди. Иван танцевал, не чувствуя под собой ног, голова у него кружилась, и он думал: все, кажется, я погиб. Я ясно понимаю это, но почему мне не хочется спастись? Далеко за полночь, пьяный и зацелованный, со сладким медом на устах и нарождавшимся, с каждой минутой усиливавшимся стыдом в душе он шел к больнице, домой не решился — в таком виде Анна его еще не видела. Объясню завтра, что были срочные дела, привезли на неотложке тяжелых больных, не мог бросить. И в то же время ругал себя, называл дураком за то, что так влип, ведь жалко было ему наверно жену, звонила или прибегала в больницу и не застала его там! ... Любые объяснения напрасны — он совершил подлость по отношению к ней, ни разу, ни в чем не обижавшую его, верную и любящую. Ах, какая грязь, какая грязь у меня в душе! Словно всего выкупали в каком-то болоте! Ведь не любит меня Клавка, лжет, я это вижу, в ней совсем другое говорит, зависть, месть, что ли какая-то женская, но за что и кому? Ничего в них, бабах, сразу не разберешь. Да что в них, в самом бы себе разобраться. Что натворил! И он, безмолвный и сокрушенный происшедшим, не заметив, как дошел все-таки не больницы, а ступил на порог родного дома. Дверь была открыта, Аннушка ждала его, волновалась и забыла закрыть на замок, уснула, сидя на диване, поджав под себя озябшие ноги. Печь давно погасла и остыла, женщине в такой ситуации ничего не хотелось делать.
Взглянув на жену, Иван все понял, и, подойдя к ней, встал впервые на колени, с горечью и отчаянием сказав только одно слово: "Прости!"
Она оттолкнула его и холодно ответила: "Иди, проспись, а то стыдно завтра таким на работу идти!"
И он понял, что вид у него был ужасный, противный ей и ему самому. На цыпочках, чтоб не разбудить Лешку — мальчика, взятого из детдома, прошел в спальню и, быстро раздевшись, лег лицом к стене. Анна осталась на диване. Несколько дней они разговаривали, как внатяжку, перебрасываясь малозначительными фразами, почти как чужие. Наконец, он не выдержал и стал горячо все объяснять, как его черт попутал пойти с сотрудниками и сотрудницами на вечеринку, и как он не удержался, выпил больше положенного и ... изменил! Иван просил Аннушку не считать этого случая изменой, как таковой, ведь любил он только ее, а происшедшее с ним называл каким-то наваждением, умолял простить и забыть, чтоб не разбивать их жизни.
Но долго еще в его душе, несмотря на формальное "прощаю", сказанное Аннушкой, жила боль и тревога, ненависть к самому себе за случившееся. Он придумывал всякую работу, чтобы отвлечься от мучивших его мыслей, старался предугадать каждое желание своей жены и вдруг догадался, что такой он ей противен и смешон. Но шли дни, месяцы и постепенно все перетолклось, забылось. Жизнь стала уравновешенней и спокойней.
Да, видно, такая уж у них была судьба, что кто-то в небесах, не желал спокойного и однообразного течения жизни и разыгрывал с ними, то одни, то другие приключения, драмы и трагедии. Вскоре тяжело заболел, заразившись в детском саду желтухой, их первый приемный сын. Сколько тревог и треволнений пришлось пережить! Потом были другие хлопоты — уже с младшими сыновьями, взятыми из детдома. К одному из мальчишек после пяти лет жизни в семье Ивана вдруг откуда-то приехала мать- алкоголичка, по закону вообще-то имевшая право забрать к себе их Коленьку, которого они уже считали родным и прикипели к нему душой и сердцем.
...- Неужели кто-то с плохой вестью о сыновьях ко мне приедет? — снова в который раз вслух повторил сам себе Иван Петрович. После смерти Аннушки он стал разговаривать вслух даже, когда рядом с ним никого не было. — Что могло стрястись? — с этими мыслями он вновь, в который уже раз переступил порог своей больницы, где вот уже более четырех десятков лет работал фельдшером. И через полчаса у Ивана Петровича начался обычный в его "реанимации" трудовой день. Вначале "откачивали" инфарктника. Тучного, крепкого, на вид, как дуб, мужчину. Потом — женщину с тяжелым приступом стенокардии, почти полной блокадой сердца. Иван Петрович все делал быстро, почти автоматически, вслед за лаконичными, отрывистыми командами доктора. За долгую жизнь в отделении реанимации через его руки прошли сотни, если не тысячи, других жизней и смертей, с которыми он, как говорят французы, разговаривал тэт-а-тэт. Запомнилась ему как-то фраза из одного фильма, да так втемяшилась навсегда, и частенько он свой разговор начинал с нее: "Поговорим что — ли тет-а-тет?" Это когда заканчивалась "горячка" и новый больной, одной ногой стоявший по ту сторону черты, приходил в себя, и Иван Петрович улыбался ему в глаза своим широким, добрым русским лицом.
В этот же день в "реанимацию" поступил мужчина с ножом в сердце. Перед этим он целую ночь пролежал в морге. Милиция подобрала на улице ночью и привезла сюда. Пульса не было при осмотре, или не нащупали, вот и отправили к покойникам. А он возьми и очнись. Как это произошло — загадка. Но дежурные по моргу попадали в обмороки, когда услышали стук раненого в дверь и его крик. Думали — нечистая сила. Иван Петрович и таких случав насмотрелся за свою профессиональную жизнь. Чуть не заругался на доктора, который раньше осматривал пострадавшего: "Надо же так проморгать! Вы, коллега, просто растяпа какой-то. Такое непростительно для врача"! А молодой врач в ответ нагрубил старому фельдшеру: "Видали, умник отыскался"..., ну не заметил, что у него сердце не остановилось... и в том же духе. Привык средний медперсонал ниже себя ставить. Такое отношение задевало за живое. "Ну, не успел мединститут закончить из-за войны, а практика-то у меня какая! Да и литературу почитываем. Что же теперь и замечания молодому, желторотому воробьенку сделать не могу!" — делился после мыслями с Клавдией Илларионовной в ее кабинете, заглянув туда, чтоб выговориться, Иван Петрович. То давнее, что было между ними, давно позабылось, и теперь они вот уже много лет кряду оставались хорошими друзьями, знавшими друг друга и умевшими найти нужные слова, когда требовалось придти на помощь им самим.
— Да не бери ты все так близко к сердцу, Ваня, вон как побелел. Волнуешься много в последнее время. Мы — одни, они — другие — это же надо понимать и сознавать. Ну, успокойся, все гут! — заулыбавшись, по-фронтовому, с давнишним слэнгом говорила она.
— Да Бог его знает! — то ли завозражал, то ли хотел согласиться с подругой Иван Петрович. — Все как-то не так, давит на мозги в последнее время человеческая бесцеремонность и вот такое хамство. А тут еще телеграмма. Кто, что — не знаю, а волнуюсь. Какая-то загадочная Мария! ... Кто она? — вновь, в который уже раз задал себе вопрос фельдшер. И начал перебирать в памяти всех знакомых, кто имел какое-то отношение к имени Мария и Тбилиси.
И вдруг вспомнил. Лет пятнадцать назад, прямо с поезда к ним привезли молодую женщину с маленькой дочуркой. Девочка уже потеряла сознание, личико ее покрылось синевой, почти не было признаков дыхания.
— Как же вы с дифтерией, в таком состоянии решились в дорогу дочку взять! — только и воскликнула работавшая в паре с Иваном Петровичем докторица и принялась делать искусственное дыхание. Но ничего из этого не получилось. Пленки, образовавшиеся во время болезни, плотно закупорили дыхательное горло девочки. Счет теперь шел на секунды. Еще несколько мгновений и наступит конец. Все это вдруг ясно почувствовали. Докторица попросила дать скальпель для вскрытия трахеи.
— Подождите. Дайте, я попробую. — Нагнулся к девочке Иван Петрович. Быстро накинул на лицо малютке белую марлевую салфетку. И следом потянулся к ней губами.
Это был надежный прием делать прямое искусственное дыхание изо рта в рот. И он помог. Иван Петрович ощутил, втягивая в себя воздух из легких больной, полу обреченной девочки, как чуть-чуть шевельнулась ее грудная клетка, и через несколько минут девочка уже дышала самостоятельно, к ней возвращалось сознание.
Все это вдруг вспомнил Иван Петрович, и неясная еще догадка: может, это та самая женщина, чью дочь мы вернули к жизни, и есть Мария? — пришла на ум старику.
— Ну, что ж, посмотрим! — Покупая цветы, а затем бутылку шампанского на всякий случай, бурчал он себе под нос. — Посмотрим, какие мы стали, интересно!
— Ну что ты мне суешь? — эти слова вывели его из глубокой задумчивости.
— Извините, я по рассеянности, — расшаркался у кассы Иван Петрович, по ошибке вместо червонца протянувший пятерку.
— Ну не народ, а жулики! — кивая огромной пирамидальной головой, ругалась кассирша.
— Да бросьте вы! Зачем всех подозревать? — сказал вскипевший Иван Петрович. И не договорил, почувствовал вдруг острую, жгучую боль в груди.
Неужели инфаркт! — мелькнула мысль. — Боль на минутку утихла, отошла.
-Ах, лихая, пронесло! — усмехнулся невесело Иван Петрович и, постояв немного, направился к дому. А назойливые мысли, тяжесть пережитого дня давили на плечи, пригибали их к земле.
Чем дальше он шел, тем все явственнее ощущал вес собственного тела. Казалось, не только эти килограммы, но уже и другие, не его, давили и давили сверху. Голова, налитая, словно свинцом, едва удерживалась на плечах.
— Глянь, набрался-то как папаша! — услышал Иван Петрович злой, насмешливый голос. Это, указывая на него пальцами, щелкая семечки, приближалась под руку с парнем молодая и стройная девица.
— Стыдно, девушка! — не выдержал Иван Петрович.
— Я тебе вот сейчас двину разок, тогда узнаешь, стыдно или нет. — Пробурчал сквозь усы ее перпендикулярный, с лохматой шевелюрой, друг. — Набрался, так топай ножками, топай себе, старый хрен. Вот так — и, подойдя, он толкнул Ивана Петровича в спину.
Тот почти бегом сделал несколько шагов и беззвучно опустился на ближайшую скамейку. Острая боль снова обожгла сердце. Он уже не видел, как подбежал к нему испугавшийся парень, как вскоре собралась вокруг него целая толпа народу, желая помочь старику. Кто-то совал ему под язык таблетку, кто-то делал искусственное дыхание. ...Все бесполезно. Иван Петрович лежал на скамейке, широко открыв глаза. А случайные прохожие замечали, как постепенно в эти глаза входила смерть.
И вдруг кто-то вскрикнул: "Это же Иван Петрович из реанимации, мой спаситель, он меня с того света вернул!"...
Все оглянулись в сторону незнакомого гражданина в шляпе из кожи, с солидным лицом, на переносице которого сидели очки в позолоченной оправе.
— Надо срочно неотложку! — снова вскрикнул гражданин в шляпе.
— Вызвали уж, да видно, поздно! — сказал кто-то. Раздался скрип тормозов. Все оглянулись, думали "скорая". Но это остановилось такси, и из него вышла женщина средних лет, в плаще из темно-зеленого полистирола, по виду грузинка.
— Что случилось, уважаемые, — поинтересовалась она, быстро подойдя к столпившимся невдалеке от магазина, куда она хотела заглянуть перед визитом к Ивану Петровичу.
— Да вот, человек! ...
— Боже мой! — она взглянула и сразу узнала спасителя своей дочери. И в тот же миг услышала ее голос:
— Мама, ты? Приехала! Вот так радость! — не к месту воскликнула девушка и стала извиняться перед строго посмотревшими на нее пожилыми женщинами и мужчинами.
Как вы уже поняли, это была та самая девушка, что несколько минут назад указывала на Ивана Петровича пальцами и говорила в его адрес: "Набрался папаша"... Она училась в нашем городе в институте. Мать ее плакала, поднося к глазам и носу надушенный модными и дорогими французскими духами батистовый платочек ослепительной белизны, оправленный легким кружевом. И девушка, не понимая ничего, спросила: "Ты что, знаешь его?"
— Это тот самый фельдшер, что в детстве спас тебя, помнишь? Я же тебе рассказывала...
Иван Петрович лежал на скамейке. Рядом с ним под ногами столпившихся горожан рассыпались по земле желтые нарциссы, купленные покойным для гостьи. С укором глядя на людей, они озаряли их лица печальным, разлучным светом.
Кто-то в суматохе подхватил выскользнувшую из кулька бутылку шампанского, когда врачи поднимали со скамейки бездыханного Ивана Петровича. Но, то ли руки у воришки дрожали, как с перепоя, то ли он так разволновался, увидев покойника, что не удержал в своих ладонях темно-зеленую бутыль и она, упав на асфальт, грохнула. Как маленькая бомба, разбившись и обрызгав столпившихся зевак пенистым вином.
Мне показалось, что это Павел, вечно околачивавшийся у магазина и искавший напарников или добровольных спонсоров для очередного похмелья. А, может, это был и не он. Трудно в опустившемся и потерявшем человеческий облик старике, узнать старого фронтового соратника Ивана Петровича, случайно или нет (одному Богу известно!) встретившемуся на его пути. И, несмотря на все превратности судьбы, пережившему его.
Что это, — подумалось мне тогда, — космическая несправедливость, несоответствие или закономерность, Кто и почему так правит людьми и миром? Что движет их мыслями и поступками? И неужели мы — только послушные исполнители высшей воли? А если что-то нарушилось и не ладится там, за небесами? Тогда как нам быть, понимающим с детских лет — "что такое хорошо и что такое плохо ..." Не знаю. Наверное, тут каждый должен ответить на эти вопросы сам и оставаться самим собой, а не превращаться по воле рока в чью-то веселую или печальную, а порой просто нелепую игрушку.
О елке и палке или Предновогодний рассказ о вещем сне
Эту историю мне рассказал мой старый друг, с которым мы не виделись лет десять. И вот случайно встретились в аэропорту Внуково. Он летел в Киев, а я в Самару. А было это в канун Нового года. Зашли в ресторан и стали расспрашивать друг друга о жизни, родственниках, знакомых, которых раскидала судьба по белу свету.
На столике стояла полиэтиленовая елочка, обвитая серебристыми ленточками фольги. Я заметил, как Юра, рассказывая о том, что счастлив с супругой, родившей ему дочь, об умерших родителях — светлая им память! — пристально смотрит на эту елочку, и думает совсем о другом.
— Не люблю ничего искусственного, — перехватив его взгляд, — кивнул я на нейлоновое украшение. — Лучше бы веточку живой ели поставили в вазу. Люблю запах хвои.
— А я терпеть не могу! — неожиданно отреагировал мой друг.
— Помнишь Ларису? — Казалось бы, ни к месту, спросил он.
— Помню, конечно. — Ответил я. — У вас ведь с ней был роман.
Честно говоря, Лариса нравилась и мне. Но Юрок сошелся с нею раньше, и я даже не помышлял ухаживать за девушкой друга.
Лариса, переехавшая вместе с родителями из другого района города, ослепила многих. Она в считанные дни стала некоронованной королевой нашего двора (куяна, как говорили тогда мальчишки и молодые парни). Миловидная, стройная и общительная, походила она на голливудских кинозвезд. Какой-то магический свет исходил из ее карих и живых глаз. Но мне показалось, что она была избалована всеобщим вниманием.
Как-то я поделился с Юрком своим наблюдением, а он по-своему на это отреагировал: "Королева, а не девушка, чего же ты хочешь? Всем нравится. Многие мне завидуют. А может быть, и ты тоже?".
— Иди ты в баню, куда загнул! — по-свойски отмахнулся я. — Ты мне самый близкий друг, потому и говорю...
Некоторые разговоры лучше не начинать. Юрок после нашего последнего "рандеву" долго не заходил ко мне. Потом — учеба в институте, служба в армии и т. д. Короче, разбросала нас судьба по разным городам. Но, прилетая к родителям, мы иногда встречались в родном городе. Говорили о том, о сем. О Ларисе — ни слова. Раз он сам не начинает, не мне затрагивать неудобную тему, думал я. Но от других слышал, что с Ларисой у Юрка ничего не вышло.
И вот теперь, когда я знал, что друг мой счастлив с другой, я завел разговор о нашей старой знакомой.
— Лариса? Ба, кого вспомнил! Когда это было?
Мне показалось, что Юрок снова темнит, не хочет вспоминать, ворошить прошлое. Наверно, где-то в уголке сердца осталась зарубина.- Подумал я. Но мне вдруг стало до крайности любопытно — почему мой друг старается от меня скрыть то, что можно было уже и поведать.
— Да не лукавь ты, потягивая коктейль, — подмигнул я Юрку. — Не забывается первая любовь!? Расскажи, освободи душу.
Юрок выпил рюмку "Долины Алазани" и взял в руку нейлоновую елочку.
— В этой самой штуковине — вся разгадка. Помнишь Алю? — неожиданно спросил он. — Ту самую, что жила возле стадиона и приходила болеть за нас.
— Ну, припоминаю, у нее еще, кажется, рыжий сынишка был. Она с ним на скамейке сидела.
— Точно. Не хотел говорить, думал, знаешь. На Але — то я и женился. И Сережку усыновил. А дочь у нас от совместного брака.
— Ну что ж, еще раз поздравляю, разное в жизни случается. Главное, живете счастливо... — чувствуя уже некоторую неловкость от проникновения в чужую жизнь, похлопал я ладонью по его руке.
"Ты знаешь, какая закавыка у нас с Ларисой вышла? Я ведь Алю-то до нее любил, но скрывал от всех. Мать-то у меня сердечница была, а женщина строгих правил. Одно известие о моем желании жениться на Але — женщине с ребенком — могло подкосить ее здоровье. Но потом я встретил Ларису и как в дурмане ходил. Никого перед собой, кроме нее, не видел. Околдовала, я тебе скажу не на шутку! Про Алю, конечно, стал забывать. А она гордая была, виду не показывала, хотя, как я понял позже, по-настоящему любила. В общем, не встречались мы с Алей больше года. А тут под Новый год столкнулись в очереди за новогодними елками. Я стоял впереди и раньше купил елку. Мы с Ларисой хотели установить елку в ее квартире и на праздник вдвоем, без свидетелей, отметить нашу помолвку. Это я ее попросил, чтоб одним... Она вначале не хотела соглашаться, но потом договорились. Родители ее были приглашены в гости.
А елку в те времена было найти не просто. Помчался я на рысях по магазинам и базарам. Часа три убил, выстоял очередь, елки кончились, и мне досталась последняя.
Вот тут-то я и столкнулся с Алей, ей как раз елки и не досталось. Поздравил с Новым годом.
— Спасибо! И тебе всего самого хорошего! Какая красавица тебе досталась, — поглаживая пушистые ветки моей елки, с доброй завистью пролепетала она. — Везет же людям! А мне вот не повезло! — услышал я двойной смысл в ее словах и готов был извиниться за то, что так поступил с ней. Однако она ни в чем не стала меня упрекать, только снова с завистью посмотрела на елку и сказала. — А меня сынок так просил принести елку ...
Подошел ее автобус, и она заторопилась к нему. Я невольно последовал за ней, и, видя ее расстроенное лицо, предложил:
— Ален, возьми мою елочку, пусть Сережа порадуется. Мы-то взрослые, а ему... — и я оставил в уголке автобусного салона свою елочку, выпрыгнул почти на ходу за уже закрывавшуюся дверь.
Потом помыкался по городу в поисках другой елки и все-таки нашел, но это было жалкое подобие первой новогодней красавицы, почти одна палка.
Встретиться с Алей мне довелось лишь через два года в Киеве, куда она переехала жить к родителям. Но не в этом суть. Главное вот в чем. Лариса, когда узнала о моем поступке, — дернул же черт за язык, рассказал ей.- Страшно обиделась и раскипятилась: "Ты что же, унизить меня хочешь, принес свою палку, что, я хуже твоей разлюбезной подруги».,И другое в том же духе.
— Да не о ней речь. Мальчишка так ждал Нового года, елку хотел... — начал оправдываться я. — Но Лариса и слушать не хотела. Стала со злостью обламывать и без того редкие ветви на елке, которую я принес. А потом потребовала: "Езжай к ней, забери нашу елочку, или я тебя больше видеть не желаю!"
Короче говоря, к Алене я не поехал, но и у Ларисы не остался. Помолвка расстроилась.
— Да, может быть, и к лучшему.- Сказал я другу.
— Может быть, — то ли с радостью, то ли с горечью и грустью от чего-то потерянного в жизни ответил он, словно сам не зная точно, - так это или нет. — Честно говоря, — я тогда впервые всерьез задумался о нас с Ларисой. А новогодней ночью мне приснился странный сон: будто возвращаюсь с работы усталый и нервный. А Лариса выбегает из кухни с веником и хлещет им меня по физиономии — больно, наотмашь: "Где был? Что делал? Кому елку подарил?" Ерунда какая-то...
- Выходит, вещий сон был. Ты счастлив и любим. А это главное. Так что будем здоровы! С наступающим тебя!
Мы чокнулись и, выпив по рюмке, отправились на посадку. Юркин самолет должен был улетать первым.
Цветы
Рассказ
Ну, кто сказал, что время литературного творчества ушло в прошлое? Да ничего подобного. Эпистолярные порывы души невозможно заменить ничем, даже чемоданом с миллионом долларов. Вот недавно весьма богатый господин Кадилов, как-то встав по утру с белоснежной постели, на которой лежало сразу несколько его любовниц, вдруг понял, что плотские удовольствия это одно, а душевные — совсем другое.
А всему причиной стал сон, нарисовавший какую-то неправдоподобную картину из его молодости. Приснилось ему, что, будучи бедным студентом технического института, работал он над проектом создания машины счастья, выдававшей в час не меньше одной тонны колбасы (чего бы хватило на всех студентов его факультета), а в промежутках между перерывами на обед — по две буханки хлеба. Приснилось ему и совсем другое: принес домой деньги, заработанные честным трудом, пакет с бутылкой дорогого вина для жены, пузырем водки — для себя, и лимонадом для сына. А его ненаглядная чуть не поблагодарила за это. Ни слова, правда, не сказала и даже карманы проверять не стала. Поцеловала и приятнейшим голосом вымолвила, налив в чарку: " Выпей, дорогой! Выпей, ведь ты, наверное, устал от дел своих. Да и раздевайся, снимай свои брюки! Отдохни..."
Он и выпил, и снял, и отдохнул... глупец! А она тем временем у него из кармана брюк вытащила его заначку. Он понимал, что так и случится, знал характер и наклонности своей жены, но не подал и виду, заметив, как она копается в его карманах. От этого он получал дополнительный кайф: удивилась тому, что так много получил и еще увидит, сколько оставил для себя в заначке. А она, глупая, об этом даже и не догадывается. Вытащила деньги из кармана и ходит довольная. И еще издевается: "Ты бы мне, хоть раз цветов купил, а то только водку себе покупаешь (про дорогое вино словно забыла).
Ну, и стерва! Что еще сказать в таком случае.
Господин Кадилов, ни о чем больше не подозревая, и пошел за цветами. Помнил, что в потайном кармане оставалась тысяча с премии. Выбрал самый лучший букет и полез за деньгами... Господи, большего позора и подлости он не знал никогда. Его карман был пуст, как спелая кубышка с бахчи или голова его жены.
Цветочница сразу все поняла: "Ходят тут всякие, и еще порядочными прикидываются, лучшие букеты покупают..." Кадилов после этих слов почувствовал, что лицо его загорелось от стыда, и в голову ударила кровь. Он не знал, что и сказать этой понятливой особе, и окаменел, словно истукан, тяжелыми пальцами сдавливая неровный хвост прекрасного букета.
— ...Ну, ты че, мужик, заснул что ли? Гони сюда цветы и проваливай, раз нет денег!
— Я Вам принесу...
— Видели мы таких. Все обещают, а как до дела доходит, никого нет.
— Да Вы не сомневайтесь. Я просто забыл дома в другой одежде.
— Расскажи! А то мы не знаем, небось, вчера получку получил. А сегодня вздумал цветы дарить. Так ничего не получится. Жена у тебя карманы уже обчистила.
— Да откуда ты знаешь? — возмутился Кадилов.
— А оттуда и знаю, что у меня — такой же, как ты, и я, такая же, как твоя жена. А ты что думал, сильно умный что ли, и тебя никто не понимает?
Кадилов ощутил не только полное уничтожение и оскорбление, но и какую-то ранее недоступную его пониманию человеческую мерзость.
— Ну, и хамка! — только и сказал он и пошел по направлению к ближайшему парку, чтобы там хоть как- то успокоиться и прийти в себя.
— Мужчина, — остановила его на ходу нежная и легкая женская рука. — Я верю вам. Вот, возьмите мои цветы, они не хуже тех, что вы выбрали, деньги потом принесете, когда будут!
— Да что Вы, я не могу так. — Ответил он соседке цветочницы, только что унизившей и оскорбившей его. Я схожу домой за деньгами.
— Но ведь это уже будет совсем не то, чего вы хотели.
— Да, Вы правы. — Согласился Кадилов. — Это уже будет совсем не то. Радость и счастье так мимолетны! Их никогда не повторишь. Никакие деньги не смогут в этом помочь.
— Возьмите! — сунула в руки Кадилова ароматный букет женщина.
— Не знаю как Вас и благодарить. Спасибо! Я обязательно занесу деньги.
И он занес. Сразу за несколько букетов, которые подарил доброй цветочнице. На этом история не закончилась. Через несколько месяцев Кадилов ушел от жены и женился на выручившей его цветочнице. Но та, к сожалению, как и его предыдущая жена, тоже "проверяла" его карманы. Вот тогда-то он и решил заняться бизнесом и стать богатым. Это у него получилось. Но большого удовольствия от нажитых средств он не испытывал. Приятнее всего для него были сны о его прошлом и являвшаяся в них добрая цветочница, тот прекрасный и совсем бесплатный букет. Ощущение его аромата.
Плодотворный волюнтаризм
Байка
За свою жизнь поколесить по стране мне пришлось немало. Сколько было встреч, впечатлений, человеческих откровений — рассказанных в служебных командировках. Как-то ехал на буровую и по пути к ней услышал короткий рассказ или историю.
Начальник одной из геологоразведочных контор (по понятным причинам не буду уточнять какой именно) по уши влюбился в одну из своих геологинь — почти богинь неописуемой красоты. Но геологиня его любовь принимала за блажь и считала, что с женатым мужчиной ей встречаться не стоит, так как это безнравственно. Долго колебался перед самыми решительными действиями и шеф. Но любовь и природа брали свое. Не выдержал, начал откровенно ухаживать и добиваться сердца своей возлюбленной. Геологиня, поначалу сторонившаяся своего шефа, решила поговорить с ним, чтобы раз и навсегда расставить точки над i. Но в ходе разговора вскоре выяснила, что в браке со своей супругой ее начальник остался лишь формально. И второй год не живет с ней под одной крышей. ...
Деталей геологиня знать не хотела и о том, почему расстроился первый брак у ее шефа, не выспрашивала. Даже остановила его, когда он попытался что-то прояснить на этот счет. Сказала просто и логично: "Зачем мне это знать? Что для меня изменится, если я покопаюсь в чужом белье?" Да и ни к чему все это, я ведь Вас не люблю! Так что давайте раз и навсегда объяснимся и сделаем выводы»!
Но начальник выводов не сделал. Он верил в свою звезду и помощь небес. И, как потом выяснилось, не зря. Поработав бок о бок со своим шефом годика два, геологиня получше узнала его, стала уважать и ... Да, полюбила. Страстно и горячо. Однако после того первого объяснения начальник старался не подавать виду и о своих чувствах больше не говорил, маялся ...
Неудобно первой в такой ситуации о самом сокровенном и личном было теперь заговаривать и геологине. Да и деловая жизнь так кипела, захлестывала, что чаще всего на это даже времени не оставалось. И все-таки как-то по весне, точнее, ближе к лету, кое-что существенное в этой истории произошло... У шефа заболел водитель, и он сам сел за руль УАЗика, чтобы съездить на буровую и лично проверить данные о признаках нефтеносности пласта, к которому вплотную подошли "разведчики". В поездку взял геологиню, чтобы помогла все обсчитать и сделать прогноз на основе полученной информации.
— Надо в низине еще одну скважину закладывать, меньше "лопатить" грунт будем, быстрее до нефти дойдем!- предчувствуя целую свиту нефтеносных пластов, — возбужденно советовал начальнику буровой мастер.
— Похоже, ты прав, брат! Тут не одну, а несколько скважин придется забуривать. Но вот где именно? ...
— А про свое слово забыл что ли? — улыбнулся мастер.- Помнишь, когда ко мне приезжал со своей болью, о чем говорил? ...
— Это ты про что? — сразу догадался, но не подал виду начальник.
— А про то, о чем по телевизору теперь говорят ...
— А! Да ну, тебя, старый черт, это ж я тогда в шутку! После крепкого чая... — не договорил шеф, увидев подходившую к ним геологиню. — Ты смотри, не скажи лишнего при ней! — погрозил он мастеру указательным пальцем.
— Ага! ... — улыбнулся тот. — Понятное дело. — В раствор цемента добавлю ...
— О чем это вы? Цемента достаточно, и технолог об этом говорил. Режим адекватный ... – Не поняла геологиня.
— Так-то оно так. Да как бы чего не вышло! Близкое залегание воды, как бы не прорвало колонну!... — улыбнулся мастер.
— Да, но ты у нас зубр. — улыбнулся начальник. Осложнения не допустишь. Технолога завтра пришлю, вместе подумаете, — говоря полунамеками, полусерьезно, завершил это "рандеву" шеф. Мы возвращаемся в город.
— Счастливого пути! И не забудь про уговор! ... — рассмеялся буровой мастер.
— Ну, ты, старый черт! ... — сверкнул глазами начальник. — Смотри у меня! Сам не подведи!
Геологиня так ничего и не поняла из сказанного и только любовалась мужской, волевой манерой разговора своего шефа. А через минуту они мчались к городу по пыльной уже и изрядно побитой грунтовке и вспоминали черта на колдобинах, оставшихся после распутицы. Вдруг машину сильно тряхнуло и, затарахтев о днище авто, похоже, оторвался и остался где-то позади глушитель. Начальник резко затормозил и, открыв дверцу, выскочил наружу, заглянул под УАЗик и через секунду-другую сказал: "Приехали, не только глушитель, но и кардан полетел к чертовой матери. И тут же, спохватившись, добавил, стараясь не показывать своего расстройства: "Вы извините, это я сгоряча так заругался! На чем отсюда добираться до большака?"
— Да не оправдывайтесь. Что-нибудь придумаем! — успокаивая, вплотную подошла к шефу геологиня. Пойдемте пока под акацией постоим, страсть люблю запах ее цветов. Так и дурманит... Чувствуете?
Он повернул к ней свое лицо и, словно не слыша сказанных слов, но всем существом почувствовав их значение, заметил вдруг мгновенно вспыхнувший в ее глазах огонь желания и любви к нему.
— Боже мой! Я тоже люблю запах цветущей акации, хотя никогда в жизни не думал о нем!- хотел произнести он. Но в ту же минуту почувствовал прикосновение ее теплых и нежных рук и первое объятье ... И, словно потерял дар речи ...
А месяцев через пять, метрах в пятидесяти от того места, где сломалась машина, в небо взметнулась вышка буровой. Начальник приказал заложить скважину по своему усмотрению, исходя из каких-то личных соображений, вопреки первоначальным рекомендациям геологов, которые советовали ставить буровую выше — на холме. С ним пытались спорить — мол, это же ошибка, которая будет дорого стоить. Но, когда скважина дала нефть, причем с дебитом, какой и не снился, все как-то прикусили языки. Ведь шеф, как ни суди, оказался снайпером. Попал в самую точку. И только старый мастер все чему-то улыбался, вспоминая былое и почесывая затылок. Но никому о своем уговоре с шефом не рассказывал.
Гроб с музыкой
Рассказ
Уже смеркалось, когда трое мужчин вошли во двор покойного Агафона Воробьёва. Первым, ткнув тупоносым ботинком калитку, ввалился гробовых дел мастер (он же фактический хозяин бюро ритуальных услуг небольшого городка в Заволжье) Михаил Никитич Коробков. Остановившись на миг у калитки и убедившись, что за ней нет собаки, он почти по-хозяйски толкнул калитку кулаком и, припадая на укороченную после автокатастрофы и операции правую ногу, зашкондылял к крыльцу, даже не оглядываясь на остальных.
— Вынеси мыло и полотенце! — бросил ему вслед его напарник Петрович. — А мы тут пока на свежем воздухе перекурим с Лёшкой.
— Щас, бегу, аж лоб расшибаю! — недовольно пробурчал в ответ Коробков.
— Не понял! — недоумённо удивился Петрович. — Сам нас на похороны занарядил и ещё сердишься. Как будто мы на "халтуре" были, и твой заказ не выполнили.
— У тебя же ключ от дома, не у нас. Давай ключ, я сам за полотенцем схожу.
— А ты чё, Петрович, заразиться боишься? — съязвил Коробков. — Так ведь зараза к заразе не пристанет. И так хорош. Пойдём в дом поговорим!
— Да ну тебя к чёрту! — махнул уже в спину Коробкову почему-то вечно ссутуленный, но часто задиравший голову к небу, Петрович — в прошлом офицер и участник войны в Египте, награждённый советским орденом Красного Знамени и за ненадобностью Вооружённым Силам отправленный в запас. Да так в нём и оставшийся. За прошлые заслуги он требовал к себе уважения и при знакомстве всегда представлялся по имени — отчеству. Потому его и звали Петрович, чтоб не обижать бывшего офицера - неудачника, про которого кое-кто втихомолку говорил: "Да что с него теперь толку? Не пришей к кобыле хвост. Носит, словно ветром, туда-сюда, нигде не зацепится. Куда уж ему о звёздах мечтать? Навсегда потерял. А всё не свыкнется с этим. До сих пор во сне себя командиром видит. Знаем мы таких". И, действительно, после армии Петрович (он же капитан запаса Сергей Корнев) долго не мог найти себя в гражданской жизни, скитался по стране, не имел ни угла, ни подходящей профессии. Чуть не спился с горя после того, как от него ушла жена с дочкой, остался рыжим, вечно взлохмаченным и сердитым бобылём. Хорошо, что как-то на вокзале в пивной встретил Коробкова — на вид крепколобого и основательного, широкого в плечах мужика, про каких нередко говорят в шутку, мужик-кувалда или мастер на все руки. Такой, за что зацепится, крепко держать будет, своего не упустит. Разговорились за кружкой пива, и Коробков предложил Петровичу работу в похоронном бюро. " То, что ты бывший танкист, хорошо. Значит, технику знаешь. У нас кой-какая имеется. А плотничать, столярничать-то умеешь? Ну и иди к нам. Ты не смотри, что некоторые на нас, как на жлобов, наживающихся на чужой беде, смотрят и не уважают. Это — глупые, завистливые люди. Ни один город без нашего брата не обойдётся. Умные люди нас уважают и ещё сверху за нашу работу приплачивают. Потому, как понимают, не каждому она по нутру, да и силы из нас большие тянет.
Так Петрович и попал в фирму Коробкова, а заодно и в зависимость к нему. Но всё ещё хорохорился, при случае мог и попетушиться, намекнуть на полагающееся уважение к бывшему офицеру — защитнику Родины. « Да, чё ты возникаешь со своим офицерством? — уже через неделю после приёма на работу промывал мозги Петровичу Коробков. - Лично меня ты не защищал. Сам говоришь, в Египте воевал, да ещё на птичьих правах, тайно. А мне-то что с того. За что я тебя больше других уважать должен? Ты тут в "похоронке" работой уважение заслужи, а там посмотрим, чего стоишь». Коробков говорил это с чувством полной правоты, однако своего помощника с первых дней знакомства всё же называл по отчеству. А вот Лёшка — водитель — как пришёл сюда Лёшкой, так им и остался навсегда, хотя побывал в " Афгане ", опалил крылья в боях под Кашгаром, имел медаль " За боевые заслуги " и толково знал своё шофёрское дело. Благодаря этому, кстати, и уцелел во время налёта душманов на военную колонну, подвозившую продовольствие и боеприпасы к месту дислокации советских войск. Успел быстро сманеврировать перед загоревшейся машиной и прорваться дальше по дороге, уходя от засады. В другой раз ему повезло меньше — малость обгорел и получил афганскую пулю в плечо, когда отстреливался вместе с другими водителями из их автоколонны. Но хорошо, что подоспело подкрепление — пехота, да и летуны с воздуха подавили огневые точки противника, вывезли на " вертушках " раненых после боя в госпиталь. А тут вскоре и срок службы истёк. Вернулся домой в свой городишко. На радостях погулял денька три, а потом стал работу искать, чтобы матери — почтальонше помочь. Но с устройством на работу были проблемы. На гражданке его старые заслуги почти всем были «до фонаря». А как только упоминал про ранение, так с ним вообще насчёт приёма на работу даже во вшивые конторки с мизерной зарплатой начальники разговаривать не хотели. Одни уклончиво отвечали отказом, другие прямо поясняли: " У тебя ранение было? Было. Заболеешь, рана откроется, кто тебя заменит? "
— Да вот же у меня направление из бюро по трудоустройству, сами туда заявку на водителя давали.
— Давали, но не на такого ...
Обидно было Лёхе до глубины души от таких слов. Ведь в них он слышал примерно то же, что и Петрович раньше. Вот они и сошлись при знакомстве в бюро ритуальных услуг, куда Лёшка попал по совету матери, разносившей почту и знавшей Коробкова. "Там мужики хорошо зарабатывают. Ты не смотри, что это похоронное. К тому же люди там простецкие, неноровистые, зря не обидят, сходи, полюбопытствуй. Может, возьмут шофёром. У них там машины есть, чтоб ...." — осеклась, не договорив и перекрестившись, мать. "Покойников на кладбище возить !" — с расстройством закончил за неё Лёха. — Вот большое удовольствие !
— Да сейчас не об удовольствиях, а о том, как выжить, надо думать, не видишь, какая жизнь настала! — коротко пояснила, как отрубила, мать. Лёха больше возражать не стал. На следующее утро пошёл в похоронное бюро и устроился на работу. Поначалу морщился, перевозя гробы с покойниками, а потом, когда стал получать за это приличные «бабули», как он говорил, отвращение к собственному делу сменилось вначале безразличием (возил же в армии и груз-200 — убитых солдат), и даже какой-то нарочитой бравадой — мне-то что с того? Не у меня же кто-то из родственников умер. Главное — платят. А то, что девчонки обходят стороной, так это от глупости. Ну, разве не нужное, не доброе дело я делаю? — не раз размышлял парень, сидя за баранкой и слыша плач и вопли людей, провожавших в последний путь. Однако моральный ущерб был налицо. Похороны — процедура не из приятных. После них хотелось опрокинуть стакан-другой. И он выпивал. Несмотря на недовольство матери. Тем более, что и по дружбе с сослуживцами это приходилось делать. Коробков и другие в их бюро пили, правда, мозгов не пропивали. Хотя и у самих было, на что заложить за воротник, да и на кладбище подносили. Но Лёшка там всегда отказывался. Мол, за рулём нельзя, права отберут. А вот после работы с друзьями или, как сегодня, тем более для уважения своего "патрона", мог и пригубить стакан.
Петрович повернул голову к Лёшке и недовольно, но приглушённо, не дай Бог услышит Коробков, сделал вывод по поводу настроения шефа: "Шлея ему, видать, под хвост попала, бесится чего-то, как хозяйский кобель. Всё ж в земле ковырялись, да не где-нибудь, а на кладбище, надо руки ополоснуть. Сходи за полотенцем. А я пока калитку прикрою. А то, как бы хозяйский кобель не вернулся, может, впрямь взбесился, ещё покусает..."
— Сирый, как звали кобеля — кавказскую овчарку -, сегодня, действительно, не то взбесился, не то ещё какая лихоманка на него нашла. Когда во дворе покойного Агафона Воробьёва стали появляться люди, заметался поначалу из стороны в сторону, отчаянно залаял на них. Но, увидев Коробкова, Петровича и Лёшку с лопатами в руках (взяли у соседей покойного на кладбище), всегда смелый, почему-то попятился от калитки, а потом рванулся, как ошпаренный, взвился на задние лапы и неистово ринулся вперёд. Стальная цепь лопнула, как нитка, и едва не сбив с ног оторопевшую похоронную команду, шибанув мохнатой головой калитку, Сирый с шумом вылетел на улицу и пустился в сторону пустыря.
— Хоть бы собаку убрали! — только и промолвил напуганный Коробков. И тут же смекнул, что убирать-то было некому.
Ставшая свидетельницей этой картины соседка покойного — богомольная бабка Судачиха, одетая по случаю во всё чёрное, заметила не без ехидства и желчи: " Вот и на собаку блажь нашла. Не выдержал бедолага, утёк, куда глаза глядели, почуял, где у хозяина новый дом будет... Ах, вы наши тяжкие!" — перекрестилась она.
— Ты бы, Ивановна, лучше пошла с нами в дом да помогла покойника обмыть и в последний путь собрать, чем зря языком чесать! — то ли попросил, то ли осудил бабку за её слова Коробков. Нам-то это и по закону твоему божьему вроде не положено.
— А деньги с чужой беды положено огребать? — моментально съязвила, отпарировав, старуха. Впрочем, не так уж она была и стара да и крепка ещё статью. Недаром же нередко поглядывала на соседа и его дом, зазывала к себе, мол, чего один маешься? Приходи на огонёк, вместе помолимся и утешимся в своих печалях. Но Агафон Кузьмич только отмахивался: "Некогда мне попусту с тобой разговоры разговаривать, а помолиться я и дома могу, икона имеется ". Что он, собственно, и делал каждый вечер, стоя на коленях перед образами и вымаливая прощения у Господа за свои грехи и за грехи своих детей, а также раньше мужа умершей супруги его Полины Степановны. Сыновья закончили нефтяной техникум и работали в Тюменской области на нефтепромыслах. На похороны отца не прилетели, так как никто им о случившемся и не сообщил. Не было точного адреса у соседей. А, возможно, и желания. Позвонили только в неотложку, чтоб зафиксировали факт смерти Воробьёва. И всё на этом. Он ведь при жизни тоже, как они думали, никому не помогал и особо ни с кем не общался. Жил последние годы один одинёшенек, как старый сыч в своём дупле. За калитку только в день выплаты пенсии выходил да иногда за хлебом в магазин. Вот тогда- то на него и поглядывали пожилые и одинокие женщины. В свои девяносто был он ещё удивительно строен и подтянут, а также привлекателен лицом бывшего жгучего красавца, разбившего по молодости не одно девичье сердце. Но, как позже выяснилось, ловеласом он нибыл никогда. Супруге своей не изменял. Однолюб по жизни. Хотя ... кто его знал до конца!
— Что порядочный человек, то порядочный, не то, что некоторые..! — говорили про него с завистью Полине Степановне соседки. А она, то ли от смущения, то ли, скрывая что-то про мужа, только прятала от них свои глаза и отмахиваясь, отвечала: "Да все они, мужики, хороши, тоже нашли ангела. " А позже как-то проговорилась одной из соседок: "Твой в бутылку заглядывает, а этот, скопидом, и стакана к губам не подносит, и мне на мелочные расходы денег жалеет, нет сил терпеть его характер. Ну, чистый Плюшкин, только со своей собственной придурью ... " Какой именно — соседке, конечно, не доложила, как та её не допытывала. Вот Судачиха, очевидно, и думала, что у Воробьёва под полом кубышка с деньгами зарыта. Зарплату-то, работая десятки лет главбухом, немалую получал. Да и левые, очевидно, имел. Кто их, сидя на такой должности, не имел? — думала соседка.- Да и пенсию немаленькую получает, а на себя ничего не тратит — не пьёт и не курит, одевается в старенькое и застиранное. Потому, разбираемая любопытством, как только узнала о кончине Агафона, и поспешила она на его двор с другой соседкой — Анной Петровной, жившей неподалёку. Почтальонша спросила у неё про соседа Воробьёва — не видала ли его в последнее время? А то тому пенсию пора получить, а он не приходит на почту. Сама же она с ним не разговаривает и пенсию ему теперь не носит. Отказалась после его подозрений и оскорблений в том, что специально не берёт с собой мелочи на сдачи, не додаёт ему, то двадцати, то тридцати копеек с полной суммы пенсии. А тут вот ещё и посылка на воробьёвский адрес пришла с " Северов ". С чем — неизвестно. Может, с золотом, а может, с шишками кедровыми — шутила, поясняя почтальонша.- Но тяжёлая. Так вот, лежит посылочка на почте вторую неделю, а обратного адреса на ней не то, чтобы не указано, но не домашний это адрес, а какой-то геологоразведочной конторы. И фамилии отправителя нет. Словно специально не указали".
-Да не помер ли дед?- вдруг словно осенило почтальоншу. — В его-то возрасте не удивительно помереть. Ты бы пошла, взглянула, Анна Петровна. Не зря вон кобель на соседском дворе воет несколько дней. Не к добру это, тёть Ань, ох, не к добру!
— Да погоди каркать, ворона, забыла, как меня чуть не похоронила, когда я захворала и с постели не поднималась.
— Так Вы ж заперлись тогда и помалкивали, никому не отвечали на зов, вот я и подумала.
Но на сей раз, как выяснилось вскоре, почтальонша не ошиблась.
...Петрович и Лёшка вымыли под краном руки, покурили и, слыша недовольный голос Коробкова, направились в воробьёвский дом. Всё ж любопытно было посмотреть как жил бывший главбух НГДУ (нефтегазодобывающего управления). Днём-то, во время похорон, не до того было. Да и соседки распорядились гроб с телом вынести во двор, на морозец. Чтоб там, значит, с ним соседи и знакомые прощались. А то в доме тесно, да и покойник может испортиться.
Ничем не приметный снаружи, разве что резным коньком, и внутри этот дом мало, чем отличался от других, поставленных ещё в начале ХХ века. Простой стол с Библией на суконной скатерти, гнутые твёрдые стулья, покрытые морилкой, металлическая кровать , деревянный платяной шкаф в углу спаленки, тюлевые занавески на окнах, старинная икона в углу с погашенной лампадой, старое трюмо, с занавешенным зеркалом и фотографии по стенам, покрытым простыми сероватыми обоями — вот всё, что наполняло его.
Но что-то необъяснимое, присущее только этому дому, словно звучало или молчало во всём. Налитые густой тишиной, запахами ладанки и вереска, комнаты заставляли невольно морщиться и говорить не своим, а приглушённым, почти испуганным голосом. Словно кто-то незримый присутствовал рядом и мог укорить за какую-то бестактность или неуважение к покойному. Окунувшись в эту атмосферу, Петрович и Лёшка почти одновременно взглянули друг на друга и сняли шапки, будто кто-то заставил их это сделать.
Квадратный и крупный, как платяной шкаф, Коробков сидел за столом, широко расставив на его поверхности свои крепкие и широкие локти, и с понурой головой тупо и неподвижно упирался взглядом немигающих, покрасневших глаз в прямоугольник стола, освещавшийся низко висевшим светильником-абажуром, оставшимся с середины пятидесятых. Смотрел и повторял одну и ту же фразу: "Собачья жизнь! Никому мы в этой стране не нужны! Собачья жизнь!.."
— Что верно, то верно! — поддержал его Петрович. — Что не нужны, то не нужны. Вон даже похоронить по-людски его бывшие коллеги не захотели. И НГДУ денег на похороны в обрез выделило. Еле свели концы с концами в нашей бухгалтерии.
— Да не прибедняйся ты, — одёрнул его Коробков. — Заплатили нормально, как всегда и всем. Но поэтому и обидно. Ведь Воробьёв не, как все, в своё время был. О нём слухи, как о грозе всех расхитителей и растратчиков, по промыслам ходили. Он ведь и ревизором в прошлые времена успел побывать. Однако богатства не нажил. Да и памяти доброй о себе — тоже. Вот его и записали в рядовые. Впрочем, сейчас ведь всё на бегу, порой некогда остановиться и подумать. Подписали казённую бумагу и списали. Вот и всё. Точка.
Петрович и Лёшка, уже давно привыкшие к похоронам, удивились словам и выражению лица своего шефа. Ведь были в этом выражении и глубокая, искренняя печаль, и недоумение, раздражение от того, что сегодня вот так поступили с покойным Воробьёвым, а завтра — не дай Бог! — так же поступят и с ним — Коробковым и тысячами других Ивановых и Петровых, а возможно, и с каждым. Ожидание возможного безразличия и казённого формализма загодя поселяли в душе какое-то ещё до конца неосознанное и не прояснённое чувство недовольства новой жизнью, заявлявшей о себе и таким, подлейшим и бессердечным способом или образом. Вот даже сыновья на похороны отца не прилетели. И ему — Коробкову -, а не им, своей кровинушке, покойный завещал распорядиться наследством, оставшимся от него. А то подерутся... Ну, разве это нормально?
— Ты чё, Никитич, как контуженный сегодня, расстроился что ль? — спросил Коробкова Петрович. — Неплохо-то старик пожил, считай, до полного века дотянул, куда ещё! Нам бы так пожить!
— Как так? — ёрничал Коробков. Ты-то откуда знаешь, как старик жил?
— Да сам же говорил,- раньше он большим человеком был. Дом купил, сыновей родил, поженил, внуки выросли. Женщины его любили. Умер тихо, без мучений и болезней. Что ещё?!
— А то, что в последние годы он с сынами в ссоре жил. Словно пропасть между ними пролегла. Не понимали друг друга. Вот и отвернулись молодые да скорые ...
— Да, может, он просто мудаком по жизни вышел, даже с сыновьями общего языка не нашёл. Внукам подарков не дарил. И жена от него, царство ей небесное, задолго до его смерти от него ушла — вместе с сыновьями. Неспроста же. Вон даже соседи и те через одного только на похороны в его двор заглянули, на кладбище вообще никого не было.
— Да мёрзнуть не хотели, сейчас ведь грипп ходит, будь он неладен.
— А мать мне говорила, что покойный только одну свою жену да детей и любил. Надышаться на них не мог. А уж когда они сами его обидели, тогда и отправил их, куда они сами захотели. — вставил своё Лёшка, мать которого раньше разносила почту как раз по участку, где жили Воробьёвы.
— Да, чёрт их теперь разберёт, кто прав, кто виноват? Чужая семья — потёмки. — сказал Коробков. - Я другое слышал. И знаю Агафона Васильевича давно, захаживал к нему иногда просто так, да и по делу бывало. Соединяла меня с ним одна тайна, о которой теперь можно рассказать.
— То-то я смотрю, соседки сегодня шептались, мол, нам не доверил, а этому грободелу... — надо же!..- перебил Лёха.
— Да это они не про то. — Хотел уточнить Коробков.
— Как не про то, Никитич, — поддержал Лёху Петрович.- Может, ты им по завещанию покойного помешал деньги в доме найти? Запретил ведь в подполе копаться и по углам шнырять. Давай, сами посмотрим, что после себя этот дед оставил?
— Да ни фига он не оставил. Я точно знаю, потому, как ...
— Погоди, Никитич, подсаживаясь к столу, и откупоривая бутылку русской, остановил начальника Лёха. — Предлагаю сначала за упокой приставившегося раба божия Агафона выпить, а потом Вы поведаете нам свою тайну.
— Насмешливость и ирония Лёхи Коробкову были уже привычны. Сейчас вообще такая молодёжь пошла — чаще насмехается над стариками, чем уважает их. Мол, это же вы строили социализм и за правду в прошлые времена боролись... Вот и напоролись, за что вас жалеть и уважать? Себе проблемы создали, да и нам на целые годы и десятилетия. Вон, в каком дерьме сидим. Долго ещё не отмыться и не встать на ноги.
— Давай, действительно, а то намёрзлись на морозе, намучались с этими похоронами. За упокой души воробьёвской что ль по первой? — предложил Петрович.
— Само собой. — Согласился с ним Коробков и не подал вида, никак не прореагировал сразу на Лёшкину иронию и насмешливость — много чести пацану.
Выпили молча по первому граненому стаканчику-куму. Потом — по второму... Снова разговорились.
— Вот что меня больше всего мучит, Петрович, почувствовав разбегавшийся огонёк внутри, продолжил беседу Коробков, — так это отношение к нам молодёжи. Ну, почему дети наши, молоком и хлебом родительским вскормленные, рубят корни родовые, не желают с нами одним древом расти? Ведь вроде всё для них — копеечку с копеечкой сколачиваешь. Хочешь чтоб и дом, и мебель, и машина ..., ну, словом, всё, как у людей, были. Сколько я, чёрт меня в доску, левых гробов сработал в советские времена и сразу после горбачёвской перестройки, пока наше похоронное бюро государству принадлежало! Это ж одному Богу да тебе известно! А что толку? — Вот и мой старший на днях к чёрту меня, отца-то своего, как последнюю собаку, значить, послал. А за что, за что я тебя спрашиваю? — в сердцах с размаха ударил по столу, на котором были только две бутылки водки да солёные огурцы с салом и хлеб с луком (поминок по случаю похорон Воробьёва не устраивали), Коробков.
Бутылки аж подпрыгнули. А пустая фаянсовая тарелка, с зелёными цветочками по краю, подскочила от удара и отмерила несколько кругов по скатерти, словно в нелепом и неуместном танце.
— Да ты чё, Никитич, мы-то здесь при чём? Водку разольёшь на пол. — Не понял такого настроения шефа Лёха.
— Чё — чё! Не видишь, обижен на своего молокососа Никитич. – Пояснил Петрович.
— Да я не на одного него, на всю эту сучью жизнь обижен. За кого нас держат? Будем мы когда-нибудь по-человечески, с достоинством, как в других странах, жить? Станут нас когда-нибудь уважать наше государство, чиновники, собственные жёны и дети? Или на нас проклятье какое наложено?
— Ну, Никитич, ты и загнул. Меня вон жизнь как, леща об лёд, шлёпнула, а я так не думаю. Есть, конечно, обида. Но чтобы вот так — с ума можно сойти, если всё близко к сердцу принимать. Да и сами мы во многом виноваты. На какое такое понимание и уважение, скажем, мне — офицеру-отставнику, рассчитывать в будущем, если моя Верка без меня вырастет, с чужим дядей — отчимом? Жена-то, когда меня уволили из армии, и я оказался никому не нужен, бросила, с другим снюхалась и переехала к нему.
— У тебя другое дело. А вот мои чада почему так себя ведут? — недоумевал Коробков.
— С жиру бесятся! — сделал за него вывод Петрович.- Как кобели перекормленные, коих к сучкам не пускают в срок. У тебя же не дом, а полная чаша ...
— Так-то оно так, — самодовольно согласился Коробков, погладив себя по квадратному подбородку с проседью щетины, — но всё же, чёрт меня в доску, что-то здесь не так. Что-то не то. Другая червоточина. Денег — то теперь мои детки у меня стараются не брать, брезгуют что ль? Во, — на Женька, послед, в Питере на доктора учится, так вроде как на одну стипендию живёт подлец, палец, небось, сосёт сукин сын младший, а от меня, считай, ни рубля не берёт. Только за обучение доплачиваю. Братья, правда, чего зря брехать, время от времени ему денег подбрасывают — из тех, которые у них лишние, значить, в карманах зашевелятся. Так он от них — братьёв — берёт, говорит, в долг. А от меня — отца родного — просто так — ни в какую! Будто враг я ему. Это-то как объяснить!
— Да время такое, Никитич, чего тут объяснять. Как других в таком водовороте понять? Себя бы понять. — Откупоривая вторую бутылку, стал успокаивать Коробкова Петрович. — Давай с тобой хлебнём ещё по глотку, глядишь, легче станет.
— Вот это дело! — хлопнул в ладоши Лёшка, до сих пор редко встревавший в разговор старших по возрасту сотрудников. — А то заладили про отцов да детей, ну Тургеневы прямо, писатели и философы. Да проще вы на жизнь смотрите. Чего философствовать и страдать. Давайте выпьем!
— Тоже мне, выпивоха. Что ты во всём этом ещё понимаешь. — Повертел правой рукой — короной у виска Коробков. — Своего родителя тоже не очень — то почитаешь, наверно?
— Не, у нас всё наоборот. Я его обожаю и почитаю, а вот он меня от себя своим безразличием отталкивает. Давно ведь нас с матерью бросил, с другой женщиной живёт.... Только из приличия принимает. А моими делами толком не интересуется, по барабану они ему. Да ещё порой пытается показать, что заботу обо мне проявляет — наставляет как-то по дурацки. Кстати, не признаёт моих денег шабашных . Это, говорит, грязь ... А какая же это грязь, позвольте спросить, если мы своими руками бабки зашибаем? На одну зарплату и сейчас многим можно не только ноги, но и руки протянуть ... А выпью, погуляю на левые — могу по ночам развесёлые песни петь или спать сладко.
— Это ты в яблочко, Лёшка, в самую сердцевину, хотя и врёшь, что у нас мало зарабатываешь. — Вставил своё мнение Коробков. — Вам же теперь много надо и сразу всё... Да, у каждого своё ... Но, как бы там, ни было, ты отца уважай, может, всё совсем не так, как ты думаешь, у него с матерью было и с отношением к тебе, да и сейчас он, наверно, трудно живёт. Ну, какие нынче зарплаты у учителей? А ведь не бросает своего ремесла, учит детей литературе. Но кому она теперь нужна — эта литература, когда такая жизнь пошла? Все думают о том, как выжить в этом омуте, а не об эстетическом наслаждении или пище для ума и сердца. Не до сердца сегодня и не до ума стало, как я погляжу. Конец света, похоже. Вот и покойный не зря обо всём остальном забыл под конец жизни и только к нему и готовился. А то, что до конца света рукой подать, факт. Вы посмотрите, что с людьми делается. Вон мои сынки, меня, как микроба, и мою жизнь рассматривают ну, прямо, что под микроскопом. И ведь не для того, чтобы понять и в чём-то помочь, а чтоб ужалить побольнее, всё нечистое в ней норовят увидеть. А я ведь честный человек. Делаю гробы и продаю — ну, что в этом зазорного? Не я, так любой другой этим займётся.
— От зла это, больно злые они у тебя. — Сделал вывод к сказанному Коробковым Петрович. — Давай, Коробок, за то выпьем, чтобы люди добрыми были!
— Во! — поддержал Лёшка. — За это стоит.
— Стоит! — согласился Коробков. Но только несбыточная мечта это. Человек — человеку, как был врагом, так и останется им.
— А коммунисты про другое говорят. — не согласился Лёшка.
— Да ты больше слушай их, они в своё время уже такого наговорили, наобещали — не нам одним, целому человечеству. Хотели рай на земле построить. Не получилось!.. И снова тайга, а не культурная жизнь. Время не обгонишь. Всё — в своё время случается.
Они подняли гранёные стаканчики, почти до краёв наполненные водкой, и чинно, со вздохом, разом осушили их и стали закусывать огурцами да крупно, по-крестьянски нарезанным салом с хлебом.
Лёшка наполнил стаканчики.
— Погодь-ка, не торопись, прыткий больно. — дал понять ему Коробков . — Поговорим, а уж потом и ещё по одной не грех . — и, кашлянув в кулак, провёл своей крупной, как медвежья лапа, ладонью по прокуренным, пожелтевшим усам.
— А всё ж, похоже, интересный был это человек Воробьёв. — Продолжил разговор Петрович.- Вот не любили его сослуживцы и соседи, дети родные даже на похороны не приехали. Жаден, говорят, был. А ведь насколько я знаю, ни у кого никогда гроша ломаного не занимал. Пенсия-то у него не такая уж большая была. Для мужика сегодня, что пшик ...
- Ему при его затворничестве и схимничестве хватало. – пояснил Коробков - Действительно, ни у кого и никогда в долг не брал. Считал это греховным делом. Я-то точно знаю. Мы с ним давненько знакомы. Сколько раз он и меня поучал, ругал, как приятеля: "Дурак ты, говорит, Никитич, кучи денег загребаешь, а на что они тебе, не знаешь. Разобраться — на глупость одну и грех. На табак да на водку — по большей части. Да разве это — удовольствие — спину ради скотства гнуть. Цель надо в жизни видеть, ведь ты же человек. Не всё хлебом единым.., как сказано в Писании. Ради высокого и духовного надо жить. Вот тогда твоя жизнь будет наполнена высоким смыслом. И, изо дня в день, приближаясь к желанному, далёкому, но лучезарному, будешь чувствовать истинное наслаждение — въявь крылья за спиной, как у Серафима-ангела, вырастут. И на сердце лягут сладостные тишина и покой". Я, по правде говоря, в ту пору и не понимал, о чём это он толкует. О каких таких крыльях? О каком наслаждении? Рехнулся, думал, старик. А ведь он и, взаправду, цель в жизни имел. Большую или малую — другим судить. Но имел и жил, самозабвенно отдаваясь ей.
— Что-то я вас не понимаю о чём это вы? — удивился Лёшка. Вот это и была его тайна, о которой ты, Никитич, упоминал?
— И да и нет, про настоящую тайну чуть позже узнаешь. Зеленый ты ещё, как этот огурец.- Ткнул пальцем в овощ Коробков.- Я так думаю, может, это всё и хреновина одна, а что-то в этом есть возвышенное и человека возвышающее.
— Видать, есть, раз старик так долго и правильно жил. — Поддержал Коробкова Петрович.
— Ну, старики, и замутили вы воду, напустили туману, ничего опять не понимаю.
— Да ты и не поймёшь, пока этого сам не захочешь, парень. — Похлопал своего шофёра по плечу Коробков.
— Это почему же, что я такой глупый что ли?
— Да не глупый, а не готовый к восприятию смысла воробьёвского понимания этого вопроса. Вот что. Не куриное это дело — понимать. Им бы только соревноваться в том, кто лучше зерно клюнет. Тут жизнь прожить надо, чтоб разобраться, что и к чему. А иному и того мало.
— Вот именно.- Поддержал Коробкова Петрович.- Нас вот, курсантов военного, чему учили? «Вы защитники Отечества, для вас главное — Родина и честь, ну, и партия, её вожди, конечно. А что потом вышло? Если начинать с конца, вождей и эту руководящую и направляющую обгадили, как хотели. Про Родину и честь в такой ситуации, похоже, говорить было даже неприлично. Потому сделали вид, что защитники этой самой Родины и чести то ли больше не нужны, то ли они тоже все — дерьмо и заслуживают подобающего к себе отношения. Мало того, что раньше в нас веру в Бога убили, так теперь ещё — и в справедливость и благоразумие общества. Пережевали, пока нравились и нужны были, и выплюнули ... Обидно! До сих пор нет-нет да полыхнёт в сердце такое чувство, что кажется, сгоришь, не приходя в сознание. А вот Воробьёв, как я понимаю, без комплексов жил. Все эти наши движения душ считал лишь суетой сует.
— Лёшку это разожгло, и он стал настойчиво требовать, чтобы ему рассказали о Воробьёве и его тайне.
— Болтун ты, Лёха! Хоронить покойника вёз на кладбище, а главного не заметил. Гроб-то, в котором Воробьёв лежал, необыкновенный был, очень дорогой.
— Да это я видал, красного дерева работа, резной, штуки за три-четыре!
— Три-четыре! — покраснев, покачал головой Коробков. — Да ты нутра его не узрел. За обшивкой — инкрустированный весь, золотом да серебром, перламутром и даже камушками драгоценными. Целое состояние! Годы и годы покойный, царство ему небесное, на него гнулся. Вот человек! Имел в жизни цель.
— Да что за цель такая дурацкая? Жить для того, чтобы красиво умереть или, точнее, с понтом с этого света на тот уйти? Столько бабок на гроб ухлопать! От родных отнять!.. Ай - ай — яй! — хлопнул себя по коленям Лёшка.- Ну, и козёл, я вам скажу, был этот дед!
— Богохульник, о покойнике-то грешно плохо говорить.- Сердито оборвал Лёшку Петрович. А Коробков даже замычал от возмущения и бессилия, покачивая лысоватой головой из стороны в сторону: "Да ты ни шиша о нём не знаешь, а того — " козёл"...Сам козёл. Всё заработанное на водку да на гулянки переводишь, кралю свою балуешь. А покажет тебе эта краля свою задницу, переметнётся к другому ... или печень заболит, тогда что скажешь о своей разумной и ясной жизни? Вот это твоя цель? Нет, сынок, это всё преходяще, ерунда одним словом. А вот Воробьёв большой целью жил. В самом необходимом себе порой отказывал ради её достижения. И постился чаще, чем другие, и на одном хлебе да воде сидел. А всё из-за своего секрета, настоящей цели, значить. Он ведь никогда и никому не говорил, на что деньги тратил. Я уж случайно узнал. Захворал Воробьёв вроде как. Две недели, считай, не поднимался. Наверно, почувствовал скорый конец, вот сам и лёг ещё живым в гроб. И лежал несколько дней и ночей, не ел, только воду пил да по нужде вставал. Ну, как все святые, ранее жившие на земле. Они ведь тоже, чтобы после смерти не гнить от собственного дерьма, перед кончиной подолгу постились. И очищались не только телами, но и душами. Вон, в Печерской лавре лежат веками, а от них только мирро благовонный и целебный исходит. Я сам к каждой раке и высохшим мощам в подземельях наклонялся и принюхивался. Божья благодать в них и исцеление для других, вот, что я вам скажу. Значит, вхожи они в Дом нашего Отца Всевышнего, проводниками, благодаря праведному образу жизни, стали в своё время, и нас, смертных, оберегают от злого умысла. А ты, Лёха, говоришь, дурацкая цель!.. Так вот, я тут, сами знаете, тоже, считай, по соседству живу. По утрам мы с Воробьёвым обычно встречались. Я — на работу, он — в магазин за хлебом или снег от калитки отбрасывает. А тут гляжу, нет Воробьёва, пропал Агафон. Да и Сирый воет. Не помер ли — думаю, в его-то переходном возрасте всё может случиться. А никто к нему не заходил, дорожку к дому снегом замело. Дай, думаю, загляну, проведаю старика. Может, человеку, чем помочь надо. Толкнул дверь — заперта изнутри вроде на щеколду. Я ухо к замочной скважине. Тишина. Ни гу-гу. Постучал — молчок. Ещё раз — тот же результат. Ну, я и приложился к двери плечом: сломал, значить, её сходу. Влетел за ней следом в сени. И опешил, взглянув в горницу через отворённую дверь. Волосы дыбом встали на голове, чуть не обмочился со страху, хотя и не робкого десятка, сами знаете.
— Да что ж там такого ты увидел? — почти одинаково и одновременно спросили у Коробкова Петрович и Лёха, захваченные откровенностью своего шефа и товарища.
— Горница у него сразу за порогом из сеней начинается, вот и вдарило в глаза увиденное. Гляжу — на табуретах гроб стоит, а в нём — Агафон. Лежит, как мёртвый, бледный и худющий, небритый, а глазами живыми на меня глядит. И такая в них жалость, ну как у Сирого, когда тот жрать хотел сильно. Я, хоть и не жидок на расправу, знаете ведь, а как стоял, так и прирос к полу ногами. Шевельнуться не могу, дыхание перехватывает. А он вдруг взгляд переменил, а потом как встанет в гробу да гавкнет на меня: Ты что, чёрт, хулиганишь, дверь ломаешь, я в милицию жаловаться буду! " — так и завопил, да словцом меня крепким покрыл. Ну, тут я отошёл немного телом и душой и думаю, не может так покойник по - нашему, ядрёно материть. Я аж улыбнулся от радости и говорю ему: "Васильич, да где ж это видано, чтоб покойники по милициям расхаживали? Ты ведь в гробу ...
— А он выскочил из гроба и ко мне с кулаками — со зла, значить, что я его секрет раскрыл. Но тут я тоже не выдержал, влепил крепким словом. Поругались мы с ним, полаялись. И вдруг Воробьёв словно переменился. Сама доброта и ласка стал. Не узнать прежнего. Хоть и приболел, а стал за стол усаживать меня, хлопотать по хозяйству. Чаю налил, и всё извиняется, извиняется: « Ты прости, говорит меня, Никитич, не держи зла в душе! Как брата, прошу, никому не говори, что в гробу меня видал. И тем паче — про гроб мой никому не рассказывай!»
— Да дело обыкновенное, говорю, никому не скажу. А он от этих моих слов аж, как бриллиант просиял весь, — кажись, от головы до ног. Особенно глазами — огоньки радости так и заплясали в чёрных зрачках:
— Не скажешь? — жмёт мне от благодарности руку и снова благодарит,- вот спасибо тебе — и чуть целовать мне эту руку не принялся. Ну, да это уж лишнее было. Раскланялся я да пошёл к двери: "На работу, — говорю Агафону, — опаздываю, чай как-нибудь в другой раз попьём, я ещё к тебе зайду ..."
— Нет, говорит, в другой раз ты уж так не заходи, с улицы вначале в окошко горенки постучи, я сам и выйду, хорошо!
— Ну, хорошо, говорю. Только что это он опять оробел, что я могу ещё раз зайти? Иду через сени и, словно что-то меня за плечи держит, не отпускает. И тут я понял, назад повернул.
— Слушай, Васильич, говорю, а кто для тебя гроб-то сработал? По соседству с гробовщиком живёшь, другого такого в городе нет, а мне не заказывал.
— Ну, Никитич, это порой только кажется, что ты — непревзойдённый мастер своего дела. Про тебя я наслышан. Да и не один гроб, сработанный тобой видел. Ладно мастеришь, с угодой людям и богу. Но свой гроб добрый хозяин сам загодя себе готовит. Так раньше на Руси было. И я от этого правила отступать не хочу. Почитай, годков двадцать назад начал мастерить. Всю душу в него вложил. Всю историю своей земной жизни резцом на нём вывел, чтобы знали, кто таков — Агафон Воробьёв.
— И кто ж тебя не знает? — не удержался я от вопроса, забыв про начало рабочего дня.
— Я ведь, братец, необыкновенный человек. Главного обо мне никто не знал. Все считали бухгалтером, ревизором, честным проверяющим, скрягой и скопидомом, от которого жена ушла из-за его жадности.
— Ну почему Вы так о себе, разные люди по-разному думали. Но никто вас по-настоящему, в сущности, и не знал, хотя жили — бок об бок.
— Да не надо меня защищать и оправдывать. Не за что меня оправдывать. А защиту от дураков и сквернословов мне бог дал. Я это точно знаю, являлся он ко мне как-то в образе Христа и стоял над моим последним ковчегом. Разговаривал со мной, ничтожным, благодарил за верное служение ему и за веру во всевышнего. Мы с ним вот так накоротке, как сейчас с тобой были.
— И что же он тебе такое сказал, Васильич, поражённый такими словами и, главное, полной искренностью соседа, спросил я.
— Языком он ничего не говорил. Только смотрел. А до меня как-то сразу дошли многие его мысли и слова, припасённые для моей поддержки. Главное, что запомнилось, так это его мысль о том, что я не ошибся со своим выбором и целью жизни, а потому душе моей уготовлены благословенье и спасенье, жизнь вечная. И никто мне не страшен, даже сам чёрт, не то, что смертные. Все праведники при земной жизни страдали и мучились, так и я. А те, кто только пировал да блаженствовал, кровь чужую пил, попадут в Ад. Запомни это.
— Ей Богу, Васильевич, я тоже так думаю, только вот жить, как ты, не умею. Воли не хватает. Нет-нет, да и приложишься, покуролесишь с друзьями на честно заработанные.
— Вот-вот — покуролесишь и пшик. А я из уважения к Господу нашему и его Царству, к себе — в последнюю очередь — всю жизнь создаю шедевр гробового искусства.
— Да ну! — не удержался я. — Дай поближе рассмотреть твоё чудо спасительное, может, и сам по твоему примеру твой подвиг повторю.
— Сомневаюсь я, Никитич, чтоб у тебя духу хватило на такое. Ты ведь от своих хором со всеми удобствами и от других прелестей жизни не откажешься.
— Да Бог его знает.
— Не поминай всуе. Сначала в себя загляни, на что ты сам годишься — на жизнь развесёлую и сомнительную искромётную или наполненную большим смыслом и содержанием, вечную? К примеру, от любовных грехов не откажешься?
— Да какие же это грехи, я с одной супругой всю жизнь прожил. Детей вот народили, подняли. Правда, они этого толком не ценят.
— А знаешь почему? Потому, что это вам с вашей женой в наказание от Бога. Вы ведь в церкви не венчались, на себя никаких обязательств перед Господом нашим не брали, в грехе и жили, выходит, без прощения божьего. Вот и результат. Вы поняли, как просто он мне ответ на один из самых мучительных вопросов изложил. Это же гениально!
— Да чё там гениального, — не согласился Лёха, — привиделось это деду во сне или когда глючил от голодухи, вот и всё.
— Даже, если и во сне, это же не в его голове родилось, от Бога пришло. Понятно, если б на самом деле было явление Христа народу — второе — тут бы такое началось! — убеждал разгорячённый Коробков.
— А откуда известно, явился вновь на землю Всевышний в образе Христа или нет. Может, он тайно дома таких праведников, как Воробьёв, обходит вначале, у них всё расспрашивает, не обижают ли их смертные и не верящие в Бога, а уж потом другим явится и за всё спросит? — поддержал Коробкова Петрович.
— Вот, слышишь, что тебе умный человек говорит?
— Ну, спросит, и что? В Ад сошлёт? Так по мне хуже Ада, чем земной, и нет. Мы все тут, как на "химии", проверяют, сможем ли вообще когда-нибудь ответить за грехи живших до нас. Если нет, то и настоящий Ад не понадобится. Ну, это, если не отступать от главного смыла христианского учения и добродетели. Бог ведь всем прощает? Даже тем, кто наших ребятишек толпами в огонь посылал — Нет, отцы, сам в горниле у чёрта побывал, а в эту сказку я не верю, вы как хотите. Давайте лучше ещё по стопке да послушаем про наш преинтереснейший гробик.
— Ты это чего удумал, ну-ну, не смей, свою душу погубишь и наши души заодно! Ты понял, Петрович, что в его башку втемяшилось?
— Да не глупые, чего тут понимать! Сразу могу тебе, Лёшка, сказать, если что случится на кладбище, обидишь деда и Бога, будешь со мной дело иметь. Мне терять нечего. Прибью за такое, как последнюю собаку.
— Да вы чё, мужики, неужели и впрямь про меня такое подумали — что Лёха, прошедший Афган и хоронивший сотни своих однополчан, пойдёт чужую могилу разрывать? Ну, отцы, вы меня обижаете. Я ведь тоже такое могу сказать, что кое- кому мало не покажется. И пугать меня не надо, пуганый.
Назревали скандал и драка подвыпивших мужиков. Хитрый и ухватистый Коробков всегда чувствовал грань, переступив которую получишь по морде. Лёшкин кулак был в опасной близости от его носа и ещё ближе к левому глазу Петровича.
Чтобы погасить разгоравшийся костёр, Коробков улыбнулся и спокойным, елейным голосом чуть ли не пропел: "Лешенька, а кто же историю про воробьёвский гроб дослушает? Про то, что я на нём видел?"
Тон Коробкова подействовал разоружающе. Никто не стал больше бычиться или быковать, как теперь говорят, и снова был увлечён рассказом Никитича.
— Долго я не мог уговорить Агафона показать мне его гроб. А когда рассмотрел вблизи, ахнул. Это, действительно, походило на шедевр не только столярного мастерства, но и отличной резьбы по дереву, а, главное, — творение умелого рассказчика, в барельефных пассажах передававшего главные моменты из своей жизни и жизни близких ему людей. На словах Воробьёв ни разу не обмолвился о том, что в юности любил одну из фрейлин её императорского величества. Но любил, к сожалению, безответно. Отказаться напрочь от своей любви не мог и всю жизнь, как я понял, готовился к встрече с возлюбленной считавшейся многие годы безвременно расстрелянной большевиками, на небесах. Вложил в подготовку к этой встрече всю свою душу и всю свою жизнь. Бог, по мнению Агафона, являвшийся к нему, должен был укорить его за это — за большую любовь к женщине, чем к Богу. Но он успокоил несчастного, сказал ему: "Раз ты так всю жизнь любишь одну из крещённых и проливших кровь за меня и мою веру, значит, ты искренне любишь и меня. А потому, я отпускаю грехи твои и открываю тебе дверь в ворота Рая. К тому же в прошлом ты и сам пострадал за правду и дело Христово, вынужден был лучшие годы провести в Сибири, работал в тайге и тундре, где нет человеческого жилья на сотни и тысячи километров.
Оказывается, как я узнал от Агафона перед его смертью, в молодости его преследовали за убеждения и близость к возлюбленной — этой самой фрейлине. Выслали под Норильск, где он работал, а по нынешним понятиям, отбывал десятку лет в какой-то геолого-разведочной шараге, рабочим и служащим которой не разрешалось без особого на то разрешения выезжать в отпуск на Большую Землю. Там бы, возможно и сгинул, если б не согласился жениться на понесшей от него мужелюбивой дочке одного из высоких начальников. Тот выхлопотал для Воробьёва разрешение на переезд в Поволжье, где жила сестра начальника — тестя Агафона. Та их и приняла поначалу. Потом купили свой дом и справили в нём новоселье. Но кто-то прослышал про Воробьёва, что тот отбывал ссылку за Уралом, и приглашённые соседи к нему не пожаловали, побоялись, что в местном горисполкоме и органах на это посмотрят неодобрительно. Ведь раз был за что-то наказан, значит, не зря. Так раньше думали, точнее, спасались от возможных преследований и напастей, связанных с раздражением местных или вышестоящих начальников. Агафон на это обиделся и заявил молодой супруге, что с этого момента и его ноги больше ни у кого из наших соседей не будет, А он не мужик, а кремень. Сказал — сделал. Но Полина с этим не соглашалась. " Я что, буду дома затворницей сидеть? Это в мои-то годы, когда жизнь кипит вокруг! В комсомольский-то кружок ты не запретишь мне ходить, в клуб? Не правда ли? "
— Делай, что хочешь, а меня уволь. Я на вечерний поступаю, хочу на экономический, поэтому у меня нет ни минуты свободного времени. Днем работаю, вечером — учусь. Да ещё с сыном надо, хоть изредка, заниматься ...
— Короче, пошли с тех пор их интересы по разным направлениям. С тех пор и наметился семейный разлад. Жена его с ним по молодости сильно не считалась. Вскоре завела роман с местным секретарём горкома и влюбилась до беспамятства. Но у того на руках была семья, бросить её и жениться на недавно приехавшей в город замужней Полине тогда считалось не просто аморальным, но и нередко преступным делом. У партийных была своя мораль. Отступление от неё означало предательство. А развод, уход из семьи, любовный роман как раз и считали проявлением такого предательства.
— И правильно делали! — заметил Петрович. — Я бы всех этих распутников, женолюбов за решётку или на мушку ... Знал, что творишь, ответь. А то сейчас бардак всюду распустили. Уже тошнит от распутства. Вы посмотрите, что в кино и по телевизору показывают! Бедлам и только! Что со страной дальше будет?
— Слушай, Петрович, давай только без этого ...
— Без чего — "этого?" — передёрнул слова Коробкова отставной офицер.- Да мне это сердце жжёт!
— Понимаю. Всё понимаю, но ты же знаешь, что это — политика. А никакое начальство её ни в какие времена не любило и любить не будет.
— Да известно! — махнул рукой Петрович.- А сам что про нашу жизнь говорил?
— Я другое дело. Мне можно. Вы же не продадите. А ты не смей, особенно на производстве.
— Ну, чё он такого сказал? Здесь же все свои! — заступился за Петровича Лёха.
— Это сегодня мы свои, А завтра ещё неизвестно. Я уже большую жизнь прожил и много чего на своём веку повидал. Ты думаешь, если б сам за эту проклятую "политику" не пострадал, работал бы сейчас в похоронном бюро? Я ведь в молодости генералом мечтал стать, даже в офицерское училище поступал. Но там у меня вышла ссора с командиром взвода из-за пустяка. Увидел, как запрещённого в ту пору Есенина читал ночью в каптёрке. Доложил по службе. Выперли меня из училища, как неблагонадёжного для Советской власти товарища, точнее, чуть ли не врага. Представляешь, это сегодня можно читать, что и кого хочешь, а тогда ... В общем, обломилась, как ветка сирени, у заветного окна моя мечта. Пошёл в грузчики, потом — ученики столяра -краснодеревщика . А от книжки Есенина всю жизнь икалось . Ещё не раз мне про мой "грех", представляете, что за грех, напоминали, дороги в жизни не давали . Вот так-то. Но что я о себе? Тут всё ясно. Слава Богу, хоть с женой повезло — не стерва и не продажная или гулящая, как у Воробьёва. Разошёлся он с ней по совести. И жить больше не хотел. Но рос сын, уговорили родственники вернуться в семью. Да и кого-то из органов он опасался, знал тот, чья дочка — его жена, мог большую пакость подстроить. Припугивал даже Воробьева как-то по пьяному делу.
Не — Воробьёв не пил, тот — кэгебешник грусть-тоску разбавлял коньяком. С Воробьёвым на автобусной остановке встретились. Прицепился, как водилось, стал наставлять и воспитывать. Пригрозил, что если будет сильно нос задирать, сослать туда, откуда прибыл в наш город.
— Вот сволочь! — среагировал Лёшка.
— Все мы сволочи! Живём, как скоты! — поправил его Петрович.
— Ну, так обобщать не надо, Петрович, тебя опять на политику и философию потянуло. Не отвлекай, дай рассказ закончить. Короче, вернулся в семью Воробьёв и жизнь его вроде наладилась. Возлюбленного его жены перевели в областной центр — подальше от неприятностей. Она родила Воробьёву ещё одного сына. Но что-то надломилось в их жизни и, похоже, навсегда. Жили они, словно по инерции, плывя к неизвестному берегу. Она секретарила в горисполкоме, он после окончания института мотался по нефтепромыслам с ревизиями и проверками, и многим казалось, что красавец Воробьёв — образцовый советский мужчина. Не пьёт, не курит, супруге не изменяет. Хороший семьянин и работник ценный — такие клубочки и хитросплетения бухгалтерских загадок и тайн расплетал, что в вышестоящих органах просто ахали и хвалили: «Ну, и дока ты, Агафон Васильевич, молодец, сберёг государственную копейку. Для государства». Не раз такие похвалы шли в адрес Воробьева от его начальства. Для себя Агафон ничего, кроме голой зарплаты не получал при этом. Супруге его это не нравилось — в чем и была причина её недовольства своим теперь уже бывшим возлюбленным. Случались ссоры. И тогда начинали припоминать друг другу свои обиды и всё, что было в прошлом. Фрейлина императрицы, конечно, среди аргументов обиженной супруги была мощным оружием. Но она не знала главного — того, что до Агафона Васильевича дошла весточка от кого-то из своих сибирских знакомых насчёт того, что гибель возлюбленной Воробьёва — ошибка. Расстреляли женщину с аналогичной фамилией, а не саму фрейлину. Той в конце - концов удалось выехать за границу и сейчас она живёт во Франции. Через какую-то русскую эмигрантскую организацию её можно найти. Воробьёв поначалу в это не поверил и, теребя в руках письмо, думал, что, возможно, его провоцируют органы безопасности. Но потом, будучи в командировке в столице, случайно наткнулся на объявление в одной из газет, выходивших на русском языке за границей, — о необходимости возрождения дворянского собрания в Москве. Позвонил в редакцию и навёл справки. Позже ему помогли установить, что его возлюбленная, действительно, жива. Он написал письмо, но ответа не получил. Прошло столько лет, мало ли по какой причине эмигрантке из России не захотелось отвечать какому-то советскому главбуху. С той поры Воробьёв затаил в душе мечту — собрать денег и как-то съездить в Париж, чтобы встретиться с женщиной, которую он любил всю свою жизнь. С деньгами в ту брежневскую пору было проще. А вот с загранпаспортом и визой — гораздо сложнее. Воробьёв, оказывается, был не выездным. Этим в нём убили последнюю веру в справедливость существовавшей власти и, если хотите, земной жизни. Пошёл на исповедь в церковь, но, увидев там полупьяного священника, сильно засомневался, что он может помочь ему в его духовных и иных исканиях. Стал сам читать и перечитывать Библию и, как он рассказывал, строить храм в собственной душе. Жена над этим посмеивалась и попрекала тем, что он мало зарабатывает. Так вот, когда сыновья выросли, он предложил разъехаться своей зануде, чтобы прожить остаток жизни так, как ему хотелось.
— А куда я пойду? — поставила она резонный вопрос перед Воробьёвым.
— Я куплю тебе квартиру со всеми удобствами в кооперативном доме.
— Ты? Мне квартиру? Да откуда у тебя деньги найдутся?
Муж ей ничего не ответил, но через пару недель принёс домой ключи от обещанной кооперативной квартиры. Анастасия вначале поартачилась, постыдила Агафона, мол, сдурел на старости лет, бес в ребро ударил ... Но, встретив в магазине одного из своих прежних кавалеров-холостяков, вдруг как-то легко после этой встречи согласилась на предложение мужа о переезде в другую квартиру. А потом хотела ещё и дом отсудить, да сыновья не позволили, знали, что дом отец завещает им в наследство.
Вот, собственно и вся история. — Закончил свой длинный рассказ вспотевший Коробков.
— Нет, погоди, а про гроб-то ты, Никитич, не досказал.
- Да, про то, что настоящий христианин должен сам позаботиться о своём гробе, Воробьёв прочитал в записках одного монаха. Ну, и пример канонизированных святых для него стал чем-то вроде маяка жизни. Вот он и посвятил этому оставшиеся годы — все сбережения вложил в свой драгоценный гроб, который, как я вам уже говорил, должен был доставить его, как ковчег, к его возлюбленной и Богу. Сам освоил резьбу по дереву, инкрустацию, покупал дорогие материалы и творил. А в последние месяцы из-за немощи меня просил кое-что закрепить на его гробу.
— С ума сойти, не история, а целый роман! — всплеснул руками Петрович. — Вот это я понимаю, не просто любовь к женщине и Богу, а настоящая, божественная любовь человека, которому трудно было рассчитывать на взаимность.
— Да, у людей нашего поколения такое редко встретишь! — откровенно признался Лёшка.
— Да блядство и предательство одни, грязь кругом, о чём ты говоришь, поколения ...- не удержался Петрович. — Наливай по последней.
— Они выпили на посошок и, уже изрядно захмелевшие, вышли из воробьёвского дома. Лёшка принёс из сарая доски, и крест- накрест заколотил двери и окна пятистенка. И когда приколотил последний гвоздь, со вздохом сказал: " Ну, вот теперь, кажись, всё. Пошли по домам!"
Петрович вытер рукой нечаянно набежавшие слёзы, перекрестился, хотя до этого ни разу не заходил в церковь, и сказал приглушенным голосом: "Прощай, человече!"
— Мир дому сему! — с чувством произнёс Коробков.
— Глядя на своих старших товарищей-собутыльников, Лёшка уже изрядно захмелевший, решил как-то разрядить тягостную обстановку и, как он думал, сострил:
— А знаете, всё хорошо. Великолепный старик был, чу-десный гроб сварганил за свою житуху! Только с одним недостатком. Магнитофон надо было в крышку гроба вмонтировать, чтоб гроб с музыкой был, а то грустно без неё там — во сырой земле.
— Дурак! — одновременно выругались Коробков и Петрович и повернули к калитке. А навстречу им, унылой походкой, притихший и не злой, с опущенным хвостом плёлся Сирый. И взглянув на него, Коробков сочувственно протянул: "Эх, сирота ты наш сиротинушка, остался ты без хозяина, как же дальше жить будешь? " Он опустился перед псом на колени и обняв его большую лохматую голову, поцеловал в морду. Потом, покачиваясь, приподнялся и приказал Сирому, как его новый хозяин: "Сторожи дом, я тебе пожрать чего-нибудь сейчас принесу." Но Сирый забился в конуру и не выходил оттуда до утра.
— Наутро Коробкову позвонили из кладбищенской сторожки:
— Вы вчера похоронили деда, а ночью кто-то раскопал его могилу, приезжай, надо разобраться.
По пути на кладбище, находившееся на окраине города, Коробков, вспомнив про наказы покойного, зашёл на почту и отправил телеграммы сыновьям, чтобы уведомить о смерти отца. Хорошо знавшая его почтальонша, встретив в дверях, поздоровалась и остановила Коробкова: "Никитич, я слышала Воробьёв, царство ему небесное, поручил вам его наследством распорядиться. А у нас на почте осталась посылка, присланная ему. Получили бы!- И она протянула уведомление.
-Хорошо, сейчас заодно и получу. — сказал он и направился к окошку, где выдавали посылки. Воробьёву прислали большую и тяжёлую коробку.
-Ну, куда мне с ней сейчас? — покачал он головой и нахмурил брови.
Но взялся за гуж, не говори, что не дюж. Коробков отправил телеграммы и на такси отвёз посылку домой. Надо было спешить на кладбище. Но что-то его останавливало. Может, в посылке что-то важное? — подумал он и быстро вскрыл её. Внутри был упакован транзисторный телевизор и видеомагнитофон. Оказывается, в своё время Воробьёв открыл целое месторождение полезных ископаемых. Там теперь справляли юбилей и в связи с ним награждали особо отличившихся и заслуженных людей. Вспомнили и о Воробьёве. Сделать это новым геологам и добытчикам помог друг Агафона Васильевича некто Крылов. Он же, побывав в Париже по приглашению дворянского собрания, сам, оказывается, в графьях ходил, но никто об этом не догадывался, привёз оттуда две видеокассеты, на которых была история заграничной жизни возлюбленной Воробьёва — бывшей фрейлины императрицы. Но об этом Коробков узнал только поздно вечером, после того, как вернулся с кладбища, где долго ругался со сторожем и своими людьми, хоронившими Воробьёва, — Лёшкой и Петровичем, заподозрив, что кто-то из них ограбил покойного и стянул его гроб. Короче, печальная вышла история, словно гроб с музыкой.
Сделка Паганини
(Рассказ в стихах по мотивам цыганской легенды).
1
Бессмысленна погоня кредиторов…
Сбежал!.. И вот, насилу волоча
Лохмотья по паркетам коридоров,
Бредёт подобьем чёрного грача,
Застигнутого в поле непогодой,
С уставшим сердцем, сломанным крылом,
Голодный и расслабленный свободой,
Весь груз долгов оставивший в былом…
Куда идти? К кому теперь приткнуться
В надежде на поддержку и прием?
Как о порог холодный не споткнуться,
Когда тебя готовы съесть живьем,
Не оценив высокого таланта?..
Талант не нужен сытым богачам.
Их раздражает даже тень атланта,
Гуляющего в Вене по ночам…
Угрюмо Вена серыми домами
Глядит «грачу» таинственному вслед.
И тускло светят звёзды над дымами,
А он не верит в их счастливый свет.
Но всё ж чужбины тусклые светила
И каменные улиц кружева
Приятней, чем тюремная могила
И боль стыда, пока душа жива.
Где силы взять продрогшей в бурю «птице»?
Где отдых дать измученным ногам?
Как заслужить доверие столицы?
Каким за это кланяться богам? -
Терзали думы мокрого бродягу,
Когда он шёл по улицам сырым,
Похожим на унылую бодягу,
Что выносил на двор кабацкий дым.
Из кабачка последнего разряда
Фальшивый выползал, унылый «плач».
И, словно грешник, вышедший из ада,
Спустился в кабачок продрогший «грач»…
Скрипач, глаза зажмурив, как маэстро,
Фальшивил о несбывшихся мечтах,
О муках не рождённого оркестра,
О громкой славе, праздничных цветах.
Был поражён усталый Паганини
Амбицией, тщеславьем скрипача:
Не проведёшь постигших… на мякине, -
Хотел сказать ему он сгоряча.
Но промолчал, пошарив по карманам,
Взглянув на грязь промокших башмаков. -
Что страшного, — когда одним обманом
На свете больше? Мало ль дураков?
Не получи за правду тумаков!..
Ни крейцера2 в кармане у бедняги.
И гордость не позволит попросить
Вина у раскрасневшегося скряги, -
Начнёт стыдить его и поносить…
Забился в угол, как изгой- могильщик.
Губами венцу улыбнулся криво.
И, сжалившись над бедняком, лудильщик -
Подал ему — докончить кружку пива.
И Паганини выпил без обиды.
За божий дар подачку принимая,
Но зная, как сильны кариатиды,
Вздохнул, своё бессилье понимая…
— Опять в долги? О, нет! — страна чужая
Их не простит, — растопчет иностранца,
Иль пожалеет, жестом унижая,
До глубины души венецианца…
Одна надежда на старушку скрипку.
Достал из под лохмотьев и наладил…
Но вскоре понял, совершил ошибку…
Скрипач его из кабачка спровадил.
Два скрипача — немыслимое дело
Для кабачка последнего разряда!..
С какою злобой слово прошипело!
Какого в душу выплеснуло яда!
* * *
Униженный голодный, оскорблённый,
Он шёл, промокший под дождём и снегом,
Беспомощною злобой раскалённый,
И хохотал безумным, страшным смехом.
Он хохотал над собственной судьбою,
Над этой жизнью мрачною, как Вена,
И так в ту ночь глумился над собою,
Что разорвать хотел, как струны, вены…
Зачем мне жизнь, наполненная мраком?
И жалкий путь отвергнутого светом?..
Ничтожества, покрывшиеся « лаком«,
Смеются надо мной, как над поэтом
Смеются дилетанты и невежды,
Его творений смысл не понимая,
Скрывают тупость пышные одежды…
Душ нищета — слепая и немая!
Но как гордятся золотом кармана!
Какая спесь у высшего сословья! -
Рабы вещей, заложники обмана,
Порода толстокожая слоновья!..
Всё продадут и купят за монеты.
Весь мир наполнен их постыдным звоном.
Зачем же в нём рождаются поэты
И музыканты? — вырвалось со стоном,
Как будто из души у Паганини
И он согнулся от душевной боли,
Как грач в сплетённой сумраком корзине,
Уже без сил, терпения и воли…
Он стал похож на пленника-изгоя,
Почти готов был року покориться,
Не веря в назначение иное,
И в то, что жизнь иная состоится.
… Когда в другом питейном заведении
Три крейцера студент с презреньем бросил
И попросил, смеясь, об одолжении,
Чтоб он смычком по струнам не елозил
И зря не мучил старенькую скрипку,
А лучше б вымыл от навоза руки …
Скривил маэстро странную улыбку,
И, деньги взяв, сорвал со скрипки звуки ...,
Взглянув, как волк, на глупого студента,
Сквозь зубы прошипел: «Ещё ты вспомнишь
Комизм и низость этого момента,
Три крейцера, которыми накормишь
Меня сегодня … — ты имеешь право
Унизить, как собаку, музыканта. -
Но знай, когда звездою вспыхнет слава,
Ты станешь жертвой моего таланта!»...
Три крейцера, три крейцера — константа
У доброты ничтожнейшей души
Для жалкого, смешного эмигранта …
О, сколько раз за божий дар — гроши! …
2
Грязь хлюпала в дырявых башмаках,
Он шёл по лужам, проглотившим город,
Неся старушку скрипку на руках,
Любя и злясь. И дождь стекал за ворот.
«Кто виноват? Я или этот век?
В ком зло — во мне, иль в этой старой скрипке?» -
Терзал себя несчастный человек.
И чувствовалась боль в его улыбке. -
О, Вена, ночь промозглая и грязь!
О, Вена, — серый город равнодушья!» -
Какая- то кощунственная связь
С нечистым доводила до удушья.
Он проклинал столицу торжества,
Столицу муз, столицу всех талантов,
Судьбу карикатурного родства
С семьёй от бога данных музыкантов.
Порою представлял себя Христом,
Но хохотал от этого сравненья.
— Я раб, я червь, я дьявол под крестом -
Вдруг словно обожгло его прозренье.
Я — дьявол. Или дьявольский слуга!…
И впрямь, а не продать ли чёрту душу
За славы золочёные рога?
Но Бог!.. Но Бог, как с ним союз нарушу?
А сколько стоит мне святой союз?
— Три крейцера. — Ответило прозренье.
И, словно струны скрипки, святость уз
С Самим он разорвал без сожаленья.
И вот, войдя в сырую конуру,
Вскричал он: «Дьявол, слышишь меня, дьявол?
Я в этот миг, как жалкий червь умру.
Но что в том пользы? Слышишь меня, дьявол?»
Трагическая вскрикнула струна.
А по лицу опять прошлась улыбка …
И содрогнулась серая стена,
Когда расшиблась маленькая скрипка,
Что Паганини отшвырнул ногой
В отчаянье, беспомощности, злобе.
О, сколько раз мечтал он о другой -
С немыслимою музыкой в утробе …
И скрипке вторя, как осипший грач,
Вновь вскрикнул потрясённый Паганини:
«Да где ж ты, дьявол? Покупай мой плач …
Недорого возьму, я твой отныне!»
И в тот же миг, как будто из стены,
Навстречу Паганини вышел «стряпчий».
И вежливо спросил: «Удивлены? -
Без шерсти, без рогов, но настоящий…
Да, дьявол я, не сомневайтесь, век
Сейчас таков, что не простит погрешность
В одежде … Не поверит человек,
Когда у вас сомнительная внешность,
Козлиные манеры и рога.
Изысканность ценнее для контакта.
Короче, я — покорнейший слуга.
И всё при мне для подписи контракта.
Не бойтесь, крови я не попрошу.
Ушли такие вензеля в былое,
Я кровь теперь и сам не выношу,
Как вид креста и запах аналоя.
Но ближе к делу, смертная душа,
Вот слава, вот любовь, а вот и злато.
Подумайте, что взять, но не спеша.
Не забывайте, — велика расплата!»
— Дай злата мне! Мой чёрт, мой сатана!
Ну, что ты мучишь? Дай скорее злата!..
Раздвинулась со скрипами стена
И засияла золотом палата.
Исчезла в преисподней конура,
Вокруг блестели звонкие монеты.
— Не торопитесь! Это — мишура! -
Промолвил дьявол, золотой от света.
— Подумайте получше, музыкант!
Ведь вам нужны любовь людей и слава.
У вас редчайший, дьявольский талант!
А золото — пустячная забава!
— О, дьявол, что ты тянешь из меня,
На кулаки наматывая, душу,
Своим проклятым золотом звеня! ...
Давай контракт, я подпишу, не струшу.
— Вы так нетерпеливы, милый друг!
А в наше время ценится терпенье.
Вам денег захотелось. Ну, а вдруг
Вы Богу отдадите вдохновенье?
— Да что лукавить, знай же, сатана,
Я продаюсь, то ведает Всевышний,
И, значит, грех на мне, на мне вина,
И в божьем царстве я отныне лишний.
Ты понимаешь, чёрт, я не шучу,
И отвергаю вечное блаженство.
А славу я за деньги получу…
— За деньги! Только не за совершенство
Искусства, не за виртуозность рук,
Не за огонь бушующего ража,
Не за слиянье радостей и мук …
О, нет, к чему мне жалкая продажа
Того, кого приобрести хочу
Ценой высокой в этом смертном мире.
Я покупатель. Я тебе плачу,
Но только лишь за поклоненье лире.
А что металл, который часто ал!
Все смертные к нему неравнодушны.
Возьми любовь — вот высший идеал
Оплаты душ прекрасных и послушных …
— Да чёрт ты иль не чёрт? Зачем тебе
Сейчас моё, лукавый, послушанье?
Оставь любовь презренную себе,
А мне милей сокровищ созерцанье.
За них куплю и славу и любовь …
— Не всякую, особенно такую,
Что и во мне б испепелила кровь,
Ту, о которой вечно я тоскую …
— Ты дьявол, и тоскуешь о любви!?
Да что такой пустяк для чёрта стоит?
Признаньем этим мир не удиви,
Тебе любая сердце приоткроет -
Лишь только дай в достатке злата ей,
Лишь только вылей чашу сладкой лести,
И лучшею красавицей владей!..
Известна мне цена любви и чести.
— Вы, сударь, заблуждаетесь, поверьте,
Я всё могу, но только не любить.
Любить, увы, совсем не могут черти …
— Но могут самых стойких искусить.
— Согласен, но соблазн такого рода
Без настоящей трепетной любви -
Не лучше, чем бесцельная свобода …
Так выбери товар и назови!..
Блестя глазами, слушал Паганини,
И вдруг подумал: дьявол в чём-то прав.
Что толку в драгоценной мешанине,
Когда, как раб, святых лишён ты прав!
Не можешь быть свободным от служенья -
Ни Богу и ни Чёрту самому.
Для них сжигает сердце вдохновенье,
Не подчиняясь трезвому уму.
Но тот огонь — великое блаженство!
Его ни с чем, пожалуй, не сравнить.
А что же ждёт за гранью совершенства?
Куда приводит дьявольская нить,
Нас выводя из сна и заблужденья?
Когда горя и мучаясь в аду,
Ты жаждешь, как безумный, продолженья
Всех этих мук, в сознанье, как в бреду…
Волною дрожь прошлась по Паганини,
Когда вдруг дьявол приоткрыл футляр.
-Амати? Нет, Гварнери? Гваданини!
Нет? И не он?… Какой бесценный дар
У мастера, родившего такое!
О, чудо! Совершенство всех чудес! -
Дитя любви, безумства и покоя,
Творенье ада или же небес!
— Бессилен и маэстро Страдивариус
Создать такой тончайший инструмент. -
Сказал Николо старичок «нотариус»,
Почувствовав решительный момент.
Он приготовил перья и чернила
Чтоб подписать кощунственный контракт,
Но Паганини не до сделки было.
Он вёл смычком дыханью жизни в такт.
Потом смешал все мыслимые звуки
В такой импровизации, что «клерк»
Вдруг загрустил, и, опуская руки,
В одно мгновенье дивное померк.
В движеньях нервных, лёгких Паганини
Был с молниями чем - то схож смычок.
И понял дьявол, на земле отныне
Нет музыканта выше. Но молчок!
Ведь даже наша дьявольская школа
Ничто в сравненье с классом скрипача,
Ничто в сравненье с гением Николо,
С такою бездной звуков у плеча,
Что будто бы из грешницы нагой,
С покатыми, прекрасными плечами,
Он исторгал — недавнишний изгой,
Измученный бессонными ночами,
И страшными разломами души,
Завистник и мечтатель лицемерный …
О, смертный, кубок жизни осуши! -
Но и тогда, как почитатель верный,
Ты спросишь: «Бог, а где же мой кумир?».
Изнемогая от духовной жажды,
И покидая музыкальный мир,
Поймёшь, такого не бывает дважды.
Так думал чёрт, когда играл Николо.
Но слово — слово. Дьявольская честь
Подчинена законам протокола…
Так что пора и за контракт присесть.
— Ну, как? — спросил, закончив, Паганини.
— Чертовски! — Лицемерил Сатана.
— Но вы грустны? Вы будто бы в кручине?
Не выпить ли нам красного вина?..
— О, пустяки, ничтожная забава!
Бери и пей весёлое вино.
Но во стократ хмельней успех и слава,
Что ждут тебя, мой подданный, давно.
— Ты, дьявол, прав. На вечные мученья
Я за блаженство душу отдаю.
О, музыка! — Царица обреченья!
Перед тобой, как жалкий раб, стою.
О, музыка, слиянье птичьих трелей,
Раскаты грома и крушенье скал,
Извечный зов взволнованных апрелей …
И осени цветистый карнавал!
О, музыка, — вселенная в движенье,
Обломки искорёженных планет …
Добро и зло, как гены в поколении,
Которого ещё пока что нет …
… Глаза закрыл и вздрогнул музыкант.
Он поражён был собственным талантом.
И засияв, как яркий бриллиант,
Решил скорее кончить с «Коммерсантом».
— Нотариус, готов ли наш контракт?
Давай перо, чернила, чёрт с тобою!..
Лишь ночь одна запомнит этот акт,
Как торговал я собственной судьбою …
Я подписал. Теперь владеешь ты
Моей душой, как верною рабою.
Скажи ж, когда дойду я до Черты,
Где распрощаюсь с высью голубою?
— Ты сожалеешь, грешный музыкант,
О том, что сам отверг блаженства рая?
Проторговал мне душу и талант,
Судьбой своей, как скрипкою играя?
Но завтра я устрою все дела.
Ты явишься к наследнику престола...
Тебя судьба с удачею свела,
Так торжествуй и радуйся, Николо!
Ты победишь в турнире скрипачей.
И в том поможет дьявольская скрипка …
Но после сладких дьявольских речей
Лицо Николо передёрнула улыбка
Насмешливого, желчного лжеца,
Добившегося золота и славы,
Но знавшего весь драматизм конца
И беспощадность выпитой отравы.
3
Как ликовал, как бесновался зал,
В экстазе аплодируя и плача,
Когда концерт Николо завершал …
Звездой всходила каждая удача.
В него, полу осипшего «грача»,
Героя не закончившейся драмы,
Рассудочность теряя, сгоряча
Влюблялись восхитительные дамы!
Одна из них, забыв про долг и честь,
Готовая на весь позор развода,
Пришла к нему. Но мелочная месть
Вдруг овладела мыслями урода.
Припомнился последний кабачок.
Студент. Монеты. Старенькая скрипка ….
По сердцу дёрнул дьявольский смычок.
Язвительная вторила улыбка.
Он посмотрел с насмешкой палача
На пылкое, беспомощное чудо,
Как на творенье светлого луча,
И снова улыбнулся, как Иуда.
Ты — музыка, но грош тебе цена, -
Подумал в помраченье Паганини.
Ты — кубок драгоценного вина,
Доставшегося хаму и скотине.
Но я теперь не бедный музыкант.
Мне допивать подонки не престало.
И ей не сверхъестественный талант,
А денег, славы жалит сердце жало!
Какая упоительная страсть! -
Ценой любви взять верх над совершенством,
Над гением, богатством и блаженством,
Делить со мною дьявольскую власть …-
И у Европы, света на виду
Не рядом быть, а выше, выше, выше!..
Ну, нет! Мерси! Мне жариться в аду,
Что близко и порою в душу дышит,
А ей сиять в блистательных дворцах
И зависть воспалять у светской знати,
В божественных и дьявольских сердцах….
Нет. Мне такое торжество некстати.
Но кстати случай выполнить обет,
Давнишнее студенту обещанье:
— Сударыня, вот несколько монет, -
Три крейцера, мне занял их студент -
Ваш муж, простите, ради бога, до свидания!
— Какой студент? Что это значит? Как …?
Маэстро, не губите, пощадите!
Я вас люблю! То видит Бог. И так,
Что меркнет солнце яркое в зените,
Когда я с ним сопоставляю вас.
Вы светоч мой, вы — вера и надежда!..
Николо скрипку взял и грустный вальс
Сыграл, как дилетант или невежда …
Скрипя, где нужно было тонко петь,
Хрипя, где нужно было тихо плакать:
Как будто бы смычком хотел стереть
Всё чистое и грязное наляпать…
— Вы дьявол! Вы жестокий человек!
Но я не заслужила униженья!..
— Сударыня, таков уж этот век,
Не всё ж блаженствовать до головокруженья!..
Он был несчастен, жалок и смешон,
Во всём и вся людей подозревавший,
Обидевший друзей, презревший жён,
И столько им всем вместе даровавший!..
Когда пришёл его последний час,
«Нотариуса» он позвал из Ада.
И прохрипел: «Рад видеть, сударь, вас,
Ну, как, по вкусу вам моя шарада? -
Искусство и неверие. Любовь
И ненависть. Безумство и прозренье …
Готов я, дьявол, но и ты готовь
Измученной душе ещё мученья!
— Тут, видишь ли, заминка, музыкант.
Пока ты жил, потёрлась Судеб Книга,
Исчез автограф, а расцвёл талант …
Простор душе — прорвавшейся из ига!
Таков уж он — коварный конкурент, -
На небо указав, промямлил дьявол. -
Случилось так, что я лишь ваш клиент,
Который в вас влюбился и прославил.
Да, я вам дал бесценный инструмент,
Но вы искусство взяли не у ада,
А у Него… И каждый ваш концерт -
Гармония единства и разлада
Всего, что во вселенной ныне есть,
Всего, что в ней ещё когда-то будет.
Добро и зло, достоинство и честь
Искусство ваше будит и разбудит.
Прощайте же, великая душа!
Прощай моё и Высшего творенье!
Живи всегда, волнуясь и дыша,
Как вечный ад, как рай, как озаренье!
Наутро Паганини нашли мёртвым. На лице его была прекрасная, дьявольски живая и в то же время божественная улыбка.
1983 год.
Краги
(Из блокнота журналиста)
За тридцать с лишним лет работы в газетах у меня было немало интересных встреч с ветеранами Великой Отечественной и других войн, которые рассказывали не просто о героической жизни на фронтах, подвигах бойцов и офицеров, а и о почти невероятных и запомнившихся им навсегда случаях и эпизодах из военной эпопеи. Но жизнь была так стремительна, что не всегда и обо всем, что удавалось записывать в блокноты, я успевал рассказывать на страницах печати. Надеюсь, читателям, особенно молодым, в преддверии 60-летия Великой победы советского народа над фашистской Германией будет интересно узнать хотя бы о некоторых из этих историй, несмотря на то, что о войне, кажется, уже все написано. Думается, не все. А прочитано и подавно. Надеюсь, данная история вас в этом убедит.
... До пионерского лагеря было километров шесть. Встав пораньше, группа девятиклассников, которым поручили шефство над малышней, весело шагала по шпалам "железки". Саша размахивал тросточкой и любовался июньским лесом, радовался птичьим перезвонам, ласковому, словно материнская ладонь, солнечному свету. Уже слышна была музыка, лившаяся из колокола репродуктора, прибитого к вылинявшему от солнца и дождей деревянному столбу, уже видны были брезентовые палатки, как вдруг все словно оборвалось, застыло на безмолвной, тревожной ноте. Будто грозовая туча пробежала над лесом, окуная все в свою свинцовую тень.
— Внимание! Граждане и гражданки Советского Союза! Сейчас будет передано важное правительственное сообщение, — густым, глуховатым голосом сообщил по радио Левитан.
...В тот же день всем классом пошли в военкомат.
Военком, седоватый, прихрамывающий на одну ногу человек, чуть прищурясь, спокойно, как от мух, отмахнулся от ребят.
— Не спешите, козлята, в лес, все волки ваши будут. Вам еще и восемнадцати нет. Тоже мне добровольцы. Марш отсюда!
Но ребята не уходили. Настаивали на своем. Прошел день, два, три, и военкома удалось "уломать".
— Ладно, орлята, проходите медкомиссию! — бросил он первым счастливчикам — Саше Обрезкову, Вите Сапожникову, Коле Гортинскому, Леше Кривоногову и некоторым другим, таким же безусым юнцам.
Саша и его однокашники решили податься в танкисты. Им казалось, что танк — это самое современное и мощное оружие, с помощью которого фашистов вмиг можно разгромить в пух и прах.
— Не подходите, молодой человек. — Протирая очки, с улыбкой сказал Саше доктор.
— Это как же не подхожу?! Что у меня рук, ног или головы нет?
— Вот то-то и оно, что есть. На два сантиметра выше, чем положено по ранжиру, ваша голова, юноша.
С мечтами о танкистской службе пришлось распрощаться.
— ...Молодой ты, грамотный, но воевать еще не умеешь. Давай-ка парень в училище! — предложил военком. — В авиационное, что скажешь?
— В училище, так в училище. — С досадой махнул рукой Саша.
Послали его в Вольское авиационно-техническое, где готовили стрелков-радистов, авиатехников, штурманов. Саша стал учиться на стрелка-радиста. Поначалу без особого энтузиазма — не на летчика же! Так сказать, на вторых ролях быть в бою, думал он. Но позже понял, что такое на самом деле — стрелок-радист.
После торжественного выпуска из училища попал он в шестьдесят четвертый штурмовой полк. Было это под Полтавой, где когда-то русские войска под предводительством Великого Петра разгромили шведов. Авиаполк "утюжил" немецкие окопы, держал под своим контролем пути сообщения между селами Знаменка и Звенигородка невдалеке от железнодорожной станции Звезда. К ней то и дело шли груженые эшелоны. Самолеты один за другим делали вылеты, бомбили фашистский транспорт.
А Саша, как назло, был "безлошадным". Не хватало самолетов на все экипажи. Приходилось пока сидеть, сложа руки, и ждать своей очереди. А подошла она, когда смертельно раненый посадил-таки самолет Толик Киселев.
— Ну, что, экипаж, принимай машину, — обратился мрачный комэск к Саше и его товарищам.
С какой жаждой ждал первого боя, первой встречи с ненавистным врагом Саша. Перед его глазами все еще стоял погибший друг. Но полеты проходили в основном спокойно. Самолет вместе с другими, выполняя задания, ходил на "объекты", разгружался и снова возвращался на базу. Конечно же, не так уж гладко все было. Приходилось и под огнем зениток входить в зону нападения, и с повреждениями машины на аэродром возвращаться, еле дотягивать до него — цепляли осколки снарядов. Но как-то так уж получалось, что почти до самого конца войны не было такого боя, о котором мечтал Саша. Боя, когда можно было встретиться с ненавистным врагом лицом к лицу.
Но такой день настал. В конце апреля 1945 года полк базировался восточнее Одера. Предстояли самые трудные и напряженные бои. Эскадрилья получила задание лететь в тыл врага на разведку. В районе Лукенвальде начиналась передислокация немецких войск. И важно было точно установить, где и какие части противника сосредоточиваются.
Задание было ответственным и опасным, подбирали лучших. Командир эскадрильи Виктор Кузьмин выбрал из стрелков-радистов Обрезкова.
И вот, слегка покачав крыльями на прощанье, два Ила отправились за линию фронта. Шли на бреющем полете. Об обычном не приходилось и мечтать. Ведь летели без прикрытия, специально так было задумано, чтобы не привлечь лишнего внимания противника. Внизу расстилались тухельские леса, чуть справа и впереди чадил, покрывая небо разлапистыми деревьями копоти, фашистский Берлин. Благополучно прошли над зенитными точками, их здесь было натыкано почти на каждом километре. Спокойно и ровно билось сердце, радовалось виду горящего фашистского логова.
В шлемофоне раздался знакомый голос Кузьмина: "Сашок, идем на разворот, "мессеры" засекли. Смотри в оба!"
Саша повернул голову и сквозь стекло увидел четыре приближающиеся точки. Они быстро вырастали. Скорость у "мессеров" была больше, чем у Илов. И они нагоняли наших. Комэск начал маневрировать, сделал "ножницы" — вильнул влево, а его напарник — со вторым самолетом — ушел вправо. Но все же опасность не миновала. "Мессер" зашел в хвост кузьминскому самолету и стремительно, словно на гигантском магните, подтягивался к Илу.
Саша выжидал. Вот уже стал виден контур винта. Оставалось метров четыреста-триста. Обрезков, сидевший в своей задней кабинке лицом к "мессеру", " нажал на гашетки пулемета.
Немец оказался опытным. Умело уходил из под огня.
— Виктор, маневрируй! — крикнул Саша командиру. Машина "заиграла". Вообще все это было похоже на большую и сложную игру ума и нервов. Ставкой в которой была жизнь. Саша прижался спиной к спинке. За ней была броня, которая защищала командира. А он, стрелок-радист, был сейчас один на один с немцем. Стреляли, маневрировали, меняя уровень высоты. И наконец-то, Саша попал как в "десятку", в кабину противника. "Мессер" накренился носом, а потом вошел в пике. Через несколько минут внизу среди зеленых крон деревьев раздался взрыв и появились всполохи пламени.
— Ну вот, был " мессершмитт", а получился мусоршмитт — устало пошутил Саша. — Но не успел договорить, вновь пришлось взяться за гашетки. Надо было отбиваться от второго немца. К сожалению, вскоре кончились патроны. Как ни маневрировал Кузьмин, а фашист все приближался и приближался и мог вот-вот сбить их. У Саши на мгновенье замерло сердце. Он вновь, и теперь уже беспомощно, прижался к спинке.
— Кажется, крышка!- промолвил стрелок-радист в микрофон.
— Не дрейфь, прорвемся! — донесся в ответ ободряющий голос Кузьмина. И тут Саша вспомнил про случай с тезкой — Сашей Кухарем. Его самолет летел над линией фронта и разбрасывал листовки, когда наскочил немецкий истребитель. Отстреливался, отстреливался Кухарь и бесполезно. Кончились патроны. И вот тогда ему в голову пришла мысль — выбросить в вихревой поток большую кипу листовок. Они, закручивались воздухом в шар и летели навстречу немецкому самолету. Фашист тогда опешил и, не поняв, в чем дело, завопил в эфир: "У русских новое оружие, разворачиваюсь, ухожу из под огня!"
Но сейчас у Обрезкова не было под руками ни листовок, ничего другого, что бы могло их заменить. Он неподвижными глазами впился в приближающийся самолет противника и обреченно опустил руки, ощущая их полную бесполезность. Потом перевел взгляд на гашетки. И в надежде, что, может быть, пулемет на минуту заклинило, а патроны не кончились и есть смысл повторить попытку сбить самолет противника, приближавшийся с каждой секундой все ближе, еще раз нажал на эти черные-черные, теперь уже, как предвестие гибели — то ли немца, то ли его устройства. Но пулемет не отреагировал.
— Ах, ты чертушка мой, что ж ты не стреляешь!", — как с живым товарищем, заговорил с ним Саша.- И, видя бесполезность своих усилий, снова от злости сначала сильно нажал на гашетки, а потом пристукнул по ним своими крагами — летными перчатками.
И его вдруг осенило". А что, если краги!"
Он снял перчатки с рук, приоткрыл кабину и приготовился. Немец, поняв, что у русского кончились патроны, словно издевался, наслаждаясь предвкушением своей блестящей победы и скорой гибели врага. Не стрелял. Или, может быть, у него тоже кончились патроны, и он хотел резануть винтом по хвосту ИЛа. Саша терялся в догадках. И когда немец был метрах в ста, бросил, а вернее, отпустил в полет свои черные перчатки. Закрутившись в воздушном потоке, они тоже напоминали какой-то черный и довольно солидный шар (перчатки большие, почти по локоть). Он полетел прямо навстречу немцу. И надо же! Немец испугался или поосторожничал, не ожидая такого, а точнее, очевидно, не понял того, что произошло, "отвалил", слегка накренившись в полете, в сторону.
А невдалеке уже была линия фронта. Лететь за нее немец побоялся. Так что самолет Кузьмина и Обрезкова благополучно вернулся на базу, выполнил важное боевое задание.
Председатель
Очерк
Вместо предисловия
Есть на северо-восточном побережье Каспия небольшой рыбачий посёлок Баутино. Когда-то это был российский посёлок, заложенный переселенцами со Среднего Поволжья и Оренбургской губернии рядом с имперским форпостом в Средней Азии — городом-крепостью Форт-Александровским (позднее — Форт-Шевченко). Теперь это территория суверенного Казахстана, что вовсе не уменьшает законного исторического интереса современников, в том числе и молодых, к людям и событиям прошлого, отчасти отразившимся и в топонимике этого не очень-то далёкого, но ныне отрубленного от нас границей и реалиями современной жизни края. Земли, где наши предки-волжане оставили свой заметный след. Семьи миллионера-рыбопромышленника Захара Дубского (известного не только на Каспии и в Средней Азии, но и при царском дворе), потомственных рыбаков (в прошлом — беглых крестьян-землепашцев) Белуниных, Бажакиных, Дедуровых, Черновых, Никитиных и многих-многих других обживали и обихаживали дальний и, если проникнуть в историю, такой близкий нам тюбкараганский берег. Особо рядом с этими именами и фамилиями стоит фигура средневолжанина Алексея Баутина — первого председателя форт-александровского Совета, чьим именем и был назван рыбачий посёлок, слившийся по мере роста, с бывшей станицей Николаевской и превратившийся в один из центров рыбодобычи и рыбопереработки каспийского региона. Фамилия Баутин в своём корне имеет слово "баут" — крепкое железо. Дана она была наверняка простому крестьянскому роду, точнее, предкам бывшего председателя Форт-Александровского (позднее Форт-Шевченковского ) Совета, конечно же, не случайно.
Видимо, крепкими, как железо, они были. Впрочем, это больше от авторских догадок. А вот что доподлинно известно и удалось восстановить на основе архивных документов, так это биографию А.Баутина. О некоторых наиболее важных моментах из его жизни рассказывается в этом историческом очерке.
Выбор
Дорога, как парная река, пыля и извиваясь, всё ближе подводила его к родному селу. Вот блеснула окунувшаяся в жидкое золото солнца маковка церкви, вот, вырываясь из зелёного плена сада, поднял, опершись на белые руки колонн, свою холёную голову барский дом. И при этом невольном взгляде у Баутина что-то дрогнуло внутри, холодной ядовитой змеёй заползла в душу тревога. А в ушах ещё стоял стук вагонных колёс. Словно какой-то неутомимый кузнец равномерно и нудно бил по тугому хребту стального рельса. И этот стук отдавался в висках, сдавливал их. А временами он поднимался в настоящую канонаду, вспыхивал перед глазами слепящими бликами только что отгремевшей русско-японской войны.
Давала себя знать контузия. Вечным, глубоким отпечатком врезалась она в тело и нервы, выматывала силы. А ещё больше — память о тысячах загубленных на войне жизнях, потерянных из-за бездарных действий российских генералов на Дальнем Востоке, особенно в Маньчжурии.
Кровь, море пролитой невинной крови его однополчан. Поэтому радость возвращения была перемешана с горечью, испытанной от поражений и потери многих и многих ставших за время службы в царской армии дорогими людей. А ведь он так ждал этого дня...
Издали изба походила на таракана, поднявшего вверх лапки. Сиро и обездоленно торчали её стропила. Солому в голодную и холодную зиму скормили корове. Она была единственной надеждой, кормилицей семьи. Лошадь, как писала жена Аксинья, уже издохла, не выдержала осенней пахоты. А это означало, что в следующую осень надо будет лезть в зависимость к помещику или увернувшимся от службы в армии и крепко стоявшим на ногах хозяевам деревни. А случись засуха — то и того раньше. Урожай придётся весь отдать за долги, а на сев и житьё только дыры останутся.
Так оно, в общем-то, и вышло. Всё лето кое-как поддерживалась семья Баутиных молоком да отрубями или травой — лопушками, лебедой. Тянулись, как могли, ждали урожая. Но засушливое лето выжгло вместе с рожью все надежды на лучшую жизнь. Приволжская жара известная.
Помещик потребовал возврата долга. Оставалось после расчётов либо идти побираться, либо батрачить. Баутин выбрал третий путь. Решил податься в чужие края на заработки, туда, где, как рассказывал один казак, вольно, тепло и сытно.
Путь был долгим и трудным. С грудной дочкой шли на юго-восток через голую степь к Уралу-реке. Гнали запряженную в повозку корову. На одном из переходов она вывихнула ногу, и Баутину пришлось в ближайшей станице за бесценок продать её местному казаку.
— Всё равно уж,- успокаивал Баутин молодую жену, — спустимся к Каспию, рыбачить станем, прокормимся. У моря люди вольно живут...
Ходили о том почти доподлинные слухи по уральским станицам:
Бывшие дедуровцы да кардайловцы, а ещё и саратовско-самарская голь нынче на новом месте пообросла жирком, осетриной питается — рыбой царской, не ершом костлявым. Несколько десятков семей из Оренбургщины, Самарщины и Саратовщины ядрёные корни на дальнем берегу пустили, привольно живут...
— Глядишь, и нам счастье улыбнётся! — подбадривал Аксинью бывший фронтовик, — где наша не пропадала...
И так, подбадривая друг друга светлыми надеждами, добрались они до станицы Николаевской, названной в честь Николая — угодника и спасителя и являвшейся тогда одним из бойких мест на северо-восточном берегу Каспия. Здесь процветали рыбная ловля, добыча морского зверя, торговля скотом из степного края.
На новом месте
Получив первый аванс в кассе Захара Дубского, Баутин поставил мазанку, прикупил кое-какого барахлишка для житья-бытья. Взял в долг в лавке, тоже принадлежавшей миллионеру, муки и соли для пропитания семьи. Люди там были, как показалось Баутину, не скупые, приветливые. Давали всё, чего пожелаешь, не то, что в России. С весёлым настроением принялся он за работу. Рыбачил в артели того же Дубского. Этому здесь сразу обучали, ведь передать навыки было гораздо важнее, чем отпустить кредит. Кто перенимал науку, мог не только после себя прокормить, но и рассчитаться с долгом, дать Дубскому прибыль. Всё, как говорится, было в твоих руках — только не ленись и заживёшь лучше, чем вчера. И у Баутина кое-что получалось. Жизнь постепенно налаживалась. Аксинья радовалась хорошим заработкам мужа, впервые попробовав наваристой ухи из севрюги, предчувствовала, что счастье к ним привалило, навсегда поселилось в их доме, и даже не сердилась на то, что муж вечерком после первой зарплаты был под хмельком — зашёл по пути с товарищами в лавку.
Но рыбаки работали на сдельщине. От улова зависело их благосостояние. А Каспий частенько капризничал. Выпал месяц, когда артель, в которой добывал сельдь и сазана вместе с другими Баутин, осталась с пустыми сетями и неводами. А у Баутина набегали проценты по ссуде и за кредит, отпущенный в продовольственной лавке. Мрачный пришёл он как-то к приказчику, попросил ещё в долг снеди.
— За тобой и так много числится, не расплатишься.- Возразил было приказчик.
— С уловом, знать будем, сквитаемся, не одним днём живём, не скупись! Запиши за мной ещё на пару рублёв.
— Эхма хватил, небось, с дружками гулянку затеваете, приходил тут до тебя из вашей артели хлюст.
— Жрать дома неча, не твово ума дело, что ссудить прошу,- разозлился Баутин.- с нашей прибыли жируете, чай, нашу кровушку пьёте!
— Но. Но! Ты того-с, не очень, а то Захару Кузьмичу на твой длинный язык пожалуюсь.
— А жалься, и он кровосос, — махнул рукой раздосадованный Баутин и гордо повернулся к выходу.
— Ты говорить — говори, да не заговаривайся, ишь, какой гордый. Иди, возьми, чего надобно!
— Да подавитесь вы! — хлопнул дверью Баутин.
Видевшие это станичники только плечами пожали: бес, что ль в мужика вселился, с чего бы так серчать!
А приказчик донёс смутные слова Баутина до Дубского:
— Гнать его взашей надоть, Захар Кузьмич! Эка стерва! Так всех засмущает, взбаламутит народ.
— Твоя правда, надо подумать... Сколько волка ни корми, а всё в лес смотрит. Вроде всем стараюсь помочь. Ан нет, снова недовольные появились, как сорная трава в чистом поле. А, может, ты, Петро, переусердствовал, радеючи за мои блага?
— Да только о долге напомнил, а он, змей подколодный, сразу жалить стал, вонять...
Вскоре Баутина из артели попросили, живи, мол, своим умом, раз не хочешь хозяйским!
Пришлось наниматься вначале к Челобановым, потом к Бекназаровым, Имангазиевым. И везде мешал ему его язык. Гордый и строптивый, нигде не мог Баутин прирасти, считал себя обиженным. После войны рассчитывал на лучшую жизнь, думал, что за кровь, пролитую солдатами, они лучшей доли достойны.
Без работы, унылый бродил он по округе, бузил, ругал хозяев — толстосумов. Как-то разговорился по душам с рыбаком-казахом. На берегу жаловался ему на Дубского. "Моя твоя не понимай, честный слов. За что на хозяин обиду держишь? Разве он тебе не помогай? Помогай. Не гневи аллаха. Мне вон лес да лодка дала, мясом из котла кормил, когда из степ я со своим юрта шёл».
— Ничего ты не понимаешь, темнота,- махнул рукой Баутин и заковылял вдоль пенившегося, взволнованного, как его душа, моря.
Так, по-современному говоря, почти пробичевал, живя случайными заработками, волжский мужичок в станице Николаевской до самой первой мировой. И с голоду бы ноги его семья протянула, если б опять же не Дубский. Дозволял своему приказчику для Аксиньи и детворы мяса и рыбы отпускать, кормить из общего котла, пригласил стряпать для рыбаков и всех, кто тянулся на промысел. Одним из первых Баутина призвали в действующую армию на войну с Германией.
Возвращение
Баутин был даже рад этому. Хоть там, на фронте, при деле буду,- размышлял он.- Да и из солдатского содержания семье кое-что пришлю.
Воевал умело. Пулям не кланялся. Опять гордость мешала. Получил ранение, и после госпиталя собирался домой, вроде обещали демобилизовать. Но пополнения не было, уже безусые юнцы прибывали в армию, и его, как опытного солдата, задержали. На фронте он встретил и обе революции.
Вместе с другими солдатами, которым осточертела война, прослышав про Декрет о мире, подался домой, попросту говоря, сбежал со службы. Сам так решил. Да и большевики в своих газетках вроде к тому же призывали. Почитывал их статейки. Писали, что всюду теперь власть народная. Каждый сам себе хозяин. Вот и дёрнул домой с фронта.
Добирался, на чём попало, и всё размышлял про себя и с попутчиками: народная власть — это что надо. Не будет больше ни богатых, ни бедных. Все люди станут равными, свободными и счастливыми. Земля, моря и реки будут принадлежать всем. Одним словом, начитался газеток, наслушался сказок о коммунистическом рае.
Прибыв в Николаевскую, Баутин понял, что здесь почти ничего не изменилось. Пожалуй, только хозяева, до которых докатились слухи о событиях в Петрограде, стали ещё осторожнее, порой заигрывали с работниками, устраивали для них угощенья с вином и музыкой. Ну, почти как в бразильских фильмах.
Особенно " щедр " был Захар Дубский. Не скупился и на кредиты, давал взаймы хлеб, соль, мануфактуру. Сам ходил просто одетый, говорил со всеми о том, что он такой же, как и все, рабочий человек, пожимал руки, обнимался с расчувствовавшимися рыбаками. Приветливо улыбнулся и Баутину при встрече. Но после короткого разговора с ним улыбка сползла с хитроватого лица, замерла в уголках нервических губ.
Баутин рассказал миллионеру и окружившим их станичникам о новой власти, свободах и правах людей. Обо всём, что творилось в те дни в России.
— Значит, все мы теперь хозяева, все равные!- улыбнулся с иронией Дубский.- Стало быть, и ты, Баутин, на моё место сесть можешь?
— И я, и любой другой, теперь мы все одинаковые.
— Где же вы были , когда я свой пот и кровь в моё дело вкладывал?- хотел спросить, но удержался рыбопромышленник,- видел, что готов ответ в начитавшемся большевистских агиток Баутине, дай ему только повод для разглагольствований, митинг организует, людей против настроит. Да и в самом хозяине сомнения, как черви, душу сосали. Перед Богом вроде бы все равны, а на земле такая пестрота выходит: один в шампанском купается, а другой на квасе сидит. Ну и поделом ему, пусть не прохлаждается... Однако ведь вот до пота горбились в его артели люди, а лучше от этого не жили. Значит, нет перед Богом равенства, нет уравниловки всех и вся? Разные таланты у каждого, и старанье разное. А главное, в голове всё по-разному устроено. Однако и птаху в холод, и голод жаль, а человека и подавно! Не грех и поделиться богатым с бедными!- размышлял Дубский- Иначе какая из всей этой смуты катавасия может выйти! Боже упаси! И разве ж я не делюсь? Вон больницу в Форту для обчества поставил. Сад посадил...
Рассказы Баутина будоражили станичников. И как ни пытался по своему объяснить им факты Дубский, как ни убеждал он рыбаков в том, что Россия далеко, а им нет до неё дела, здесь своя жизнь,- мысли о революции и переделе собственности не давали покоя простонародью. Да и разве только в те годы! Резкое социальное расслоение, неумеренная жажда обогащения одних и обнищание других во все времена толкали людей на борьбу за лучшую жизнь.
Вскоре слова Баутина подтвердились. В Николаевскую пришла официальная бумага, в которой сообщалось о провозглашении народной власти. Одновременно ставилась задача создания Совета депутатов трудящихся. Совету предписывалось взять в руки всю полноту власти. Рыбаки с ликованием встретили это событие.
— Ну вот и наше солнышко выше поднялось, пора и нам спину разгибать.- радостно сказал Баутину при встрече его друг Никита Белунин.
— Солнышко-то оно само по себе каждый день всходит, а вот спину нам не так-то просто разогнуть пока.- Не разделил настроения друга Баутин.
— Да ты что, сам ведь говорил нам, что власть теперь наша, народная, то есть, и твоя и моя.
— Так-то оно так... Но Дубский, Бекназаровы, Челобановы и им подобные всё добро, а стало быть, и реальную власть над людьми, ещё в своих руках крепко держат, лишнего куска тебе не бросят. Для вида только щедрыми стали.
— Сами возьмём своё. На нашем горбу они богатство подняли. По справедливости надо. Нам его надо...
— Но пока сила на их стороне. Ты посмотри, что на самом деле творится. Председатель Совета у нас бывший полковник — эсер Васильев, а председатель исполкома другой полковник — Черкасов. Вот и выходит, что не наша пока власть, а золотопогонников и хозяев.
— Да ведь их же большевики прислали!
— Не верится мне что-то в это, сомневаюсь я, Никита. Не могли большевики бывших царских полковников прислать. Надо бы проверить...
— Но как? Ехать в Ташкент, откуда мандаты выданы, на край света, считай!
Подобные разговоры у Баутина со станичниками случались часто. По вечерам они собирались теперь погутарить то в доме Андрея и Веры Злобиных, то у Феоктиньи Хомовой, то ещё у кого-нибудь. Дымили цыгарками, сорили, как семечками, рыбьей чешуёй от вяленой воблы, перебрасывались своими мыслями о жизни. В центре внимания теперь был Баутин. Он с глазу на глаз виделся с большевиками, точно, как ему представлялось, из первых рук был знаком с их планами на будущее. И потому пользовался особым авторитетом.
Говорил он немного, но убедительно, о самом главном. О том, что нужно было в те дни делать бедноте. Предлагал взять у Дубского и ему подобных добро и разделить его поровну между жителями. Но, несмотря на то, что советы Баутина его друзья считали правильными и соблазнительными, осуществить их не могли. Совестно было перед Дубским и другими, боялись нарушить закон. Черкасов и Васильев на первом же заседании Совета предупредили станичников, что не потерпят произвола и беспорядков, виновных будут привлекать к ответственности по всей строгости революционных законов.
Кого открыто припугивали. Вызывали в исполком. Кого выживали из станицы, создавая для этого необходимые условия. Надеялись выкурить отсюда и Баутина. Никто из хозяев не давал ему работу. А ведь нужно было кормить семью... У Баутина к тому времени подрастали уже три дочери.
Старшей Прасковье исполнилось только тринадцать лет. Не найдя работы у своих бывших хозяев, Баутин обратился за помощью в Совет — попросил предоставить работу сторожа. Ответа сразу не последовало. Васильев переадресовал заявление Баутина городскому голове Форт-Александровска — Кирилову.
Этот бывший царский чиновник намеренно предложил Баутину неприемлемые условия для приёма на работу, требовал от него отказаться от всякого рода разъяснительной политической работы среди людей, населявших станицу Николаевскую и город. Были и другие условия, которые Баутин принять не смог. Вьюжным январским днём 1918 года ни с чем возвращался он домой. И когда Аксинья отворила дверь, то ни о чём и не спросила мужа. Всё было написано у него на лице. Побледневший от холода и злой он вошёл в горницу....
21 января того же года Баутин, Белунин и другие рыбаки-бедняки собрались в доме Назара Перепелюкова. До первых петухов толковали они о житье-бытье, рассказывали друг другу о своих бедах. Разогретые этими разговорами, спорами, хотели было пойти и арестовать Васильева и Черкасова, посадить своих верных людей у власти. Однако Баутин возразил против такого шага.
— Это что же получится? Выступим мы кучкой против подставных комиссаров, а все остальные станичники могут понять, что и против Советской власти мы? Так не годится. Давайте напишем письмо в Ташкент, попросим прислать честного человека, который помог бы провести перевыборы местных органов, поскольку они сформированы из числа буржуев и кулаков без ведома народа.
Станичники согласились с Баутиным. И вскоре письмо было написано и отправлено. Одновременно было решено установить контроль за депешами, циркулярными сообщениями, которые приходили в адрес Совета из центра, чтобы знать истинную правду о правительстве, его политике, проводимой по отношению к богатеям и бедноте.
Станичники потребовали от Совета регулярной информации о приходящих документах. Однако эсер Васильев, искусно маневрируя, наиболее опасные для власть имущих, а точнее, богатых, указания Совнаркома зачитывал не полностью. Благо помогали доверчивость и безграмотность многих присутствовавших на собраниях и заседаниях. Когда пришло категорическое требование создать красноармейский отряд, содержать его за счёт беспощадной реквизиции средств у буржуазии, он, широко улыбаясь, размахивая над головой новым циркуляром, с радостью в голосе говорил на заседании исполкома Совета: "Вот этот документ свидетельствует о том, товарищи, что нам оказано большое доверие Советской властью. Мы должны в короткий срок создать свою красную роту". И ни слова о необходимости реквизиций... Как теперь можно расценивать такой поступок — как обман или желание удержать экономику края в прежних руках, от разграбления и дележа ценностей? Наверное, однозначно теперь ответить будет трудно. Да и к чему, собственно. Важнее то, что на самом деле в ту пору происходило в Форт-Александровске и Николаевской.
Полностью игнорировать указания сверху местный Совет не мог. Поэтому, выполняя их, старался извлечь для зажиточной верхушки наибольшую выгоду. Вскоре началось формирование красной роты. В её состав по указанию Васильева записывали и вооружали только сыновей купцов и ростовщиков. Возмущённые таким подходом рыбаки, другие бедняки выступили с требованием зачисления в роту своих настоящих защитников. Совет вынужден был пойти на уступки. Баутин был в числе первых, записавшихся и добившихся своего принятия в красную роту.
С оружием в руках
Как бывшему фронтовику, опытному в военном деле, Баутину поручили командование взводом. Баутин сразу оценил обстановку, понял, что теперь, когда у многих его товарищей -бедняков в руках оружие, действовать можно смелее. Он чаще стал беседовать с бойцами, местным населением о смысле новой власти, требовал установления жёсткого контроля над деятельностью Совета, разоблачал, как он считал, предательские действия Васильева и Черкасова. Они искали подходящего момента, чтобы устранить Баутина. Но влияние его на бедняков было так велико, что открыто расправиться с ним они не могли.
А между тем события назревали быстро и яростно. С каждым днём росло недовольство бедноты своим положением и деятельностью Совета. Одним из животрепещущих вопросов был продовольственный. Многие рыбаки уже глодали. И случайные подачки расщедрившихся богачей уже никого не устраивали. А экономика России в это время падала, большевики не смогли успешно управлять гигантским народным хозяйством так, как это делали бывшие власть имущие. Но вместо того, чтобы поднимать экономику, спровоцировали имущественный передел по известному принципу : всем поровну, имел — отдай! А кто хотел добровольно отдавать наживавшееся десятилетиями и столетиями ! Реквизиции толкали страну в горнило гражданской войны и ещё больше ухудшали положение народа.
Особенно остро оно сказалось в Николаевской и Форт-Александровске в конце зимы — начале весны 1918 года. Недовольство бедноты, солдат роты вылилось в массовый митинг. Состоялся он 18 апреля. На нём с речью выступил избранный накануне из бедняков новым командиром роты Иван Бажакин. Вместе с Баутиным они накануне составили основные требования красноармейцев и рыбаков о честном исполнении советских декретов, о необходимости реквизиции продовольствия и ценностей у буржуазии.
Это выступление было горячо поддержано бедняками, и они решили послать Баутина и Бажакина за разъяснениями и инструкциями в ближайшие опорные пункты Советской власти — Ашхабад и Астрахань. Но осуществить этот замысел им не удалось. Васильев, ободренный успехами Белой армии против Советов, решил перейти к решительному наступлению на большевистски настроенных "товарищей", в том числе и в красной роте. Многие из них по его приказу были удалены из роты и разоружены. А вскоре пришла весть о том, что в Прикаспии произошёл контрреволюционный переворот.
Оставалось только ждать, как развернутся дальнейшие события. А они для Баутина и его товарищей были тревожными. То доходили слухи о победах белых, то — красных. Неясно было, чья возьмёт. И поэтому Николаевская, находившаяся невдалеке от мест, где шли бои, казалось, то оживала, то замирала при приближении опасности.
На море красная флотилия сражалась с союзниками белых, а фактически интрвентами, и могла вот-вот высадить десант в Форту-Александровском.
Во главе Совета
30 апреля 1919 года десант был высажен. Красные моряки заняли город. Основная масса населения с восторгом встретила моряков. Начались новые бурные преобразования. Прежде всего, — выборы нового Совета. Баутин активно включился в эту работу. Вскоре выборы были проведены. Николаевцы избрали Баутина председателем Совета. А командование флотилии включило его в состав уездного ревкома.
По инициативе нового председателя были произведены немедленные аресты Черкасова, белогвардейских офицеров и других, кто выступал против Советской власти. Этот шаг напугал всю зажиточную верхушку. Многие их них помышляли о бегстве, основная часть затаилась, ожидая прихода белых.
Став председателем Совета, Баутин развернул широкую деятельность. С утра до вечера он был занят десятками неотложных дел. В здание Совета теперь толпой валил народ. И у каждого был свой вопрос, свои соображения насчёт новой жизни. Баутин советовал и советовался, в совместных размышлениях искал истину, отвечал на сложные вопросы своего времени.
В одной из бесед с рыбаками пришёл к выводу о необходимости создания трудовых артелей, в другом решено было создать пункты питания для голодавшей бедноты. И так каждый день. Жизнь председателя была наполнена мирными хлопотами. Одновременно велась работа по проведению первого уездного съезда Советов. (Речь о территории, по своей площади превосходящей современную Францию.). Никогда ранее не занимавшийся делами такого масштаба, Баутин нередко даже не знал, с какого края начинать. Кругозора и грамотности, конечно же, не хватало, больше верил интуиции, тому, чего хотели люди.
А больше всего, если говорить о бедных, они хотели передела добра, нажитого их хозяевами, с жадностью и завистью поглядывали на их дома с красивой мебелью, на лабазы и лавки с товарами, на рыболовецкий флот.
Встретив как-то Баутина на улице, Дубский заговорил с ним о планах Советской власти.
— Будем у вас всё отбирать, хватит , пожили за наш счёт !- напустился на него Баутин.
— Да ведь и я штаны не просиживал, днями и ночами глаз не смыкал, работал. А добра мне не жалко, забирайте! Сам отдам. Только что вы с ним делать будете? Одними совещаниями и митингами хозяйство не удержишь. Мозгами шевелить надо, хлопотать обо всём, а не пустые слова, как мыльные пузыри, пускать для любопытных. Для обчества и своего дела стараться надо, радеть и радеть, председатель. А вы всё заседаете и заседаете! А того же подвоза муки к станице организовать не можете...
— Воюют наши с контрой, вот разобьют, тогда...
— Хлеба покушать сегодня хочется, спроси у своей супружницы — когда ей мука нужна: сейчас или после мировой революции?
— Ты мне не указывай, Захар Кузьмич,- как-то робко, чувствуя правоту бывшего хозяина, отмахнулся от его критики Баутин. Сам думал о хлебе, но как доставить и откуда, когда война ...
Но Владимир Ильич Ленин учил быть стойкими. И он всем станичникам, обращавшимся за помощью по продовольственной части, говорил: потерпите, отгоним белых от Волги и за Урал, пойдёт хлеб старыми путями.
Вскоре Баутин вступил в партию большевиков. Сделал это, как он считал, сознательно.
— А ежели белые или англичане опять нагрянут? — с тревогой в голосе, узнав об этом, спросила мужа Аксинья.
— Так я теперь не один. Нас не случайно большевиками зовут, потому я. Что за нас большинство, народ. А народ, понимаешь, победить нельзя. Разобьём мы белую контру... Будет наше солнце в небе.
Но всё вышло иначе. Баутин сидел в Совете, разговаривал с кем-то из посетителей, когда в комнату влетел нарочный.
— Англичане на рейде. Бой будет. Готовьтесь к обороне, — выпалил он и бегом направился обратно, развевая на ходу чёрные ленты бескозырки.
Боя ждали, как избавленья. Но случилось для Баутина трагическое. Красная флотилия под натиском англичан вынуждена была покинуть этот берег, уйти к Астрахани.
Баутин понимал, что в любой миг теперь в станицу и Форт-Александровский могут высадиться английские моряки или прийти белые части. В своих последних беседах с людьми, распоряжениях он старался укрепить веру в Советы, продолжал начатые дела.
Но вскоре из Гурьева прибыл с сотней белоказаков генерал Железнов (что-то мистическое и символическое есть в совпадении или близком родстве этих двух фамилий — имею в виду Баутина и Железнова). Начались обыски и аресты тех, кто сотрудничал с Советской властью. Над Баутиным нависла смертельная опасность.
Казнь
В этот день Баутин встал затемно. Обнял на прощанье жену, заливавшуюся слезами, поцеловал дочерей и с братом Ивана Бажакина направился к берегу. Там, на приколе, стоял парусник. Рыбаки, рискуя жизнью, решили спасти Баутина и других активистов от верной смерти. Бажакин пожертвовал для этого своей лодкой.
Узнав о положении бывшего своего работника, предложил помочь ему и сам Дубский, в котором сомнения о мировой справедливости, добре и зле, мире и войне между классами теперь ещё сильнее, как пиявки, сосали душу, не давали покоя. До марксизма и большевизма и прочих течений ему дела не было, не считал их чем-то серьёзным. Но гнёт при царе видел, беду людей знал не понаслышке и понимал, что-то в общественном устройстве не так, что-то менять надобно. И на человека смотрел как на человека, а не какого-то члена той или иной партии. Видел , что война не щадит никого, мешает и ему, жалел людей.
Бажакин, перетолковав с Дубским, получил его согласие на то, чтоб воспользовались мотоботом миллионера. Но то ли кто специально сломал движок, то ли по какой другой причине, плыть на мотоботе оказалось невозможно. И тогда Бажакин решил отправить Баутина на баркасе под парусом.
Вскоре судёнышко, подгоняемое попутным ветерком, уже далеко ушло в море, взяло курс на Астрахань. Баутин стоял на корме и с болью вглядывался в тающий на глазах белый берег, и шептал себе под нос: "Мы ещё вернёмся, мы ещё будем..."
Когда парусник поравнялся с островом Кулалы, ветер внезапно стих. Пришлось лечь в дрейф, ждать нового ветра. Но вместо него вскоре появились бросившиеся в погоню по доносу одного из николаевцев белые.
Отступать было некуда. Чтобы сохранить жизнь плывшим с ним людям, Баутин сдался в плен живым. Арестованных доставили Железнову.
-Что, Баутин, — язвил старый генерал,- всякие баутки-прибаутки кончились?
— Нет, ваше высокоблагородие, ошибаетесь. Всё только начинается. Скоро придут наши, дадут вам, извините за грубость, пинка...
Генерал вскочил со стула и в ярости подбежал к Баутину.
— Ладно, хорошо-с! Посмотрим, кто кого. — Потом, сверкнув глазами, приказал увести арестованного.
Ночь Баутин провёл вместе с товарищами в тюрьме. Никто не спал. Все понимали, что это последняя ночь в их жизни. Неожиданно в стекло кто-то ударил. Потом ещё раз и сильнее. Стекло не выдержало и раскололось. На одном из осколков при свете луны Баутин рассмотрел след крови и пуха.
— Птица ночная. Как чья-то близкая душа, чует нашу скорую гибель.- Заговорил один из арестованных.- Это уж верно, погибель — есть примета такая.
— Да, нас могут расстрелять. — Твёрдым и решительным голосом заговорил Баутин.- Наверное, так оно и будет. Тела наши расстреляют. Но дело наше, товарищи, расстрелять нельзя.
Спокойные и молчаливые выходили утром арестованные из стен тюрьмы. После её полумрака необычно ярко горело солнце. И, казалось, звенело в густой тишине, вставало всё выше, как сама справедливость, синее в золотинках море. Баутин шёл и с жадностью проглатывал глазами и эту бескрайнюю синь, и это солнце, которое видело в эту минуту одновременно и его, Баутина, идущего под конвоем, и миллионы других, таких же , как и он , простых русских и нерусских людей, участвовавших в гигантской, кровавой борьбе за лучшую жизнь, а с другой — тоже русских и нерусских из числа тех, кто хотел сохранить старую, бывшую до революции. И было в этом зрелище что-то чудовищное, противное человеческому духу и человеческой логике и сути.
Стоя под дулами винтовок, врученных сыновьям местных купцов и ростовщиков, призванных для исполнения воли генерала, так как сами белоказаки не хотели брать грех на душу, портить отношения с большинством местных жителей, Баутин высоко вскинул голову. Ещё раз обвёл глазами море, небо и громко сказал: "Меня вы убьёте. Но это небо, это солнце будут вечно помнить о вашем злодеянии и про нашу большевистскую правду. Стреляйте!"
Но никто не стрелял. Все были поражены спокойствием и настроением Баутина. Ошарашенные смотрели в его сторону и не двигались.
Один из пареньков, державших винтовку в руках, не выдержал и закричал: "Не могу! Расстреляйте лучше меня!.."
Офицеры направили оружие на участников расстрела. Как по железной бочке молотком, ударили в тишине беспорядочные выстрелы.
Баутина толкнуло пулей. Второй... Он упал навзничь с широко раскинутыми руками, словно хотел обнять весь мир. Из раскрытых, ещё живых глаз вытекала золотистая синева.
Так закончилась жизнь одного из тех, кто был втянут в водоворот революционных событий, классовой борьбы, о которой с пафосом рассказывалось во многих книгах прошлых лет. Высокие проявления человеческого духа, действительно, заслуживают пафоса. Но не меньшей писательской страсти и углубленного осмысливания при оценке и описании событий тех лет заслуживают главные виновники этих самых событий, как жерновами перемоловшие миллионы человеческих жизней, толкавшие на тропу войны сына против отца, брата против брата, русского против русского, нерусского против нерусского. Этого больше не должно повториться на нашей древней и овеянной историческими ветрами земле. Кровавые эксперименты всем изрядно поднадоели и всех достали, как говорит нынешняя молодёжь. Поэтому нужно учиться и учиться, как заявлял классик, на ошибках прошлых поколений, чтобы не совершить новых, не перечеркнуть самое дорогое, что дано человеку на этом свете.
Баутино — Форт-Шевченко -Актау — Атырау.
(Сборник рассказов)
Лебединые души
Новелла
Они давно постигли смысл свободы и простора, не признающие границ, не страшащиеся неизвестности и человеческих бурь, бушующих на земле, той несправедливости, неравенства, злобы и зависти, что отравляют и разъедают души существ, ползающих и копошащихся в зловонной жиже повседневности.
Им даны Богом крылья, чтобы летать, быть выше, свободней и независимей. И они парят в небесной чистоте, освещенные солнечным и звездным сиянием, подчеркивающим их гордое великолепие.
Но мало кто из земных тварей, пожирающих друг друга, сытых и довольных своей подлой и низкой жизнью, завидует им. Чему завидовать: полету в безграничном пространстве, где нет даже навозного червяка, которого можно с удовольствием сожрать ради малейшей животной прихоти. То ли дело собственное болото или лужа, навозная куча, кишащая множеством соблазнительных тварей! Клюй себе да клюй, пожирай и пожирай, не поднимая головы к светилам и чистому небесному простору. А потом согревайся калориями проглоченного тобою существа и квантами солнечного света на какой-нибудь болотной кочке. Разумно и приятно. И, главное, ни минуты времени, потраченного впустую.
А оно — главный господин, которому подчинено все — и собственное болото, кормящее тебя до поры до времени, пока не иссякнут в нем живность и влага, и, в конечном итоге, — твоя ненасытная плоть.
От него несвободны и гордые, летящие в аквамариновом просторе, царственные птицы, зоркие и охватывающие с небесной высоты своим взглядом необъятную ширь, всю землю, невидимую тварям, копошащимся и пожирающим друг друга в своем болоте. Смена времен года поднимает царственных птиц с насиженных мест и гонит от зимних холодов или для продолжения рода через дали и дали. Они живут надеждой и движутся, сверяя по звездам свой нелегкий и опасный путь.
Обессиленные, спускаются белоснежные птицы на чистую, незамутненную и вольную морскую гладь. Но она, коварная, вдруг начинает волноваться, а то и кипеть в нагрянувшем шторме. И застигнутые непогодой, снова взлетают голодные и обессиленные птицы с морской поверхности и ищут место поспокойнее, да и посытнее, прибиваются к болоту, спрятавшемуся за грядой базальтовых и известняковых валунов или за песчаными дюнами. И уподобляются живущим здесь безвылазно иным тварям. А когда болото покрыто панцирем льда, ищут новое место, летят, словно потерявшие гордость и самолюбие существа, поближе к городским помойкам и свалкам, в лучшем случае к пирсам и набережным, где, как последние попрошайки, ждут милости добрых душ, подбрасывающих им из жалости хлебные корки.
Птицы подхватывают их ловко на лету, размачивают в ледяном рассоле волны и с жадностью проглатывают, испытывая благодарность за бескорыстие щедрых людей и унижение от собственного положения.
Но не все бескорыстны. Глядишь, иной горожанин, пользуясь лебединой доверчивостью, нацепит кусочек черствого хлеба на стальной крючок, привязанный к капроновому шнуру, и бросит наживку доверчивым птицам.
Умная и осторожная не соблазнится, но всегда найдется та, что схватит подачку и попадется на крючок. Охотник в этом уверен, как убежден и в собственной безнаказанности. Он — сильный, защищенный законами и всем окружением, которое никогда не даст его в обиду. Хотя, возможно, это тоже иллюзия. И у сильного найдется враг, который воспользуется его собственной слабостью, и вот так же, как голодную и потерявшую гордость птицу, поймает на крючок... Особенно тогда, когда его потенциальный противник теряет чувство меры и сам может стать жертвой. Глядишь на все это и невольно задумываешься: а есть ли вообще на нашей грешной земле свобода и справедливость, возможны ли безнаказанные порывы души к безграничности и простору, добру и человеческому достоинству, гордости!
Наверное, это привилегия, данная только ангелам и всем бесплотным существам, наполняющим эфир и вселенную. И не потому ли люди издревле в поисках справедливости и свободы обращали свои взоры к небу, туда, где не нужно ползать в болотной жиже, ища пропитания, где все равны и свободны. Или и это иллюзия, разрушая которую, сверкают, вырываясь из тьмы антимира, ослепительные молнии и гремят небесные громы, пугающие или настораживающие наши души, которым тесно и душно в человеческой плоти?
Могу только догадываться, но о чем — говорить не хочу. Пусть каждый дойдет до этого сам.
И как бы там ни было, я все-таки любуюсь полетом великолепных, царственных птиц, расплескивающих своими крыльями небесную синь, и мечтаю, что когда-нибудь и у каждого из нас прорастут за спинами крылья, и мы поднимемся на них в небесную высь и полетим, свободные и счастливые, куда глаза глядят. По пути, данному Всевышним, куда зовут наши горячие и чистые сердца.
Кукла с карими глазами
и агатовый медальон
Рассказ
Юрию Гаеву не было и пятнадцати лет, когда он безнадежно, но сильно влюбился в одну девочку-горянку. Звали ее Лейла. И это имя звучало в ушах парнишки, словно волшебная музыка, выливавшаяся из серебряной флейты. Они отдыхали в одном загородном лагере, располагавшемся прямо у подножия Черных гор рядом с селом Сержень - Юрт в тогда еще мирной Чечне. Впервые он обратил на нее внимание неподалеку от своего жилого корпуса. Она сидела одна на скамейке под раскидистым и древним деревом грецкого ореха и напевала тонким голоском колыбельную песенку кукле, которую бережно, словно живого ребенка, держала на своих руках и покачивала. Невидимый глазу, в зеленом полусумраке густой листвы пел соловей. На поросшую разнотравьем поляну, проливалось теплое золото солнечного света. Пахло луговым клевером и земляникой. Все это смахивало на настоящую идиллию. Юрка решил разрушить ее и как-то неудачно и не к месту заметил: «Такая большая, а все в куклы играешь! Наверно, о своей дочке мечтаешь»?
Девочка покраснела от смущения, но сделала вид, что и не слышала его слов. Продолжала покачивать куклу на тонких и красивых руках и напевать ей песенку.
Парнишка пристально посмотрел на печальное лицо девочки. Оно показалось ему удивительно красивым и озаренным каким-то внутренним светом. Широкие, словно у горной лани, карие глаза излучали почти магический и гипнотический свет. Позже он удивлялся тому, как сладко и сильно этот свет согревал его сердце, и светил, светил ему днем и ночью, наполняя жизнь то новой, не известной ранее радостью и предощущением счастья, то каким-то сладостным мучением и тревогой, легкой горечью от несбыточности смелой и безрассудной мечты. Он ни с кем не делился своими новыми ощущениями и чувствами. Лейле долго ни в чем не признавался. Не решался. А с одногодками-мальчишками, среди которых были и чеченцы, вообще считал бесполезными подобные разговоры — могли засмеять. А еще хуже — рассказать про мечты паренька отцу Лейлы. В чеченских семьях нравы строгие, чужих к дочерям не подпускали. За одно прикосновение к руке, считавшееся попранием девичьей чести, могли убить или в лучшем случае напугать расправой. Поведал только другу — Виталику, с которым сошелся поближе и подружился в лагере. Да и то лишь тогда, когда Лейла неожиданно уехала из лагеря с прибывшим за ней из Грозного отцом. То ли заподозрил неладное в настроении дочери, то ли уже пришло время выдать ее замуж за сына своего влиятельного знакомого, готового заплатить богатый калым.
Юрка наслышан был, что девочек-горянок порой в четырнадцать — пятнадцать лет родители выдавали замуж, предварительно сговорившись о размере калыма. Без него жениху нечего и мечтать о невесте. Юрка, как и большинство его сверстников — русских, считал этот обычай — пережитком прошлого. Ведь девушек за калым, как считал он, фактически продавали, словно живой товар. Русские на это никогда не шли, да их к горянкам и не подпускали. Пугали страшными карами. Чаще всего тем, что зарежут. Местные чеченцы и чеченки к колыму относились, как к обязательному условию будущего благополучия молодой семьи, так как родители невесты в долгу перед женихом не оставались — давали, как правило, богатое приданое. И все же Юрка решил рискнуть. Не только подошел к Лейле, но и стал с ней все чаще разговаривать на отвлеченные темы, рассказывать о своем городе и своей жизни в нем, спортивных успехах. А однажды даже подарил ей каменный медальончик, собственноручно изготовленный из найденного на шумной и бурной горной речке Хулхулау агата в форме сердечка с редким рисунком на поверхности. В камешке природа или река, словно специально для красивой шелковой нити, образовали узкое отверстие. Лейла приняла подарок и попросила Юрку отвернуться, надела каменный медальончик себе на шею, спрятав агатовое сердечко на нежной девичьей груди. Парнишка был счастлив! И вдруг все так неожиданно оборвалось…
Гаев не видел и не знал, почему отец Лейлы вдруг решил увезти дочь домой до окончания лагерной смены. Он в это время ходил на речку с друзьями. Когда возвратился в лагерь, Лейлы уже там не было. Все произошло так неожиданно и резко, что на еще не опытном сердце Гаева, как на стволе живого дерева, осталась первая зарубина. С тех пор он, как ни мечтал, с Лейлой больше не встречался. Но долго не мог забыть. Думал даже над тем, как съездить в Грозный и выкрасть ее из родительского дома. Однако, шли годы и постепенно все как-то само по себе поостыло и утряслось в его жизни и душе. Лишь через несколько лет Гаев снова вспомнил о Лейле.
Было это в Грозном, во время первой Чеченской войны, на которую он попал в составе взвода полковых разведчиков. Неподалеку от площади «Минутка» шли ожесточенные бои за многоэтажные дома, в которых засели боевики. Неопытные молодые бойцы из полка, в котором служил Гаев, нарвались на пулеметный огонь, который велся из подвала длинного дома. Первая и вторая атаки пехотинцев быстро захлебнулись. А бронетанкового подкрепления почему-то не было. Вот тогда командир полка и передал по радиотелефону взводному Гаева, чтобы тот со своими разведчиками уничтожил огневую точку противника, защищенную полуметровым слоем железобетонных фундаментных блоков. Они были сложены по периметру здания так, что в промежутках оставались маленькие и удобные для стрельбы укрывавшихся за ними боевиков окошки. Как амбразуры в дотах. Глядя на них тогда, Гаев невольно подумал о том, что строители, возводившие такие дома, словно предвидели будущую войну и подготовили для ныне обороняющихся боевиков идеальные условия. Подвалы походили на лабиринты, в которых без электрического освещения можно было легко заблудиться. А боевики, ранее изучившие и обжившие их, знали, что основные помещения подвалов соединялись между собой не только длинными или лабиринтообразными проходами, но и туннелями теплотрасс, по которым можно было проползти в отсеки подвальной части дома по всей его длине, а также — в соседние дома. Для обороняющихся чеченцев это было подарком судьбы. А вот для наступавших "федералов" — одним из факторов, мешавших успешному освобождению и зачистке этих зданий и всего жилого микрорайона от засевших в нем боевиков, вооруженных до зубов и заранее подготовившихся к долговременной обороне. Чтобы "выкурить" пулеметчиков из таких подвалов с расставленными там боевыми расчетами, очень подошли огнеметы. У Юрия Гаева был "Шмель", с помощью которого он рассчитывал уничтожить пулеметчиков.
Но, как выяснилось потом, в подвале засел целый отряд боевиков, которые разделились на две группы, сосредоточенные в левом и правом крайних отсеках подвала этого длинного дома. Разведчики к входу в подвал посредине здания попали из соседнего многоэтажного дома, пробравшись к нему через дворы частных домов, покинутых в ту пору его жителями. Проходя по одному из них, чем-то напоминавшему его родной двор, Гаев увидел большую куклу, очевидно, брошенную впопыхах ее хозяйкой рядом с крыльцом и пробитую чьей-то пулей. "Вот, и этой досталось». — Невесело подумал он тогда. — "Как бы и самому голову под вражескую пулю не подставить" И в тот же момент вдруг вспомнил Лейлу — девочку из пионерского лагеря, в которую был влюблен. У нее была точно такая же кукла с золотистыми кудряшками на голове и редкими для кукол карими глазами. Но на сладкие воспоминания не было времени.
Пехотинцы, прижатые пулеметным огнем к асфальту, сделали вид, что поднимаются, как было условлено, в атаку, отвлекли внимание пулеметчиков на себя. А разведгруппа, в составе которой находился и Гаев, быстренько на полусогнутых ногах и, чуть пригнувшись, проскочила узкую полоску двора, разделявшего две пятиэтажки, и нырнула в замеченную ими еще раньше приоткрытую дверь подвала посредине дома, откуда велась интенсивная стрельба.
После яркого августовского солнца в глазах попавших в угрюмую и сырую атмосферу подвала ребят потемнело и они, словно слепые котята, не зажигая фонарей, осторожно, ощупывая руками стены запыленных проходов, стали пробираться по направлению к пулеметной точке. Разведчики прошли уже метров тридцать, как услышали за спиной из глубины подвала громкие гортанные голоса чеченских боевиков, и то, как они бабахнули прикрытой металлической дверью, чтобы запереть ее изнутри и, таким образом, обезопасить себя от проникновения "федералов". А, может, они заметили, как в подвал проскочила небольшая группа разведчиков, и решили устроить ей западню, уничтожить, неожиданно напав из темноты. Скорее всего, так и было. Потому что вскоре в наступившей вдруг свинцовой тишине Гаев и его сослуживцы услышали за своей спиной приближающиеся шаги боевиков. А впереди все так же ритмично, словно пальцы чеченского барабанщика, выбивавшего звуки лезгинки, постукивал ручной пулемет, отсекая пехоту «федералов» от дома, к которому они рвались и в подвал которого уже проникли их разведчики. Что последним оставалось делать в такой ситуации? Во-первых, им любой ценой нужно было выполнить приказ командира полка, а, во-вторых, даже если бы они попытались сейчас выбраться из подвала, путь назад был уже отрезан приближавшимися к ним боевиками. В ту минуту командир разведгруппы пожалел, что у него только один "Шмель", а не два. Одного бойца с ним можно было поставить в арьергарде, чтобы прикрыл тыл и в случае чего открыл мощный огонь по боевикам, а другого впереди, чтобы выжигал по пути засевших в лабиринтах подвала и комнатках для хранения продуктов давно освоившихся здесь боевиков, поддерживая мощь огнемета стрельбой из автоматов.
Но кто знал, что все так обернется? Приходилось рассчитывать только на то оружие, которое было в распоряжении разведчиков. Да еще и неизвестно, выдержат ли потолки подвальных проходов взрывы гранат, посланных из "Шмеля". Но выбирать не приходилось. Опасность возможной гибели заставляла идти на риск. Гаева поставили замыкающим, и приказали ему прикрывать разведчиков с тыла. Вскоре боевики их почти настигли и открыли беспорядочную стрельбу из автоматов. Командир только успел крикнуть "ложись!", как черно-синюю темноту центрального подвального прохода разрезали прерывистые линии трассирующих пуль и лучи направленных в ту же сторону фонарей. Гаев, не задумываясь, нажал на спусковой крючок приведенного в боевую готовность "Шмеля" и вскоре в проходе позади разведгруппы появилась мощная желто-оранжевая вспышка. Следом раздался оглушительный взрыв, а за ним истошные крики разорванных, но еще живых боевиков. Взрывная волна хлопнула, словно дощечкой по голове и ушам. В ноздри ударил специфический запах огня и дыма, опаленных и горевших человеческих тел. Следом Гаев застрочил из своего автомата, а уже обнаружившие себя разведчики включили фонари и стали перебежками и бросками пробираться вперед, к месту, где была расположена огневая "точка" боевиков. Но вскоре и спереди на них обрушился плотный автоматный огонь, в котором сразу погибло двое ребят. Хорошо, что командир сообразил крикнуть подчиненным, чтобы они устремились за ним в ближайший боковой проход к кладовкам для продуктов и домашнего скарба. Гаев выстрелил из перезаряженного "Шмеля" еще раз в том же направлении, что и в первый раз, и, перекатившись через спину, чтобы не попали в него боевики, стреляя прицельно, как крокодил на четырех лапах, на четвереньках быстро добрался до спасительного поворота и бокового хода, прижимая к груди "Шмель".
— Вот влипли, так влипли! — посетовал командир — лейтенант Сафонов. — Как в дерьмо после шумной свадьбы! Мы же сами у духов в "клещах" оказались.
— Можно попытаться через боковое окошко вылезти из подвала. — Высказал мысль ефрейтор Маслов.
— Ага, и подставить себя, как мишени, под автоматы боевиков. — Не согласился с ним лейтенант. — Они только этого и ждут. Ты думаешь, духи уже не просматривают улицу и двор из таких же окошек, которые ближе к ним? Хреновое дело, скажу я вам, бойцы! Но где наша не пропадала. Нужно прорываться к пулеметной точке, иного выхода у нас нет.
— А если они развернут пулемет в нашу сторону и направят огонь прямо в проход? — в свою очередь не согласился с ним Маслов.
— Да, и такое не исключено. Вот же, блин, попались в мышеловку! — почти прошептал вдруг сорвавшимся голосом лейтенант.
— А если стенку между кладовками проломить и попробовать по другому проходу прорваться? — предложил Гаев.
— Это мысль, там они нас не ждут. Давайте рванем ее гранатой в одной из комнатушек и посмотрим, что из этого получится. Маслов, живо! — приказал он ефрейтору. — А вы закрепитесь пока в боковом проходе и держите духов! — остальным.
— Вы оставайтесь здесь, и в проход не суйтесь, а я мигом. — предупредил разведчиков Маслов и исчез за углом П — образного прохода. В этот миг в наступившей тишине раздался властный и с явным кавказским акцентом, громкий но, словно загробный, голос какого-то боевика:
— Хаватит стрелять, кацапы, сдавайтесь, гяуры, живыми отсюда не выйдете! Сдадитесь сами, сохраним ваши собачьи жизни.
— Сам ты собака и свинья! — крикнул ему в ответ Сафонов. — Это ты лучше сдавайся, все равно подохнешь здесь!
— Ты совсем разум потерял? — раздался голос другого чеченца, говорившего практически без акцента. — Не понимаешь, что блокирован с двух сторон?
— А у меня еще окошко тут есть, могу и через него спастись. — Стал вешать "лапшу" на уши боевикам командир разведгруппы.
— Под перекрестным огнем? Не шути, сдавайся лучше, обещаем, умрешь без мук, с живого кожу сдирать не будем! Просто зарэжем, как барана. — Пообещал еще один голос, и следом за ним раздались веселые голоса других чеченцев, которые стали хохотать и материться по-русски, так как ругаться на родном языке им запрещал Коран.
И тут раздался взрыв гранатной растяжки, устроенной Масловым в одной из кладовок за поворотом. А следом снова затрещали автоматы боевиков, подумавших, что «федералы» начали метать в них "лимонки" и прорываться наобум прямо по главному проходу. Приближаться к разведгруппе чеченцы не рискнули. Понимали, что ее бойцам терять нечего, взорвут вместе с собой. С русскими, как и с чеченцами, такое могло статься. Не зря же многие вместе выросли и учились в одних школах и у одних учителей, служили в одной армии. Правда, семейное воспитание было разным.
Из-за поворота показалось лицо Маслова. Товарищ лейтенант, пролом в перегородке готов, можно пробираться. Айда за мной! — не по уставу махнул он рукой, еще не услышав приказания командира. Но в такой ситуации было не до лишних и ненужных приказаний. И так было понятно. И все в ту же секунду устремились за Масловым.
Разведчики стремительным броском добежали до поворота прохода, заполненного гарью и запахами горелого человеческого мяса после выстрела Гаева из «Шмеля», и в боевиков полетели уже ручные гранаты. А затем застрочили автоматы «федералов». И в ответ им — "Калаши" боевиков. Под окошком подвала, из которого падал расширяющийся книзу столб солнечного света, и перед ним валялись перегородившие дорогу обугленные трупы боевиков, разбросанные в беспорядке, автоматы возле них и тот самый пулемет, из которого они ранее палили по пехотинцам, находившимся на улице. А за поворотом, ведущим к центральному проходу, снова послышались многочисленные гортанные голоса чеченцев. Тех, кто находился в торце здания, разведчики уничтожили быстро, а вот с оставшимися могла возникнуть проблема. Через них им было не прорваться. Но теперь окошко подвала, ранее изрыгавшее смертельный огонь по наступавшим, без вражеского пулемета могло стать спасительным для разведчиков. И поставив Гаева со "Шмелем" и еще двоих автоматчиков у поворота к центральному проходу, лейтенант приказал остальным членам разведгруппы выбираться на улицу. Благо, к дому уже приближались пришедшие в себя после стихшего пулеметного огня атаковавшие противника пехотинцы — «федералы».
Сразу после выстрела из "Шмеля" и после того, как над ним прошла взрывная волна, Гаев перезарядил огнемет. И как только приблизился к повороту, дождался пока его "ассистенты" бросят туда ручную гранату, а после ее взрыва припал к полу, и резко высунувшись из-за угла, снова нажал на спусковой крючок "Шмеля". После чего в конце прохода перед очередным его поворотом рухнула железобетонная плита и раздавила под собою сразу нескольких подбежавших к этому месту боевиков. Потом выстрелил из второго тубуса, отпрянув назад и укрывшись за кирпичной кладкой, находившейся по левую от него сторону. Этих двух выстрелов было достаточно, чтобы уничтожить боевиков во всем пролете центрального прохода до его первого от торца здания поворота и дать возможность разведчикам благополучно выбраться из подвала, помогая друг другу. Гаев выбрался последним.
… За телами убитых товарищей в подвал злополучного дома разведчики возвратились позже, когда боевиков удалось полностью "выкурить" из него и из других домов микрорайона. И тут Гаев обратил внимание на один из изогнутых в нелепой позе трупов боевиков. Задержал свой взгляд потому, что это было разорванное и изуродованное взрывом гранаты тело девушки-чеченки. Ее красивое лицо осталось целым. Оно было удивительно похоже на лицо девочки Лейлы, в которую до службы в армии влюбился Гаев. А неподалеку от убитой лежал автомат Калашникова с разбитым и окровавленным прикладом, в который мертвой хваткой вцепилась оторванная кисть человеческой руки. Гаев посветил фонариком на грудь девушки и, невольно наклонившись, одним движением расстегнул на ней «молнию» почти фиолетового спортивного костюма. Под ним он увидел белые, словно молочные, груди с розовыми, еще никем не тронутыми сосцами и каменный медальончик на золотистой шелковой нити между ними. Эта картина поразила Гаева и потом долго мучила его. Вставала перед каждым боем и рейдом, в который он и его товарищи из взвода разведки отправлялись для выполнения приказа военного командования. А боям и рейдам, казалось, не будет конца. И Гаев, уже сильно не рвавшийся в них, как в самом начале службы, долго не мог понять — ради чего велась эта война и проливалась кровь его соотечественников? За что погибла девушка с такими же, как у увиденной им накануне куклы, прекрасными карими глазами? За что погибли его боевые товарищи — разведчики? За что отдали жизни такие же молодые чеченцы-боевики, сбитые с толку религиозными экстремистами и лидерами боевиков?
Ленка
Рассказ
Море, обласканное легким ветром, уже не безумствовало. Но грудь его еще волновалась в упоительных наплывах утренней послештормовой страсти. Солнце взошло довольно высоко, и заря поблекла. Но, словно ее легкие и невесомые обрывки, распустившиеся от заоблачного дуновения, стояли на мелководье, а кое-где лежали на червонной морской глади божественные фламинго.
Ленка опьянела от такой внезапной и естественной красоты. А ведь это было только видимое на поверхности. Сколько прекрасного, живого и неподдельного осталось спрятанным под пучиной, затерянным в многочисленных гротах и расщелинах, укрывшихся от человеческих глаз!
Неведомое манило, звало, как запретный плод ребенка, неслышными уху, но приятно волновавшими воображение голосами и какой-то тайной силой тянуло к себе свежую, еще не успевшую завянуть душу девушки. Ленка спонтанно вскрикнула от очарования и восторга — так ей сейчас было хорошо от всего, что с пронзительным солнечным ветерком двигалось и выплывало навстречу, словно из другого, недоступного нам, смертным, почти нереального мира.
Не зря люди на протяжении тысячелетий верили и верят в него. Душа человеческая мертва без движения, вызываемого такой красотой мира. Нагая и распахнутая, душа покоряется ее великому гению и владыке, отдавая себя грешную на вечную муку и блаженство.
Ленка всего этого еще ясно не осознавала, но ощутила какой-то неясный порыв и внезапно возникшую в себе тягу и интерес ко всему, в чем билась и волновалась в ласковых переливах бирюзово-золотистой воды и солнечного света жизнь. Ленка смотрела на нее и видела то распускающиеся невиданным ранее фейерверком морские водоросли, отдаленно напоминающие яркие тундровые лишайники, то вспыхивающие под солнцем серебристо-золотистые рыбьи чешуйки и широко раскрытые, словно от бесконечного удивления, и в то же время внимательные глаза морских рыб. Все это и многое другое было ничто иное, как многообразная и замысловатая и в тоже время естественная земная жизнь и природа. Соединяясь с ними, Ленка почувствовала невиданный ранее прилив сил и бодрости и одновременно — девического счастья в груди. В легком сиреневом бикини из трех "лепестков", облитая золотым светом, разбрызгивая еще пенившуюся и пузырящуюся воду, девушка побежала к ржавым и беспомощным, застывшим, как старцы, плешивым валунам, за которыми царственно и невесомо плавали, отпугнутые с мелководья и теперь уверенные в собственной безопасности, фламинго. Отражаясь в воде, они окрашивали наплывавшие волны своим розовым оперением.
— Ленка! Ты куда? Там опасно! Утонешь!- попытался остановить ее с берега, покрытого еще прохладным белесым песком и фиолетовыми ракушками, Вовка. — Остановись! За грядой сильно крутит, там течение и ключи! Да куда ты!...- только и услышала она за спиной вначале тревожный, а потом испуганный и недовольный голос своего друга.
Но Ленка не обращала на эти слова внимания умышленно, думая, — пусть поволнуется немножко, проснется, а то разлегся на песке, как тюлень, и уже целый час лежит лежмя, только молчит или что-то бормочет себе под нос, будто ей, ожидающей его важных слов, нечего сказать. Фу, какой недогадливый и противный!...
Девушка добежала до гряды, взобралась на макушку одного из огромных валунов, облитых накатывавшимися волнами, и вдруг поскользнулась и шлепнулась о его могучий лоб упругими бронзовыми бедрами, полетела с него вниз, где обходя вонзенный в море огромным каменным клином мыс, закручиваясь в буруны, проносилось быстрое морское течение. С берега за валунами его трудно было сразу разглядеть и насторожиться, понять таящуюся в нем опасность для людей. Особенно для тех, кто впервые попал на это место.
А Ленка вообще раньше никогда не видела Каспия и не знала его коварного характера. Ей во что бы то ни стало, захотелось добежать до царственных птиц, коснуться их своей ладошкой, как осязаемого и близкого счастья, вернее, его предвкушения, пока почему-то неизвестного ее другу. Он накануне ни о чем подобном не делился. А только и говорил о скором призыве в армию. Словно это обстоятельство почему-то больше всего беспокоило и мучило его... Похоже, предстоящая служба пугала и настораживала, а ожидание ее даже терзало и нервировало парня, будто тому нужно было пройти километры над глубокой пропастью по тоненьким дощечкам неверного настила или по веревке с шестом в руках. Ленку такое поведение Владимира даже обижало. Словно не того, кого стоило, полюбила и вот теперь приходится разочаровываться. Малодушный какой-то или недоверчивый и ревнивый к тому же. Поживи с таким после: замучит своими подозрениями и страхами. Жуть! Еще не расписывались, а уже страдает и переживает, как меня одну на два года оставит... Правда, прямо об этом не говорит, но по лицу видно, о чем думает. Пришлось его успокаивать и даже поклясться в верности!- вот глупый, потребовал такое, как будто я ему жена уже. Не знаю, поверил или нет, но вчера к вечеру вроде успокоился, слава Богу! Наверно, поверил. И сегодня с утра у него и нее было жизнерадостное настроение, хотелось простора и воздуха, свежести и чистоты, дикой, не прирученной стихии. И, похоже, здесь, на пустынном морском берегу, вдали от города, они нашли то, что хотели.
Казалось, до желанной цели уже можно достать рукой и вскрикнуть от сознания торжества и восторга, но море не подпустило к птицам. Скользя вниз, в вымоину известнякового мыса, она снова ударилась, но теперь уже затылком о зубчатый выступ на валуне и в глазах у нее сразу все померкло. В рот и нос хлынул горьковато-соленый напор морской воды. Ленка даже не успела испугаться, как, очнувшись через секунду, поняла, что тонет. Ее захватило и понесло течением от безразлично взиравших на эту картину старцев-валунов. Девушка задохнулась от такого мощного и почти ледяного объятья и напора рассола, а в следующий миг почувствовала, как ноги и руки перестают слушаться, мышцы, с сильной болью, доходившей до костей, сводило в неожиданных судорогах. Но она не потеряла сознания, сначала лишь онемела и покорилась мощному потоку воды, потом все же сделала несколько отчаянных движений и, выплюнув морской рассол изо рта, откашлявшись, закричала изо всех сил, зовя на помощь Володьку, который уже догонял ее, взмахивая над водой мускулистыми руками. Она не видела побледневшего и перепуганного лица, отчаянных глаз парнишки. А если бы увидела, то многое поняла в ту страшную минуту...
Володька уже почти догнал и дотянулся до нее рукой, как до розовой фламинго (Волосы девушки и вправду стали розовыми от выступившей из раны и растворенной водой крови). Но водоворот, в который попала Лена, унес ее дальше в воронку ко дну вымоины. Парня охватил ужас, когда он увидел, что его невесту перевернуло и вновь поглотило море.
Когда он, выбившись из сил, наконец, подплыл к ней, она уже не подавала признаков жизни и болталась совершенно покорная в тяжелой и мутной волне прибрежного прилива.
— Ленка!- закричал он, не веря в то, что произошло непоправимое, и сокрушаясь от собственного бессилия перед морем.
На берегу поднялись загоравшие и неизвестно откуда взявшиеся несколько человек, скрытых ранее песчаными барханами и кустиками верблюжьей колючки и биюргена1. Набитый мускулами мужчина рванулся к воде, но отчаянно-приказной окрик его жены, пухлой и нерасторопной во всем остальном, остановил его:
-Тебе что, жить надоело? О детях не думаешь, куда!..
Мужчина, остановившись в холодной воде, которая уже доходила ему до колен, крикнул Володьке из под козырька своего желтого кепи:
— Тащи ее быстрей сюда, откачаем, пока не поздно! Потом отмахнулся от подбежавшей к нему жены — пампушки и быстро направился к каменной гряде, на ходу бросив супруге несколько слов:
— Человеку же надо помочь! Не видишь что ли!
— Лена!- вновь закричал Володька, готовясь нырнуть вглубь. Как будто она могла его слышать.- Я сейчас, держись, помогу!
Он уже почти подплыл к ней, беспомощной и белевшей в глубине вымоины под толщей воды сонной белугой, как вновь мощный поток, словно чьей-то огромной рукой, подхватил ее и потянул еще дальше. Море зловеще играло в этом месте и не любило шуток, неуважительного к себе отношения.
...Володька выбился из последних сил, когда, наконец, ощутил в своих ладонях ее беспомощное и почти невесомое в толще воды тело.
А вода тянула несчастных вдоль гряды и то уносила от нее подальше в море, то приносила к ней. И, казалось, вот оно спасенье. Но облитые валуны были такими скользкими, к тому же, высокими, что подняться на них с телом девушки оказалось очень сложно. Вовка делал то одну, то другую попытку и снова, сбиваемый с точки опоры тяжелой волной, падал вместе с Ленкой в море.
— Неужели все, не выбраться, конец! — маленькой вспышкой пронеслось в сознании, когда его попытка выбраться вновь не удалась, и их в то же мгновение вдруг подхватил и понес вначале от берега, а потом вдоль каменных разломов другой встречный поток. В считанные секунды их отнесло метров на тридцать и выбросило на плоский и гладкий камень, поросший по краям зеленовато-желтыми, распустившимися в воде, как вата, водорослями. Очередная волна подтолкнула еще дальше. Словно наигравшись с безгрешными душами и телами, отпустила, выплеснула их на твердь. Но новая волна, докатившаяся почти до берега и вернувшаяся назад, столкнула в яму, где было воды выше человеческого роста. Володька захлебнулся, боясь выпустить из вцепившихся в холодное тело девушки рук Ленку. Все! Больше не могу! — пронеслось в его сознании.- Но пусть, хоть ее спасут, пусть она живет. И он из последних сил толкнул ее от себя вверх из горькой морской толщи навстречу солнцу и приближавшемуся к тому месту мускулистому незнакомцу. Набежавшая волна, вынося ее тело на мель, оказалась очень кстати. Мужчина подхватил тело бездыханной девушки из воды и вместе с попутной волной легко понес его к берегу. А Володька, оттолкнувшийся от Лены, казалось, канул в глубину. Но ниже и его подхватил другой стремительный поток. Он, как вовремя появившийся дельфин, немного закрутив в водовороте, вынес парня несколько левее от ямы на широкий и шершавый, как днище перевернутого корабля, пологий каменный выступ. Парень не успел задохнуться, хотя вдоволь нахлебался горькой воды и тяжело, с надрывом, откашливался теперь. Как только он почувствовал под собой твердь, сразу же попытался встать на ноги, но, обессилевший и переволновавшийся, будто в шоке, упал на покрытое, словно мягким желтым махровым ковром, и небольшим слоем воды прибрежное плато. Набежавшая волна толкнула его в спину и протащила дальше к берегу. С помутненным сознанием он вновь привстал, но уже легче, чем в первый раз, и, повернув направо голову, отыскивая Ленку, увидел, что здоровый и стройный мужчина поднес ее к белесому и чуть прогретому апрельским солнцем песку на берегу. Смешанное чувство радости и страха опять чуть не лишило его сил. Он поскользнулся и вновь упал в воду, больно ударился коленкой о камень, большим шишом выступивший из под мягких водорослей. К Володьке подбежал еще один незнакомец и помог подняться, обхватил торс горячей рукой и потащил парня к берегу.
— Эх, молодость! — услышал от этого человека Володька. Разве так, очертя голову, бросаются в весеннее море. У него здесь, особенно в эту пору, крутой нрав, знать надо. Нельзя без оглядки ... Скажи спасибо, жив остался.
— Но Володька, стиснув зубы от холода, пробиравшего все тело, не вымолвил ни слова и с серым лицом, надрываясь от кашля, еле вышел с незнакомцем на берег. Пожав руку пожилому человеку, поковылял к тому месту, где уже откачивали утопленницу. Пампушка — жена стройного мужчины — поддерживала голову Ленки, а он надавливал ей на грудь и на живот, ритмичными толчками рук пытаясь выдавить из легких воду и вернуть девушке дыхание. Бледно-синее лицо ее постепенно стало розоветь, она отплевывала воду, хватанула, наконец, ртом воздуха и в ту же минуту приоткрыла глаза. Володька свалился рядом на четвереньки и только повторял: "Ленка, Ленка, Леночка!..".
Мужчина, откачивавший девушку, сердито и с укоризной взглянул на Володьку и цыкнул на него: "Заткнись, слюнтяй, раньше беспокоиться надо было! Ишь, жених, невесту чуть не утопил, по шее тебе сейчас врезать, да больно жалкий у тебя вид! Как у мокрой курицы..."
Володька, благодарный за спасение Ленки и чувствующий свою вину за то, что не предупредил подругу, стерпел обиду и ничего не сказал в ответ. Отвернулся, и почувствовал, как горячие струйки из глаз побежали у него по лицу. Он плакал и не обращал на это внимания, как никогда раньше, даже тогда, когда его сильно избивали парни-соперники или просто хулиганье, которое видело, что он, в общем-то, невзрачный и размазня, провожает по вечерам такую куколку. Многих ребят из-за этого брала черная зависть, и они не раз пытались отбить Ленку у Володьки. А она, словно не замечала этого, но однажды неловко заметила: "Ты бы хоть в секцию записался, научился драться, а то и постоять за себя толком не можешь! Все получаешь на орехи ..."
Как раскаленные угли обожгли самолюбие парня эти слова, долго горели в уязвленной душе. И он, действительно, записался в секцию, стал заниматься боксом. Появились новые друзья, которые поддерживали его. Постепенно он осмелел, а желающих подраться с ним на кулачках явно поубавилось.
...Все это вспомнилось и прихлынуло к душе Володьки вместе с нестерпимой болью. Култышки бывших ног, перемотанные тугими слоями бинтов, словно подтачивало на бесконечно вращавшемся и обжигавшем их точиле.
Он тянулся рукой к воображаемому выключателю, как к спасению от долгой муки, и никак не мог дотянуться до него. И, чувствуя свое бессилие, шептал воспаленными губами только одно слово:
-Ленка! Ленка! Леночка! ... Даже о матери не вспоминал в эту минуту. Наверное, потому. Что все связанное с ней, было так прочно и надежно, что не давало повода для беспокойства и волнения. А вот как к его инвалидности отнесется невеста?!..
Белый, удушливый цвет палаты, видимо, покончил бы с ним, если бы время от времени его не стыдил командир, и Володька не вспоминал Ленку, тот счастливый и так нелепо, почти трагически, как он думал, закончившийся апрельский день на море. Когда они тонули и, казалось, совсем близок был их конец.
Нет, надо перетерпеть эту невозможную боль, внять командиру! — уже не в первый раз говорил себе распластанный и мучающийся на госпитальной койке Володька. А капитан Леонтьев, которому Володька верил, как старшему брату, ничего особенного, собственно, и не говорил ему. Не упрекал, как тот незнакомец на берегу Каспия, за неосторожность. Только брал в свою руку его ладонь и, пожимая ее, подбадривал: "Все будет в порядке, перетерпи только! Ты же мужик! И помни, что тебя дома ждут...".
Володька знал, что зря говорить ротный не станет. Упреки его насчет того, что парень не писал домой, высказанные лишь однажды, были справедливыми. И эту справедливость Володька чувствовал по глазам ротного, который ни на что, даже на его сегодняшнее Володькино состояние, потерю ног, не делал скидок.
— Ну, что поделать, если ноги оторвало. Голова-то цела и сердце стучит! И ты, браток, не первый в такую беду попал. Не стоит раскисать и отворачиваться от жизни, поверь мне — старому волку! Вспомни Алексея Маресьева. Мужик танцевал на протезах. А один даже чемпионом по легкой атлетике с протезом в беге на длинные дистанции стал. Слышал? А ты дезертируешь раньше времени, сдаешься стечению обстоятельств! Не смей мне тут сырость разводить! Да и мать с невестой пожалей!.. Невесту-то не забыл? — спрашивал ротный.
Володька молчал и злился, матерно ругался про себя. А потом не выдержал и послал капитана туда, куда редко посылают старших, закончив тем, что никому он такой не нужен и Ленка его давно забыла.
— А вот тут ты врешь, салага! — забыв о субординации и уставных нормах, возразил капитан.- Был бы здоров, я бы тебе в морду за такие мысли дал. Потому, что не предала тебя твоя девушка, вот от нее письмо в планшете. Я совсем про него забыл, заговорился тут с тобой. Ты же меня своим несчастным видом в транс вогнал. Ну что это такое, встряхнись!
— Дайте письмо!
— Прости меня, брат, за то, что я его открыл и прочел, мало ли, что могут написать из дому! Да и порядок у нас такой, сам знаешь, должен был ознакомиться.
— Да ладно, чего уж там, свои люди.
— Володь, я не из подлого любопытства его прочитал, поверь мне! И вот что скажу. Такие письма редко кому пишут. Такие девчата не забывают. И сами не должны быть забыты, понял? Не бери грех на душу, напиши ответ! Приказываю, понял?- строго обрубил разговор ротный и, встав с табурета, хлопнув по плечу своего подчиненного, направился к выходу из палаты. "Пока! Дела ждут, выздоравливай и не бузи!"
Сержант, командир отделения, который еще недавно подавал пример подчиненным, понимал смысл слов командира. Но эти слова воспринимались как-то пессимистично. Потому, что без ног Володька стал другим и все воспринимал иначе, чем прежде. Какая-то внутренняя перемена произошла в нем и озлобила его, что-то надломила в душе и сковала уста немотой. А уши ничего не хотели слышать. Глаза быстро уставали от пытливого командирского взгляда. Горе, придавившее его к госпитальной койке и больно грызшее обрубки ног, заглушало голос справедливости, звавший и даже требовавший вернуться к жизни. Порой этот голос командира — уже не вырывавшийся из его уст, но и без слов слышный Володьке, казался даже назойливым и менторским, раздражал парня. И потому раненый ничего не отвечал на въедливый взгляд капитана. Только морщился, как от дополнительного мучения, и отрешенно смотрел мимо ротного на белый, как сплошная и горькая тоска, потолок. Или опять отводил глаза в сторону стены, которую хотелось отпихнуть плечом, чтобы не мешала смотреть на белый свет, и никогда больше не падала на него по ночам, когда от боли он порой уходил в обморок и переставал ощущать вес собственного тела. А стена, уже даже не пугая его, наваливалась и наваливалась ...
Володька замкнулся в себе и ни с кем не разговаривал. Даже на вопросы медсестер толком не отвечал, лишь кивал головой, когда соглашался, поворачивал ее слева направо или наоборот, не соглашаясь. Надоели ему и бесили его разговоры легкораненых о девичьей и женской неверности, об успехах торопившихся жить парней. Цинизм и легкомыслие выводили его из себя не меньше, чем жестокость и бессердечие, ранившие человеческую душу, о которой с ним не раз толковал ротный.
Как можно было видеть вокруг себя столько человеческого горя, смертей, жить оторванными от нормальной гражданской жизни, а думать бог знает, о чем и, как последним сплетницам- старухам на базаре, вот так чесать языками, оскверняя и обгаживая самое светлое и чистое. Володька понимал, что человек человеку — рознь, нельзя всех примерять по себе или наоборот. Но все-таки ему было не по себе, когда о противоположном поле злословили его одногодки. Экая подлость порой лезет, как клещ, человеку под кожу, и гложет его, гложет. А он на других свою злость срывает: врет, не краснеет. И в бою он, как послушаешь, всегда — герой, и с женщинами — первый гусар. А ведь неправда, если копнуть. Выдумки. Просто цену себе набивает, чтоб кто-нибудь, не уловив его хитрости, между делом сигареткой или шоколадкой угостили. Даже тут в дни испытаний некоторые хитрят. Уж такова человеческая натура. А бывает, своим трепом, раненые себя от своих же беспокойных и тревожных мыслей, скрытых в душе, отвлекают, забавляются. Но и правду рассказывают про женскую половину. Возможно, потому и Володьку порой одолевали сомнения. Ведь, похоже, действительно, правду про некоторых девчат парни говорят! — думал он и словно холодок поселялся в такие минуты в груди у парня, а сердце начинало тревожно биться. И уж совсем мрачные раздумья мучили душу, когда он задавал себе предательский, но реально встававший перед ним и многими другими, кого он видел в госпитале, жестокий и беспощадный вопрос: кому мы такие нужны? Пишут же однополчане с гражданки — герои они там на один день, пока земляки, родные и работники военкоматов их чествуют. Пока водка не закончится. А потом начинаются серые и унылые будни. В тех же военкоматах от их просьб отмахиваются, невесты многих бросают, даже родным порой в тягость забота о калеках, стараются по — возможности либо в очередной госпиталь, либо в интернат для пенсионеров и инвалидов сплавить. Одним словом — для всех ты обуза, и жалеют тебя больше только из показного приличия. А за глаза костерят твои капризы, жалобы, тебя самого и проклятую, бессмысленную войну, развязанную неизвестно для чего и во имя чего. Говорят, — для выполнения нашего вечного интернационального долга! Так задолжали, что десятилетиями расплатиться не можем. Интересно даже: кто, где и когда подсчитывал эти долги, проверял баланс?
Разве думал об интернациональном долге Володька, когда бросился спасать неизвестного ему афганского мальчишку, что в страхе побежал от обстреливаемого дома и наших солдат, укрывшихся за его стенами, к заминированному полю и дороге, ведущей в горы? Засевшие повыше от села в кустах афганцы, словно этого только и ждали. Увидев догонявшего мальчишку солдата в защитной форме, кто-то их них хладнокровно нажал на кнопку "пускателя", поднимая взрывом фугаса на воздух несмышленого беглеца и "завоевателя" их родины.
...Но разве теперь не все равно? Разве объяснишь кому-то, как ты потерял ноги? Еще посмеются, скажут резко: нечего было лезть в чужую страну. И по-своему, в чем-то будут правы. Но ведь не Володька и ему подобные рядовые солдаты принимали решение о вводе войск. Почему этого никто не хочет понимать и брать в расчет? Да, не понимают нас и не жалеют — думал с какой-то болью в душе, лежа на койке, Володька. — Да и кому она нужна эта проклятая жалость! Особенно тогда, когда душа и тело горят от кипучего огня молодости! Когда в крови чувствуешь необычайную силу, а ног нет, и сделать одного шага пока не можешь ...
Маресьева могли понять и пойти ему навстречу. Всеобщая беда народа в каждом будила сочувствие. А кто проникнется пониманием ко мне? Мама? Да, она, конечно, все воспримет и примет правильно. Но, я же убью ее своим видом! А Ленка?! Как она посмотрит на меня, безногого урода? ... Любила. Это точно. Но зачем я ей такой? Разве мало красивых и стройных парней на гражданке? Да и разве могу я воспользоваться ее благородством, любовью, жалостью, наконец, если решит жить со мной! Это же невыносимо! ... Драма не из книжки ... Лучше уж навсегда остаться здесь, в госпитальной палате.
Но это невозможно. Что же делать?
Так он думал, лежа на металлической госпитальной койке, и ненавидя свое физическое уродство, эту проклятую войну против афганского народа, в которой ему и его "братишкам" отвели не самые лучшие роли. И за это приходилось расплачиваться теперь кровью и болью, потерянными руками и ногами, навсегда перечеркнутыми жизнями молодых и здоровых ребят. И не только от пуль, мин и снарядов приходили страдания. Скольких здесь разъела и одурачила, превратила в жертвы войны "наркота"! И массовый психоз не прошел бесследно! Володька теперь ненавидел все, что делает людей слепыми животными, врагами, обозленными и опасными, как сама смерть, беспощадными и жестокими. Как бумеранг ударят эти уродливые перевоплощения людей, прошедших войну, в их родных и близких, в знакомых и незнакомых на большой земле. Инвалид телом и душой он не высказывал еще этих мыслей вслух. Но они постепенно занимали и мучили его, и он все глубже уходил в себя.
Майор медицинской службы Коваленко уже подозревал у сержанта серьезное психическое заболевание — такая ярко выраженная апатия и замедленные, почти заторможенные, как у шизофреников с прогрессирующей формой заболевания, реакции на внешние раздражители были у Володьки налицо. И лишь глубокая боль, застывшая в глубине Володькиных глаз, говорила о его скрытом физическом и душевном страдании, как у любого нормального человека. Но страдании, запрятанном глубоко и надолго.
И именно это больше всего волновало хирурга. По своему опыту он знал, что предвещала эта скрытость и безвыходность боли. Никакая, даже самая тонкая хирургическая операция, не могла от нее спасти. И то, что накануне, во время спасения тела человека, сделали руки врача, могло быть разрушено и сметено, как взрывом снаряда, вот этим болезненным недоверием к самому себе и всем окружающим. Как проникновенно и тепло ни говорил доктор со своим пациентом, уверяя его, что главная беда позади, а впереди — новая и прекрасная жизнь, Володька не верил в это. Понимал, что Коваленко просто — напросто занимается с ним психотерапией, успокаивает, не зная, что для инвалида страшнее физической боли была теперь его физическая неполноценность, вызывавшая море переживаний. И он, казалось со стороны, уже утонул в них, как в мутной и опасной пучине, из которой назад нет пути. Слова доктора и командира уже не могли спасти его. Он сам видел на гражданке, что девчата больше на стройных и красивых парней заглядывались. А над другими чаще подшучивали, встречались от нечего делать. Даже в их классе у каждого была своя кличка, по которой можно было узнать, как о физических достоинствах каждого парня, так и о недостатках. Причем чаще — о последних.
Как же меня теперь назовут? "Обрубком? Обрубком, рубком ..." — предполагал и издевался сам над собой Володька, и тяжелое уныние накатывало на него горькой и тяжелой волной, погребало под собой обессиленного душевно, как когда-то в прошлом — зло посмеявшийся над ним и его подругой Каспий.
Ему — двадцатилетнему безногому парню — уже не хотелось жить. И он не сопротивлялся, как опасному потоку морского водоворота, этому стечению обстоятельств. Напротив, даже хотел поскорее покончить счеты с жизнью — хитрил, уговаривал медсестер дать ему побольше снотворных таблеток, жалуясь на беспокоившие его боли. Постепенно собрал их целую горсть. Но одна из медсестер, делавших обход палаты, заметила это и испуганно спросила: "Ты что — наркоман?" Не дождавшись ответа, сообщила о выявленном — а это было ЧП — доктору. Но тот ясно понял другое и, уже не сдерживая себя, резко, по-солдатски отругал Володьку: "Ишь ты, ядрена мать, до чего додумался! Выбрось свою дурь из головы! А то всем расскажу, какой ты слабак, руки к койке привяжем!"
— Делайте что хотите!- не испугался парень. — А я свое все равно сделаю! ...
— Для этого я с тобой столько времени возился, слабак! Квашня размоченная, а не солдат! — рассердился напоследок Коваленко и приказал санитарам привязать Володькины руки брезентовыми ремнями к раме кровати.
Это было унизительно и оскорбительно для еще недавно бравого сержанта. Он скрежетал от злости зубами и мотал головой. Так он бесился несколько дней. Ему делали успокаивающие уколы, боясь, что он свихнется совсем. И он спал после них. Но это был не выход. Доктор понимал: что-то надо предпринять, требовались, так сказать, — экстраординарные меры. И он пошел на это.
Телеграмма, прилетевшая в кабульский госпиталь, была для Володьки, когда ее зачитала дежурная медсестра, настоящим громом среди ясного неба: "Все знаю, почему сам не сообщил? Вылетаю. Буду четырнадцатого августа. Лена"!!! ...
Эта ошеломляющая весть, словно что-то перевернула в нем. Он рванулся к сестре, не поверив, думая, что та зло шутит, мстя ему за неудачную попытку покончить с собой. Но ремни туго держали руки: "Дай, сам прочту!" — только и сказал он медсестре, сначала покраснев, а потом побелев, как от страха и ужаса. — Зачем так, она — ко мне такому?"
— Не стыдно тебе! Вот глупый! — пристыдила его, жалея и успокаивая, ангел, с белыми крыльями- рукавами халата.
— Четырнадцатого? Это же сегодня! — снова с болью и тревогой, почти с отчаянием и ужасом, выдавил из себя Володька. — Что же вы меня так держите? Отвяжите, умоляю! Стыдуха — Ей Богу!
— Не знаю, как и быть. Ты меня извини, но доктор не велел отвязывать. А я без его разрешения не имею права! — сочувственно и с пониманием ответила медсестра.
— Я тебя прошу! Позови доктора, наконец! Клянусь, что не сделаю ничего дурного!
Медсестра сходила в ординаторскую и сообщила о просьбе и перемене, происшедшей в Володьке.
— Подействовало! — обрадовался майор. — Теперь только бы глупостей не допустить, будьте внимательны и предупредительны с ним. Не напоминайте о том, что было. Но глаз с него не спускайте! У него сейчас очень шаткое состояние, вот такое примерно, — показал Коваленко, разболтав в пиале чай, который он пил. Душа, как этот чай! Понятно?
— Понятно, товарищ майор! Сама вижу!
— Ну, так вот, с Богом, идите, отвяжите его, скажите, что я разрешил. Позже сам зайду, посмотрю на молодца.
...Размяв затекшие руки, освобожденные от ремней, Володька поблагодарил медсестру.
— Только, чтоб без баловства! — строго посмотрела на него она. — Ты понял?
— Ладно, не волнуйся! С прошлыми глупостями покончено! Обещаю железно...
Но по лицу парня прошла едва заметная тень недовольства и злобы, как заметила медсестра и подумала: "Черт его знает, что у него в голове?- О себе не беспокоится, о других — тем более, как бы чего не выкинул, фокусник, а мне потом отвечай!". И отойдя к другим раненым, поглядывала на Володьку, следя за его дальнейшими действиями.
Чувство облегчения в Володьке в тот же миг, как его развязали, сменилось чувством досады и уязвленного самолюбия. Вот и промелькнула в его глазах тень недовольства. Но не это теперь было главным для него. Он лежал и недоумевал — как Ленке удалось узнать о его беде? Наверняка, кто-то сообщил. Скорее всего, ротный, знал его адрес. Но просто потрясающе, — как ей удалось добиться разрешения на приезд сюда! В далекий от их города на большой земле госпиталь, куда, по идее, могли попасть только военные и дипломаты да некоторые аккредитованные при штабе армии журналисты. Поразительно! И зачем? — он нервно теребил в руках эту страшную и волнующую телеграмму, представляя себе будущую встречу. Ожидание ее пугало и в то же время втайне воодушевляло и окрыляло его, согревало душу мягкой радостью. Он сомневался, все еще не верил в возможность Ленкиного прилета, ее прежнего светлого и незамутненного временем и военным вихрем чувства к нему. Не мог он окончательно успокоить себя выводом о том, что отношение к нему — калеке не станет иным, чем прежде. Что не унизит и не оскорбит она своей жалостью или напоминанием о его прежней силе, о том, каким блестящим спортсменом он был, а теперь вынужден волочить за собой тяжелые протезы, которых, кстати, у Володьки еще не появлялось и в помине, на них нужно было найти деньги... Но, когда через несколько минут он успокоился и погрузился в легкую и сладкую уже дрему, к нему неожиданно вернулось ощущение полета, как то, что он испытывал раньше, играя с ребятами в волейбол на жарком пляже и подпрыгивая, чуть зависая над волейбольной сеткой перед очередным ударом. А Ленка любовалась им со стороны, кушая в тени под навесом свое любимое "эскимо". Блаженная улыбка впервые за много дней и ночей появилась на его сонном лице. Медсестра остановила у двери вошедшего доктора и шепотом сообщила ему: "Заснул и видит приятный сон, не надо его сейчас будить!"
— Да, да! Сон ему сейчас на пользу. — Поддержал обрадованный майор Коваленко. И жестом приподнятых к груди ладоней показал всем смотревшим на него: все хорошо, но не шуметь, дать Володьке поспать. Раненые понимающе, кивками ответили ему. Устав и субординация в такой ситуации как бы ушли на задний план, а на первый — выплыли человеческое взаимопонимание и сочувствие к беде своего товарища.
Он не успел проснуться, когда стройная, легкая и пружинистая, пахнущая духами и распаленная непривычной жарой, со сбившейся челкой, Ленка появилась на пороге палаты в сопровождении доктора и ротного, которые и устроили через высокое командование ее прилет сюда, в запретную тогда для гражданских лиц зону "наших интересов". На мгновение девушка застыла в просвете двери, отыскивая взглядом Володьку в немного затемненной шторами палате, настороженно впиваясь взглядом в незнакомые лица раненых. А те удивленно разглядывали неожиданную гостью, разинув рты и расширив зрачки от такого чуда. И вот она отыскала глазами родное и близкое ей лицо. Как скучала и плакала она по нему ночами уже больше года! Часто видела во снах. Без него и жизнь была не в жизнь. Бледность его лица, осунувшиеся черты испугали ее. У Ленки бессильно сжалось в груди трепещущее сердце. И она голубкой рванулась к его кровати, едва не вскрикнув от охватившего ее волнения и жалости к нему. Но остановилась, вспомнив просьбу доктора и услышав быстрые и поспешные шаги за своей спиной. Резко повернулась навстречу нагонявшим Коваленко, Леонтьеву и медсестре и тихо сказала: " Я поняла. Я осторожно. Сама, если можно! Дайте мне самой с ним поговорить, прошу вас, все будет хорошо!" После этих слов по ее лицу жемчужными капельками проползли две слезинки.
— Только без этого! — указал на них доктор. — Хорошо? Ну, идите, только не долго! Для него это сильное впечатление! Вы меня понимаете?
— Да! — почти прошептала она с болью и состраданием. — Я постараюсь!
Ее оставили одну рядом с кроватью Володьки. С минуту она с волнением и новой болью, защемившей в сердце, разглядывала его, неподвижно застыв на табурете, вежливо предложенном одним из выздоравливавших раненых. Потом положила свою ладонь на его бледный и немного шершавый после ожога лоб. Он раскрыл под ладонью глаза и с настороженностью и страхом поднял свой взор к ее лицу:
— Лена! — только и сказал он. Она накрыла его лицо своим, горячо целуя его и щекоча щеки и плечи нежными, как афганский шелк, волосами. Он обнял ее и почувствовал, как умывается горячими слезами — ее или своими — в эту минуту было не понять, да и не требовалось совсем. Они снова слились в одно и живое целое. И любые слова сейчас были лишними, как будто две теплых морских волны сошлись одна с другой и растворились друг в друге, а короткий и звонкий всплеск их ушел куда-то под небеса и растворился в пространстве, сообщая о новом начале, еще неведомого, но уже зарожденного, и в конце концов обещавшего случиться...
— Родной мой! Любимый! — впервые прошептала она ему горячо и близко, — не стесняясь удивленно и восхищенно смотревших на них и молчавших раненых.
— Как я тебя ждал! — словно не устами, а сердцем, сказал ей он, тоже не обращая внимания на окружающих. - Ленка! Леночка! — не в силах вымолвить еще что-то, не понимая до конца, как она все-таки оказалась здесь, в кабульском госпитале.
А потом было самое постыдное и трудное. Он совсем не по-военному плакал, уткнувшись лицом в ее горячую и нежную, волнующуюся грудь, исповедуясь в своей слабости, сокрушаясь от своего физического бессилия и еще больше — от своего прежнего неверия в самого себя и отчасти в нее, ее любовь к нему. По литературе он знал, что были раньше великодушные женщины и девушки, способные любить искренне и калеку, такого, как он, обрубка войны. Но он думал, что писатели выдумали таких героинь для утешения несчастных, а в жизни их нет и не может быть, тем более — в такой, как сейчас. Но он ошибся. И теперь ясно видел это. Ленка была искренней и чистой, открытой, как весенний цветок, или то давнее и памятное утро на море. Это была настоящая девичья душа, от которой исходило такое естественное тепло, что Володьке даже грешно и стыдно было заподозрить, хоть капельку фальши и игры в милосердие. Нет, милосердия, даже в его самом благородном понимании, он не принял бы. Оно бы только унизило и оскорбило, пристукнуло его. Тут было совсем другое, естественное и ненавязчивое — сама гармония двух влюбленных душ, которым не жилось одной без другой. И он, перенесший сумасшедшие физические боли, теперь, как в эйфории блаженства, глядел с жадностью и глядел в ее широко раскрытые и глубокие, как море, глаза. С приятной болью и наслаждением тонул и растворялся в них.
Через некоторое время, когда Володьке стало лучше, их двоих, счастливых и успокоенных, ротный и доктор, однополчане проводили домой. Что там их ожидало? Какая жизнь начиналась для молодых, с волнением выглядывавших из круглого иллюминатора "Ту-154"? Пока это было не ясно. Но отчетливо видно — что бы ни случилось, какие бы трудности не выпали на их долю, как бы не бесновалась и зло не подшучивала над ними, как когда-то в прошлом Каспий, новая жизнь, их уже ничто не сломает и не разъединит. И какие бы бури века не проносились через их сердца, никогда не погаснет в них огонь любви и верности, проверенных тяжким испытанием.
"Ту-154" тяжелой стальной птицей с мощным гулом поднялся над серой лентой бетонки, сделал разворот, качнул на прощанье крылом белоснежным и ослепительным, словно облитым раскаленной сталью, горам Афганистана и, набирая высоту, пошел на север, к родной земле. Через некоторое время они увидели ржавый берег древнего Каспия с пенными барашками волн, где побывали когда-то и чуть не утонули. Потом — огромную голубую "руку" родной Волги, несшей к нему с широких и необъятных просторов России свои теплые воды. И в тот же день — будущие муж и жена — были в объятьях родных и близких, с нетерпением ожидавших их прилета домой.
Дедушка Саид
Маленькая повесть
Солнечные лучи заскользили по ветвям кленов, еще не распустивших листву, и теплыми, золотистыми пятнами, сменяя одно другое, заиграли на голубоватой стене, словно хотели разбудить спавших на рисунках зайчат и медвежат, неправдоподобных гномиков и человечков с гуманоидными головами, огромными глазами и тонкими руками. Их было много рядом с космическими кораблями, на которых они прилетели к землянам, чтобы спасти от неминуемой беды и конца света, про который в свои шесть лет уже успела услышать от соседских бабушек Малика. Эти и другие рисунки — плод детской фантазии а также своеобразный отпечаток прочитанных сказок и рассказов — резко контрастировали с портретом, выполненным углем и приколотым к стене выше всех остальных рисунков. На нем был изображен старик с большой седой бородой, длинным крючковатым носом и глубокими морщинами, в беспорядке изрезавшими суровое на вид, но доброе, если приглядеться повнимательнее, лицо.
Как только Малика открыла глаза, посмотрела именно на этот рисунок — подарок старшего брата, занимавшегося живописью в художественной школе, — и, радостно захлопав в ладоши, закричала: "Ура, ура, мамочка! Сегодня дедушка приедет, ведь уже выходной. Ура, ура, дедушка привезет мне большую куклу, он обещал, я помню!.."
Малика переполошила весь дом, наполненный в этот ранний воскресный час сладкой тишиной и дремой. Девочка звонким, заливистым колокольчиком летала из комнаты в комнату и раньше обычного будила всех домочадцев.
— Да уймись ты, полу сердито, полу смеясь, остановила ее в спальне мама. Если будешь проказничать, не получишь ни какой куклы...
А кукла, большая, почти в рост Малики, с крупными и голубыми, как у Мальвины — любимицы девочки — героини сказки — глазами, уже ехала в первом автобусе из казавшегося девочке бесконечно далеким села. Редко, не чаще одного раза в месяц, наведывался оттуда старик. И каждый раз, когда он появлялся на пороге городской квартиры, Малика бежала к нему, широко раскинув ладошки, и радостно лепетала: "Приехал! Приехал!" И тут же спрашивала, подняв к ссутулившемуся великану-дедушке свои лучистые глазенки: А почему так долго не был у нас? Я тебя так ждала!"
— Ах, ты стрекоза! — смеялся и трепал ее косички, гладил по головке дед. — Ты же у меня не одна, пятнадцать внуков и внучек аллах послал, слава ему! Только успевай теперь к каждому! А у меня хозяйство в селе, коровы, козы, овцы! Дом! На кого все оставить? Времени на поездки мало. И дел во — сколько! — проводил он ладонью по горлу, чуть пониже бороды. Дедушка Саид после похорон жены жил в отдаленном селе один. Все в том же старинном отцовском доме, который достался ему в наследство много лет назад. Правда, потом он с сыновьями облицевал его кирпичом, пристроил пару комнат — семья росла, становилось тесно. А совхоз готов был помочь материалами и транспортом. Да и рядом с селом — только не ленись — можно было запастись в балке песком, глиной и булыжником, необходимыми для постройки. И Саид строился. Но и потом, когда дом поднялся во всей своей красе, старик никогда не сидел без дела. После работы в совхозной мастерской, где плотничал и столярничал, видели его то на огороде, то в хлеву, то в подсобке, где он что-нибудь мастерил для дома.
Соседи над ним подшучивали порой: "Саид, ты какому Богу молишься? В другую веру что-ли подался? — жена тебя под каблуком держит, все видим, не жмет?..." И все в таком духе — мол, не положено уважающему себя мусульманину забывать, кто в семье главный, зачем за женскую работу берешься, руки пачкаешь?...
Другой бы вспылил — чего не в свое дело нос суете! Сам знаю, в Коране читал. Да вот жизнь заставляет!.. Улыбнётся в ответ на колкость, хитровато прищурится и только руки ладонями верх выставит, взглянет на них и скажет:
— Не могут без дела. Скучно им только четки перебирать. Наверно, Аллаху так угодно!
И сразу осекутся злые языки. Может, и впрямь истину говорит сосед — одному Аллаху ведомо — кому, что на роду написано, как себя в этой и потусторонней жизни вести...
Но, конечно, хотелось Саиду и отдохнуть, выйти на люди, потолковать о том, о сем, послушать последние сельские новости, о чем последний хабар был. Любопытно ведь!.. Да жена его Арубик болела долгие годы. Нельзя ей было в руки ни вилы, ни мотыгу взять, ни корову или овец подоить! А ведь это с испокон веков считалось бабьим делом.
— Возьми себе молодую! — как-то не выдержала, заплакала Арубик, видя как старик мучается. — На что я тебе такая сдалась? Ох, хоть бы Аллах побыстрее меня к себе взял! Калека я калека, зря только твой хлеб ем. А ведь в те времена и по две, и по три жены имели, кому достаток позволял. Коран это разрешал, хотя в советских органах такие факты расценивали как пережитки прошлого, смотрели на них косо или даже принародно клеймили за многоженство позором.
Но Саид, разгоряченный работой, только прикрикнул на Арубик, сердито ругнул. А потом постыдился своих же слов и подошел к жене, погладил ее ладонью по волосам. И у самого, глядя на ее мокрые глаза, чуть слезы не навернулись.
— Ну-ну, успокойся, старая, чего зря глупости болтать! Мы ж с тобой, как орел с орлицей, навек судьбой связаны. Кроме тебя, мне никого не надо.
А было тогда Саиду и его подруге жизни немногим за пятьдесят. Он еще в соку держался, кровь играла, когда косил или топором махал.... А тут Великая Отечественная грянула. Саид, как только узнал об этом, тяжело задумался. Что делать! Жену больную нельзя бросить. И враг наступает по всему фронту. Разве молодежь сможет против него устоять — сопляки безусые, вон весной провожали — никто толком ни стрелять, ни барана зарезать еще не мог. Какие из них воины! Без опытных, умудренных жизнью мужчин их, как птенцов, перебьют. А он — кавалер ордена с Гражданской, знает почем фунт лиха, как шашкой махать, как из винтовки в копеечку.... Пришел из конторы совхоза, рядом с которой проводили митинг, хмурый, места себе не находит.
— Что с тобой, Саид? Случилось что, скажи, не тяни за душу! — испугалась Арубик.
— Охо-хо, хо-хо! — не то завздыхал он, не слыша ее, не то, давая знать, что случилось страшное.
— Саке или Беке!- вскрикнула она, хватаясь за сердце, — Что с ними?
— С ними пока ничего, учатся в Казани. Но все может быть! — еще больше напугал он Арубик.
— Да говори ты толком! - подскочила она к нему и схватила за отвороты пиджака.
— Война, мать, большая война!
— О, Аллах! — заголосила женщина. — Убьют наших мальчиков, о, Алла!.. И зачем они только поступили в это командирское училище!..
— Да не плачь, чего раньше времени хоронишь! — рассердился Саид. — Может, их еще и не призвали. Казань далеко от фронта. Сейчас поднимают тех, кто у границы. На Западе. Сам по радио слышал. — Стал он успокаивать Арубик. И прижал ее голову к своей груди. — Не плачь, мать, не плачь, разобьем врага. В гражданскую войну какое горе пережили, помог Аллах. И сейчас, даст Бог, управимся с германцами. Я вот только не знаю, что делать и как быть.
Он не успел договорить. Арубик обхватила его двумя руками и завопила: "Не пущу! На кого ты меня бросишь? А дом, хозяйство? — все по ветру?" — догадалась, что Саид надумал на фронт идти. Помнила его геройства в прошлую войну.
— Как они там без меня воевать будут! Ты не одна останешься, к племяннице съезжу, попрошу, чтобы приехала из Бугуруслана, побыла с тобой, помогла.
— Да что она может, молодая, ты думаешь, что говоришь? — опять визгливо запричитала Арубик. — Не согласится Алтын. — Не на неделю и не на месяц война.
— Типун тебе на язык, женщина! — как чужой, сердито сказал Саид и посмотрел непреклонно. — Мы их за неделю, максимум за две, побьем. Что, не веришь в Красную Армию! В меня не веришь! Иди, собирай в дорогу, завтра же на рассвете пойду в военкомат.
Он не договорил всего, что хотел и, махнув рукой, пошел в хлев, посмотреть на скотину, задать ей корма. Подхватывая с копны сено вилами, поднимал его над собой и думал: вот, шайтан, а ведь и вправду, не поедет племянница в такую даль. Как Арубик будет скотину держать? Не продержит ее со своим здоровьем...
Весь в сомнениях, он сел вечерять. И в это время в окошко постучали. А через несколько секунд послышались удары каблуков о дощатый настил и притопывания на пороге крыльца. По этому притопу Саид понял — сам директор совхоза пожаловал к нему в гости. Михалыч, как он и другие по-свойски звали Поликарпова, к Саиду заходил редко, дел невпроворот. Но сегодня случай особый...
Саид обрадовался старому боевому другу — вместе они не один пуд соли съели в гражданскую — и в то же время насторожился. Сегодня только у конторы виделись, говорили, чего это он в такой час?
Оказывается, пока Саид был в хлеву и подсобке, Арубик сбегала к Михалычу и, всплеснув руками, расплакавшись в ответ на его вопрос, — что стряслось? — рассказала о намерении Саида.
- Ну, мы это ещё посмотрим! Ишь ты, анархист этакий, даже не сказал фронтовому другу, знал, что возражу. Какой из него вояка! Два ранения в молодости перенес! И опять его тянет драться, ты скажи на милость, вот ведь орел какой выискался!...- чтобы успокоить Арубик, подбирая правильную линию, как руководитель, в такой ответственный момент, но не сомневаясь как именно теперь надо поступить Саиду и ему самому — его боевому другу, говорил директор. И пообещал через полчасика заглянуть к ним на огонек.
По глазам Михалыча Саид понял все его мысли. Но, как положено, встретил гостя, поприветствовал и пожал ладонями обеих рук протянутую руку друга: "Валейкум салам, Михалыч, проходи, гостем будешь!".
— Спасибо, Саид, я не в гости. Я тебе вот что пришел сказать по дружбе — выбрось ты свои мысли насчет фронта из головы. Молодежь всю забирают, кто здесь со всем управляться станет? Я один с бабами!
— Ишь, какой хитрый! Думаешь, мне шашкой помахать да пострелять не хочется? Велика мудрость! А ты вот здесь попробуй, без здоровых ребят дело сдюжить! На фронте тоже не духом единым солдаты живы, их кормить надо. А кто их накормит, если не мы с тобой?
— Да так-то оно так, Михалыч, всё верно говоришь. Но что молодежь может? Ворошиловских стрелков у нас много настругали, а вот живучих и приспособленных к фронтовым условиям почти нет. Не помнишь что ль, как в недавнюю финскую компанию наших ребят прижарили, а потом поморозили? И сейчас, боюсь, перебьют их, как цыплят, на передовой! Уж слишком у нас много лозунгов вместо танков и орудий пока. Да и вот еще что меня беспокоит. Командиры у нас нынче уж слишком зеленые. Да и солдаты! Не помнишь, как в гражданскую было? Кто первым под пули лез, и головы без пользы складывал? Новобранцы!.. А я не хочу, чтобы моих сыновей сразу в пекло и без меня. Понимаешь ты это? Ведь у меня дороже их никого. А они завтра на фронт попадут...
— Они у тебя командирами будут, их серьезно военному делу в училище учат. А мы с тобой уже отстали, что мы сможем, когда танки и артиллерия все решают!- сам не веря своим словам, говорил директор.- Да ты вспомни, сколько тебе самому в гражданскую войну было лет. Молодежь полками и дивизиями командовала. Не помнишь что ль?
— Саид уловил нотки в голосе директора, усмехнулся и хмыкнул: "А сам-то, наверно, на самолете полетел бы в армию, дай тебе волю?
— Я? Ты чего это? Ты брось тут анархию и комедию разводить. Не позволю! Бросить хозяйство сейчас — это дезертирство. Здесь тоже фронт. Так мне и в районе сказали... — не договорил директор.
— Ага, значит, был уже и в военкомате и райисполкоме!- засмеялся Саид. — Так я и знал.
— Вот черт догадливый! — хлопнул Саида по плечу ладонью и засмеялся в ответ Михалыч. — Да, дружище, ничего у нас с тобой в военном деле пока не выйдет. Осечка. Приказано тут, хоть лопни, прокисни с бабами, фронт держать. Так-то!..
С полным отбоем по своему заявлению с просьбой записать его добровольцем, несолоно похлебавши, вернулся Саид через два дня из райцентра. И тут уж Михалыч спустил на него "собаку": "Я тебе говорил или не говорил, какая на текущий момент политика? Почему без разрешения сбежал? Сейчас каждый человек на счету. Вон даже оперу поручили, чтобы смотрел за каждым — всем на победу работать надо, а не по районам разъезжать, понял! Смотри, чтоб в последний раз я такие выверты видел. Иначе под суд пойдешь! А кто мне коровники будет ремонтировать и сено косить? Соображаешь, башка!
Саид не обиделся на Михалыча, знал какая у того установка от вышестоящего начальства. Не его собственная инициатива и желание такие строгости вводить: из самой Москвы приказано! — Так он и сам в районе слышал. А седовласый, черноглазый, с шрамом поперек лба, военком, словно не слова, а стрелы в него пустил: "Героем хочешь стать, медаль заработать, прославиться? На фронте это быстро! А ты вот здесь попробуй, где приказывают! Мне, дорогой мой, смягчившись, продолжил он, видя как насупился от обиды Саид, тоже, может быть, очень хочется глотку этим гадам в рукопашной перегрызть. Я же кадровый офицер, понимаешь! — снова возвысил он голос и со злостью на кого-то далекого и непонятливого, невидимого отсюда, и не видящего его — заслуженного кадровика и вояку — ударил по покрытому зеленым сукном письменному столу. Так, что с него соскочила на пол и, жалобно звякнув, покатилась чугунная пепельница, изображавшая черта.
— Нет и нет, возвращайся в село и жди приказа. Пока ваш год не велели трогать! И все, кончено с этим. Без разговорчиков, кругом и шагом марш! — скомандовал он по военному Саиду, который стоял перед ним и мял в руках кепку.
— Все равно уйду на фронт! — вдруг неожиданно выпалил он.
— Чт-о-о! — врастяжку заревел басистым голосом майор! — Арестую и на губу! В каталажку тебя посажу, как дезертира. А потом под трибунал! Только посмей у меня! Ты солдат и должен жить по приказу!..
Так и не удалось Саиду попасть на войну, на ту войну, где стреляли и убивали. Но другая — тыловая война — достала его до потрохов. Охладев, он рассудил, что Михалыч и военком были правы: надо было остаться. Он — в прошлом опытный хлебороб, из-за открывшейся старой раны был в свое время переведен в совхозную мастерскую, столярничал. Но теперь, когда здоровые парни и мужики ушли на фронт, ему наверняка придется заменить кого-то из них за рычагами трактора или штурвалом комбайна.
Так оно и вышло. Стало полем боя для Саида его родное заволжское поле. За двоих, за троих работал он, не жалея себя, не считаясь со временем и здоровьем. А потом это как-то само собой в привычку вошло. Не представлял он себя, как и раньше, в молодости, без напряженного труда хлебороба, старался вырастить самый богатый урожай на своем поле, чтобы его хлеб помог Красной Армии быть сытой и лучше громить врага. Об ударной работе Саида как-то хотела рассказать на своих страницах районная газета. Приехала худющая и измучившаяся от верховой езды фотокорреспондентша. А Саид замахал руками: "Не надо, дочка! Прошу тебя! Ничего выдающегося я не совершил! Ты лучше расскажи мне — как там, на фронте, ничего не слыхала про моих сыновей — Сабита и Мамбета? Вы же, корреспонденты, раньше других все узнаете!"
— Нет, отец, не слышала. Писем в военкомат об их делах не поступало. В редакцию — тоже. Так что ничего определенного сказать не могу. Немцы вон уже у самой Волги! — Вот горькая правда.
— Говорил же я директору, что не справится молодежь, не отпустил на фронт, вот тебе и незваный гость на пороге...
Надрали, значит, нашим пятки! Эх, беда! Что же теперь будет?
— Я слышала, командование ответный удар готовит, скоро погонят немцев, как из под Москвы.
— Дай-то нам всем силы для этого, Всевышний! — поднял глаза к небу, прося о помощи Аллаха, Саид. А по его запыленному от пахоты, ставшему серым, лицу медленно проползли две крутых слезинки. Сильно печалился и тосковал он по сыновьям.
В синем до невозможности небе, несмотря на октябрь, стояло по-весеннему ослепительное солнце. Саид аж зажмурил глаза, до того оно ярко и больно било в них своими косоватыми лучами. Казалось, ничего за последние годы не изменилось в степи, война до нее не докатилась. Как и прежде здесь пасли скот, выращивали хлеб. Но жизнь и тут натянулась, как тетива лука, до предела, казалось, вот-вот порвется и никогда больше не свяжется тугой и полной сил жилой. Собирали в тылу для фронта все, что можно, — от теплых носков и рукавиц до последней заначки махры или мыла. Весь хлеб сдавали государству. Женщины и детвора поднимали колоски пшеницы и ячменя в полях, опустевших раньше обычного.
Словно издалека слыша или чувствуя смертельную опасность уже близкой фронтовой полосы, каким-то другим путем, а не этим, — каждую весну и осень, оглашаемым курлыканьем, то на север, то на юг, как и тысячи лет прежде, пролетали, минуя село Саида, журавли и лебеди. И только глупые утки с шумом и криком проносились над Приволжьем, спеша к теплым водам Каспия, богатым кормом. Почти исчезли чайки. Говорят, их перестреляли в том голодном 1942-ом, добывая себе пищу, поволжские крестьяне. А, кроме того, они собирали по гнездовьям птичьи яйца, ловили черепах, ежей, готовили из них супы и консервы для себя и для бойцов Красной Армии. Правда, распространяться об этом в ту пору не полагалось. Не писали об этом и в газетах. Но по одним бегающим в поиске хоть чего-то съестного глазам и синим кругам под ними приехавшей к Саиду корреспондентки можно было понять, что предложи ей суп из черепашьего мяса или другой зверушки, - не откажется, съест с благодарностью. Наголодалась, как и многие другие российские и украинские беженцы, кто пешком, кто в организованном порядке — на подводах и полуторках,- прибывшие в Степь и расселенные по многим селам и деревням, даже дальним аулам. Другие лица, другие одежды, другая речь и многое, многое другое говорили Саиду о приближении великой беды. Но больше всего его волновала беззащитность женщин и детей. И не только беженцев, сорванных ураганом войны со своих родных мест, но и потерявших кормильцев многодетных вдов — русских, татарок, башкирок, казашек, сирот, ходивших от села к селу, от аула к аулу в поисках куска хлеба, чашки похлебки, чтобы не умереть с голоду. Люди, державшие собственные хозяйства, не скупились на помощь, подавали, как своим родным, — знали, так угодно не только Аллаху, но и их собственной душе. Но ходили слухи и о том, что некоторые старики в селах, сохраняя обиду на советскую власть за насильственную коллективизацию, а возможно, дело было вовсе не в этом, а самой человеческой сути этих людей, злобствовали, измывались над женщинами и детьми, просящими милостыню. За кусок хлеба заставляли выполнять на своем подворье непосильную для них мужскую работу. Но это еще полбеды. Заметил как-то Саид, что один из его соседей — Акпар — частенько зазывает с дороги, идущей к Уральску, голодных и ободранных малолеток-сирот. Наверно, есть и у Акпара сердце, подобрел, видя народную беду, — подумал вначале Саид. Но потом, наткнувшись на избитого и окровавленного мальчишку лет десяти, лежавшего и горько плакавшего в сухой, порыжевшей траве, Саид задумался — вроде накануне видел пацана во дворе у Акпара. Неужели он обидел сироту? Остановил коня и крикнул: "Гей, бала, ты чего ревешь? Кто тебя обидел? Вечер скоро, давай в село, а то волки сожрут".
Мальчишка заревел еще громче, напуганный внезапно появившимся рядом с ним незнакомцем в телогрейке и малахае, весь оцепенел и снова закричал отчаянно: "Дяденька, не трогай меня ради Бога! У меня ничего нет, я ничего не сделал!" Потом вскочил на ноги и побежал, как заяц, наутек.
Что это с ним?- не понял сразу Саид и, поразмышляв с минуту, повернул коня в сторону удиравшего мальца, ударил каблуками в пегие бока жеребца, пришпоривая его. Расстояние между беглецом и всадником быстро сокращалось. Мальчишка, видя, что ему не убежать по прямой, стал резко заворачивать и вилять, то влево, то вправо, надеясь найти какую-нибудь балку или ложбинку, заросшую кустарником, и укрыться в ней от догонявшего. Но степь была, как блюдо, ровная, с невысокой и еще сочной зеленой осокой в самых низких местах- впадинах, голубоватой полынью на возвышениях и редкими кустиками перекати-поля да верблюжьей колючки на самых ровных местах. Спрятаться не удалось. Саид настиг мальчонку и на ходу, не останавливаясь, схватил его крепкой правой рукой за кожаный пояс и положил поперек крупа перешедшего с галопа на рысь жеребца. Мальчишка взвыл от испуга, а потом обреченно замолчал. Саид поднял его за плечи и посадил впереди себя. Мальчишка снова закричал, как от сильной боли, схватился руками за поясницу.
— Ах ты, бесенок, сдурел что ли? — по-русски спросил он мальчишку и, обняв, прикрыл его худенькое тело полами расстегнутой фуфайки, гладя по лохматой, с репьями, голове. Стал расспрашивать и успокаивать плакавшего и охавшего мальца. Тот только мотал головой и ничего вразумительного не отвечал на его вопросы. Так они доехали до казах-аула и села. Вдруг навстречу — Акпар. Увидев его, мальчишка еще сильнее завопил и стал вырываться из объятий Саида.
— Не пойму, больной что-ли? — медленно проезжая и кивая Акпару в знак приветствия головой, поделился с односельчанином Саид.
— А, попался негодник! Я думал, что больше не увижу его неблагодарного — мясом накормил, сурпой напоил, а он отработать не захотел, убежал в степь, шайтан. Дай-ка мне его сюда! Я с ним сам разберусь, зря его что-ли кормил!..
Мальчишка прижался, как пойманный заяц, к груди Саида, чувствуя, что это не такой злой и бессердечный человек, как Акпар, и, оборачиваясь к Саиду, широко раскрыв глаза, закричал умоляюще:
— Дяденька, не отдавайте меня ему! Делайте со мной, что хотите, только не отдавайте!
— Да успокойся ты, никто тебя не обидит. Я обещаю! Ты понял?- еще больше повернул он голову мальчишки к своему лицу, и потом строго спросил Акпара:
— Ты что же, сироту обидел? Побил его? Не стыдно перед Аллахом, Акпар? Я думал, сердце у тебя очистилось, потеплело — столько беды кругом! А ты!.. Дитя малое, беззащитное так избил, посмотри, — весь в крови и ссадинах.
— О, алла, он меня же еще и стыдит! Да где это видано, чтобы из-за паршивой овцы уважаемого мусульманина стыдить! Люди, вы посмотрите на этого добрягу и защитника неверных. Забыл, как комиссары наших жен не щадили, как нас до самой Туркмении гнали? А? Чего молчишь? Сам им помогал? Нашим детям легче было? В дороге бесконечной, без крыши над головой, в голой степи, песках! Тебе, конечно, это не известно. Ты же с родного места не срывался.
Вокруг Акпара, разорявшегося на все село, и Саида с пойманным беглецом собралось несколько стариков и женщин — татарок и казашек, русских, которые вначале не поняли в чем, собственно, дело, и стали поддакивать Акпару, хотя и жаль было сидевшего на коне впереди Саида мальчишку, такой у него был жалкий вид. Вообще-то, по правде говоря, они недолюбливали разгоряченного оратора из-за его жадности и слухов про грязные делишки в прошлом. И больше всего за то, что он нет-нет да саданет под дых концом сапога подбегавшую к нему соседскую собаку. Сельчане и сельчанки считали это большим грехом и не раз стыдили Акпара за жестокость. А он только ухмылялся: "Грех! Грех! А кусать меня за ноги не грех? Разве об этом ничего в Коране не написано?" И в том же духе продолжал богохульствовать. И не случайно, пристали к нему клички: живодер и богохул. Он об этом знал, и когда его уже сильно начинали задевать слова соседей, словно изворачиваясь и уходя от неприятного разговора, оправдывая себя, говорил: "Забыли что — ли? Советская власть Бога запретила. Комиссары целый талмуд об этом написали, потому, что для них Бога нет. А о том, что собаки имеют право кусать прохожих, нигде ни слова. Если я не прав, покажите! — и он зло посмеивался, удаляясь к своему дому.
У Саида с ним, собственно, никаких особых стычек раньше не было. Сам себе на уме, чудакует. — считал он, приглядываясь к Акпару, вернувшемуся из Туркмении в родные места вместе со многими другими беженцами, откочевавшими с насиженных мест во время продразверстки и притеснений властей в начале тридцатых. Втихаря некоторые даже поговаривали, что Акпар участвовал в каком-то крестьянском восстании в Степи, когда находился уже в Казахстане. За это к нему кое-кто питал уважение. Все же — борец за справедливость. Но несносный характер Акпара не позволял ему ни с кем сблизиться накоротке. Даже с Саидом, жившим по соседству. Был он самолюбивым и ни перед кем никогда не заискивал, дружбы не искал. Купил домишко и жил в нем. Как бобыль.
Каждому — свое. — Думал про это Саид. — Живет, как ему нравится. И все к этому постепенно привыкли. Но то, что он сегодня жестоко избил мальчишку и, как уже догадывался джигит, надругался над сиротой, возмутило его до глубины души. Всегда спокойный и рассудительный, Саид вдруг взорвался:
— Ах, ты шакал старый, пользуешься тем, что у детей отцы на фронте и, может, даже погибли, чтобы ты здесь, в тылу, жил спокойно, собака! — Он соскочил с коня и замахнулся камчой, но рука дернулась в замахе, да так и осталась вверху, потому что на него осуждающе поглядели старики, собравшиеся на шум скандала. — Эх, врезать бы тебе! — только и вымолвил вгорячах Саид и плюнул под ноги Акпару.
— На грех гневаешься, а сам грешишь!- схватил его за запястье высокий, худощавый ага Караспай. — Остынь! Не надо самосуда, давай этого к директору и в сельсовет. Пусть там скажут, что с ним делать. А мы посмотрим, соглашаться нам или нет! — и он страшным, гневным взглядом, словно пронзив насквозь, посмотрел на Акпара. У того чуть ноги не подкосились со страха. Не ожидая такого крутого поворота из-за какого-то безродного голодранца, невесть откуда забредшего в его благословенный до сего часа край, он возмутился совершенно откровенно:
— О, Алла, люди, да вы в своем уме! Я же, выходит, и виноват, меня судить и наказывать из-за какого-то ублюдка!..
Но тут уж заохали, запричитали, поднимая руки и качая головами в вылинявших за лето и осень косынках, поближе подошедшие и повнимательнее оглядевшие мальчишку женщины. Одна из них — Айгуль -, не постеснявшись стариков, вскрикнула:
— Да ведь он изнасиловал мальчишку! Смотрите, у него все штаны сзади в крови, нужно фельдшера позвать.
Мальчишка закрыл лицо руками и снова горько заплакал.
— Врешь ты, собака, я только побил его, а кто насиловал, не знаю. Ты что, за ноги держала? Это вас, булок, ваши старики насилуют, если сами отказываетесь их ублажить. Слышали, как они вашу честь блюдут. А мальчишку таким сюда из степи Саид привез, с него и спрашивайте!
Похоже, на этот раз Акпар сказал лишнее, переполнил чашу терпения. Вокруг него поднялся целый гай.
Саид не удержался и ударил Акпара камчой, угодив по плечу. А по спине его маленькими кулачками тарабанила какая-то задетая за живое молодуха. Со всех сторон стали наседать другие женщины. Одна из них дернула его за редкую бороденку. Акпар взвыл, как испуганная женщина, и закрыл руками лицо, ожидая следующих происков и ударов. Но Саид снова со злостью сплюнул на землю, под ноги Акпару, и сквозь зубы выдавил из себя: "Собака!"
Потом повернулся к привезенному из степи мальчику: "У меня будешь жить, никто и пальцем тебя больше не тронет!" Это прозвучало твердо и громко, как будто вопрос о судьбе мальчика был решен навсегда и окончательно. Саид дал всем понять, что берет его к себе в приемные сыновья.
— Слава Аллаху! Правильно, Саид! — раздалось сразу несколько голосов односельчан.- Пусть остается, мы тоже поможем, а то пропадет один.
Михалыч, узнав о случившемся, поддержал Саида: "Молодец, братка, как мужчина решил, будет у вас с Арубик ещё один сын. Беда у всех нас — общая, и о детях надо позаботиться всем. Только вот как Арубик на это посмотрит? Не поторопился ты с таким решением? Может, в детдом мальчишку отправим, как наш опер посоветовал? Как он выяснил,- это командирский сынок, отец у него на фронте, а мать погибла под бомбежкой. Акпару в такой ситуации не позавидуешь. Грозится упечь его в Сибирь. Да и в прошлом его хочет разобраться основательнее..."
Словно не слыша последних слов, Саид отреагировал только на первые:
— Раз я сказал, что он будет жить у меня, значит так и будет. А Арубик — добрая душа. Плохого слова мальчишке не скажет, приняла как родного. Так что ты зря беспокоишься, Михалыч!
— Ну-ну, вот и хорошо, когда так все срастается. Только вот еще одна закавыка — может, у пацана родители все-таки живы, испугался в бомбежку, убежал подальше от состава, в котором они с матерью ехали. А вдруг ту только ранило. Да и что с отцом, пока не известно. Прикипишь сердцем а потом придется расставаться, а-ну, как нагрянет настоящий отец! Как бы потом скандал не вышел.
-Я мальца тянуть за язык, чтоб меня отцом называл, не буду. И потом, если что, неволить не стану. Будет хорошо ему у меня — пусть живет. Мой дом — его дом. Чем богаты, того не пожалеем для него. А не понравится или отец объявится, держать не стану. Вот мое слово.
-Ну, иного я от тебя и не ожидал. Ты извини, если что не так сказал. Но сам знаешь, позже все по закону надо оформить — мальчишка — не мышонок. Да и Акпар, думаю, на этом не успокоится, известная сволочь! Сколько на меня за последние годы бумаг в район накатал, если б ты только знал!... И на тебя напишет. Обязательно напишет, будет жаловаться.
— Так что же ты молчал, Михалыч, разве мы тебя не знаем, ты нам за брата, а кое-кому и за отца родного. Ах, пакостник! И еще на народе голос подает! Да я его...
— Вот только без этого. А то наломаешь дров! Пусть с ним опер занимается, а то ему скучно в своем кабинете бумаги с места на место перекладывать. Я бы ему много чего про Акпара мог рассказать интересного, да не хочу "стучать". Я же не стукач какой. Зачем подличать.
— Слушай, я Акпара с детства знаю, с ним почти бок о бок живу, а, если задуматься, то и мало чего знаю, скрытный он. В первый раз от тебя услышал про его доносы.
— То, что он при народе разорялся, на него даже не похоже. Обычно он все тайком делает. Походя, масла в огонь подливает, а сам сторону держит. А не жаловался я вам, потому, что жаловаться мне противно на кого бы то ни было. Не по- мужски это. А скажи о нем, так он бы и в НКВД на меня настучал за то, что мы в позапрошлом и прошлом году, когда снега в степи сошли позже обычного, сроки сева нарушили, намного запоздали с севом зерновых. Уполномоченный — мой хороший и старинный приятель — вошел тогда в положение — совхоз наш в районе, почитай, самый северный, холоднее здесь, чем на юге. А там, к тому же, как по теплому коридору с моря влажный и прогретый солнышком воздушный поток нередко приходит, снег, как языком, слизывает. И райцентр у нас в той же зоне, дери меня за пятку, находится. А областной город еще южнее, точнее, юго-западнее. Вот тебе и петрушка с луком получается! Хорошо еще, что такие, как Акпар, хоть их и единицы, о ЦУ не знали. А то бы не преминули воспользоваться, сообщили куда надо: мол, не вовремя к кобыле хвост пришивают, нарушают ваши указания, игнорируют линию партии. Саботируют сроки сева! Понимаешь?
За много лет Михалыч впервые так откровенно делился с Саидом своими тревогами и заботами. Саид искренне радовался, что судьба свела его с таким умным и мужественным человеком, не однажды проверенным в бою, битым и стреляным врагами.
Многие в селе дивились тому, как он отстаивал перед районными властями несколько семей чабанов и земледельцев, среди которых, кстати, был и Акпар, возвратившихся с чужбины на родную землю. Чтобы не поминали наверху старых грехов, имевшихся у них перед советской властью. Точнее, — у мужчин, воевавших за белых и в бандах басмачей или просто втянутых в водоворот прошлых событий и унесенных ветром судьбы в Казахстан, потом еще дальше — в Туркмению и Иран.
Многих людей в свое время просто с толку сбили, и они самовольно ушли за кордон. А на районном активе Михалычу, как рассказывали, дали слово, и он высказал свою искреннюю точку зрения по этому вопросу. В районе не хватает рабочих рук, хлеб убирать некому. Скот пасти, а мы своих односельчан на Соловки загоняем. Разве по-хозяйски это? Ну, понимаю, если кровь, жизни на совести беженцев, это другое. И то, надо бы как-то поглубже разобраться. Такое выступление ему самому чуть не стоило свободы. Хорошо, что в дело вмешался тоже боевой друг Михалыча — председатель облисполкома, близко знавший его. Тяжелые тогда были времена, кое-кто на фискальстве, игре в защитников Советской власти и партии делал карьеру, по сути нисколько не заботясь о защите завоеваний трудящихся и чистоте партийных рядов, а помышляя лишь о том, как отхватить должность повыше, портфель потолще, зарплату побольше. Вот и вся хитрость у змеиного отродья. Ради собственного эгоистического благополучия и удовольствий, набитого желудка или красивого платья на стройном теле жены готовы были такие мерзавцы кого угодно и в ссылку, в ГУЛАГ, за колючую проволоку, и на тот свет отправить. Плевать было на все. И сколько их осталось в военные времена и не перевелось доныне — одному Богу известно. Но как столкнешься с бессердечием, жестокостью и подлостью, клеветой и холодной расчетливостью, прикрытой красивой фразой или липовой заботой о родине, считай, что попал на таких гадов или одного мерзавца, способного на многое. И уж лучше не связываться с ним, обойти стороной. Не то расшибешь себе голову, как о камень или стену, потонешь в трясине лжи и клеветы, напьешься ядом ...
Старшие сыновья, а их у Саида было двое, выросли и уехали учиться на командиров Красной Армии. Может быть, потому, что отец в детстве, когда еще не остыла память о годах гражданской войны, рассказывал им вечерами о своих ратных подвигах. И они заворожено слушали. Да и на праздники в доме Саида собирались его боевые друзья, и после одной — двух стопок горькой вспоминали об опаленной огнем боевой юности. В школе о командирах Красной Армии, как полагалось, говорили с большим уважением, — военная профессия считалась престижной и овеянной романтикой. Поэтому каждый мальчишка в душе всегда мечтал стать летчиком, танкистом или, на худой конец, командиром пехотинцев. Дочь Саида Чолпан рано вышла замуж, полюбив своего односельчанина — Алимбая, работящего и скромного парня, ухаживавшего за овцами, и жила в его доме. Хотя больше — то на летовках в степи, то на зимовье рядом с кошарами. И у отца с матерью теперь бывала редко — только на праздники. А как Алибая забрали в Армию, то вообще не могла оторваться от отары и вырваться в гости к родителям. Надо было не только за овцами, а и за сыном и дочкой ухаживать.
Арубик скучала в опустевшем доме. Не в состоянии работать в совхозе, она нередко изнывала от тоски по своим домочадцам, чувствовала себя неуютно. Поэтому появлению в их семье Петьки, как звали приведенного Саидом мальчика, она даже обрадовалась. Лишняя чашка супа и кусок мяса в их доме всегда найдутся. Муж трудолюбивый человек. Хозяйство держит. Теперь уже за это не раскулачивают, хотя налогом и облагают немалым. А с пацаном веселее будет. Да и, хоть какой — никакой, а помощник в доме. Когда за лекарством к фельдшеру послать, когда за Саидом или к соседке, вдруг сердце прижмет... В общем, с радостью в душе встретила приемного сына Арубик. И как только увидела его, сразу захлопотала по-бабьи вокруг него — нагрела воды и принялась омывать ссадины, примочки с настоем крапивы и полыни ставить. Саид что-то шепнул ей во время ее занятия на ухо по-казахски, чтобы не понял мальчишка, и она, побледнев, всплеснула руками: "Ах, шайтан! Накажи его, Аллах, грешника беспутного!.." А вскоре в их дом пришел фельдшер. Осмотрел мальчика, назначил лечение и составил по форме полагающуюся бумагу.
— И чего вы все пишете, пишете, лучше бы лечили! — недовольно пробурчал Саид и вышел во двор, нужно было почистить хлев и задать корове и овцам сена.
Но, как оказалось, спрашивал и писал фельдшер не зря. Копия его записи вскоре была прочитана Саиду оперуполномоченным, когда его вызвали в сельсовет. Под одной крышей с ним находился и кабинет опера.
— Все точно! — подтвердил Саид.
Из документа следовало, что беспризорный мальчик был избит и изнасилован. Кто это совершил, неизвестно, фельдшер этого установить не смог или не захотел сильно уточнять. Но из другого документа, показанного Саиду оперуполномоченным, порывшемся в бумагах, сложенных в синей дермантиновой папке, следовало, что, возможно, это Акпар изнасиловал мальчика. Потому, что сам задержанный и находившийся под замком Акпар рассказал это приставленному для охраны сторожу Касыму, присматривавшему больше за сельсоветом, чем за ним самим и лишь от скуки разговаривавшему с Акпаром. По своей темноте и наивности старик ничего дурного в поступке Акпара не видел. По опыту жизни знал, что и не такое случалось раньше в их селе, но никто из-за этого властям не доносил. Подерутся, повраждуют между собой, набьют друг другу сопатки и все. А уж, если что серьезное, — уходил кто-то из враждовавших из казах-аула, находившегося на краю русского села.
И позже начиналась барымта — это уже было страшно, так как из-за вражды двух мужчин или даже целых родов, неожиданных нападений могли пострадать все сельчане. Ведь начиналась кровная месть и разбои, поджоги жилищ, насилия, короче говоря, полный беспредел. А тут, как думал Касым, дело и выеденного яйца не стоит — чего раздувать! Замяли бы у себя в селе и все. Но надо же — что с людьми сделалось! — сами татары и казахи потребовали по закону дело разобрать и наказать виновного. Вот дожились! Думал он так, думал и подошел к двери сарая, где был заперт Акпар.
— Слушай, земляк, может, тебя выпустить? Иди, собери узелок на дорогу да скройся из села. А то только зря пострадаешь, правоверный! А я дураком прикинусь, скажу, что уснул и не заметил, как ты сбежал.
— Ты что, дед, с ума спятил, я — и пострадаю! Да за что? Кто видел, как я мальчишку насиловал? Свидетелей не было! Пусть докажут! А, если убегу, сразу всем ясно станет — Акпар преступник! А куда сейчас без паспорта убежишь? Догонят и сошлют в Сибирь или расстреляют, чтоб долго не возиться. Нет, лучше уж я посижу пока, перетерплю эту обиду! А даром им это не пройдет, я им еще покажу, кто такой Акпар! Самих в тюрьму упеку! — со злостью выкрикнул арестованный в темноту и ударил кулаком по двери сарая. Сторож даже пожалел о сказанном, понял, не тот это человек, которому надо помогать. Такой сам кого угодно без вины на казнь обречет. Шакал!- так и прожгло молниеносное озарение уже дремавшее сознание деда. Кого угодно погубит... Но по инерции, он все еще вроде бы жалел Акпара:
— Тебе виднее. Только сомневаюсь я, чтобы они тебя простили и отпустили. Сейчас трудно сухим из воды выйти. Сам знаешь, как поступают в НКВД — прав не прав, виноват, не виноват — всех под одну гребенку!.. Пропадешь ни за грош!
— А ведь Саиду тоже оправдываться придется, не мне одному. Как он докажет, что не насиловал пацана? Ведь это он его из степи привез, там никого больше не было. А никто из моих соседей не слышал, чтобы я ругался, а мальчишка кричал. Да и слышали бы, не продали... У них с властями свои счеты. Так что пусть еще попробуют доказать!...
-...Та вот, — продолжал оперуполномоченный,- Акпар Акпаров показывает, что это ты привез мальчика из степи, где, очевидно, и изнасиловал его, а потом запугал и приказал под страхом смерти оговорить гражданина Акпарова.
— Что! — вскочил уязвленный и оскорбленный Саид перед старшим лейтенантом, с припухшими, как у молодки, губами и тоненькими черными усиками над ними. — Да я...
— Сидеть, ни с места! — приказал опер и наставил на Саида пистолет, который ловко подхватил со стола, обтянутого красным плюшем. — Сразу видно, с характером волчище, нашел над кем измываться. Как мною установлено по первому опросу мальчика, он сын командира Красной Армии. Мать убило при бомбежке в эшелоне вместе с младшей сестрой. Такое горе у мальца, он к вам в степь спасаться прибрел, а вы!...
Несправедливые упреки, как угли, жгли сердце Саида. И он, не побоявшись, что старшой выстрелит в него, подскочил, чтобы ударить офицера. Но, стоявший за спиной боец, ездивший на мотоцикле для охраны оперуполномоченного, навалился сзади и подмял Саида под себя.
— Ишь, какой горячий, то мухи не обидит, а тут, на тебе, на начальника бросился!- всплеснул руками Михалыч, только что вошедший в просторную комнату сельсовета и сразу оценивший обстановку. Заговорил так, чтоб успокоить оперуполномоченного и постараться замять недоразумение, которое теперь легко могло быть истолковано и как преступление — окажись на месте Петрова бездушный и дубовый служака. Но Михалыч хорошо знал Петрова, как умного и честного, хотя порой и с заходами, человека и рассчитывал на его понимание и проницательность. Быстрыми шагами подошел к Петрову и сказал: "Иван Степанович, можно тебя на одну минутку? Извини, что не по форме и вот так во время допроса!"
Нахмуренное лицо Петрова растянулось в приветливой улыбке: "А, Михалыч, это ты!- повернул он к директору совхоза лицо.- На минутку, говоришь, ну, пойдем, выйдем! А этого охранять! — приказал он бойцу."
Саид, сжав от злости и гнева, вызванных незаслуженным оскорблением и обвинением в совершении гнусности, кулаки и, скрежеща зубами, побледневший, застыл, как каменный, на коричневом табурете, даже не обратившись в пылу обиды к директору за защитой. За дверью, наглухо прихлопнутой, обитой войлоком, раздавались приглушенные голоса Михалыча и Петрова. О чем они там горячо говорили и спорили, Саид не разобрал. Но когда они один за другим вошли в комнату, по глазам Петрова понял, что-то изменилось в его отношении к Саиду. Старолей переминался с ноги на ногу, и с минуту помолчав, что-то обдумывая, сказал:
- Вот что, джигит, мы в райотделе, честно говоря, тоже не поверили, что ты — герой гражданской войны,- мог совершить такое. Но служба есть служба, — обязаны были допросить по форме. Не обижайся, тут в бумаге — ткнул на показания Акпара — про тебя такое написано, что и на пятьдесят восьмую, не то, что за изнасилование, хватит. Но ничего, разберемся, кто есть кто. Мы не сумеем, так жизнь правду покажет. А сейчас Михалычу спасибо скажи, что ручается за тебя и припас бумагу, в которой сторож в твою пользу показания дал. Проболтался Акпар сдуру. Этого мы тоже не можем отрицать.
На глаза Саида навернулись слезы обиды, к горлу подкатил комок, мешавший ему говорить. Наконец, он переборол волнение и сказал: "Не надо о каждом плохо думать!"
— А мы и не думаем, Саид. Но грязи еще в жизни много — отовсюду лезет, не хочешь, а начинаешь подозревать... Я-то дело могу остановить, а вот кто другой и побоится! Ведь, кроме показаний в изнасиловании, тебя, как врага народа, Акпар обвиняет в том, что ты плохо о товарище Сталине и нашей партии отзывался. Вот, посмотри, что написано в его письме. И где гарантия, что этот Акпаров теперь и на нас с Михалычем моему начальству не напишет? Не сносить нам тогда головы! Не каждый начальник в таком скользком деле станет рисковать своей репутацией и собственной задницей. Понял!
— Ничего не понимаю, он мальчишку избил, изнасиловал, преступление совершил, а мы его бояться должны? — снова вскипел успокоившийся было Саид. — А про товарища Сталина я вообще никогда ничего плохого не говорил. Я его уважаю и люблю, как своего отца. Вот сволочь!
— Кто сволочь? — вдруг побагровел опер.
— Да Акпар, чтоб он провалился собака!.. Я его...
— Но Михалыч стал похлопывать его по плечу и останавливать, чтобы не наговорил лишнего.
— Не его мы, Саид, опасаемся, а тех, кто повыше и на подлость способен. Таким, только дай повод, — не преминут воспользоваться. Так что палец сейчас никому в рот не клади, откусят!
— Выходит, и вам не верят! До чего же мы дожили! У меня сыновья на фронте, я сам просился, я в гражданскую кровь проливал, и мне не верят, а такому слизняку, как Акпар, который и детей-то из-за своей жадности не заимел, верят! Что-то он со своей любовью к родине и советской власти на фронт не попросился, а ведь не намного старше меня, во бугай какой! — мышцы так и играют. Просто трус, за свою шкуру всю жизнь дрожал и дрожит сейчас!
— А поговаривают, что он в двадцать девятом в Адаевском восстании на Устюрте участвовал и даже повоевал против нас. Я вот запрос делал, но в Гурьевском комиссариате и в архиве о нем нет никаких сведений. Наверно вовремя ноги унес, подлец, когда почуял, что запахло жареным. Кого поймали тогда, на распыл пустили.
— Да не верю я, в то, что он воевал на чьей-то стороне. Он ведь и от гражданской войны убегал, боялся, призовут в армию. Любых трудностей всегда боялся. А крови — тем более. Еще с детства помню. А вот исподтишка нагадить любил. Гнилой он человек, похоже. Я раньше этому значения не придавал. И никуда на него не писал, не жаловался. Думал только, что он себе на уме, вот и все. Другим жить не мешает, пусть живет. А тут такое!.. К сожалению, Саид, не имею я тебе права говорить о многом, что бы и хотел сказать — не скажу... Одно запомни, сегодня бумаге больше, чем человеку, верят. Так что остерегайся таких, как Акпар. Не тронь дерьма, оно и не завоняет!...
— Это ты верно, насчет дерьма заметил!, смягчившись и успокоившись, улыбнулся Саид. — Ну, да ладно, Бог с ним, пусть живет.
— Нет, знаешь что, ты мне все подробно насчет происшедшего с мальчишкой напиши или продиктуй моему помощнику, если писать не можешь, он запишет.
— Хорошо, начальник, — согласился Саид.- Сделаю, как ты говоришь. Только тяжело мне бумагу марать....
— Это на всякий случай, пригодится, я Акпару покажу твои соображения и наблюдения, и к ним показания мальчика приложу. Пусть потом начальство решает — что дальше делать. А Акпар подожмет хвост. По закону-то к нему сейчас, если разобраться, трудно прикопаться — прямых свидетелей преступления нет. Мы его только за хулиганство и оговор можем наказать. Но кого у нас за это нынче наказывают? За подобные письма даже вознаграждения выдают... Акпар в одном принародно сознался — бить бил, а кто изнасиловал, не знаю. Вот так-то. И лучше всего его вообще не трогать, освободить из-под ареста, хотя точнее, — это еще и не арест, а задержание, санкций официальных не было. А, может, его для отстрастки лучше в райотделе несколько дней подержать? — спросил Петров у Михалыча, кивнув на Саида.
— Э, нет! Как завертится у вас колесо, не остановишь, вдруг иному следователю передадут дело? Тогда как?
— Вообще-то да, сегодня я здесь, а завтра могут на фронт послать, мало ли что. Пусть дома Саид посидит денька два-три и на улицу не выходит! — посоветовал оперуполномоченный. — Я за это время все до ума доведу.
— Хорошо! Спасибо тебе! Может, проедемся по хозяйству, по фермам?
— Да, там есть вопросы. Поехали. — Засобирался, соглашаясь с Михалычем, Петров.- А ты, Саид, чтоб три дня носу на улицу не высовывал. Понял? Дело еще не закрыто.
Ничего не понял тогда Саид. Почему, зачем ему, честному человеку, прятаться дома! Как злоумышленнику или преступнику! — вот так дела, один Аллах разберет. И почему оперуполномоченный боится Акпара? Не знал Саид, что над честным работником Петровым в ту пору уже сгущались черные тучи. Мало ли недоброжелателей было в районе и в их ведомстве, где честные люди редко выживали, сами становились жертвами адских жерновов сталинского режима. Спасло Петрова только то, что, наконец, где-то в верхней инстанции удовлетворили его просьбу и подписали рапорт, отпустили на фронт через некоторое время. Но ни Саид, ни Акпар об этом уже ничего не знали. Петров ушел из их жизни также неожиданно, как и появился. Навсегда.
Тихий и спокойный на вид Саид не сдержал своего слова, данного оперуполномоченному. Через некоторое время, настигнув Акпара в степи, когда тот выгонял овец на пастбище, Саид подъехал к нему на своем пегом и, не приветствуя, как доброго человека, обратился к своему обидчику:
— Ты меня знаешь? Знаешь. Если хоть одну бумагу в район пошлешь с жалобой на меня или на кого-то еще, убью, как змею, рука не дрогнет. Запомни и не мешай другим жить.
То ли этот разговор и предостережение подействовали на Акпара, то ли беседа Петрова с ним, который сделал вид, что обязан сдать Акпара в район и передать под стражу, после чего Акпар встал на колени и умолял отпустить. Так как знал, что чаще всего те, кто попадал в НКВД, оттуда не возвращались. Но Акпар струсил, прижал уши, как заяц, и больше не высказывал никому угроз в адрес Саида. А оперуполномоченного и вообще словно забыл. Так что постепенно эта история как бы ушла в Лету. Людей волновали куда более серьезные события. Прежде всего, то, что происходило на фронте. Приходили "похоронки", справлялись поминки и всем селом оплакивались погибшие защитники Родины. Но Саид вспомнил о стычке с Акпаром, когда сельчане стали собирать средства для строительства танковой колонны и авиаэскадрильи. Многие продавали скот, вносили деньги. Старухи и молодые невестки снимали с себя серебряные украшения, передававшиеся от матери к дочери на протяжении нескольких веков и поколений, чтобы помочь этим борьбе с ненавистным врагом. Арубик тоже отдала свои браслеты с красными рубинами и тяжелые серьги, которые получила от матери — женщины из бийского (байского) рода. Её в молодости похитил простой пастух, по уши влюбившийся и поклявшийся в своей верности ей после победы на байге — конских скачках, где призом ему стал подарок от дочери бия — её платок и серебряные шпоры. И еще — восторженный взгляд, и вспыхнувший огонек черных и пленительных глаз, долго не дававший ему покоя и разжигавший жар в крови. Именно этот герой и умкнул красавицу по обоюдному согласию, увез в Россию, чтобы не настиг их гнев бия.
Правда, через несколько лет, когда у них уже родилась Арубик, молодые набрались смелости попросить прощения у отца Алтын.
И он, набравшись терпения и мудрости, простил, разрешил вернуться в Степь. Однако отец Арубик понял это лишь как хитрость своего тестя, который хотел заманить его в ловушку и расправиться. И возвращаться в родные места не захотел. Кочевал со своей ненаглядной по разным местам, скрываясь от бия-тестя. Но потом постепенно они осели в Заволжье и приросли на чужом месте. Тем более, что здесь было немало и других казахских семей, нанимавшихся на работу к местным помещикам, потом обзаводившихся своим хозяйством, пускавших корни в некоторых станицах и степных селах и хуторах. В начале двадцатых годов прошлого века, когда в Заволжье поутихла гражданская война, а в Степи еще шли бои между частями Красной армии и остатками армий адмирала Колчака, генерала Толстова, соединениями атамана Семенова, и свирепствовал голод, особенно обострившийся после джута и зимнего мора скота, из Младшего казахского жуза в южные приволжские губернии потянулись новые переселенцы-казахи. Они, как правило, селились рядом друг с другом для компактного, как теперь говорят, проживания и образовывали на краю русских селений своеобразные казах-аулы. В одном из таких казах-аулов жили и родители Арубик. А когда настала для нее пора, выдали замуж за Саида — представителя простой, но трудолюбивой и порядочной семьи, еще раньше обосновавшейся в том же селе. К тому же воина-героя, который мог постоять за себя и семью.
...Арубик, отдавая браслеты, всплакнула на минуту, припоминая все события прошлого — теперь уже довольно далекого и почти нереального, образ матери, приезжавшей к ней через несколько лет после замужества дочери и снявшей со своих рук вот эти самые дорогие браслеты. Саид продал несколько овец и вырученные деньги внес в общую копилку. Почти все сельчане поступили также, хотя многие уже испытывали серьезную нужду, особенно в семьях, потерявших кормильцев. И только Акпар не торопился. А когда председатель сельсовета укорил его в жадности, он привел двух овец.
— Вот, берите, мне не жалко, для Красной Армии ничего не жалко, зря плохо думаете о Акпаре!...
— Э -хе-хе! — только и сказал, покачав головой, председатель. — Шила в мешке не утаишь, зря люди ничего не станут говорить.
Ходили слухи, что разрытый в степи курган был ограблен именно Акпаром, его видела почтальонша, проезжавшая на велосипеде мимо старого кладбища и курганов, оставленных далекими предками. Никто никогда не нарушал их покоя, считал это греховным и безнравственным делом. И только Акпар, как думали, решился на великий грех. Но опять же, кроме беженки-почтальонши, чужачки, никто Акпара за черным делом не видел и прямо обвинить не мог. Но хабар (слух) такой прошел по степи, и как-то ночью к Акпару нагрянули невесть откуда взявшиеся лихие люди. Их было двое — приехавших на горячих жеребцах. Попросились на ночлег. Но Акпар не пустил, отговорившись тем, что, мол, у него сегодня нельзя, гостей — родственников ждет. Пойдите к соседям. Но, убедившись, что это дом того самого Акпара, про которого ходят слухи, незваные гости втолкнули его в комнату и вломились без приглашения. А после возмущений Акпара стали его избивать и, когда тот попытался вырваться от лихоимцев, чем-то тяжелым ударили по затылку так, что на несколько минут Акпар потерял сознание. Когда очнулся, увидел склоненного над собой верзилу, который тряс его за грудки:
— Золото! Где золото, шакал? — злобно и грозно спрашивал широкоплечий, и по виду, очень сильный мужчина.
— Какое золото, вы что! Нет, нет у меня никакого золота, сами видите, как я бедно живу.
— Ты разрыл наш родовой курган, шакал, я тебе в последний раз говорю — выкладывай все, что похитил, или я убью тебя! — и он вознес над Акпаром руку с блеснувшим в свете керосиновой лампы острым клинком.
Акпар снова взмолился: "Только не убивайте! — Умоляю вас. Нет у меня золота! Это не я, но я знаю, кто разрыл курган.
— Кто? — опять поднял над ним руку с ножом грабитель и, не дожидаясь ответа, ударил Акпара кулаком в грудь.
Другой грабитель рылся в его вещах, переворачивая все вверх дном.
— Это Саид разрыл курган. Честное слово. Клянусь Аллахом. Я у его жены на руках видел дорогие браслеты.
— Клянешься, шакал, и на соседа тень наводишь, а там у тебя что?- указал под Акпара грабитель с ножом в руках.
Акпар по-собачьи заскулил и завертелся волчком:
— Не отдам, ничего не отдам.., хоть убейте... у меня ничего нет.
Но мгновенный страх и неслучайно высказанное волнение навели грабителей на разгадку. Они оттолкнули Акпара в сторону и приподняли кошму. Под ней в деревянном полу был люк. А прямо под ним в подполе — еще почти свежие следы лопаты на земле.
— Так нет, говоришь, у тебя золота? — ударил уже кулаком в лицо Акпара бандит. И приказал своему напарнику поискать лопату, а сам еще несколько раз ударил Акпара и стал стягивать с него штаны.
— Ой, алла, что ты хочешь сделать!- залепетал отчаянным голосом уже полуживой Акпар.
— А вот, пока братан будет рыть, поразвлекаюсь с тобой, ты не против?- И он перевернул бессильного Акпара на живот, сладострастно и жадно разглядывая его полные ягодицы....
— Ничего товар, староват немного, но сойдет для такого случая! — цинично и со смешком в голосе проговорил мучитель. И в тот же миг Акпар почувствовал удар по затылку каким-то тупым и тяжелым предметом и потерял сознание.
Когда очнулся, то почувствовал, что болит не только травмированная голова, но и многое другое, от чего ему было даже трудно пошевелиться. Но первым делом он бросил взгляд на то место, где еще недавно под кошмой был припрятан лаз в подпол. А когда подполз к нему, посмотрел в подпол, где были закопаны сокровища, похищенные из кургана. На месте его клада остались только яма да бугорок свежевырытой земли. "Слава Аллаху, что еще совсем не убили и не закопали!" — прошепелявил Акпар разбитым ртом.
С тех пор прошло много лет. О стычке Саида с Акпаром никто уже и не помнил. О своем ограблении за умолчанием отдельных деталей Акпар сам нередко вспоминал у бревен, где на закате любили собираться старики-аксакалы. Поэтому кое-какие злые языки поговаривали до сих пор, что это дело не обошлось без Саида или его приемного сына, наведших разбойников на дом Акпара в отместку за его грех.
Но никто из добрых и здравомыслящих людей в такую небылицу не верил. Все хорошо знали, что за человек Саид и заканчивали разговор обычно так: "Это Аллах Акпара за его грехи наказал! И по заслугам!"
Так уж получилось, что, как назло, сегодня, в воскресенье, когда дедушка Саид собрался в город к сыну Петру и своей внучке Малике, у которой скоро день рождения, на остановке у автостанции он столкнулся с Акпаром. И сразу хорошего настроения, вызванного предвкушением встречи с дорогими родственниками, как не бывало. Словно шакал дорогу перебежал или черная кошка... Внешне Акпар за несколько десятилетий, минувших после войны, изменился сильно — совершенно облысел, череп у него, когда он снимал каракулевую шапку, сиял отполированный временем. Он сильно располнел, дышал с одышкой, словно в тягость ему стала жизнь. На красном, одутловатом лице кое-где висели длинные седые волосья, лишь отдаленно напоминавшие что-то вроде бороды. Теперь он был чаще молчалив, аккуратно ходил в мечеть и усердно молился Аллаху. Но сегодня его словно подменили. Сев за спиной Саида, державшего большую картонную коробку в руках, в оранжевый "ПАЗик", лихо подкативший к автостанции и обдавший пылью ожидавших его сельчан, Акпар заговаривал то с одним, то с другим пассажиром. Практически все были знакомы. Сдержанные и немногословные, они отвечали нехотя. А разговор, который хотел завязать Акпар, привлекая к себе всеобщее внимание, не получался. Говорил он о том, что недавно в одной газете прочел о скором конце света. Возможно, тот наступит в будущем или даже в этом году, потому, что, как он думает, люди мало молятся Всевышнему и не просят у него спасения и земной благодати. Почти все стали маловерами или вообще забыли Аллаха. На слова Акпара мало кто обращал внимания, так как у каждого, отправлявшегося в город, накопилось немало собственных забот и проблем, и люди думали о них, им было не до "философствований" известного им старца.
Саид тоже поначалу не обращал внимания на слова Акпара, представляя себе подросшую за месяц Малику — дочь Петра, его приемного сына, который из уважения к отцу назвал внучку так, как он пожелал. Арубик уже не было в живых. Ее слабое сердце долго не выдержало. И когда с фронта пришла печальная весть о героической гибели старшего сына, она быстро увяла и как-то ночью умерла от сердечной недостаточности, так, что даже Саид не заметил ее кончины. Словно не стало ее во сне. Он сильно переживал и укорял себя за это, рассказывая Михалычу о том, как проспал смерть своей любимой жены.
— Добрая она была хозяйка, сердечная, чуткая, не хотела тебя потревожить во сне. — Сделал вывод Михалыч.- Да, она никому не хотела мешать жить. Ушла, как святая! Земля ей пухом, как говорится у вас, - да возьмет ее Аллах к себе!
— Все это при мыслях о внучке и приемном сыне снова всплыло в который раз в памяти Саида и он, глубоко задумавшись, смотрел в окно автобуса, за которым проплывали с детства знакомые и любимые просторы степи, где прошла вся его сознательная жизнь. Не могу до сих пор понять, думал Саид, почему мои дети предпочли степь городам. Скучно им было здесь? Нет. Вроде тоже нравилось, любовались птичьими перепевами. И не ленивые, никакой работы не чурались, начинали-то все в совхозе. Но потом их потянуло в институты, к знаниям. Выучились, кто на учителя, кто на врача, кто на военного. И все разлетелись, как перелетные птицы, по городам и чужим весям. После Петра, спасенного им мальчика, Саид принял под свою крышу еще четверых беспризорных, осиротевших в войну детей — русского и татарина, немца и украинку — и уже без Арубик сам поднял их с помощью совхоза, добрых сельчан, шивших и собиравших для всех сирот одежду и обувь, делившихся последним куском. Радостно и горько было на душе у Саида, когда "оперившиеся", выросшие дети покидали его родовое гнездо, начиная свою самостоятельную жизнь. Все эти чувства время от времени возвращались к нему и снова тревожили его стариковскую душу. До сих пор он точно не знал — хорошо это или плохо, что дети его, став специалистами и уважаемыми людьми, жили отдельно от него. Они, правда, не раз звали его к себе, мол, хватит, наработался за свою жизнь, отдохни! А он не соглашался с ними. И грустил оттого, что опустел, стал слишком просторным для него одного его собственный дом. А с хозяйством ему становилось все сложнее управляться. Но он не переставал держать корову, бычков, овец.
— Ты бы хоть какую хозяйку себе в помощницы взял!- понимая, как нелегко отцу, не раз говорили приезжавшие в отпуска к нему в гости дети. Трудно ведь и скучно одному.
Саид только отмахивался от таких слов:
— Справляюсь пока, сами видите, все в порядке — и скот и двор.
Не мог он и не считал нужным большего говорить. Того, что после Арубик никто ему не мил и ни с какой другой хозяйкой он жить не сможет, потому что не желает его душа. Чего же ее насиловать!
Но дети не соглашались с ним и Алик, приемный сын, как-то попытался сам, без разрешения отца сосватать за него одну женщину средних лет. Чем вызвал гнев отца. Они тогда сильно поссорились. Саид вгорячах даже лишнего наговорил сыну:
— Сам в четвертый раз, как кобель, женишься, и меня за барана счел! Человек один раз должен любить и не хвататься за каждую бабью юбку. Не знаю, в кого ты такой уродился!..
И эти слова, конечно, были лишними. Алик обиделся и долго не наведывался к отцу, пока тот сам не заехал к нему в Костанай, где жил со своей четвертой женой и пятью дочками его приемный сын. И что удивительно, невестка ему тогда понравилась — открытая, искренняя, радушная, без задних мыслей, как у многих городских женщин. И он пригласил Алика с женой и детьми к себе летом в отпуск:
— Побудете у меня да хоть парного молочка попьете. Побешбармачим заодно, подкормим вас. Здесь-то в городе на одну зарплату не разжиреешь.
— Не хлебом единым жив человек. — Парировал его слова Алик. Ты же знаешь, я инженер-конструктор. Мне без моего КБ — ну, просто тоска. А Света в школе преподает, ей без ее литературы тоже тяжело. В журналах рассказы печатает.
Но приглашение отца дети с благодарностью приняли и первым же летом приехали в село к Саиду. Помогли ему по хозяйству. А Саид, видя, как они занимаются не своим делом, почему-то сердился вместо того, чтобы радоваться этому:
— Да вы отдыхайте, зачем не своим делом занялись, отвыкли от крестьянского труда, позабыли, как корову доят и как сено копнят. Чего уж там, живите своей жизнью. Я все понимаю. У вас другая дорога...
А сам в душе мучился, как это он их воспитывал, что теперь толком и корову подоить не могут! Но тут же радость освещала душу — зато вон какие штуковины изобретает его сын, умные приборы! А невестка детей учит!.. Хорошо...
Неожиданно Саида, погрузившегося в раздумья, вывел громкий смех, раздавшийся в автобусе. В большой коробке у Саида лежала кукла. И когда "ПАЗик" подпрыгивал на бугорках дороги, из кробки вырывалось смешное и милое в такой ситуации — "Мама, мама"! Весь автобус после шутки, отпущенной в сторону Саида Акпаром, громко хохотал.
А Акпар вроде ничего особенного и не сказал:
— Чего, мамаша, молчишь, не слышишь что ли? Дитя есть просит!.. Саид, тебе говорю, дай молочка дочке!"
Когда Акпар снова повторил эти слова, Саид понял, что смеются над ним, уловил в словах и интонации голоса Акпара заплесневелое от времени недоброжелательство, неловко выдаваемое за что-то доброе и веселое. Он обернулся и жестко, не говоря ни слова, посмотрел на Акпара. Тот отвел глаза в сторону и хохотал, взявшись за бока в соседстве с молодыми парнями и женщинами с детьми. Саид хотел ответить Акпару — а тебе и покормить некого... Но промолчал и гордо отвернулся, довольно усмехнувшись после слов, пришедших на ум. Действительно, зачем он только жизнь прожил — ни одного деревца не посадил, ни одного сына не вырастил. Над кем смеяться и кому! И где уж смеяться, плакать над его несчастной и жалкой судьбой надо! Саид вдруг поймал себя на мысли, что в глубине души ему даже как-то по - человечески жаль Акпара. Некому в старости и кружку воды поднести, когда заболеет. А твои дети тоже в стороне! — уязвила сердце ехидная дьявольская мысль. Но, тут же другая оспорила ее и отмела напрочь: не в стороне, а вот тут, в сердце и душе у меня. Заболею, примчатся, как на крыльях, я их знаю и верю в них.
А кукла все мамкала и мамкала, подавая свой резиновый и протяжный голос из картонной коробки. И теперь уже другие старики и мужчины подначивали Саида. Один обидно уколол его легкомысленными словами: "Наверно, у деда любовница в городе завелась. Ей или дочке ее такую дорогую куклу везет, половину моей зарплаты за такой подарок надо отдать. Я своей дочке купить не могу, цены-то сейчас, как бешеные собаки, кусаются! А, я прав, дед? Признавайся!" — расхохотался он, закинув голову назад.
— Ты бы поменьше в магазин за горькой заглядывал, да за табаком! Тогда бы и хватило денег на подарок! – зло ответил Саид обидчику. Отвернулся к окну, не слушая больше никого. А за окном можно было уже разглядеть дымы, поднимавшиеся над промышленными предприятиями и котельными. Значит, до города не больше получаса езды. Дорога завиляла, то поднимаясь на небольшие волнообразные возвышенности, то ныряя в глубокие и поросшие кустарником терновника, волчьей ягоды и шиповника ложбины. И вдруг из-за поворота навстречу "ПАЗику"вывернул, сильно забравшийся на встречную полосу движения, контейнеровоз. Водитель его не справился с управлением и через считанные мгновения обе машины со страшной силой столкнулись. Раздался звон разбитого стекла, скрежет металла и отчаянные крики вначале испуганных, а потом побитых и раздавленных людей. В глазах Саида изобразился ужас от возникшего шума и крика, его ударило об оконную раму головой и чем-то сильно придавило ноги. Перед глазами что-то вспыхнуло синим пламенем и погасло, наступили тьма и тишина.
Очнулся Саид уже в больничном дворе. Здесь, прямо перед входом в корпус, на зеленой лужайке, лежало больше двадцати полуживых, окровавленных и искалеченных стариков, мужчин, женщин и детей. Акпар по воле судьбы оказался рядом с Саидом. Слышались стоны и крики, некоторые из них просто душераздирающие. Пострадавших только что подвезли на попутных машинах с места аварии и вокруг суетились врачи и медсестры в белых халатах. Одним накладывали шины, другим делали обезболивающие уколы, перевязывали раны, сортировали на тяжело травмированных и тех, у кого ранения и травмы были менее опасны для жизни. Саид и Акпар лежали чуть в стороне от всех, под раскидистым канадским кленом. Их уже первично осмотрели и наложили Акпару повязку на разбитую голову. Саида перевязать не успели, бросились к другим. И, видя это, Акпар закричал что было мочи: "Ой, не бросайте, правоверные, умираю, помогите!" Седой врач в белой пилотке, осматривавший пациентов, что-то сказал ходившей рядом с ним и записывавшей его распоряжения помощнице. Она подбежала к Акпару и спросила: "Что, дедушка, с сердцем плохо?"
"Умираю!" — завопил Акпар. Женщина в растерянности заморгала глазами и, нащупывая пульс на руке Акпара, крикнула врачу: "Абит Сабитович, может, у него инфаркт?"
"Дай ему успокоительного, там ничего страшного, обычный перелом голени и ушиб головы! Не теряй времени! Посмотри лучше того, что рядом с ним, он без сознания был, надо срочно сделать снимок черепа. Введи пока камфору и анальгин!
Медсестра вытащила из чемоданчика шприц и ампулы и готовилась сделать уколы Саиду. Из дверей больницы показались еще люди в белых халатах с носилками в руках.
— Сюда, скорее сюда! — закричал им Акпар. Двое санитаров или медбратьев из реанимационного и травматологического отделений подбежали к клену, под которым лежали Акпар и Саид.
— Ко мне, ко мне! — кричал им Акпар, словно надеясь на чудесное избавление от возможной, как он думал, смерти.
Когда санитары подбежали, женщина, делавшая уколы Саиду, видя, что ему совсем плохо, распорядилась; " Не того, подождет, там ничего страшного. Этого скорей на снимок черепа и в операционную!- указала она кивком головы на Саида".
Он был еще в сознании. "Не надо, к детям бежите, их спасайте! Мы свое пожили!" — сказал Саид. И санитары тоже сориентировались и бросились к детям, корчившимся и почти безжизненно лежавшим на траве. Взяли мальчика и девочку лет девяти-десяти, которым раздавило ноги, и понесли в больницу. Следом подбирали и заносили других.
Саид отказался: "Пока всех детей не спасете, не перенесете, со мной не возитесь, не дам. — Говорил он, превозмогая с каждым моментом усиливавшуюся боль в голове и ногах.
— Сумасшедший, шайтан в тебя вселился, ты посмотри на себя! — кричал ему лежавший и успокоенный медработниками Акпар, которого еще не подняли с травы и не отнесли в приемный покой.
Саид набрался сил и сказал ему спокойно: "Мне жаль тебя, Акпар!" Он почувствовал после этих слов, что начинает проваливаться куда-то, но еще слышал человеческие голоса, видел вдруг наклонившееся над ним женское лицо, чем-то напомнившее ему лицо Арубик. Медсестра или врач, он этого не знал, быстро нагнулась к нему и поднесла к носу старика ватку, смоченную нашатырным спиртом. Ему стало немного легче, яснее в голове и глазах. Но под собой он чувствовал что-то горячее и мокрое. Это вытекшая из открытой раны кровь, промочила под ним землю и одежду. Медики сразу не заметили под его плотными брюками открытого перелома бедра и порванной артерии. Женщина перетянула ему жгутом бедро и с укоризной сказала: "Что же ты молчал, дед, насчет кровотечения? Разве в суматохе все сразу разглядишь!
— Брось, брось меня, дочка! Детей спасай! Детей! — уже в полубреду, твердил Саид.
Эти же слова он повторил и тогда, когда услышал по пути в операционную отчаянный голос выскочившей оттуда медсестры:
"Кровь кончилась! Переливать нечего. Скорее, скорее звони на станцию переливания, пусть привезут из "НЗ", еще шестерым кровь нужна! — обращалась она к постовой сестре.
Та быстро стала вращать тонким указательным пальцем диск телефона и передала то, о чем ее просили. Вскочила, побежала к операционной, но остановилась на пороге. Вспомнив, что туда нельзя в нестерильной одежде и, приоткрыв дверь, над которой мигала красная сигнальная лампочка, крикнула: "Сейчас привезут, уже доноры сдали три литра!" Вернулась в коридор и подошла к каталке, на которой лежал Саид:
— Ну, что, дедуля, терпишь, молодец, скоро и тебе поможем, держись!
— Сначала — им, им! — еле шевеля губами, побледневшими от кровопотери, шептал Саид. — Детям и женщинам! Я свое пожил. Им жи...
— Дурак! Больше ничего не скажешь. — Крикнул ему Акпар, лежавший на кушетке невдалеке от Саида у противоположной стены.
Но этих слов Саид уже не услышал. Он не успел договорить и своих слов. Губы его вдруг совершенно побледнели и в глазах наступил вечный мрак.
Малика узнала о смерти дедушки не сразу. От нее скрывали, не хотели ранить детскую душу. Но девочка, словно чувствуя случившуюся беду, плакала каждый день и жаловалась маме: "Зачем он меня обманул? Ведь я так верила ему! Он обещал мне большую куклу!"
А мать, всхлипывая, гладила ее по головке и успокаивала: "Ничего, доченька, дедушка еще приедет к нам. Он заболел. Но обязательно поправится и приедет, привезет тебе большую-пребольшую куклу!"
А Малика спрашивала снова: "Но почему мы не едем к больному дедушке? Давай поедем, мамочка!"
— Это невозможно, доченька, его отправили в больницу, которая находится далеко-далеко!
— И мы не можем туда поехать?
— Нет, милая, нет, ложись спать!
И Малика верила маме, успокаивалась и потом долго-долго глядела на рисунок, с которого улыбался дедушка Саид. И перед тем, как заснуть, в полусне говорила: "Не болей, дедушка, выздоравливай скорее! Я тебя очень-очень жду!"...
Пенал
Рассказ
Накануне выпал первый ноябрьский снег, еще не уверенный в себе и не постоянный. Большими, слипшимися хлопьями он косо спускался с небес и ложился на промокшую, взбухшую землю. Покрывал еще не пожухшую от первых легких заморозков траву. Шумная и, похоже, не на шутку встревоженная снегопадом огромная стая грачей, прилетевшая из полей, бледно желтых от слившейся в единое полотно стерни, облепила уже сбросившие листву акации и тополя, окружившие двухэтажное здание поселковой школы и ее небольшой стадион. Птицы так громко и бесцеремонно галдели о непогоде, близких холодах и предстоящем перелете, что многим мальчишкам и девчонкам, сидевшим в теплых классах за поскрипывавшими от их ерзания деревянными партами, было не до учебы. Они с нетерпением ждали последнего звонка, чтобы наконец-то вырваться на свободу и поиграть в первые в этом году снежки, побегать и поваляться на снежном просторе расположенного за школьным забором аэродрома. Точнее, на прилегающем к нему пустыре.
Витька одним из первых выполнил упражнение по русскому языку, осушил промокашкой стальное перо простой ученической ручки и спрятал ее в пенал, расписанный в стиле палехской живописи. Эту довольно дорогую и редкую по тем пятидесятым годам двадцатого века вещь мать достала по знакомству и, вручая ему, строго предупредила: «У ребят из вашего класса таких пеналов нет. Смотри, чтоб не стащили в школе. Как закончишь писать, сразу складывай пенал и тетрадки в портфель, а то начнешь там ворон ловить и все прозеваешь...». Она всегда старалась покупать для первенца Вити лучшие, а порой и редкие вещи, чтобы было чем гордиться и хвастаться перед соседками и подругами.
На пенал сказочного вида с золотой Жар-птицей на крышке в классе, как заметил Витька, с завистью поглядывала не одна пара глаз. Он ценил его и берег, помня наказ мамы. Но сегодня, увлеченный снегопадом и птичьими криками, второпях засунул пенал не в карман дермантинового портфеля, а в проем черной деревянной парты. И как только в школьном коридоре прозвенел долгожданный звонок, оповестивший об окончании занятий первой смены, захлопали крышки парт, резво выскочил из-за своей парты, выдернул за ручку коричневый портфель, и помчался вслед за другими ребятами в раздевалку.
На лестнице он едва не сшиб с ног свою первую учительницу Аллу Петровну, которую минут за пятнадцать до окончания урока позвали к телефону, так как ей позвонил сын, служивший где-то далеко.
Витька был у Аллы Петровны лучшим учеником. Eго фотокарточка с резной виньеткой уже висела на доске отличников. Туда ее поместили после окончания первого класса. Учиться Витька любил, знания впитывал как губка, был старательным и вдумчивым. Алла Петровна быстро выделила его из общей группы учащихся и нередко похваливая, гладила по коротко подстриженной под бокс голове. «Умничка, Стеганцов, прекрасно выполнил задание, вот с кого надо брать пример!» — Обращала она внимание соседа по парте Кольки Труфанова, шаловливого и отстающего в учебе.
Витьке было неудобно от подобных слов учительницы, особенно когда она ставила его в пример другим, а тем более его приятелю, с которым они жили на одной улице и вместе проводили основную часть свободного времени. Летом, несмотря на жару, гоняли до ночи в футбол. Зимой катались на санках с горы по десятой линии — проезду, пересекавшему все улицы их рабочего поселка.
Алла Петровна слегка вскрикнула от неожиданно налетевшего на нее воспитанника и, строго посмотрев ему сверху вниз в виноватые глаза, сделала замечание: «Стеганцов, по лестнице ходят, а не бегают, так и шею свернуть не долго. Летишь, как ошалелый. Завтра в наказание будешь дежурным по классу и вымоешь полы после занятий»!
— Простите, Алла Петровна, я нечаянно! — Попытался оправдаться Витька.
— Да ладно уж, нечаянно! Вижу, как спешишь в снежки поиграть, догоняй своих приятелей, чертенок, да смотрите, до вечера не заиграйтесь, про домашнее задание не забудьте!
— Хорошо, Алла Петровна, не забудем! — Понимая, что воспитательная часть разговора с учительницей закончилась, радостно пообещал Витька.
— Ладно, уж, иди! — отпустила его Алла Петровна и по-доброму потрепала по короткой Витькиной челке широкой и теплой, как у его мамы, ладонью.
Алла Петровна была строгой, но очень доброй учительницей, учившей его не только писать и считать, но и честности, справедливости, порядочности во всем. Ее уроки он запомнит на всю жизнь. И не раз еще через много лет Витьке захочется встретиться с первой учительницей и рассказать о своих успехах и неудачах в жизни. К сожалению, это будет невозможно. Тяжелая болезнь сердца рано сведет ее в могилу. Но перед мысленным Витькиным взором она всегда будет стоять такой, какой он увидел ее в первый раз: живой, с аккуратной завивкой ржаных волос на голове, с широким, бесконечно добрым лицом и нередко строгими глазами, в темно-зеленом шерстяном платье, охватывавшем полную фигуру. Многим она напоминала Вите его мать.
На пустыре мальчишки пошвыряли портфели на снег и принялись накатывать снежные шары. Слепили из них первую в этом году снежную бабу. А потом, побросав в нее снежными комьями, разделились на две команды и стали играть в снежки, атакуя друг друга. Причем не только метали в неприятеля снежками, но и старались сбить с ног, извалять в снегу. Слой снега был еще всего сантиметров в десять, поэтому валявшиеся по нему пацаны нередко цепляли на полы и рукава курток и пальто сырую и пачкавшуюся землю. В азарте игры они не обращали на это внимания. И позже, выделавшись как черти, возвращались домой с чувством некоторой неловкости перед случайными прохожими, а кое-кто уже — с ощущением вины и легкого страха, с ожиданием будущих отцовских подзатыльников.
Благо, Витькин и Колькин отцы приезжали на пригородном поездке-дизеле, как правило, поздно вечером, так как работали в дирекции нефтеперерабатывающего завода и часто задерживались на производственных совещаниях. На предприятии строились новые технологические установки, министерство и специалисты-разработчики постоянно обращались с вопросами, на которые нужно было содержательно отвечать и принимать дополнительные меры по устранению каких-то недоделок. Да и из ЦК КПСС нередко звонили на завод, бывало, что и затемно. Поэтому заводские специалисты-управленцы, а также члены парткома и комитета ВЛКСМ практически постоянно задерживались в заводоуправлении. Потом, освободившись, из Заводского района на трамвае доезжали до станции пригородных поездов Грозный-нефтяная. И подождав с полчаса на ее перроне или в зале ожидания, садились на поездок из четырех-пяти вагонов. Тратили на дорогу в общей сумме больше часа. Ну, а когда заглядывали после очередной получки в станционный буфет, где торговали пивом, то уезжали уже на следующем вечернем поездке. Бывшим фронтовикам, а теперь ответственным работникам заводоуправления, было о чем поговорить, что обсудить. Нередко они встречались и в выходные. Заходили в гости друг к другу вместе с женами и детьми. В то время телевизоров еще почти ни у кого не было, люди, особенно заводчане, общались чаще, чем теперь. Жили более открыто, вместе одолевали беды и радовались успехам друг друга, опьяненные ароматом уже довольно сытой и, главное, мирной жизни.
Да и как могло быть иначе! Работали на одном, ставшем родным, заводе. Дома на улице строили по методу «своими руками», во многом помогая друг другу и приданным им на помощь учащимся ПТУ, которых в то время называли ремесленниками. И только в роли прорабов тут были профессиональные строители, которых можно было пересчитать по пальцам. Так что, действительно, дома в заводском поселке рядовые рабочие-операторы, и инженеры, ведущие специалисты-управленцы, строили своими собственными руками. Все здесь начинали с первого колышка, и уже через несколько лет большой поселок, как из кубиков, сложенный из коттеджей, был похож на город-сад, утопавший в кипени цветущих абрикосов, яблонь, персиков и черешен. В нем сложился особый морально-психологический климат, основанный на неподдельном уважении жителей поселка друг к другу. Через много лет Витькины родители называли это время «хрущевской оттепели» самым счастливым в своей жизни. Хотя и тогда разных проблем хватало.
В город стали возвращаться выселенные в 1944 году в Казахстан и Среднюю Азию чеченцы и ингуши. Им нужно было где-то жить, устраиваться на работу. Но в дома и квартиры, в которых они раньше жили, вскоре после их насильственного переселения поселили беженцев со Ставрополья, Ростовской области, где многие дома в городах и станицах, а также предприятия были разрушены или сожжены во время боевых действий в период битвы за Кавказ. Вслед за огненным шквалом войны в эти области пришли безработица и голод. В Грозном, избежавшем оккупации, благодаря героическим усилиям советских войск, напротив, рабочих рук из-за массового призыва мужчин в воинские части, не хватало. Да и было гораздо сытнее, так как город, дававший фронту горючее, имел особый статус и снабжался продовольствием лучше многих других. Поэтому беженцы не только по направлениям и предписаниям органов власти, но и сами тянулись сюда. И к моменту возвращения выселенных горцев в 1958 году плотно заселили их дома и квартиры. Темпы же строительства нового жилья и переселения беженцев, а также предоставления жилья бывшим спецпереселенцам оставляли желать лучшего. На этой почве возникали трения и конфликты между возвращавшимися на малую родину горцами и бывшими беженцами — представителями разных национальностей. Горцы требовали немедленного выселения из своих домов пришельцев со стороны, а порой и насильно выгоняли их. Дело доходило до острых конфликтов и даже поножовщины, кровавых драм.
В сердцах многих людей, еще вчера радовавшихся Победе над гитлеровской Германий и первому мирному десятилетию, поселилась тревога за завтрашний день. Не случайно, чтобы снять напряжение, предприятия промышленности в Грозном стали активнее решать социальные вопросы, строить жилье для заводчан хозяйственным способом и по методу «своими руками». Партийные и советские органы на местах и в Центре поддержали эту инициативу и помогали финансами, льготным распределением заказов на стройматериалы, беспроцентными и позже списанными за счет госбюджета ссудами — для бывших спецпереселенцев. Постепенно острота жилищной проблемы уменьшалась.
Но возвратились на малую родину чеченцы и ингуши не в одночасье. Этот процесс растянулся на годы. И новые возвращавшиеся на Северный Кавказ вели себя по-разному. Некоторые просто нагло. Как будто русские и представители других национальностей, жившие и работавшие в Грозном в конце пятидесятых двадцатого века, были виноваты в ошибках Сталина и его окружения, силой заставивших горцев 23 февраля 1944 года фактически в течение суток покинуть свои дома. Но самое страшное — после переброски в товарных вагонах, в тот же Казахстан, спецпереселенцев нередко высаживали в голой степи, где не было ни поселений, ни жилья. Мол, выживай, как хочешь. И такое трудно было забыть.
Обида на власти и боль утрат машинально перекладывались на русских и других инородцев, занявших дома и квартиры, в которых ранее жили горцы. Ведь десятки тысяч спецпереселенцев из-за суровых условий, в которые их поместили в Казахстане и Средней Азии, умерли от холода и голода, болезней, так и не дожив до счастливых и в то же время горьких дней возвращения на малую родину. Криминальные авторитеты и антисоветские секты сбивали многих возвращавшихся с толку и разжигали межэтническую и межконфессиональную рознь. Чтобы «ловить свою добычу в мутной воде». Подбивали порой неосведомленных чеченцев и ингушей и на захват только что отстроенных своими руками коттеджей заводчан и строителей, на которые у возвращавшихся из-за Каспия горцев вообще не было никаких прав. Кстати, не все представители русскоязычного населения города в эти годы могли воспользоваться и строительством коттеджей по методу «своими руками», при котором финансирование осуществлялось за счет промышленных предприятий. Многие вчерашние фронтовики, в том числе и однополчанин Витькиного отца дядя Володя Гончаров, на собственные средства приобретали так называемые «планы» — участки земли с проектной документацией — и возводили на них за свой же счет собственные, чаще всего, скромные дома из самана или кирпича. На этом фоне безвозмездные ссуды для бывших спецпереселенцев они расценивали как явную социальную и национальную несправедливость, проявленную к семьям вчерашних фронтовиков. Мол, мы на передовой кровь проливали, а горцы в тылу были. Те из них, кто успел убежать в лес и спрятаться от уполномоченных НКВД, организовались в многотысячные бандформирования. Во время своих вылазок били в спину подразделениям советских войск, убивали милиционеров и военных, советских и партийных работников на территории Северного Кавказа, особенно в горах. Практически каждый житель Грозного знал, что в Черных Горах в нескольких десятках километров от города находилось до 25 тысяч боевиков, в годы войны готовивших торжественную встречу Гитлеру. Даже белую бурку и белого красавца-коня держали для этого случая. И не сидели, сложа руки, воевали. На грозненском кладбище в братских могилах и по отдельности были похоронены десятки, если не сотни бойцов и офицеров Советской Армии, милиционеров, ставших жертвами рук бандитов. И горожане об этом помнили. Бывшие фронтовики — особенно.
Поэтому, когда криминализированные представители возвращенного на малую родину населения уже в мирное время, по ночам, стали нападать на работников промышленных предприятий, претендовать на их законное жилье, дело дошло до массовых протестов и выступления русскоязычной части города на центральной площади Ленина. Справа от нее, если идти от железнодорожного вокзала, находился обком КПСС, размещенный в здании бывшего царского краевого казначейства. И хотя народ, среди которого было много вчерашних фронтовиков и победителей, с помощью разных методов, в том числе и вызовов в КГБ, милицию, запугиваний и разъяснений постепенно утихомирили, напряжение в атмосфере Грозного осталось. А между русскоязычными горожанами и многими коренными жителями Кавказа, словно черная кошка пробежала. В городе, особенно по вечерам и ночам, долгое время было не спокойно и не безопасно. Витькиного отца в ту пору по ночам не было дома — вместе с другими членами городского партийно-хозяйственного актива и комсомольцами дежурил в райкоме КПСС Заводского района, чтобы быть готовыми к любому ЧП или даже диверсии.
Витькина мать, родившаяся в Грозном, да и он сам, появившийся на свет здесь же, помнили и другие, спокойные годы, когда в городе было гораздо безопаснее. А молодые парочки в старой части Грозного, в том числе на их улице Арсенальной, где их семья жила в квартире у матери и бабушки, гуляли от заката до рассвета. И если где-то кого-то порой останавливали на улице, избивали и грабили, то было это делом рук местных урок. И не носило такого грозного, вселявшего страх в души, ярко выраженного этнического и частого характера.
От Витькиного дома до школы № 45, расположенной рядом с ГУТАЦем — Государственным учебно-тренировочным авиационным центром, было примерно с километр. Чтобы дойти до нее или обратно, нужно было пересечь железную и шоссейную дороги, проследовать по небольшому лабиринту улиц. Состояли они из первых финских домиков, в которых жили нефтяники. И когда Витька пошел в первый класс, мать оставила работу, провожала и встречала его из школы. Строго следила за его режимом, занятиями и уличными прогулками. Но когда мальчик перешел в третий класс, видя его примерное и ответственное поведение, разрешила добираться до школы и обратно самостоятельно. Тем более, что школьников на их улице Ялтинской было немало, и они после уроков обычно собирались в небольшую стайку и направлялись домой вместе, чтобы по дороге на них не напали мальчишки из соседнего поселка, а также с верхних улиц их поселка Начало Катаямы, названного так в честь известного японского коммуниста. На верхних улицах поселка, спускавшегося с возвышенности к Алханчуртской долине, за которой поднимались к небу синевато-фиолетовые горбы Терского хребта, к тому времени уже выросло немало чеченских домов. С мальчишками, жившими там, Витька и ребята с его улицы были не прочь подружиться. Тем более, что учились в одной школе и даже в одних классах. И если на занятиях за партами, в спортивном зале все они словно забывали о своей национальной принадлежности, нередко дружили, то вот за стенами школы происходило нечто странное — как только чеченские мальчишки собирались в свою группу, в них словно шайтан вселялся. Похоже, действовал инстинкт стаи, совершенно отличной от ватаги русских ребят.
Чеченцы и ингуши, собравшись в большую группу, вдруг становились нарочито задиристыми и агрессивными, старались показать, что не русские, а именно они — дети горцев — здесь, в поселке и во всей Алханчуртской долине, на Кавказе настоящие хозяева. Конечно же, в них жила обида за то, как несправедливо поступили с их отцами и матерями, стариками во время войны, на которой немало чеченцев и ингушей в первые три года Великой Отечественной проявили подлинный героизм и мужество, были награждены орденами и медалями. И рождалась эта обида в новом поколении не случайно. В семьях старики много и часто говорили в то время о пережитых ими невзгодах и бедах, унижении, вольно или невольно во всем обвиняли русских. «Вон, урусы даже наши старые дома во время войны позанимали, а нас в голую степь выселили!..».
Витькин отец во время войны был командиром взвода дивизионной разведки. У живших с ними через стенку братьев Скоркиных отец служил в десантных войсках. У Кольки Труфанова — Витькиного дружка в те годы, и у остальных его погодков практически все отцы были вчерашними фронтовиками. Воспитывали их в своем духе, с раннего детства обучали приемам рукопашного боя, боевого самбо, учили мужеству и стойкости, умению постоять за себя. Поэтому, когда случались стычки с чужаками, ребята с улицы Ялтинской, да и с соседних улиц заводского поселка, в которых жили представители русскоязычной части населения, давали отпор и навешивали таких тумаков «духарикам»-горцам, что у поначалу не в меру ретивых обидчиков надолго пропадало желание связываться с пацанами с нижних улиц поселка. Чаще их пытались застать врасплох и поодиночке, или когда значительно превосходили по численности в своей группе. Тогда стая чеченских «героев» с боевыми кличами нападала на зазевавшегося и неосторожного мальчишку или парочку, тройку русских ребят и била их жестоко.
Вот и сегодня, когда группа русских ребят постепенно растаяла, а Витька и Колька Труфанов уже одни перешли железнодорожную линию и по протоптанной в снегу тропинке хотели направиться через пустырь, на котором строители начинали рыть котлованы для первых в поселке многоэтажных домов, их встретила стайка чеченских мальчишек-одногодков. Витька взглянул на своего друга и заметил, как тот слегка побледнел и напрягся, сжал зубы, уже готовый к сюрпризам враждебно поглядывавших в их сторону чеченских пацанов. Но отступать было стыдно и поздно. Да и не убегать же! — Отцы-фронтовики учили не дрейфить в такой ситуации. И Витька с Колькой смело двинулись в сторону стайки чеченцев, перегородивших им тропинку, подводившую к прокладывавшейся метрах в десяти оттуда новой поселковой дороге.
— Ну, что, попались, шайтаны! — Вызывающе громко и нарочито смело, как петух перед боем с ненавистными врагами, обратился к подходившим Витьке и Кольке забияка-чеченец. Он был их ровесником или годом постарше.- Сейчас мы вам по фонарю подвесим, чтобы стало светлее, а то погода пасмурная.
— Только попробуй! Сам получишь! — Смело и решительно ответил ему Колька. А Витька поставил на снег портфель и стал в стойку, как учил отец. Первого налетевшего на него он легко перекинул через бедро, тут же увернувшись от кулака второго обидчика, ловко, крюком врезал ему в челюсть. Но еще двое чеченцев забежали за спину и ударили его по затылку и по пояснице, затем осыпали шквалом новых ударов. Но Витька удержался на ногах и быстро развернувшись, стал сам наносить удары своим обидчикам. Те отбежали в сторону и стали припугивать его своими ножичками. Однако приближаться к умело защищавшемуся русскому мальчишке не рискнули. Колька первого набросившегося на него так же легко отшвырнул в сторону, а второму ударил ногой в пах, отчего тот взвыл как жалкий щенок. Но третий расквасил Кольке нос. Витька бросился на защиту друга. От вида крови друзья разозлились не на шутку и, словно не они были в меньшинстве, стали применять приемы из боевого самбо и удары руками и ногами, которым их ранее обучили отцы. Чеченские мальчишки вначале подбадривали друг друга, но вскоре, не выдержав такого жесткого отпора со стороны русских ребят, бросились наутек.
Несмотря на несколько пинков в спину и по ногам, удары в лицо и голову, боль, Витька засунул два пальца в рот и пронзительно засвистел вслед удиравшим чеченцам.
— Зверьки, только еще суньтесь к нам, получите..! — Не обращая внимания на разбитый и сочившийся алой кровью нос, закричал Колька. А потом, умываясь снегом, набранным в ладони, довольно воскликнул: «Как мы их, Витек!».. И тут же стал возмущаться и недоумевать:
— Вот гады, мы же им ничего плохого не сделали, за что они набросились на нас, почему так нас ненавидят?! Словно не люди, а шакалы. Только на тех, кто слабее их, нападают стаей.
— Сейчас за поддержкой, наверное, побегут. — Возмутился и предположил Витька. — Старших братьев позовут.
— Точно. Надо домой быстрее возвращаться, а то приведут бугаев, побьют нас по-настоящему! — Согласился Колька. — Айда домой!
Но дом для Витьки в этот день не оказался спасительной крепостью. Увидев сына, вывалянного в снегу, с пятнами грязи от сырой земли на новеньком пальтишке, мать принялась его отчитывать. А когда проверила портфель, пока он раздевался в коридоре, и не обнаружила там новенького пенала, то разругалась всерьез и пошла в спальню за отцовским офицерским ремнем, который висел на гвозде за дверью, еще пахнувшей свежей голубой краской. Отец использовал его для шлифовки, «правил лезвие», как он говорил, трофейной бритвы фирмы «Зингер», которой ежедневно брился за столом у окна в комнате, где жили его дети — сын и младшая дочь. К тому же, похоже, ремень за дверью в детской отец повесил и для отстрастки, чтобы Витька не забывал о неизбежности наказания, если посмеет натворить что-то из ряда вон выходящее. Все, что с ним сегодня произошло, по его мальчишечьим понятиям, на такое наказание не тянуло.
Поэтому при виде матери с ремнем в руках Витька остолбенел. Не столько от страха, сколько от обиды и унижения. Стоял в коридоре, как вкопанный, и тупо смотрел на доски пола, между которыми виднелись небольшие щели — торопились строить дома, толком не просушили сосновые доски, те в тепле малость сузились, вот и трещины появились. И Витьке в душе стало так больно и обидно, что он готов был в эту минуту превратиться в серую мышь, как в сказке про кота в сапогах, и проскользнуть через одну из этих щелей в полу. Но, увы, это было невозможно. Мать, прикрикивая на сына, ловко замахнулась и полоснула ремнем по Витькиному плечу и спине. Отчего их, словно огнем обожгло.
Витька попытался выхватить ремень из рук матери, но у него не получилось, физически она была крепкая и еще молодая, с крупными и сильными руками, надутыми и покрасневшими от минутного гнева щеками и перекошенным ртом, повторявшим одни и те же обидные слова: «Вот тебе, засранец! Вот тебе..!»
Не столько от боли, сколько от незаслуженной обиды — мать даже не выслушала его объяснение по поводу случившегося накануне и принялась ругать и стегать ремнем, — Витька заревел и из глаз его ручьями побежали горькие мальчишечьи слезы.
Мать это не разжалобило. Словно войдя в раж, она стала хлестать Витьку по мягкому месту еще сильнее.
Тут уж Витька не выдержал и закричал на мать: «Ты хуже зверя, злая, злая и нехорошая, я тебя ненавижу!».
От этих слов мать опешила и словно окаменела. Перестала наносить удары ремнем. Витька воспользовался этим замешательством и рванулся к двери, в одной льняной сорочке и школьных брюках пулей вылетел во двор и затем, хлопнув калиткой, помчался по продувной, тормозившей его встречным восточным ветром улице. Южное лукавое солнце выглянуло из-за низко пролетавших над косогором свинцовых туч, и снег на дороге стал подтаивать, постепенно превращаясь под колесами проезжавших машин в коричневое месиво. Мальчик со всех ног пустился вдоль по Ялтинской в сторону поселка Ташкала, где был еще не застроенный пустырь и местные пацаны, играя в войну, выкопали землянки. В одной из них он хотел укрыться. Но, как оказалось, от прошедших накануне дождей и подтаявшего к полудню первого снега они были залиты мутной и ледяной в эту пору водой. Витька понял, что в землянке ему не укрыться. Побитый и униженный, он как загнанный в угол звереныш, оглядывался вокруг, ища убежища. Но ничего, кроме цементно-асбестовых светло-серых труб, сброшенных с грузовиков рядом с глубокой четырехметровой канавой будущего канализационного коллектора, не увидел. А когда оглянулся назад, заметил метрах в двухстах от этого места направлявшуюся к нему быстрыми шагами мать.
Витька заполз в одну из лежавших среди кустов перекати-поля и веников труб и замер. Пронзительный сквознячок дул через эту трубу и студил спину. Руки и ноги от холода немели. Витьке не хотелось больше жить, и он готов был остаться в этой промерзшей трубе навсегда. Взволнованная, но уже более-менее успокоившаяся мать подошла к Витькиному убежищу. По Витькиным следам, оставленным на снежном покрывале пустыря, сделать это было не трудно. Витька вначале услышал тяжелые шаги и сопровождавший их хруст снега, а потом увидел в белом круге трубы на ее конце серьезное и расстроенное лицо мамы.
— Витя, сынок, замерзнешь там, закоченеешь, выбирайся наружу!
— Не вылезу, и жить с тобой не буду, ты злая и жестокая! — Выпалил он, как из пушки, из спасительной, как он представлял, трубы.
— Выбирайся, а то я сейчас строителей позову, они тебя из трубы живо достанут! — Пригрозила все еще чувствовавшая свою правоту и не оправдывавшаяся за свою жестокость перед сыном мать. — Вон подъемный кран как раз подъезжает, сейчас зацепят тросами эту трубу и вытряхнут тебя из нее. Давай вылазь, быстро, а то хуже будет! — Закричала она в трубу, как в рупор. Витьке показалось, что от этого звука у него заложило уши. Но угроза не подействовала. Витька решил: лучше замерзну, а не вылезу, так ему было обидно и горько. Пинки и тумаки чеченских мальчишек теперь представлялись чепуховыми по сравнению с болями и обидами, полученными от родной матери. А ведь он так любил ее, и представить себе не мог, что она может быть вот такой чудовищно злой и жестокой.
— Витя, не дури, давай вылезай, схватишь воспаление легких, уколы потом будут колоть, ты этого хочешь? — Уже тихо уговаривала мать.
— Ну и пусть! — Упорствовал Витька.
В это время к трубе подошли двое молодых строителей.
— Ребята, помогите! — Обратилась к ним Витькина мать. — Я вот сгоряча сына отхлестала ремнем, а он убежал и в эту трубу залез. Раздетый, в одной рубашке, замерзнет!..- Запричитала она.
— Что же это Вы так, мамаша, он ведь все же какой-никакой, а человек. Нельзя так! — С укоризной ответил первый голос. Самого строителя Витька не видел.
— А я сейчас мигом сам в трубу залезу и достану вашего бродягу. — Раздался более молодой и звонкий, с оттенком веселости в словах, голос другого молодого человека.
И через несколько секунд Витька в конце трубы увидел его улыбающееся лицо:
— Что, пострел, испугался, забрался в трубу, как суслик, дрожишь? Давай выбирайся оттуда, война закончена. Мир! мамка тебя больше не обидит. Да на мать и грех обижаться! Она же добра тебе желает. Эх, если б кто мою мать с того света вернул, я бы согласился, чтоб она меня каждый день ремнем отхаживала! Ей Богу! А то ведь в бомбежку Богу душу отдала…И никого у меня из родных на этом свете не осталось!.. — С неподдельной болью произнес молодой парень. — А ты тут из-за ерунды обиды строишь! Выползай из своей норы!
После недолгих уговоров Витька ползком, обдирая локти и дрожа от холода, вылез из своего убежища. От его жалкого вида строители по-доброму и сочувственно переглянулись и обратились к матери.
— Может к нам в вагончик его для начала, пусть отогреется?!
— Да нет, спасибо, мы здесь рядом живем, сами справимся! — Возразила мать и сняла с себя фуфайку, укутала в нее Витьку, а сама осталась в одной шерстяной кофте и юбке.
Они направились к дому. Случайные прохожие многозначительно поглядывали на них. Кое-кто — с осуждением и причитаниями типа: «Ах, беда, эти дети»!
Мать всю дорогу домой молчала. О чем она думала, Витька не знал, но от такого сопровождения и взглядов прохожих ему было не по себе. Дрожь в теле не проходила и он, когда пришел домой, не мог вымолвить ни слова.
Мать первым делом раздела его, нагрела горячей воды и искупала в ванной. А потом напоила чаем с малиной и уложила в теплую постель. От пережитых треволнений Витька быстро уснул. Во сне он увидел сон про прошлые весну и лето, когда вместе с другими мальчишками ходил собирать цветы для мамы за гору, на которой поднимались чеченские дома. С опаской русские мальчишки проходили мимо них.
Подснежники и толкачики, дикие гиацинты и позже петушки — ирисы, левкои они собирали на косогорах Сунженского хребта и охапками приносили матерям, рискуя быть застигнутыми за окраиной поселка и побитыми чеченскими ребятами. Ведь они переходили через условно обозначенную для русских пацанов границу по улице Энтузиастов, выше которой располагались дома, возведенные и возводившиеся чеченцами. В старой части города, где они жили раньше вместе с бабушкой и прабабушкой, мальчишки с разных улиц тоже враждовали между собой. Причем чеченцев среди них было мало. Русские, татары, армяне, евреи, китайцы, корейцы по численности там значительно превосходили чеченцев и ингушей. Основную часть детского населения в пятидесятые годы двадцатого века составляли русские и армяне. Та детская вражда была не настоящей. В нее больше играли, как в «войнушку» или в казаков-разбойников. Ловили пацанов и девчонок с чужих улиц, «арестовывали», допрашивали, требовали назвать пароль, которым они пользовались, а иногда и поколачивали, заставляли спичками измерять их улицу. Чужака принуждали стать на колени, давали в руки ему спичку и приказывали: «Начинай, измеряй!»…
Витька в роли пойманного и захваченного в плен ни разу не был. И дружил он с чеченцем Абу Насухановым, жившим в их дворе. О национальной принадлежности друг друга пацаны в старой, центральной части города даже не задумывались. Главным для них было иное — чтобы друг был честным и верным, никогда не предавал, не боялся заступиться за своего приятеля, когда нападали чужаки, не взирая на их национальность, и не был жадным. Но постепенно все менялось. И на территории поселка, куда переехала Витькина семья, действовали уже иные правила. Чаще здесь пацаны враждовали между собой, сбитые в стаи по этническому признаку. И шло это от чеченцев и ингушей, которых на окраинах города, в его поселках, было значительно больше, чем в центре Грозного.
Поэтому, когда русские мальчишки без разрешения старших отправлялись за цветами за гору, матери всегда тревожились. Но, в то же время, радостно и настороженно встречали своих сорванцов с охапками в руках в домах на Ялтинской. Некоторые журили, за то, что ребята так далеко и в небезопасные места ходили одни. Другие гордились, что мальчишки растут смелыми и заботливыми, стремятся доставить радость матерям, принести в дом с цветами незабываемый аромат весны и лета.
Когда Витька проснулся, то увидел как сходившая в школу, пока он спал, мать сидит на диване и, молча, рассматривает красочно расписанный пенал. Никто, как оказалось, его не забрал и не присвоил. Когда она во время очередной перемены вошла в класс и проверила парту, за которой в первую смену занимался ее сын, то нашла там целехонький, мирно дремавший пенал, забытый Витькой. И то ли от его прекрасного вида, то ли от всего, что произошло накануне, ей стало неловко. Впрочем, о чем думала и что переживала его мать в эту минуту, Витька не знал. Он снова зажмурил глаза от яркого солнечного света, падавшего золотым потоком с южной стороны уже совершенно ясного неба в окно его комнаты, и по привычке чихнул. Так как лучи света, проходя через стекла, как бы превращались в золотые метелочки, щекотали нос. На мгновение ему стало приятно и хорошо. Но эту идиллию оборвала мать:
— Ну, вот. Я же говорила, что простудишься и заболеешь. Нужно на ночь аспирин выпить, и еще чаю с малиной, чтоб прогнать хворь.
Очнувшись от своих раздумий, мать положила пенал на маленький серый столик для детских занятий, который своими руками смастерил отец из гладко обструганных сосновых досок, и пошла готовить ужин.
Когда уже затемно Витькин отец вернулся с работы, мать с сыном, молча, пили чай, и никто ему и словом не обмолвился о том, что произошло в их доме накануне. Но отец, заметив лежавший на диване ремень, понял, что произошло не ладное. Но углубляться в эту тему не стал, а только как бы невзначай спросил:
— Мать, а почему мой ремень не на своем месте? Непорядок!
Затем взял его и, сделав несколько шагов, повесил за дверью на гвоздь в детской комнате.
И только когда мать с отцом удалились к себе в спальню, Витька услышал приглушенные вопросы отца, интересовавшегося происшедшим накануне, и еле слышные, сдавленные всхлипывания матери, которой было стыдно рассказать мужу правду.
— Да напроказил сынок, подрался с мальчишками, вон, все пальто выделал, еле отчистила, вот и задала трепку! — Слукавила она.
Но Витька почему-то был благодарен ей за это вранье. Ему не хотелось лишний раз расстраивать часто болевшего после двух контузий на фронте и уставшего на работе отца, приносившего с собой запахи завода и табака, всего такого запомнившиеся ему на всю оставшуюся жизнь.
— Ты наказывай, но любя! — Укорил супругу отец. — А то вон у него красные полосы на плечах и спине. Так мало чего добьешься. До сознания нужно доходить, до сердца.
— Ладно, учитель, здесь тебе не твой партком, сами как-нибудь разберемся. Ложись спать! — Еле слышно для Витьки произнесла мать и щелкнула выключателем. Напряженно вслушивавшийся в каждый звук Витька от этого щелчка вздрогнул и долго потом не мог уснуть, лежа в темноте на кровати с широко открытыми глазами, снова наполнившимися теплыми, но уже не горькими слезами, ворочался, часто переворачиваясь с боку на бок. Плечи и спина все еще горели от побоев.
Через некоторое время Витька все же уснул и ему приснился кошмарный сон. Как будто он превратился в беззащитного маленького серого мышонка, над которым кружили злые Жар-птицы в золотом и ярко-алом оперении, взлетевшие с крышки его пенала и выросшие до огромных размеров. Сам пенал в это же мгновение тоже во много раз вырос и вспыхнул похожими по цвету на длинные хвосты Жар-птиц языками пламени. Они наполняли Витькину комнату, тоже выросшую до размеров огромного помещения, и постепенно приближались к нему, обжигая его лицо, руки и спину.
Витьке стало страшно от сознания, что вскоре он сгорит в этом фантастическом и страшном огне. И от страха его всего словно сковало, он не мог произнести ни звука.
Но через какие-то мгновения мальчик очнулся. Это мать растормошила его и вывела из забытья. Рядом с ней стоял отец с напряженным и встревоженным лицом. Он наклонился к сыну, притронулся своей шершавой ладонью ко лбу Витьки, и тут же произнес чуть взволнованно: «Мать, да у него жар»! Нужно срочно амидопирину дать, чтоб сбить температуру. Да и вызвать неотложку, без врача не обойдемся!
— Ты, думаешь, он что-то другое назначит! Я сейчас лучше водочный компресс сделаю, сразу жар снимет. — Не согласилась с отцом и принялась хлопотать рядом с сыном мать. — Ты иди, ложись, завтра рано вставать на работу. Я тут сама управлюсь.
Отец вышел из детской, а мать достала из шкафа фланелевую пеленку бежевого цвета, в которую когда-то заворачивала своего грудного младенца. Намочила ее водкой и, сняв с Витьки взмокшую от пота майку, обернула его грудь и спину самодельным компрессом.
— Ой, какой холодный! — Закапризничал Витька.
— Ничего, сейчас согреется и тебя согреет, жар с тела снимет! На-ка, вот, еще таблетку выпей! — погладив сына по взмокшему от пота лбу, протянула к его лицу руку с лекарством мать.
Витька проглотил таблетку амидопирина, запил ее теплой и противной водой из кружки и снова откинулся на большой пуховой подушке. Через полчаса он почувствовал облегченье — жар спал — и мальчик уснул. А мать почти до утра просидела у постели сына, изредка прикасаясь нежной ладонью к его лбу и проверяя — не подскочила ли снова температура. Витьке от ее прикосновений и близости становилось все легче и легче. И, как ни странно, больше ничего не снилось. Он заснул здоровым и крепким сном, забыв о простуде и всех своих обидах.
Чужой
Рассказ
В Сибирь Славка приехал с отцом после того, как мать ушла к другому — богатому мужчине — завскладом какого-то совхоза-миллионера. Впрочем, не женившемуся на ней, а жившему в основном ради утех, хотя, наверное, по-своему и любившему ее. Своих пятеро детей-птенцов, старшему из которых было только одиннадцать лет, он бросать не хотел. Но и его растолстевшая курица с отвисшим животом, как он называл свою супругу, больше не устраивала. Полюбил и хватит. Хотя, возможно, он ее и вообще никогда не любил. В то время на Северном Кавказе у горцев родители сына сами подбирали ему в невесты девушку из подходящего для них рода. Чтобы и приданное у нее было приличное, соответствующее их статусу и статусу рода, выдававшего за их сына свою дочь, да и чтобы фамилия родственников не несла на себе печати позора. А, кроме того, смотрели, чтобы в том роду не было "кровников", которым нужно было мстить за ранее пролитую кровь, или ждать от них мести. Что касается Ахмета, то его родители, прежде всего "заглядывали в кубышку", как называли тогда семейное состояние или "казну", своих знакомых и друзей. Их дочка уже по давнему уговору и расчету двух глав семей должна была выйти замуж за Ахмета. Тот с молодости активно занимался спортом, много ездил по Советскому Союзу, выступал на различных соревнованиях борцов вольного стиля. И эти поездки, пребывание на сборах и турнирах вдалеке от родного дома без строгого присмотра отца и старших братьев его разбаловали. Особенно — общение с девицами легкого поведения в свободное от занятий спортом и выступлений время. На непьющих, спортивных, к тому же, денежных ребят с Кавказа они смотрели с завистью, готовы были повеситься на них, как тряпки на заборе. Ахмету больше всего нравились романтичные и влюбчивые, как правило, нежные и покорные русские блондинки. Но иногда он влюблялся и в шатенок. А когда попал в больницу с приступом острого аппендицита, и впервые увидел ухаживавшую за ним после операции красавицу-шатенку — медсестру — мать Славки, — то словно вспыхнул изнутри. Загорелся так, что его безумный огонь потом не могли потушить ни годы, ни старики-родственники, вызвавшие его на свой суд ("кхел") и вначале уговаривавшие выбросить из головы всякие греховные глупости и продолжать жить в семье, заботиться о детях и супруге, а во второй раз пригрозившие ему громадным денежным штрафом. В случае ослушания они готовы были пойти и на более суровое наказание. Не помогло. Азартного, привыкшего к риску Ахмета это только подогрело. Как не помогли слезы собственной жены и детей, стоявших на стороне матери и видевших, что отец всех их обманывает и предает. Старший из них — Магомет — даже поклялся матери в том, что когда вырастет, зарежет отца собственной рукой. За что та сильно отругала сына и даже отшлепала его по щекам, чтобы не держал таких глупостей в голове. Сказала ему, что грех — поднимать руку на родного отца, который родил его и кормит. И вообще мал он еще, чтобы судить об их отношениях с отцом, она сама во всем разберется. Не в первый раз — "погуляет — кобель — и вернется к родному очагу раны зализывать". Но пагубная страсть не давала Ахмету покоя. Притих на время, а потом с матерью Славки у них все началось все снова — не стеснялся даже вместе с нею разъезжать на собственной "шестерке", появляться в ресторанах, где его видели знакомые и односельчане. Опозоренная Лейла (так звали жену Ахмета) однажды не выдержала и привела свой выводок прямо на порог городской квартиры, где жила ее соперница-обидчица. Когда та вышла на звонок и стук в дверь, Лейла втолкнула в прихожую одного за другим детей с несчастными и испуганными лицами и, подняв руки к потолку и небу, вначале запричитала на чеченском языке что-то типа "Ради Аллаха Милосердного! Не забирай отца у детей!" и так далее. А когда увидела, что ее соперница не внимает ни одному слову и только высокомерно обмеривает ее насмешливым взглядом, словно сравнивая убожество другой со своим совершенством, то закричала на весь подъезд благим матом. А в конце прибавила: "Не хочешь отступаться, тогда бери моих детей и воспитывай сама. По нашему обычаю отец должен всех детей с собой забрать, раз он мне развод дает и меня от себя гонит"!
Мать Славки остолбенела, соседи, появившиеся из соседних квартир, стали свидетелями ее большого, по тем местам, позора. Женщины и старухи принялись стыдить ее, просили одуматься, ведь у самой двое сыновей — какое пятно она накладывает на них и на мужа — известного в республике человека, уважительного к ним и уважаемого ими!
Двенадцатилетний Славка, ставший свидетелем этой сцены, тогда сразу же занял сторону отца и, когда незнакомая ему разъяренная чеченка с детьми ушла, разругался с матерью и сказал в ее адрес такие обидные слова, что и та не выдержала, отвесила Славке горячую оплеуху, которую он помнил долго. Но не столько физическая боль, сколько незаслуженная обида за свою семью и отца, обожгли ему сердце. Он готов был ревмя зареветь, но по-мужски стиснул зубы, так, что побледнели едва наметившиеся желваки, и почти процедил страшные слова: "Если увижу тебя с чужим, убью"! У матери от этих слов подкосились ноги, но она тоже была человеком не из робкого десятка — по крови — терская казачка с железным сердцем. Собрала одежду в спортивную сумку и сказала, что поживет пока у бабушки, пусть отец ее не разыскивает.
Для Славкиного отца, постоянно мотавшегося по командировкам, чтобы заработать для семьи достаточно денег, все происшедшее в его отсутствие было, как снег на голову. Впрочем, он уже заметил изменения в поведении своей супруги и однажды даже поскандалил с ней после того, как она соврала ему о том, что он видел и слышал собственными глазами. Как-то поутру в субботу, когда он был выходной и сидел за печатной машинкой "Мрия" в спаленке-кабинете — самой дальней комнате, писал рассказ, кто-то настойчиво постучал в дверь, хотя у них был электрический звонок. Ему хотелось закончить интересную мысль, дописать предложение, поэтому он сразу не оторвался от работы. Открыть дверь в прихожую вышла поднявшаяся с дивана в гостиной жена. На пороге, как он понял по голосу, появилась взволнованная сотрудница его супруги — Лена.
— Что случилось? — недовольно спросила ее Августина — мать Славки, отсыпавшаяся после "суток", проведенных в железнодорожной больнице.
— Пропали мы, худо дело! — В панике запричитала Лена.
— Да что ты несешь? Говори толком, что случилось!
— Татевосян (заведующий хирургическим отделением) и какой-то мужик из органов провели проверку нашего поста и обнаружили недостачу пяти ампул ...
— Чего — пяти ампул? — Вначале повысила голос, а потом перешла почти на шепот Августина.
— Да морфия и других болеутоляющих наркотиков. — Почти заскулила, как жалкая и доведенная до отчаяния собачонка, Лена.
— А куда же они подевались? — спросила Августина.
— Как куда, ты что, забыла? Одну ампулу мы с тобой вместе на прошлой неделе наркоманам продали, а другие, ой, грех какой, — они меня заставили потом им отдать, сильно напугали, сказали, что зарежут. Что мне было делать? Детей сиротами оставить? Я тебя обманула, когда пост сдавала, сказала, что их использовали, помогая больным, и попросила тебя списать эти ампулы по листам назначения, к которым сделала незаметные приписки. А они это сегодня, похоже, установили. Не нашим почерком, говорят, написаны некоторые назначения, да еще для применения морфия...
— И ты сразу раскисла, крылья опустила, как мокрая курица! Да пошли они все! Пусть только сунутся еще раз, я знаю к кому обратиться, чтобы им духу поубавили.
— Кто — все? К кому обратиться? — Сразу не поняла Лена.
— Да и наркоманы твои, и начальники наши. С первыми понятно — идиоты, выжившие из ума. А эти-то чего от нас хотят? У них, что — доказательства есть насчет того, что мы с тобой виноваты в пропаже наркотиков?
— Доказательства, не доказательства, а недоверие к нам сразу появилось. Потому, что после тебя, когда мы ампулу продали, я на дежурство заступила, у тебя под подпись в журнале приняла медикаменты с недостачей. Так я им и сказала, напугали они меня тюрьмой.
— А я здесь при чем? Там что, моей рукой приписки сделаны? — Возмутилась Августина. — Ну и дура, ну и гадина! Думаешь, подставила, все на меня свалить хочешь? Ведь это же ты меня просила выручить с одной, заметь, ампулой для твоего знакомого. Выручила себе на голову! И еще не постыдилась ко мне домой вот с этими бессовестными глазами явиться.
— У меня бессовестные глаза! А про свои грехи не помнишь? Хочешь, я твоему мужу про твои шашни с Ахметом расскажу!..
— Заткнись! — Зашипела и стала выталкивать непрошенную гостью за порог Августина.
Славка сразу понял, о ком идет речь. Он летом отдыхал в пионерском лагере, где мать временно работала медсестрой, и знал завхоза совхоза, который снабжал пионерский лагерь продуктами, видел его рядом с матерью, которая представила его сыну на пикнике, как своего хорошего знакомого и друга. Правда, при этом почему-то взяла с сына слово, что отцу он об Ахмете ничего не расскажет. Мол, ты же его знаешь — еще приревнует, станет допытываться — что да как, кто такой Ахмет, начнутся неприятности. Так что лучше сохранить все в тайне.
— А почему, если он твой друг, не понял тогда Слава, то это нужно скрывать от папы? Кто тебе ближе — он или этот Ахмет? — Как-то не по-детски серьезно спросил тогда мальчик. И после долго и много думал над тем, почему взрослые порой так странно и не честно ведут себя друг с другом. Живут под одной крышей, в одной семье и так легко идут на обман. Но свое слово он сдержал — по приезду домой мать не выдал. И вот теперь после всего увиденного и услышанного чувствовал себя перед отцом виноватым. Мать явно обманывала и предавала его.
Отец Славки от услышанного (дверь в соседнюю комнату была открыта) буквально остолбенел. А потом почувствовал, что его переполняют негодование и боль, достающие до самого сердца.
Он встал из-за письменного стола и прошел в соседнюю комнату. Вытолкав за двери свою подружку и вернувшись в гостиную Августина, хотя и явно расстроенная, сделала недоуменный вид и спросила: "Что это с тобой? Ты, отчего весь так побледнел"?
Славка сидел на кухне и слышал весь этот разговор.
— Со мной? — Переспросил сухим голосом отец.- Это я хочу знать, кто приходил, и что случилось с тобой? Что все это значит?
— О чем ты? — Сделала вид, что не понимает Августина.
— О наркотиках! — повысил голос отец. — Я все слышал.
— Да тебе померещилось. Перетрудился, наверное, все пишешь и пишешь без отдыха, ну разве так можно!
— Ты что, меня за глупого принимаешь, неужели я уже должен не верить собственным ушам? — Возмутился отец.
— Да что ты ко мне пристал? Какие наркотики? О чем это ты?
— О пропаже в больнице. Может, мне сходить туда сейчас и самому удостовериться в том, что это правда, и ты к этому имеешь какое-то отношение?
— Ты, Декабрев, вообще с ума спятил? Ни о чем таком мы даже не разговаривали. Ленка за рецептом пирога ко мне зашла на минутку, вот и все. — Слава, ты посмотри, обратилась она к сидевшему на кухне сыну, у нашего отца от вчерашней выпивки, похоже, глюки пошли.
Славка понимал, что это не так, и никак не откликнулся на слова матери, молча и насупившись, сидел за кухонным столом, и, глядя с третьего этажа в окно, за которым зеленели раскидистые тополя, и клены воинской части, виднелось почти ясное, с прядями перистых облаков, небо, рисовал пейзаж. Он был одаренным мальчиком. Отец, сам в детстве занимавшийся в изостудии городского Дворца пионеров у ставшего потом широко известным в стране художником Виталия Рыбакова, рано приобщил его к живописи и помогал ему своими советами. Будучи поэтом и писателем, подсказывал, как в капле воды или в обычном кленовом листке, просвеченном ярким солнцем, можно увидеть целый мир, живущий по своим, чаще всего не известным людям, законам. Славка с удовольствием погружался в него и иногда, словно растворялся в нем, любуясь прекрасными видами небольшого парка, поднимавшимися за ним и хорошо видными в ясную погоду белоснежными вершинами и пиками Большого Кавказского хребта, близкими предгорьями, поросшими фиолетовым кустарником и деревьями. В такие минуты он вспоминал про кавказские рисунки Михаила Лермонтова и гималайские полотна Николая Рериха с их неповторимым космосом и философией, впитанной от самой природы. Ему тоже хотелось стать таким же известным и хорошим художником. Но теперь над всем этим, похоже, словно черная туча, нависла настоящая угроза. Спокойная и размеренная жизнь могла круто измениться.
— А чем она тебе грозила, про какие — такие грехи намекала? — Стал допытываться отец у матери. И почти каждое слово их ссоры задевало мальчишку за живое.
— Да что ты от меня хочешь? Я говорю, что тебе все послышалось! — Перешла на уже повышенный тон и мать Славки. А потом пустила слезы и стала театрально изображать большую обиду: "Да как так можно не доверять любимому человеку, с которым прожил больше десятка лет! За что ты меня обижаешь? Почему обо мне так плохо думаешь"?
— Да потому, что ты дала повод. Маленькая ложь рождает большие подозрения. А ты мне лжешь прямо в лицо!.. Ну, шекспировский сюжет и только. Вся жизнь театр, и люди в нем — актеры!
— Да не лгу я тебе, не лгу, чем хочешь, поклянусь! — Закричала, уже выходя из себя, мать.
Славка буквально вбежал в комнату, подумав, что отец сейчас сможет прийти в ярость и не сдержаться. Он подскочил к выясняющим отношения родителям и встал между ними. Потом повернулся к матери и в свою очередь, прямо глядя ей в глаза, сказал: "Ты обманщица и лгунья, папа правильно говорит. Я больше не хочу с тобой жить под одной крышей, ты нас предала"!
— Да как вы смеете! — Не сдавалась и не признавалась в неправде мать. — Вы еще пожалеете об этом!.. Не хотите со мной жить, и не надо. Вот уйду, еще вспомните и пожалеете.
Отец тогда с какой-то глубокой печалью и болью взглянул на сына, махнул рукой, поняв бессмысленность такого разговора и, резко повернувшись, прошел к себе в комнату, снова сел за письменный стол. Но ему в тот день больше не писалось... Славка понял, что мать расстроила отца в конец, и между ними образовалась пропасть, которая со временем могла привести к полному разрыву. В его собственной душе тоже стало как-то не по себе, словно появилась какая-то трещинка.
Впрочем, как он уже понимал, все это было, как бы предопределено тем, что мать и отец, симпатичные, даже красивые люди, очень видная пара, как о них говорили старшие — знакомые и родственники их семьи, — были совершенно разными людьми. Он — известный в республике журналист и писатель, вечно занятый какими-то большими проблемами, погруженный в творчество. И она — простая медсестра — крепко сбитая красавица, которой хотелось постоянного внимания мужа или других мужчин, денег и развлечений, жившая совсем другими интересами и в другом, лишенном иллюзий и какой бы то ни было духовности мире. А в этом мире она видела четырнадцатилетних девочек-школьниц с бриллиантовыми кольцами и перстеньками на пальцах и серьгами в ушах, родители которых, хотя и занимались незаконными сделками и спекулировали на рынках или по-крупному воровали у государства, но были состоятельны, имели крутые особняки и шикарные авто. О чем ей, несмотря на вечные больничные хлопоты и на упорную работу мужа, пока приходилось только мечтать. В то же время от соблазна с легкостью необыкновенной получить такие же украшения и дорогие вещи (только угоди какому-нибудь заглядевшемуся на тебя богатому мужчине) у нее кружилась голова. Казалось, сделай шаг, протяни руку — и у тебя будут такие же массивные золотые серьги с бриллиантами, колье, перстни, платья из парчи и так далее. Не случайно же, когда она сблизилась с Ахметом, делавшим ей дорогие подарки, то как-то в раздражении проговорилась Славке насчет своего знакомого: «Это весьма состоятельный и уважаемый человек, не чета твоему отцу».
— Мой папа талантливый и честный человек, а этот — какой-то завскладом вонючий, пропахший селедкой! — с обидой заступился тогда сын за отца.
— Да, вонючий завскладом, но он, заметь, кроме селедки, пахнет еще и большими деньгами. А твой отец, сколько ни пашет, больше трех сотен в месяц не зарабатывает. У Ахмета такие навары порой за день получаются.
— Славка тогда не стал дальше слушать рассуждения матери и, схватив футбольный мяч, стремглав вылетел из квартиры, побежал играть на поляну с ребятами, дожидавшимися его. Но эти слова матери он запомнил надолго. Последней каплей его терпения и терпения отца стало то, что ушедшая от них мать уже через пару месяцев даже не скрывала своих отношений с другим мужчиной. Как-то прямо у них на глазах села к нему в машину, словно не обратив внимания на сына и брошенного мужа. От такого безразличия у Славки сильно сжалось и затем гулко забилось сердце. Отец, как он видел, побледнел от негодования и подошел к "Жигуленку", за стеклом которого виднелось отвернувшееся от них и улыбающееся Ахмету лицо еще не разведенной по суду супруги. Хотел открыть дверцу. Но, видимо, испуганный от такой неожиданности Ахмет нажал на "газ" и машина, взревев мотором, резко тронулась с места, помчалась по подъезду к шоссе Баку — Ростов-на-Дону. Отец и сын сделали последнюю попытку образумить жену и мать, сходили к бабушке, где та жила после размолвки. Но все оказалось напрасным. За год мать ни разу не зашла к Славке. И он на нее затаил в своей душе большую обиду. Отец поначалу стал частенько прикладываться к бутылке. А потом взялся за ум и решил, чтобы не изводить себя и сына даже случайными встречами с супругой, развестись с ней и переехать в другой город. Куда-нибудь подальше, чтобы больше никогда не видеть Августину, принесшую ему столько боли и страданий. Даже больше того — фактически обворовавшую и оболгавшую его. Забрала все накопленные отцом сбережения. Отец в последнее время перед разводом зарабатывал и подрабатывал неплохо, хотел купить себе "Жигули". Вообще у него были возможности сразу и много "заработать". Взятки за "компромат" на своих конкурентов или после его журналистских расследований отцу иногда приносили целыми кейсами. Но он взяток не брал, подрабатывал с другом — фотокором республиканской газеты на оформлении наглядной агитации для промышленных и сельскохозяйственных предприятий. Иногда у него в месяц выходило больше двух тысяч рублей. Что по тем временам было немало. Директора заводов, если не воровали, зарабатывали меньше. Такие деньги тогда можно было заработать только где-нибудь на севере или за границей. Славка это знал. Как знал и то, что однажды отцу при содействии матери, как выяснилось позже, пытались подбросить в квартиру кейс с крупной денежной суммой, чтобы скомпрометировать его. К тому же мать заставили написать в обком партии незаслуженную кляузу на отца, от которой он долго не мог отмыться. А когда и это не помогло, стали преследовать и шантажировать, пытались запугать. Вот они и решили уехать в Сибирь, куда отца приглашали на работу в одну из газет. Квартиру и мебель, практически все оставили в родном городе Августине и младшему пятилетнему брату Славки, который по суду остался с матерью. Заниматься дележом квартиры и имущества отец не стал, хотя приближались совсем другие времена, и получить новое жилье по очереди в горисполкоме или райисполкоме становилось все проблематичнее. А для покупки квартиры или дома денег у них уже не было. Августина, у которой оставался ключ от их городской квартиры, как-то незаметно нагрянула туда и подчистила все по "сусекам", после чего все отцовские сбережения припрятала в доме у своей матери. И после сделала вид, что ничего об этом не знает, на квартиру к мужу не наведывалась. Короче говоря, самая, что ни на есть, пакость и подлость с ее стороны вышли. И все же, уезжая, отец с сыном навели в доме, куда больше никогда не возвратились, идеальный порядок, по привычке забили холодильник продуктами. Славка, чтобы усовестить мать, даже выжарил и выдраил добела все сковороды. Они стали, как новенькие. При матери скарб такой чистотой никогда не блистал. С собой они взяли только одежду, книги да памятный для отца ковер, выделенный ему в качестве поощрения по очереди в его редакции, когда он работал на Мангышлаке.
По приезду в марте 1985 года в сибирский шахтерский город в Кемеровской области Славка с отцом жили вначале с месяц в гостинице, а потом, поиздержавшись, перешли в общежитие, где им по ходатайству редактора газеты выделили отдельную комнату. Обещанной в вызове-приглашении по прибытию отдельной квартиры, как нередко в ту пору водилось в таких случаях, не оказалось. Пришлось довольствоваться тем, что было. К счастью, соседи по общежитию Декабревым попались хорошие. Молодой горный мастер Миша, незадолго до них приехавший сюда по распределению после окончания института в Свердловске, и опытный, но одинокий и интеллигентный маркшейдер шахты "Таежная", с которыми они жили дружно и в полном согласии. Маркшейдер Владимир Федорович быстро сошелся с отцом Славки, и они даже вместе готовили обеды, а когда отец и в выходные был занят срочной работой, то занимался с мальчиком своего нового знакомого, рассказывал ему о шахтерской жизни, тайге и Сибири, откуда он был родом. Вообще он родился неподалеку в Томской области, на берегу Оби, в небольшом городке Асино, был большим любителем природы, а вот охотой и рыбалкой не увлекался. Предпочитал им "тихую охоту" — хождение по грибы, которых в тайге было много. Позже, когда отец Славы уже проработал в новой редакции несколько месяцев и подошел дождливый, с небольшими солнечными просветами, август, они вместе ходили в тайгу, близко подступившую к городу. Во время одного из таких походов под сенью старых елей, сквозь густые и разлапистые ветви которых едва пробивались солнечные лучи, и было не по дневному сумеречно, Славка нашел белый гриб — шампиньон, весом килограмма в полтора. У него была шляпка, сравнимая с каким-то диковинным женским беретом. Рядом росло еще несколько крупных, но в то же время молодых, не червивых еще, грибов. От такого улова Славка пришел в неописуемый восторг и радостно закричал на всю тайгу, пытаясь поблагодарить ее за посланную удачу. Отец и Владимир Федорович, сбросив рюкзаки с плеч для короткого привала, улыбались, как дети. Славкино восторженное настроение перешло и к ним. На душе было свободно и легко. Хвойный лес и тайга вообще благотворно действовали на человеческую психику, успокаивали их, наполняли легкие и кровь живым кислородом и здоровьем. Два взрослых приятеля и мальчик с удовольствием совершали такие прогулки, отдыхая от напряженных и нервных трудовых недель. Условия труда на шахтах к тому времени требовали принятия срочных мер. Прежде всего — по улучшению крепления забоев и штреков. Да и вентиляция на этом и ряде других объектов нуждалась в техническом совершенствовании. Ведь пробы воздуха в шахте нередко показывали повышенную загазованность, появление метана на отдельных участках, сильную запыленность забоев. А угольная пыль вкупе с природным газом — ничто иное, как гремучая смесь, по взрывной силе сравнимая с мощной бомбой. Не дай Бог, кто из рабочих нарушит технику безопасности, не выдержит, прикурит припрятанную под комбинезоном сигарету, и пиши «пропало» — взрыв обеспечен. Об этом Владимир Федорович рассказывал отцу Славки, об этом, после посещения одной из шахт и изучения ситуации на месте, написал Декабрев. В итоге и на того, и на другого, как говорили тогда, "покатили бочки", стали доставать под разным предлогом. Мол, ни фига не смыслят в вопросах экономики и безопасности на производстве, а лезут не в свое дело — начальству спокойно жить мешают. Но когда на "Физкультурной" произошел взрыв, от которого пострадало 38 человек, многие погибли, такие реплики и выпады в адрес отца и дяди Володи исчезли как бы сами по себе. Ведь на "Таежной" и других шахтах, расположенных вокруг города, были схожие проблемы. К тому же на шахте, где работал дядя Володя, началось следствие по делу о крупных хищениях каменного угля, один из сортов которого — антрацит — был особенно ценен, так как использовался в металлургии для выплавки чугуна из руды. Славка, перешедший из шестого в седьмой класс, по учебникам этого еще не знал. А вот из рассказов дяди Володи уже хорошо представлял себе, как ценен добываемый тем с глубины в несколько сотен метров под землей уголек, с помощью которого не только выплавляли металл в домнах, но и отапливали жилые дома во многих городах страны. Вообще он рано тогда узнал немало такого, что значительно расширило его представления о жизни и взрослых людях. Дядя Володя утвердил его в мысли, что отец у Славы — хороший человек. И это для мальчика было, как бальзам на душу. Вообще все у него в сибирском городе складывалось неплохо. Отец сразу по приезду определил его в школу, отвел в зимний бассейн и устроил в секцию по спортивному плаванию, летом приобрел путевку в пионерский лагерь, находившийся в сосновом бору на берегу красавицы реки Яи. Неподалеку от Красного Яра — малой родины русского поэта Василия Федорова. Там была такая красотища, что, аж дух захватывало. Что-то наподобие малой сибирской Швейцарии. Яя, меняя направления течения, то бурлила на перекатах под невысокими холмами, поросшими корабельными соснами, подпиравшими небо, то вырывалась на простор широкой долины с неповторимой зеленой фантазией привольного луга и задумчивых лиственных деревьев — верб и ив, осин, ольхи и лозняка. Эти деревья гармонично дополняли друг друга и отражались, тонули в гладких водах красавицы-реки тонкими акварелями. Здесь было столько поэзии и чистоты, что даже грубая душа не выдерживала и, впитывая ее, невольно начинала петь. А в унисон этому пению где-то неподалеку выводил свои колеса виртуоз соловей, чуть поодаль куковала кукушка. Славе нравилось в этих местах. Он продолжал рисовать пейзажи, играл с мальчишками в футбол, бегал наперегонки по широкой туристической тропе, проложенной над неповторимым берегом Яи, любовался ставшими редкостью глухарями и тетеревами, рябчиками в спокойных лесных кущах и на одиноких полянах, разбросанных, словно большие солнечные прогалины в вечнозеленом массиве тайги, то там, то здесь. В прозрачной Яе он видел больших, то застывших, словно мертвые в момент приближения добычи, то стремительных, как молнии, щук и налимов, охотившихся на мелкую и переливающуюся на солнце чешуей плотву. Отношения с местными ребятами у Славки быстро наладились. Как и отец, был он открытым и общительным, к тому же многое уже умел и знал, активно участвовал в жизни пионерского отряда, боролся за его спортивную честь, получил одну из первых в своей жизни Почетных грамот, и это придавало ему авторитета в мальчишеской среде. Он был этим доволен. Все, что осталось в родном городе, постепенно забывалось. Одно настораживало. Вскоре отец встретил в шахтерском городе молодую и красивую женщину с двумя детьми. И, как догадывался, Слава, похоже, влюбился в нее. Стал позже приходить домой, меньше времени проводил с ним. "Вот и путевку ему в лагерь, наверное, потому взял, чтобы больше времени со своей новой знакомой проводить". — Поначалу подумал он. Но когда отец в ближайшие выходные приехал к нему и почти весь день провел с ним рядом с пионерским лагерем на берегу Яи, где они купались и вместе плавали за желтыми кувшинками, долго, как самые близкие друзья, говорили, изменил свое мнение об отце. Но, все же спросил: "А тетя Надя тебе нравится? Вы что, хотите пожениться"?
— Понимаешь, сынок, нельзя же мне всю оставшуюся жизнь без хозяйки куковать. Женщина она видная и душевная, чужую боль понимает, будет тебе как мать. Но если ты против, то будем жить отдельно, как и раньше".
— Да знаешь, пап, чего тебе одному, без женщины, жить. — Как-то по-взрослому рассудил тринадцатилетний сын. — Женись, если хочешь"!
— Ну, с этим мы спешить не будем. Один раз уже поспешил... — Ответил отец. Присмотримся повнимательнее друг к другу, попробуем пожить под одной крышей, а там видно будет". В следующие выходные отец приехал в пионерский лагерь не один, а с тетей Надей, которая наготовила для Славки разных пирожков и сладостей и все хлопотала, чтобы он попробовал то одного, то другого.
Славку в свою семью тетя Надя приняла радушно. Никакого подвоха от ее расспросов и первого разговора с ней Славка не почувствовал. Да и в последующие дни и месяцы никакой разницы со своим сыном, младше которого Славка был на год, и шестилетней дочкой не делала. Ребята быстро подружились. И, видя это, отец и его новая подруга были счастливы. Ведь отец тоже со всей теплотой души относился к ее детям. Но однажды он пришел с работы и застал Славку с красными от недавнего плача глазами и серым лицом, как вылинявшие и потемневшие от времени стайки — деревянные сараи местных жителей,- в которых они держали домашнюю живность и картофель, консервы и другие продовольственные припасы.
— Сынок, тебя что, кто-то обидел? — Сразу поинтересовался отец.
— Да никто, все нормально! — отмахнулся мальчишка. — Это я так, мать и бабушек вспомнил, соскучился по ним. — Попытался успокоить мальчик отца.
— Ты кого хочешь обмануть? Ни словом накануне о них не обмолвился, был весел, а тут в тоску и слезы? Что-то ты, брат, темнишь! — Не поверил отец. Но утомлять сына дальнейшими расспросами не стал. А прошел в дом и поинтересовался у своей новой подруги: "Надь, в чем дело, что это Славка зареванный такой"?
— Да мать моя приходила, отругала его за то, что он Андреев велосипед взял и катался на улице.
— А ей что, жалко что — ли? Он же мальчишка, смывая мыло с рук под умывальником, удивился такому обороту отец, явно не ожидавший ревнивого отношения со стороны своей будущей или уже настоящей тещи. — Свой велосипед у него в общежитии остался, надо бы сходить за ним.
— Ну и сходил бы, а то им одного не хватает. Хотя дело не в этом. Тут мать моя масла в огонь подлила. Я ее сама за это отчитала, разругались вдребезги, ушла домой обиженная. Сказала, что больше ее ноги у нас не будет.
— Слушай, но это же, не нормально, дикость какая-то, чтобы из-за велосипеда и вот так — бить прямо по мальчишескому сердцу обидными словами.
Как позже выяснилось, Славку теща назвала чужим, живущим не в своем родительском доме. И каждый раз, приходя все же позже к дочери и внукам, она демонстративно показывала ему, что он и на самом деле для нее чужой. А отец его вообще какой-то чурка с Кавказа. Очень похожего на него мужика она вроде бы прошлым летом даже видела в их шахтерском городе. Приезжали кавказцы на заработки.
— Мой папа сюда никогда ни приезжал, вы его с кем-то путаете. — Услышав этот разговор пожилой женщины с его мачехой, не промолчал Слава. — И вообще вы, Клавдия Ивановна, на него зря наговариваете. Мой папа русский человек.
— Ну, ты видела, еще и оговаривается, стервец. Старших поправляет. Да какие вы там, на Кавказе, русские? Чеченцы и чурки вы и есть. Это мы — сибиряки — русские, веру свою и чистоту крови сохранившие...
— Мама, да как вы так можете! Ну, что вы такое говорите! — Всплескивала руками расстроенная Надежда.
— А то и говорю, что от этой неруси можно чего угодно ждать. Смотри, чтобы этот шустрый пацан твоей Ирке подол не задрал, пока не поздно, смотри в оба, а то и до беды недалеко!
Надежда понимала, куда клонит ее мать, и это приводило женщину в отчаяние. Она, то молчала, словно не слыша несправедливых обвинений со стороны своей сердечницы-матери, жившей в отдельной однокомнатной квартире, полученной от фармацевтической фабрики, находившейся неподалеку, когда мать лишь изредка заглядывала к ней и внукам, то начинала с ней ругаться, постепенно распаляясь и переходя на крик и слезы. Нормально жить мать ей не давала. Постоянно упрекала то в одном, то в другом. В последнее время нередко говорила, что дочь забыла ее. А Надежду это обижало и она, в свою очередь, стыдила ее за то, что та не видит, как она занята, сколько у нее хлопот, никогда не придет и не позанимается с внуками, хотя на пенсии. А если приходит, то только жалит кого-то, словно змея, подпускает всем яду. Ну, разве так можно с родными и близкими! С мальчонкой, лишенным материнской ласки!..
— Послушай, Надежда, позволь мне с тещей поговорить, что она за бред несет, узнав о неприятных разговорах, предложил отец. За кого она нас вообще принимает!
— Да за чужих. Не хочет она вас признавать своими. Настаивает, чтобы я снова с первым мужем сошлась. А что я с ним видела? Одни его измены и пьянство. Я только с тобой и увидела свет в окошке. Не обращай внимания.
— Извини, как это не обращать, если она мальчишку обижает. Я же к твоим детям со всем сердцем отношусь, не считаю их чужими.
— Ты — совсем другое дело. Я — тоже. А вот она — это моя боль и несчастье, не хочет она счастья для меня, как я вижу. — Заплакала вначале тихо, а потом зарыдала в голос Надежда.
В это время дверь из сеней отворилась и на пороге появилась незабвенная теща с обиженным и сердитым лицом. Из-за ее спины выглядывала черноокая и набычившаяся, враждебно поглядывающая на Славкиного отца тетка Надежды, приехавшая из Томска погостить к сестре и сразу после ее рассказа взявшая выгодную для себя сторону в разгоравшемся конфликте. Опытные бестии знали, как посеять семена недоверия и разжечь пламя внутри новообразованной семьи, били в самое больное для Славки, его отца и мачехи.
Посмотрев на распоясавшихся пожилых женщин, не выбиравших выражений и явно провоцировавших его, отец не выдержал и в свою очередь высказал им в лицо что-то неприятное и резкое. От чего те вначале оторопели и, словно воды в рот набрали, а потом разразились невиданной бранью. Отец понял, что их не переубедить и говорить с ними далее о чем бы то ни было совершенно бессмысленно. Когда они удалились, он попросил Надежду собрать его вещи, а сам вышел с сыном из почерневшего от времени и человеческих страстей дощатого дома, построенного на шахтерской улице еще в двадцатые годы прошлого века. Затем направился с сыном в общежитие, где за ними сохранялась их меблированная комната с установленным в ней по его просьбе цветным телевизором. Комендант общежития, в прошлом шахтер, потерявший во время обвала в забое руку, пошел навстречу. После статьи Декабрева в городской газете о проблемах безопасности на шахтах, о чем местные журналисты даже боялись заикаться в прессе, он относился к нему с уважением. А когда отец Славы заступился в печати за несчастных нервно-психических больных из расположенного в городской черте психо-неврологического диспансера — зауважал еще больше. Ведь их нещадно эксплуатировали на разгрузке товарняков или заставляли в тайге с колотушками в руках залазить на высокие кедры и сбивать шишки с орехами, отчего некоторые из них, срываясь вниз, получали увечья или тяжелые травмы. Он понял, что Декабрев легких дорог в своей жизни не выбирает, ведет непримиримую борьбу с человеческой жестокостью и несправедливостью, существующими в обществе. Таким людям живется не просто, но они, как надежда на лучшую жизнь, нужны людям, которых привыкли держать за "винтики" или какую-то мошкару, надоедающую начальству своими жалобами и заботами. Отец Славы работал в газете заведующим отделом писем и жалоб, и к нему народ за помощью и поддержкой, почувствовав в нем настоящего журналиста и человека, валом валил. Декабреву было трудно и хлопотно от такой жизни, но он получал от нее удовлетворение и человеческую благодарность, был по-своему счастлив. Слава и кое-что просветлявший в его голове насчет отца дядя Володя это видели. Как видели и другое — как после вызовов на ковер в горком партии или в горисполком, в кабинет главного редактора за смелые статьи отец, словно сжимался от душевной и физической боли и серел лицом. Владимир Федорович, сам немало испытавший на своем веку, наполучавшийся шишек от чиновников-номенклатурщиков, сразу понимал, что к чему и вытаскивал отца и Славку, как только подходили выходные, на очередную прогулку в тайгу.
Однажды, когда доехали на автобусе до шахты "Таежная" и прошли мимо нее по проселочной дороге до небольшого озерца, поросшего по берегам молодым, почти сиреневого цвета лозняком и подростом осин, они нечаянно набрели на громадного сохатого. Чуть поодаль в зарослях стояли, лакомясь молодыми ветками и листвой, взрослая лосиха и лосенок. Легкий ветерок дул с их стороны, поэтому они сразу не учуяли появление людей, и Славка, как завороженный, осторожно остановленный дядей Володей, смог наблюдать за этой свободной и, как ему показалось, счастливой лесной семьей. Особенно любопытно было наблюдать за полугодовалым лосенком, все еще искавшим сосцы под брюхом у матери и тыкавшимся в коричневато-розовое вымя матери своей тупой мордочкой.
— Ты посмотри, какие у них глаза, почти человеческие, сколько в них настороженности и тепла. Посмотри, как лосиха смотрит на своего сынка! — Изумленно и восторженно подсказывал Славе полушепотом дядя Володя. — Ну, живые души, живые они и есть. Не понимаю, как таких можно убивать, решительно не понимаю, словно люди и звери поменялись местами и своим предназначением.
— О чем это ты? — Тоже полушепотом спросил его отец.
— Да поговаривают, что совсем неподалеку в тайге лосей буквально истребляют местные начальнички. Без всяких лицензий ведут отстрел. Бают, даже бункер какой-то в тайге построили с холодильником, чтобы хранить в нем туши убитых лосей. Потом их разделывают, рубят на куски и отвозят на продажу в магазины.
— А ты откуда про это знаешь? — уточнил отец. А Славке от рассказа дяди Володи стало явно не по себе. Ну, как таких прекрасных животных с карими, почти человеческими, умными и добрыми глазами можно убивать!..
— А ты в магазинах видел, что под видом говядины продают? Бизнес у них! В азарт, черт бы их побрал, вошли. Деньги делают. Скоро лосей станут в Красную Книгу из-за такого бизнеса заносить. И вот такую картину, как сегодня, мы долго еще не увидим — все дальше от города лоси в тайгу уходят. Почуяли для себя угрозу от людей. Точнее, — от браконьеров. Какие они люди! Бездушные хищники и только!
— Слушай, это интересно. Надо бы разобраться! — Прошептал отец и в его глазах загорелся профессиональный огонек журналиста.
— Не лезь ты в это дело, шею свернешь. А сам не свернешь, помогут! — Как-то мрачно и загадочно высказал свое суждение по этому поводу Владимир Федорович.
— Дядь Володь, да разве можно животных беззащитными оставлять? — Поддержал отца Славка.
— Нельзя, но это не твоего ума дело. И отца ты не подзадоривай, не втравливай в это гнилое дело. За ним страшные люди стоят, я знаю. Точно шею свернут или застрелят.
Отец к совету приятеля прислушался, и сразу выступать в газете на лосиную тему не стал, а накатал письмо в ЦК КПСС, откуда вскоре приехала комиссия и в городе началась комплексная проверка. А вскоре разыскали на одной из заимок в тайге бункер с лосиными тушами и дефицитными товарами. Подцепили к массивной металлической двери стальной трос, дернули трактором. И когда мощная и тяжелая дверь вылетела наружу с громким скрежетом и звоном, проверяющие, среди которых были и работники прокуратуры, обнаружили под землей большой склад. Внутри его находились стеллажи, заваленные импортными и отечественными товарами, каких в обычных магазинах никогда не было. А потом подтвердились и более серьезные факты, о которых в своем письме в ЦК КПСС сообщил Декабрев.
— Ну, что, настучал в Москву, доволен! — Распекал после этого отца первый секретарь горкома партии.
— Так вы же меня не приняли, и выслушать по серьезным вопросам не захотели, в газете некоторые из моих материалов публиковать запретили, чего же теперь после драки кулаками размахивать?
— Ты посмотри на него - правдолюба и правдоискателя! Прямо героем себя чувствует. Приехала по его вызову комиссия на неделю, наведет порядок, угомонит злоупотребленцев. Он первый о выявленных вопиющих фактах сообщил в столицу! Ты думаешь, я об этих фактах и фактиках не знал? Да у нас здесь все знали. Но как с этой махиной подпольной бороться? Ты хоть представляешь себе масштабы того зла, что уже давно укоренилось на нашей земле? Насилуют ее, сосут ее соки и уничтожают ее богатства и красоту, а мы порой просто бессильны.
— Ну, прямо-таки бессильны! — Парировал такой театральный прием отец Славки. — В ваших руках вся полнота власти. Может, все не так уж и сложно, просто вам не хочется отказываться от своего кусочка, который вы вместе с другими начальниками получаете здесь от незаконно выпекаемого "пирога"?
— Ну, ты это того, хватил, скажу я тебе. — Сделал обиженное лицо первый секретарь горкома. — Осторожнее на поворотах, а то можно и за клевету ответить.
— Какая же это клевета? Чистая правда. Вы посмотрите на то, что в городе делается, глазами не первого секретаря, хозяина города, а простого человека. И вам все сразу станет ясно. Я вот, к примеру, и многие другие, по общежитиям ютимся, а в городе недавно стало известно о десятках не зарегистрированных и, стало быть, незаконно построенных жилых домов. Это как вам — не факт?
— Ну да, конечно. Без тебя тут никто и ничего не видел. Ты приехал и всем глаза на все пакости жизни открыл. — Продолжал гнуть свою линию, сидевший под большим портретом Л. И.Брежнева, первый секретарь. — Молодец, ничего не скажешь. Пожил бы в моей шкуре хотя бы с годик, тогда бы понял, что такое директорский корпус в Сибири и как с ним бороться. Не я, а он тут главный хозяин. Но я вижу, мы с тобой так, ни до чего и не договоримся. Ты меня понимать не хочешь.
— Почему же? Поддержите меня, встаньте на мою сторону, и я вас отлично пойму и оценю.
— Нет, парень, Сибирская провинция, как я вижу, не для тебя. Надо тебя отсюда в столицу или куда-нибудь в цивилизованную Европу выслать. Тут тебе делать нечего. Тут ты чужой. И все, хватит. Закончим на этом бесполезный разговор.
Его пересказ дяде Володе в их небольшой комнате в общежитии Славка, рисовавший ранее увиденных в тайге лосей, слышал отлично. И за стойкую позицию уважал отца. А дядя Володя почему-то, чем больше отец рассказывал, тем больше хмурился и становился, как черная туча.
— Сволочи, суки! — Наконец-то не выдержал он. — У меня отец вот таким же правдолюбом был. За что и пострадал. Расстреляли его в Ростовской тюрьме при Сталине. А беременную мать в Сибирь с моей старшей сестрой сослали, в Асино. Я, по идее, должен был на Дону родиться, а пришлось на Оби свет увидеть. Правда, уже без отца родного. Вот как бывает. И сколько здесь таких, как я, других — с ущербными и переломанными судьбами! Эх, Россия! Думал, ну, вот-вот и наступят лучшие времена. А нас снова в дерьмо мордами тычут, рты затыкают. Сколько же можно!..
— Да, печально и прискорбно! — Согласился с ним отец. — Но сидеть, сложа руки, и молчать нельзя. Я думаю, что все-таки найдутся в стране здоровые силы, которые повернут ее в правильном направлении, изменят жизнь к лучшему.
— Когда еще и кто? — Скептически улыбнулся дядя Володя.- Ты, Николаевич, что, такой наивный, не понимаешь, как прочно Зло укоренилось на нашей земле?
— Понимаю. Но все-таки верю в скорые перемены.
Отец не ошибся. Чутье поэта и журналиста его не подвело. Примерно через три-четыре месяца после разговора с первым секретарем в горкоме и позже — дядей Володей в гостинице по телевидению выступал на известном апрельском (1985 года) пленуме ЦК КПСС с докладом о необходимости перестройки в стране Михаил Горбачев. По своему содержанию, как показалось отцу Славки, это было то слово, которого давно ждали в обществе. Похоже, к руководству страной, действительно, приходили здоровые силы. И, наивно веря в очередную идею по очищению страны от пороков и злоупотреблений, он готов был засучить рукава и работать, работать и днем и ночью. Но они с сыном были уже далеко от шахтерского города, где он со своими статьями и обращением в ЦК КПСС понаделал столько шума и привлек внимание центральных властей к реальным, а не придуманным, проблемам сибирской глубинки. К скорому отъезду из того города его подтолкнули самым грубым и отвратительным способом. Первый секретарь горкома КПСС на все это закрыл глаза. Когда Декабрев понял, что на него и Славку начали настоящую охоту в злосчастном сибирском городе с помощью обычных уголовников, то из боязни за судьбу сына, которого уже травили в школе и нередко припугивали, решил переехать на новое место, в Одесскую область. Вот там он и увидел выступление Михаила Горбачева по телевидению. И там же вскоре понял, что многим перестроечным идеям не суждено сбыться. Потому что страна так серьезно погрязла в очковтирательстве и злоупотреблениях, криминале, стала неуправляемой из Центра, что многое из задуманного генсеком — не больше, чем утопия. Предстоял еще долгий и кропотливый путь по выводу великой державы, уже охваченной пламенем сепаратизма, из глубочайшего кризиса.
В Одесской области он столкнулся с целым "букетом" проблем, от ядовитого аромата которых у людей не только кружились головы, но и нередко вообще отлетали в сторону. К примеру, одного из молодых пастухов в приграничной зоне подвыпившие городские начальники перепутали с диким кабаном, когда он пробирался сквозь прибрежные заросли рядом с Дунаем, и застрелили в том месте, где всякая охота вообще запрещена. Застрелили и зарыли, скрыли свое преступление от милиции и пограничников. Но когда последние делали очередной обход границы и приграничной зоны с собакой, та учуяла прикопанного под землей человека. Раскопали и ахнули — так это же знакомый им восемнадцатилетний пастух из близлежащего села. Уголовное дело завели, но расследование вели вяло, без особой охоты. Виновных так и не нашли. Вот и обратились родители парня к отцу Славки, который и здесь в короткое время успел прослыть честным журналистом, к тому же имеющим связи с московскими изданиями, "Комсомолкой". Вслед за родителями убитого парня к нему потянулась целая вереница абсолютно беззащитных и загнанных местным начальством в угол людей. Они уже почти потеряли веру в справедливость и вот только теперь, с его появлением в приграничном городе, вновь почувствовали в душах огоньки надежды на то, что справедливость все-таки есть и ее можно добиться с помощью прессы. Но и тут отцу Славки сильно развернуть свою журналистскую и общественную деятельность не дали. Воспользовались простой формальностью, чтобы фактически выслать из погранзоны — у Декабрева не было прописки, а сам себе ее дать он не мог. Начальство же не хотело. С полгодика приглядывалось к новому строптивому журналисту, затем обожглось от некоторых его публикаций, посланных в "Комсомолку" и другие центральные газеты, и стало с помощью подручных "выкручивать ему руки". В горотделе КГБ отца, как он потом рассказал сыну, три с половиной часа допрашивали, как говорится, с пристрастием. Выясняли, зачем он приехал в погранзону, какие у него цели, кто его сюда приглашал и т.д. и т.п. И когда "выяснили", что он не шпион, и никакой подрывной или разведывательной деятельностью не занимается, а только честно исполняет здесь свой долг журналиста, работает в городской газете, куда его пригласил на работу главный редактор, то намекнули, что ни жилья, ни прописки, обещанных ему ранее, он здесь не получит. Потому, что чужой и не понимает местной специфики. Оставаться же в погранзоне без прописки нельзя. Нужно выехать в 24 часа, если не хочет, чтобы его арестовали. В редакции газеты после этого ему, надо полагать, не без участия упомянутого выше горотдела КГБ, устроили очередной фарс и разнос с истеричными заявлениями и обвинениями в его адрес. Одна из работниц, помнится, кричала: "Вы посмотрите, у него ребенок, а он так смело себя ведет. Несчастный мальчик, сколько горя выпадет на его долю из-за такого отца"!.. Как будто он и вправду был виноват в том, что общество так разложилось, и в нем перестали действовать написанные в советские времена законы. Людей же использовали, как хотели. Он все это понимал, и вначале разозлившись на несправедливые упреки своих коллег, вскоре после этого уже жалел этих людей, вынужденных идти на поводу у власть предержащих. Но и о дальнейшей судьбе Славы он думал уже с некоторой тревогой — доля правды в словах еще вчера восторгавшейся его правдивыми публикациями сотрудницы, а сегодня по наущению начальства порицавшей его позицию, была. Нужно было принимать решение и то ли идти до конца, садиться в застенок и доказывать в суде, в письмах в вышестоящие органы свою правоту, либо выехать из пограничного городка. Ради безопасности и спокойствия сына он выбрал второе. За что приехавший позже представитель Одесского обкома партии назвал его малодушным человеком. Горазды были проверяющие в то время на "ярлыки".
А многие дела и журналистские расследования, начатые Декабревым в Одесской области, оставались к тому времени незаконченными. Чтобы завершить их, отец с сыном перебрались в близлежащий район Молдовы. Оттуда можно было при необходимости не без риска для себя наезжать на электричке в пограничный Рени и продолжать дальнейшие расследования. Что, собственно, Декабрев с помощью пострадавших от произвола властей и начальников людей в приграничной зоне и делал. Но он не знал другого, что здесь он встретит свою новую любовь и обретет свой новый родной дом. А Слава подрастет и поступит в художественное училище имени Репина в Кишиневе, там встретит свою первую любовь и после окончания "художки" рано женится. Как когда-то отец и его подруга, молодые не вступят сразу в официальный брак, а попробуют с годик пожить вместе под одной крышей. И потом, как по сценарию, спущенному свыше, разойдутся каждый своей дорогой. Правда, до этого прошло еще несколько непростых для Декабрева и его сына лет — в чем-то счастливых для них, в чем-то таких же тягостных, как и предыдущие, проведенные в других краях этой большой и необъятной страны, повсеместно пораженной к тому времени "метастазами" бюрократического произвола и медленного распада. Этот сложный и печальный процесс откладывал свой отпечаток на судьбах многих и многих людей, их характерах и климате семейной жизни. В канун известного Приднестровского конфликта, окончившегося, как известно большим кровопролитием, Декабреву и его новой семье снова всерьез пришлось думать о ее безопасности. За правдивые статьи журналистов теперь уже не распекали, а помещали в "Черные списки", отлавливали в темных и безлюдных закоулках, вывозили за город, обливали бензином и сжигали. Устрашали и членов их семей. Славка не видел всего этого только потому, что жил в Кишиневе, где страсти местных националистов выливались пока лишь в уличные и площадные митинги и многочасовые выступления с лозунгами типа: "Нам тесно. Русских — за Днестр, евреев — в Днестр"! Да еще — в редкие походы — то на Комрат, то на Бендеры для устрашения политических противников. В руках шествующих в таких колоннах, как правило, были факелы, обрезки арматуры, кастеты и ножи. Но официальные власти настоящих мер для наведения общественного порядка не принимали. Им, похоже, такие хулиганские и бандитские вылазки с участием криминалитета и переодетых, подвыпивших сотрудников милиции были на руку. Так как помогали решать политические и идеологические задачи силовыми методами. А Декабрев уже год, как сидел без постоянной работы, его травили и выживали из небольшого городка на юге Молдавии, где он встретил свою любовь и вступил в брак во второй раз. И здесь при всевластии партийно-советской номенклатуры он и его сын оказались чужими. В городке межнациональные и межклановые отношения накалились до предела, общественное мнение, которым манипулировали пришедшие к руководству республиканскими СМИ карьеристы и националисты, было сильно поляризовано. Оставалось только поднести спичку, чтобы вызвать настоящий пожар. А у Декабрева к тому времени родился маленький сын. Оставаться с ним и женой в полном ненависти городке было уже небезопасно. Он отправил их к тестю, на железнодорожную станцию, где у того был свой собственный дом. Старика уважали соседи, при случае они могли прийти на помощь. Да и супругу Декабрева они знали с детства — вместе выросли на одной улице. Поэтому там она чувствовала себя более-менее спокойно. Сам Декабрев оставался в своем коттедже, который они достраивали вместе со Славкой и супругой. Показываться на улице было опасно. Нервы у Декабрева уже сдавали. Как-то он не выдержал и в одиночестве выпил целую бутылку коньяку, чтобы забыться от всего кошмара, обрушившегося на него самого и его семью в последнее время.
Стояла теплая и тихая июньская ночь. Лишь кое-где побрехивали соседские собаки. Полная луна, похожая на далекий прожектор, направила через небольшое окошко кухни голубоватый и конусообразный столб света на деревянный пол, рядом с которым находилась деревянная лестница, ведшая на чердак. Декабрев собственноручно смастерил ее, когда благоустраивал дом. Теперь она в случае чего могла пригодиться. Правда, прятаться на чердаке от боевиков было бессмысленно, все равно бы нашли и расправились, если захотели этого. Внезапно в боковую дверь, служившую черным ходом из кухни, постучали. Декабрев услышал этот стук сквозь охватившую его дрему. Он быстро поднялся с кресла-кровати, поставленного в его кабинете, и через приоткрытую дверь прошел на кухню, взял в руки топор и спросил: "Кто там"?
— Открывай, козел, пришел тебе конец. Настала пора отвечать за свои статейки. Открывай по-хорошему, или сломаем дверь.
— Если вы вломитесь в мой дом, я взорву вас вместе с собой. — Предупредил полупьяных обидчиков Декабрев.
— А у тебя есть чем? — Раздался насмешливый голос за дверью.
— Найдется. Вот сейчас газовый баллон открою и чиркну спичкой. Не знаю, как в раю, но на том свете точно все вместе окажемся.
Непрошенных гостей это насторожило. Они стали материться и оскорблять его. Но взломать дверь, видимо, все-таки побоялись. Постояв с час и попугав его, пошли пить вино к соседу — милиционеру, которому Декабрев в принципе не сделал ничего плохого. Но соседу не нравилось, что рядом с ним — молдаванином — живет какой-то русский журналист, писака. Тем более что сержант нередко что-то привозил по ночам к себе и разгружал какие-то ящики в гараже, окошко которого выходило прямо на черный ход из кухни Декабрева. Журналист мог что-то увидеть и в чем-то заподозрить его. Вот и решил сержант ускорить события и воспользоваться удобным моментом, когда у Кишинева до предела обострились отношения с болгарами и гагаузами, а также с новопровозглашенной Приднестровской республикой, где на стороне противников были и молдаване, чтобы "выкурить" соседа и его семью с уже насиженного им места. Для начала он вообще-то отравил собаку Декабрева — красивую овчарку, которую Слава привез из Кишинева от своих новых родственников. Сосед окунул в раствор крысиного яда кусок мяса и перебросил его через забор собаке. Та и сожрала, а потом с корчами и муками издохла. Декабреву было очень жалко беднягу, он попытался промыть ей желудок, но спасти Эльзу уже не смог. Прямых же улик против соседа у него не было. Это он только позже узнал от него о его подлости и жестокости. Расправившись с собакой, сержант стал примериваться и к самим хозяевам соседского дома. Прослушивал их телефонные разговоры, сделав параллельное подключение к их проводам, звонил днем и ночью, угрожал расправой. Найти на него управу в райотделе милиции, где он служил, или в министерстве внутренних дел оказалось делом бесполезным. Там на сигналы Декабрева об угрозах ему со стороны соседа-милиционера, который после похода в Бендеры похвалялся тем, что привез оттуда автомат и гранаты, было бесполезно. И в райотделе и в министерстве дежурные отвечали как попугаи: " А, русская свинья, испугался, хочешь, чтобы мы тебя защитили, сейчас приедем и поможем тебе быстрее на тот свет отправиться"!.. Так повторилось и на этот раз, когда Декабрев попытался дозвониться до милиции.
Видя, что надеяться не на кого и он в осаде, Декабрев с топором в руках спустился по каменной лестнице в подвал, налил себе еще стакан коньяку. Подумал: уж если пропадать, то с музыкой. Выпил, тем более, что в доме воды уже не оставалось, сосед перерезал водопровод и продолжал звонить, издеваться и оскорблять по телефону, а также из-за забора и заходя со своими вооруженными дружками во двор к Декабреву.
Правда, в эту ночь сосед со своими озлобленными дружками у дверей его дома больше не появлялся. Видимо, перепились и уснули крепким сном. К Декабреву же сон, несмотря на большое количество выпитого коньяка, не шел. Видимо, сказывалось нервное напряжение. Он лишь на минутку впал то ли в полузабытье, то ли в неглубокую дрему, когда ему приснился и явился его Спаситель. Он, словно раздвинув огромными и сильными руками густые тучи, расцвеченные чудесным и многокрасочным светом, исходившим от него, и устремил свой пронзительный взор на Декабрева. Потом через мгновение спросил его: "Ты звал меня"?
— Нет. Не слыша своего голоса, ответил Декабрев. Я только звал Бога на помощь, чтобы он помог мне. Точнее, лишь думал об этом.
— Вот Владыка и прочитал твои мысли, послал меня к тебе на помощь. Я — твой ангел-хранитель.
— А как зовут тебя? — Изумился во сне Декабрев.
— Ангел-хранитель назвал свое имя, но попросил никому не выдавать его, ибо потом он будет бессилен защитить Декабрева.
Декабрев пообещал ему, что сохранит его имя в тайне. И поблагодарил за помощь. Перекрестился.
— Все будет нормально, — пообещал ангел-хранитель,- веруй в мои слова и в Бога, и все получится.
— Что? — Хотел спросить, но не успел Декабрев. Ангел-Хранитель, как внезапно появился из-за густых туч, так и исчез. Декабрев проснулся и посмотрел в окно. На небе не было ни облачка. Полная луна по-прежнему заливала двор и выкрашивала в голубовато-серебристый цвет крыши соседних домов, электроопоры и провода на улице, где не было ни одного зажженного фонаря. Он быстро встал, не включая электричества, взял из секретера мебельной стенки свои документы, и через окно спальни, расположенной в другой стороне дома, выходившей к винограднику другого соседа-пенсионера, с которым он жил в дружбе и взаимопонимании, выбрался наружу. И тихо, чтобы не услышали собаки, перелез через забор. А потом между рядками виноградных кустов прошел до забора, выходившего на другую улицу. Там находился магазин, к которому соседи проходили напрямую через виноградники и пролазили, сквозь большую дыру, специально проделанную в изгороди. Сквозь нее и пролез Декабрев. Рядом с магазином висел зажженный фонарь. Декабрев с опаской быть замеченным быстро миновал его и по неосвещенной, полутемной и опасной другой улице, подходившей к перекрестку под углом в 90 градусов, направился за город, на станцию, где в доме тестя находились его младший сын и жена. После встречи и разговора с ними все решили, что ему лучше уехать поскорее из их городка.
— Но что будет с вами? Как я вас здесь оставлю? — Мучился он не праздным вопросом.
— Сюда молдаване не сунутся. Здесь в основном только болгары живут. Я с ними в дружбе. Если что случится, придут на помощь. Да и семья старшего сына рядом со мной. Телефон у меня под рукой. Так что спокойно садись на поезд, и поезжай в Москву. — Приободрил его тесть.
Так Декабрев и сделал. По прибытии в столицу обратился с письмом к Президенту РФ. Побывал в его приемной, где ему помогли временно устроиться в санатории аппарата Совета Министров России. Одним из первых в родной стране он получил статус беженца. В сохранившемся до сей поры удостоверении, выданном в управлении по делам миграции, которое в ту пору возглавляла Татьяна Регент, стоит № 8. В санаторий в Болшево он вскоре вызвал и свою жену с ребенком. Славка уезжать из Кишинева наотрез отказался, сославшись на то, что он ни для кого там никакой угрозы не представляет, ни чье место не занимает, а работает с тестем на пасеке. В свободное от работы время рисует. И ему никто и ничем не угрожает Но вскоре у него что-то не заладилось с его Оксаной. И больше всего — с ее родителями. И как-то Слава только в том, что было на нем, был вынужден уехать из Кишинева к перебравшемуся к тому времени на постоянное место жительства отцу. Потому что в очередной раз почувствовал себя в своей собственной семье и полюбившемся, но не принявшем его Кишиневе, чужим.
Однако Декабрева мучили не столько эти обстоятельства, сколько то, что, немного побыв на стороне, в другой семье и краю, сын стал отдаляться и от него — родного отца. К нему уже относился с каким-то отчуждением и непониманием. Однажды во время откровенного разговора с ним, он спросил у Декабрева:
— Пап, вот ты всю жизнь боролся за справедливость, старался сохранить свое реноме, как честного журналиста и человека, а что из этого вышло? Чего ты добился? Те, кто жил нечестно и воровал, брал взятки, сейчас живут лучше нас. У них — роскошные дворцы, иномарки, обслуга, дети учатся в элитных школах и вузах, в том числе и в высокоразвитых странах. А что у нас с тобой? Правда? Да кому она сегодня нужна, ты посмотри, что творится вокруг!
Однозначно ответить на этот непростой вопрос отцу было трудно. Он и сам видел, что пока он боролся с несправедливостью и злоупотреблениями, другие при содействии тех, кто их допускал, решали на взаимовыгодной для обеих сторон основе свои личные проблемы, сколачивали состояния. Получалось, что он и его единомышленники расчищали дорогу новым проходимцам и нуворишам и только! Вон как при Б. Н.Ельцине отодвинули на задворки многих и многих журналистов и писателей, поддерживавших и его и все прогрессивные начинания в нашей стране. Наверное, стали не нужны. Даже о таких писателях, как Валентин Распутин и Василий Белов, Виктор Астафьев словно позабыли, что уж говорить про него — не такого известного литератора? И все же он не мог оставить этот важный для сына вопрос без ответа.
— Да, возможно, мы не совсем правильно и разумно жили, оттого многое потеряли в новые времена. Но никто не может упрекнуть меня и моих единомышленников в том, что мы жили нечестно, кривили душой, шли на предательства и изменяли ближним, всему народу России в целом. И это дорогого стоит. Думаю, Бог нас — бессеребренников — еще отблагодарит, если у государства ума не хватает.
— Ну, это уже чистой воды патетика и из какой-то неземной, космической философии. А мы живем один раз, на грешной земле. И прожить нам эту жизнь хочется достойно, как людям, понимаешь?
— Вот я и живу достойно. Ведь достоинство человека наличием у него того или иного количества условных единиц не измеряется. Человек приходит голым на этот свет, голым с него и уходит. — Удивился такому обороту в разговоре с сыном отец.
— Да не жил ты, а мучился, как совершенно чужой на этой планете и в своей стране человек. А я своим хочу быть. Надоело мыкаться по чужим углам.
Кто мог рассудить их в этом споре? Возможно, оставшийся где-то в далекой Сибири дядя Володя или сама жизнь? Трудно сказать. Каждый из них был прав по-своему. И каждый предпочел идти своей дорогой.
Иван Петрович
Рассказ
Над городом, расплескивая золочеными крыльями глубокую синь неба, как вестники победившей весны, проплывали, держа курс на северо-восток, царственные птицы. И казалось, словно это брошенный ими невесомый, почти парящий над проснувшейся древней землей пух, загорался в садах цветами яблонь, наполнял воздух ароматом обновленного мира. Отставив в сторону лопату, Иван Петрович уже в который раз, как завороженный, вглядывался в лебединую стаю. И душа его наполнялась веселой юношеской музыкой, но мысли были грустными и серьезными: "Милые вы мои, словно счастливые, светлые годы, проплываете по синему морю времени. Была бы жива Аннушка, как обрадовалась вам".
И Иван Петрович тяжело и горестно вздохнул, перевел свой взгляд на одинокую, бившуюся изо всех сил, но тщетно пытавшуюся догнать стаю, отставшую птицу.
— Видно, в последний раз летит. Чтобы увидеть во всю ширь, понять глубоко свою землю да упасть на нее с высоты, удариться и забыться навсегда, огласив мир последним криком. А может, дотянет до родного гнезда, и даст ей земля новые силы, напоит живой водою. Не поскупись, родная, подари еще хотя бы эту весну и лето! Пусть поживет, пусть порадует нас!
Иван Петрович прошептал слова своей покойной супруги. Каждую весну, встречая лебедей, она слала им свои пожелания и особенно горячие — в прошлом году, словно предчувствовала, что в последний раз. Проклятая стенокардия задушила сердце, вымотала последние силы, и, как измученная дальним перелетом птица, упала она на землю, чтобы уже никогда не подняться ...
Трудную, но счастливую жизнь прожил Иван Петрович со своей Аннушкой. Детей своих у них не было. Бог не дал. Растили приемных. Троих подняли на ноги. Оперились и разлетелись они по свету. Один на Камчатке, другой в Армении, третий — в Москве. Письма, подарки шлют. Да разве в них дело. Самих ребят сердце просит, скучает по ним.
— Эх, сынки! — старик тяжело вздохнул.
Разбередила весна его душу, наполнила сладким, и горьким туманом. Он провел ладонью по ветке яблони, что покрывалась кипенью цветов, снова задумался ...
Из полузабытья его вывел голос почтальонши:
— Иван Петрович, здравствуйте, телеграмма вам, распишитесь, пожалуйста.
— Телеграмма? От кого? Неужели что-нибудь случилось?
— Да вы не беспокойтесь, гости к вам едут из Тбилиси ...
— Из Тбилиси? — переспросил он. — Не может быть. У меня там никого нет.
— Да уж, видать, отыскался кто-то, — слегка сомневаясь в искренности Ивана Петровича, с улыбкой проговорила почтальонша. Обычно она торопилась. Но на этот раз не спешила закончить разговор: женское любопытство брало верх.
— Вот видите: "11.04. Буду в вашем городе. Хотелось бы встретиться. Мария."
— Ничего не понимаю. Какая еще Мария?!
Так и не разгадав этого "ребуса" Иван Петрович закончил вскапывать землю в саду и засобирался в больницу — скоро заступать на смену.
— Вы сегодня, словно на год помолодели, Иван Петрович, — смеясь, встретила его в коридоре Клавдия Илларионовна, старшая медсестра. — Праздник или весна действует? — шутливо спросила она.
Были они давнишними друзьями еще с фронта. В одном медсанбате, как начали, так и закончили войну, ранения имели. Раз он ее с поля боя под Вязьмой выносил. А в другой — она его почти три километра по земле тащила, встать было невозможно. Немцы кругом, а передняя линия обороны наших уже отошла. Думала, конец обоим. Ан — нет, выдюжили и выжили. Так что, казалось, квиты они на всю оставшуюся ... А все же сколько раз еще пришлось этот счет пересматривать ...
Любил крепко Иван в годы своей фронтовой молодости Клаву. Да и он вроде бы небезразличен ей был. Но, надо же, лейтенант чернокудрый к ним на лечение попал — зажег он Клавино сердце. Там и поженились. И свадьбу фронтовую сыграли. Ох, и защемило тогда у Ивана в груди, полоснуло по сердцу невидимым огнем. Думал, больше ни на одну и не взглянет.
А как после войны встретил Аннушку, так и понял, что за зелье такое — настоящая любовь. В тонких чулочках была она (откуда в такое время?), берете, с русой челочкой, под которой огромные, прозрачные, синие, словно небо, глаза. И в них огоньки. Неделю они сверкали в глазах Ивана. А потом не выдержал, нашел Аннушку и как из ушата водой: "Вы моей женой можете стать?" И тут же подумал про себя, покраснел: глупость спорол, разве так объясняются и руки просят! А она только рассмеялась тонко, заливисто.
Ну, все — обсмеет и прогонит прочь! — обомлел Иван, сконфузился даже, фуражку на лоб натянул так, что и глаз не увидеть из под козырька. А она вдруг серьезно посмотрела на его боевые награды (тогда еще при всех регалиях ходили) и тихо говорит изменившимся, таинственным голосом, словно вслух спрашивая его и себя: "А может, это судьба?" Так вот и поженились. Как во сне жили и только Бога молили, чтоб всю жизнь такой праздник души и тела продолжался.
Но не зря говорят, мир тесен. Через год Иван Клаву встретил. Приехали они из Германии в их город с мужем. Дом родственницы, к которой направлялись, оказался разрушен. Жить негде. Двое суток ночевали и мытарились на вокзале. На привокзальной площади и увидел Иван свою фронтовую подругу, выслушал ее печальный рассказ ... А потом предложил: "Если некуда идти, пошли к нам, мы тут неподалеку!.."
У Ивана с Аннушкой к тому времени уже свой домик на окраине города у железной дороги вырос. Строились после работы и подняли свой "теремок", можно сказать, из кирпичных обломков и пыли.
— Да неудобно, к Ивану-то! — начал было упираться муж Клавдии.
— Никак старое забыть не можешь? Кому на кого обижаться-то! Ревнуешь что ль! Так глупо! У него сейчас своя пава, рассказывает, как на седьмом небе с ней, так что нечего с подозрениями своими горы городить. Кто еще нам здесь поможет, если не он? Грешно от помощи фронтового друга отказываться. Иван ведь золотой души человек! Ты с ним быстро сойдешься, а я уж постараюсь с женкой общий язык найти, лишь бы она не обиделась не прошенным гостям.
Иван поцеловал Аннушку, выпорхнувшую на крыльцо, заслышав голос мужа и чужие, незнакомые ей голоса, но ничего сразу не поняла, однако приветливо улыбнулась. Хозяин прошел с чемоданом прямо в зал и, немного отдышавшись от долгой дороги с завода (служебного транспорта тогда еще не было и в помине), сосредоточенно и серьезно сказал: "Вот, Аннушка, принимай гостей, мои боевые друзья. В одних палестинах воевали. Им сейчас деться некуда. Дом под корень разрушен. На вокзале ночуют.
-Да что же вы сразу к нам не пришли, не знали, где мы живем?
- На вокзале и встретились! Откуда ж было знать! Адресами не обменивались! — пояснил Иван, давая понять супруге, что не к чему долго объясняться, люди устали ...
И Аннушка накрыла "по пожарному" стол, выставив все, чем были богаты. Клавдия достала из рюкзака мужа невиданные Анной прежде заграничные печенье и консервы. Нашлась и бутылочка с белой головкой. Налили за встречу и знакомство по стопке, и начались было воспоминания. Но Иван немного поморщился и возразил: "Если можно, только без этого — ну ее проклятую, по горло нахлебались, давайте лучше, о чем другом поговорим!"
Мирком и ладком складывалась у них жизнь под одной крышей. Почти два года прожили. И опять какой-то огонек зашевелился в сердце у Клавдии, стала она как-то страстно и пристально на Ивана поглядывать и улыбаться при встречах с ним почти глупой улыбкой. Основательным и надежным в жизни оказался Иван, не то, что ее чернокудрый отставной офицер. Словно потерял он себя после фронта, долго не мог найти подходящего дела, слонялся без работы несколько месяцев. Жили они на одну зарплату Клавдии, устроившейся в больницу. А ведь там гроши платили, едва хватало на хлеб ...
У Ивана с Аннушкой материальное положение с каждым месяцем улучшалось. Иван то новый полушалок ей покупал, то платье — зарабатывал на заводе сварщиком прилично. И все это бросалось в глаза Клавдии, которая по-бабьи теперь сожалела о том, что упустила свое счастье. А когда Иван и Аннушка, переговорив за стенкой, предложили Клавдии и Павлу денег взаймы, последние отказались.
— Да вы что, обидеть хотите? — не понял их Иван. — Заработаете, отдадите! Может завтра нам у вас в долг придется попросить. Бог знает, как все сложится. — Берите, вам говорю, а то обижусь! ...
— Нет, хоть убей меня, а не возьму! — наотрез отказалась Клава и насупила брови. — Ты уж извини! Сами выкрутимся. Паше место в милиции дают. Там и зарплата, и форма, и паек!..
— Ну, коли так, смотрите сами, на меня только не обижайтесь! — как-то неловко чувствуя себя в такой ситуации, завершил разговор Иван. А Аннушка, не встревавшая в него, позже шепнула мужу на ухо: "Вань, мне кажется, она неправду насчет Павла сказала. Ну, кто его в милицию возьмет, если он через день навеселе, все его кто-то угощает. С орденами в пивную заходит, вот и наливают. Не нравится мне все это!"
— Ну что поделаешь, видишь, человек мается, места себе не находит. Вчера герой, сегодня никто ... Погоди, переболеет он, пустит корни ...
Но вскоре Иван услышал в перерыве разговор своих товарищей из ремонтно-механического цеха. Говорили о вреде пьянства, о том, о сем. И один слесарь рассказал, что какой-то капитан в запасе в городской пивной закладывает за рюмку водки то орден, то медаль. Иван заинтересовался и поподробнее расспросил о том, что это за несчастный или чудак. По приметам выходило, — Павел. Решил сам проверить, пошел с ребятами в пивную, что у вокзала. И там, действительно, застал мужа Клавдии уже, как говорится, под "мухой". На месте одного из орденов — Красной Звезды — темнела зеленая звезда необожженной светом гимнастерки и черненькая дырочка.
Иван взял пару кружек пива и подошел к столику, за которым стоял, ни с кем не разговаривая, Павел с опорожненной граненой кружкой в одной руке. Павел, увидев Ивана, удивился. Никогда тот не ходил по пивным, а тут — на тебе! С двумя кружками в руках ...
— Как пиво? — начал издалека разговор Иван.
— С кислецой, разбавленное, видать! — Со знанием дела ответил тот.
— Бери! — предложил ему Иван.
— У тебя не могу, ты и так нас облагодетельствовал. Спасибо уж!
— Ты что это, никак серчаешь на меня, что не так? — Водку дома не подаю каждый день? Этим обидел или чем еще? Говори уж начистоту!
— Павел взглянул на Ивана, как на врага, и сквозь зубы процедил: "Добряга ты, Ванька! Все готов отдать, ничего тебе не жалко! А ты меня спросил — могу я от тебя все это принять или нет?
— Гордый?
— Гордый.
— Не вижу!- уже громко и сердито ответил ему Иван.
— Ну, да, считай, повезло тебе — и с женой, и с работой, зацепился за доходное место! А я вот не могу кланяться!
— Ты не задевай так и не обижай! Я тоже никому не кланялся, пошел на завод и все. Иди к нам, места есть.
— Кем? Учеником? Боевому командиру?
— А хоть и так! Учиться никогда не поздно. Да и невелика важность, если рассмотреть. Чем ордена, кровью добытые закладывать, лучше уж так, честнее и порядочнее — беспощадно и зло говорил Иван.
— Ох, Ванька, а ведь ты меня здорово не любишь. Добрячком прикинулся. А Клавку, наверно, простить не можешь, вот и бьешь прямо сюда! — ткнув указательным пцем в дырочку на уровне сердца, с желчью в голосе, заплетающимся языком произнес Павел.
— Жалко мне тебя, Пашка, но еще больше — ее. Смотри, выпустишь птицу из рук.
— Да сдалась она мне!
— Что! — почти взревел Иван и, подскочив к Павлу, схватил его за грудки.
— Бей! Сам знаю, что я сволочь! А что поделать?
— Павел, ты же был героем! — уже с жалостью в голосе проговорил, "сбавив обороты" Иван. — Иди к нам в цех, я договорюсь. Сам могу поучить газосварке. Тем более, что скоро своим делом займусь: дом поднял, деньжат заработал, хочу вернуться в больницу.
— Ты что, чокнулся, там же гроши платят! Или ты из-за Клавки?!
— Дурак ты, хоть и капитан! — только и сказал возмущенный Иван. — Набить бы сейчас тебе по-фронтовому морду, да перед женами неудобно будет. Пошли домой, и кончай с этим пойлом, иначе пропадешь! — завершил неприятный разговор, как отрезал, Иван и потянул Павла за рукав, оставив на столе кружки с недопитым пивом.
Не успели Иван и Павел отойти от своего столика, как к нему подскочил какой-то алкоголик, кивнув головой, словно благодаря их, слил пиво в одну кружку и, без зазрения совести, стал жадно пить. Рука, державшая кружку, тряслась.
— Подонок! — указал на него Павлу Иван. — Жалко даже — до чего человек дошел!..
Павел принял эти слова в свой адрес, хотя сказаны они были определенно о другом конченом человеке. И, набычившись, шел домой, не говоря ни слова. А на следующий день, когда Ивана и Аннушки не было дома, он скомандовал Клавдии: "Все, натерпелся, лопнуло мое терпение, больше не могу чужой добротой жить! Снимай квартиру в другом месте, я на стройку рабочим пойду ...
А еще через неделю они потихоньку ушли на новую квартиру, оставив хозяевам записку. На сером листе упаковочной бумаги было написано: "Не обижайтесь, извиняйте, спасибо за все! Чижовы". И приписка, сделанная рукой Павла: "Долг за постой верну, как заработаю!"
Но так и не вернул, что хотел. А Иван и не спрашивал позже, когда уже перешел в больницу. Как будто долга и не было. Напрямую-то у него никто денег не брал. А то, что на харчи пошло — Бог с ним! Что говорить и думать — кто кому в жизни сколько задолжал, когда Клавдия его спасла и он раньше любил ее. И она как-то не преминула об этом напомнить ему: "Вань, Анька-то тебе не надоела еще? Не знала я, что ты такой однолюб! Или не так? Меня вроде тоже когда-то глазами съедал.
— Что было, то быльем поросло. А моя жена, как оказалось на поверку, неровня тебе. И не Анька, а Анна Сергеевна ее зовут. Запомни это!"
— У, какой ты сердитый! А я, Ванечка, и не думала ее обижать, за что? Сама, дура, виновата! Загляделась на звезды да на кудри, вот дыры в душе и не увидела. Большущая у Павла в душе дырища образовалась, и не одна. Как на гимнастерке, с которой он ордена поснимал да пропил.
— Ты кому жалуешься-то, Клавдия! Не совестно! Мне больнее на все это смотреть. Не советчик я тебе. Одно скажу, пить не бросит, счастья вам вместе не склепать.
Так оно и вышло. Помучилась, помучилась Клава да бросила Павла, хоть он и укорял ее в том, что так с больными и "ранеными" не поступают, стыдно!
— А чужую жизнь губить не стыдно? — только и ответила она и с одним чемоданчиком в руке ушла в больницу. Здесь и жила несколько дней, пока не нашла квартиру. Сдала ей неподалеку от больницы одна одинокая старушка, ждавшая с войны двух сыновей, да так и не дождавшаяся — оба пропали без вести — один в самом начале войны, другой в сорок втором, когда немцы штурмовали Сталинград. Убили, скорее всего, сыновей, да установить точно — где и когда - никто не смог или не хотел — сколько и без того работы было у военкоматов и Министерства Обороны! Не захороненных на полях былых сражений — сотни тысяч, куда уж тут до установления личностей погибших! ...
Клавдия, бывшая фронтовичка, стала для приютившей ее старушки — Ольги Дмитриевны — как бы приемной дочерью. Вместе они и столовались и все по хозяйству делали. Друг в дружке души не чаяли, обожженные каждая по-своему, войной и ее последствиями.
— Что же ты, дочка, все одна да одна! В самом соку-то?- как-то накануне ноябрьских торжеств, отмечавшихся после Великой Победы с особым подъемом, несмотря на нехватку продуктов, и всего прочего, спросила Ольга Дмитриевна. — Хоть бы кого в гости позвала, а то помереть со скуки можно.
Клавдию это даже удивило — сыновья неизвестно где, может, в земле гниют, а она об ее одиночестве-горюшке думает, о том, чтобы жизнь как-то подправить, если уж не с нуля начать.
— Ой, Ольга Дмитриевна, кого же мне звать — с мужем разорвала все отношения, видеть его не хочу — пропойца, - а других нет. И заплакала, уткнувшись лицом в грудь своей хозяйки: "Ох, дура я дурой, что натворила! Какого человека упустила!" И, немного успокоившись, она рассказала, что могла счастливо выйти замуж за Ивана, да вот сплоховала ... А теперь он на нее и не смотрит.
— Да, красотка моя, понимаю тебя, но что скажу: не любишь ты и того мужика, да и офицера своего, похоже, не любила по-настоящему. Загореться от горячего взгляда да переспать — это еще не любовь, дорогая моя. Все у тебя, наверно, впереди, ты не плачь. Раньше надо было плакать, держать мужиков в своих руках.
— Да как же с пьяницей-то жить? Он ведь даже ордена свои пропил!
— Болезнь это у него, душа его ранена, дочка, а ты — медсестра, а помочь не смогла, не нашла к его душе ключика...
— Да что Вы меня-то вините все! А он ни в чем не виноват!
— Виноват, Клавонька, но и ты, душечка, кое-что просмотрела. А как Иван-то с супругой своей живет?
— Как на седьмом небе.
— Ну, тогда я тебе вот что скажу. Забудь ты о нем, и вида не показывай, что нравится, оставь человека, не мути воду в чистом колодце. Поздно теперь охать и ахать, ищи себе другого мужа.
— Да где ж их, других, найти, когда почти всех наших женихов на войне повыбило. А те, что в городе, — то калеки какие, то деды плешивые, или сопляки безусые!
— Нехорошо говоришь, не думая, торопишься ты, Клава, со своими суждениями. Тревожно мне за тебя!
Старуха, как в воду глядела, но не столько за Клаву опасалась, сколько за других, кого она теперь — ожесточенная и обиженная, — может ранить словом или сбить с правильной дороги. И не зря, как вскоре убедилась. Затеяла вдруг Клавдия у себя дома компанию собрать, отпраздновать очередную годовщину Октября. Таких же подружек-холостячек и бобылих подбила в складчину погулять. Ну, и знакомых мужиков с собой прихватить, если кому удастся. А мужиков-то оказалось всего трое — главный врач больницы, женатый и пожилой человек, ради уважения заглянувший на праздничный огонек, чтоб не обижать подчиненных, сторож Аникеев — шестидесятилетний вдовец. И Иван, которого увлек с собой для поддержки духа главврач. А тот, соглашаясь, сказал, что идет только на полчаса, не больше, так как дома у него своя компания.
Но вот подняли с шумом и визгом первый бокал откуда-то взявшегося настоящего шампанского, потом выпили по рюмке неразбавленного медицинского спирта, как на фронте. И все пошло колесом. Словно дьявол вселился в Ивана. Не мог он уже без горячей истомы смотреть на широко раскрытые и глядящие в упор, блестящие и смелые, даже с каким-то отчаянным вызовом, женские глаза явно желавшей его Клавдии, что сидела напротив него. А потом, когда включили патефон и раздались пьянящие звуки романса на слова А. Н.Толстого о белой акации, молодости и весне, Клавдия сама подхватила немного растерявшегося Ивана и повела его, кружа и сводя с ума, в головокружительном вальсе. Она не сводила с глаз Ивана своих и горячо дышала ему в лицо, все сильнее и сильнее прижимаясь пышной грудью к его разгоряченной груди. Иван танцевал, не чувствуя под собой ног, голова у него кружилась, и он думал: все, кажется, я погиб. Я ясно понимаю это, но почему мне не хочется спастись? Далеко за полночь, пьяный и зацелованный, со сладким медом на устах и нарождавшимся, с каждой минутой усиливавшимся стыдом в душе он шел к больнице, домой не решился — в таком виде Анна его еще не видела. Объясню завтра, что были срочные дела, привезли на неотложке тяжелых больных, не мог бросить. И в то же время ругал себя, называл дураком за то, что так влип, ведь жалко было ему наверно жену, звонила или прибегала в больницу и не застала его там! ... Любые объяснения напрасны — он совершил подлость по отношению к ней, ни разу, ни в чем не обижавшую его, верную и любящую. Ах, какая грязь, какая грязь у меня в душе! Словно всего выкупали в каком-то болоте! Ведь не любит меня Клавка, лжет, я это вижу, в ней совсем другое говорит, зависть, месть, что ли какая-то женская, но за что и кому? Ничего в них, бабах, сразу не разберешь. Да что в них, в самом бы себе разобраться. Что натворил! И он, безмолвный и сокрушенный происшедшим, не заметив, как дошел все-таки не больницы, а ступил на порог родного дома. Дверь была открыта, Аннушка ждала его, волновалась и забыла закрыть на замок, уснула, сидя на диване, поджав под себя озябшие ноги. Печь давно погасла и остыла, женщине в такой ситуации ничего не хотелось делать.
Взглянув на жену, Иван все понял, и, подойдя к ней, встал впервые на колени, с горечью и отчаянием сказав только одно слово: "Прости!"
Она оттолкнула его и холодно ответила: "Иди, проспись, а то стыдно завтра таким на работу идти!"
И он понял, что вид у него был ужасный, противный ей и ему самому. На цыпочках, чтоб не разбудить Лешку — мальчика, взятого из детдома, прошел в спальню и, быстро раздевшись, лег лицом к стене. Анна осталась на диване. Несколько дней они разговаривали, как внатяжку, перебрасываясь малозначительными фразами, почти как чужие. Наконец, он не выдержал и стал горячо все объяснять, как его черт попутал пойти с сотрудниками и сотрудницами на вечеринку, и как он не удержался, выпил больше положенного и ... изменил! Иван просил Аннушку не считать этого случая изменой, как таковой, ведь любил он только ее, а происшедшее с ним называл каким-то наваждением, умолял простить и забыть, чтоб не разбивать их жизни.
Но долго еще в его душе, несмотря на формальное "прощаю", сказанное Аннушкой, жила боль и тревога, ненависть к самому себе за случившееся. Он придумывал всякую работу, чтобы отвлечься от мучивших его мыслей, старался предугадать каждое желание своей жены и вдруг догадался, что такой он ей противен и смешон. Но шли дни, месяцы и постепенно все перетолклось, забылось. Жизнь стала уравновешенней и спокойней.
Да, видно, такая уж у них была судьба, что кто-то в небесах, не желал спокойного и однообразного течения жизни и разыгрывал с ними, то одни, то другие приключения, драмы и трагедии. Вскоре тяжело заболел, заразившись в детском саду желтухой, их первый приемный сын. Сколько тревог и треволнений пришлось пережить! Потом были другие хлопоты — уже с младшими сыновьями, взятыми из детдома. К одному из мальчишек после пяти лет жизни в семье Ивана вдруг откуда-то приехала мать- алкоголичка, по закону вообще-то имевшая право забрать к себе их Коленьку, которого они уже считали родным и прикипели к нему душой и сердцем.
...- Неужели кто-то с плохой вестью о сыновьях ко мне приедет? — снова в который раз вслух повторил сам себе Иван Петрович. После смерти Аннушки он стал разговаривать вслух даже, когда рядом с ним никого не было. — Что могло стрястись? — с этими мыслями он вновь, в который уже раз переступил порог своей больницы, где вот уже более четырех десятков лет работал фельдшером. И через полчаса у Ивана Петровича начался обычный в его "реанимации" трудовой день. Вначале "откачивали" инфарктника. Тучного, крепкого, на вид, как дуб, мужчину. Потом — женщину с тяжелым приступом стенокардии, почти полной блокадой сердца. Иван Петрович все делал быстро, почти автоматически, вслед за лаконичными, отрывистыми командами доктора. За долгую жизнь в отделении реанимации через его руки прошли сотни, если не тысячи, других жизней и смертей, с которыми он, как говорят французы, разговаривал тэт-а-тэт. Запомнилась ему как-то фраза из одного фильма, да так втемяшилась навсегда, и частенько он свой разговор начинал с нее: "Поговорим что — ли тет-а-тет?" Это когда заканчивалась "горячка" и новый больной, одной ногой стоявший по ту сторону черты, приходил в себя, и Иван Петрович улыбался ему в глаза своим широким, добрым русским лицом.
В этот же день в "реанимацию" поступил мужчина с ножом в сердце. Перед этим он целую ночь пролежал в морге. Милиция подобрала на улице ночью и привезла сюда. Пульса не было при осмотре, или не нащупали, вот и отправили к покойникам. А он возьми и очнись. Как это произошло — загадка. Но дежурные по моргу попадали в обмороки, когда услышали стук раненого в дверь и его крик. Думали — нечистая сила. Иван Петрович и таких случав насмотрелся за свою профессиональную жизнь. Чуть не заругался на доктора, который раньше осматривал пострадавшего: "Надо же так проморгать! Вы, коллега, просто растяпа какой-то. Такое непростительно для врача"! А молодой врач в ответ нагрубил старому фельдшеру: "Видали, умник отыскался"..., ну не заметил, что у него сердце не остановилось... и в том же духе. Привык средний медперсонал ниже себя ставить. Такое отношение задевало за живое. "Ну, не успел мединститут закончить из-за войны, а практика-то у меня какая! Да и литературу почитываем. Что же теперь и замечания молодому, желторотому воробьенку сделать не могу!" — делился после мыслями с Клавдией Илларионовной в ее кабинете, заглянув туда, чтоб выговориться, Иван Петрович. То давнее, что было между ними, давно позабылось, и теперь они вот уже много лет кряду оставались хорошими друзьями, знавшими друг друга и умевшими найти нужные слова, когда требовалось придти на помощь им самим.
— Да не бери ты все так близко к сердцу, Ваня, вон как побелел. Волнуешься много в последнее время. Мы — одни, они — другие — это же надо понимать и сознавать. Ну, успокойся, все гут! — заулыбавшись, по-фронтовому, с давнишним слэнгом говорила она.
— Да Бог его знает! — то ли завозражал, то ли хотел согласиться с подругой Иван Петрович. — Все как-то не так, давит на мозги в последнее время человеческая бесцеремонность и вот такое хамство. А тут еще телеграмма. Кто, что — не знаю, а волнуюсь. Какая-то загадочная Мария! ... Кто она? — вновь, в который уже раз задал себе вопрос фельдшер. И начал перебирать в памяти всех знакомых, кто имел какое-то отношение к имени Мария и Тбилиси.
И вдруг вспомнил. Лет пятнадцать назад, прямо с поезда к ним привезли молодую женщину с маленькой дочуркой. Девочка уже потеряла сознание, личико ее покрылось синевой, почти не было признаков дыхания.
— Как же вы с дифтерией, в таком состоянии решились в дорогу дочку взять! — только и воскликнула работавшая в паре с Иваном Петровичем докторица и принялась делать искусственное дыхание. Но ничего из этого не получилось. Пленки, образовавшиеся во время болезни, плотно закупорили дыхательное горло девочки. Счет теперь шел на секунды. Еще несколько мгновений и наступит конец. Все это вдруг ясно почувствовали. Докторица попросила дать скальпель для вскрытия трахеи.
— Подождите. Дайте, я попробую. — Нагнулся к девочке Иван Петрович. Быстро накинул на лицо малютке белую марлевую салфетку. И следом потянулся к ней губами.
Это был надежный прием делать прямое искусственное дыхание изо рта в рот. И он помог. Иван Петрович ощутил, втягивая в себя воздух из легких больной, полу обреченной девочки, как чуть-чуть шевельнулась ее грудная клетка, и через несколько минут девочка уже дышала самостоятельно, к ней возвращалось сознание.
Все это вдруг вспомнил Иван Петрович, и неясная еще догадка: может, это та самая женщина, чью дочь мы вернули к жизни, и есть Мария? — пришла на ум старику.
— Ну, что ж, посмотрим! — Покупая цветы, а затем бутылку шампанского на всякий случай, бурчал он себе под нос. — Посмотрим, какие мы стали, интересно!
— Ну что ты мне суешь? — эти слова вывели его из глубокой задумчивости.
— Извините, я по рассеянности, — расшаркался у кассы Иван Петрович, по ошибке вместо червонца протянувший пятерку.
— Ну не народ, а жулики! — кивая огромной пирамидальной головой, ругалась кассирша.
— Да бросьте вы! Зачем всех подозревать? — сказал вскипевший Иван Петрович. И не договорил, почувствовал вдруг острую, жгучую боль в груди.
Неужели инфаркт! — мелькнула мысль. — Боль на минутку утихла, отошла.
-Ах, лихая, пронесло! — усмехнулся невесело Иван Петрович и, постояв немного, направился к дому. А назойливые мысли, тяжесть пережитого дня давили на плечи, пригибали их к земле.
Чем дальше он шел, тем все явственнее ощущал вес собственного тела. Казалось, не только эти килограммы, но уже и другие, не его, давили и давили сверху. Голова, налитая, словно свинцом, едва удерживалась на плечах.
— Глянь, набрался-то как папаша! — услышал Иван Петрович злой, насмешливый голос. Это, указывая на него пальцами, щелкая семечки, приближалась под руку с парнем молодая и стройная девица.
— Стыдно, девушка! — не выдержал Иван Петрович.
— Я тебе вот сейчас двину разок, тогда узнаешь, стыдно или нет. — Пробурчал сквозь усы ее перпендикулярный, с лохматой шевелюрой, друг. — Набрался, так топай ножками, топай себе, старый хрен. Вот так — и, подойдя, он толкнул Ивана Петровича в спину.
Тот почти бегом сделал несколько шагов и беззвучно опустился на ближайшую скамейку. Острая боль снова обожгла сердце. Он уже не видел, как подбежал к нему испугавшийся парень, как вскоре собралась вокруг него целая толпа народу, желая помочь старику. Кто-то совал ему под язык таблетку, кто-то делал искусственное дыхание. ...Все бесполезно. Иван Петрович лежал на скамейке, широко открыв глаза. А случайные прохожие замечали, как постепенно в эти глаза входила смерть.
И вдруг кто-то вскрикнул: "Это же Иван Петрович из реанимации, мой спаситель, он меня с того света вернул!"...
Все оглянулись в сторону незнакомого гражданина в шляпе из кожи, с солидным лицом, на переносице которого сидели очки в позолоченной оправе.
— Надо срочно неотложку! — снова вскрикнул гражданин в шляпе.
— Вызвали уж, да видно, поздно! — сказал кто-то. Раздался скрип тормозов. Все оглянулись, думали "скорая". Но это остановилось такси, и из него вышла женщина средних лет, в плаще из темно-зеленого полистирола, по виду грузинка.
— Что случилось, уважаемые, — поинтересовалась она, быстро подойдя к столпившимся невдалеке от магазина, куда она хотела заглянуть перед визитом к Ивану Петровичу.
— Да вот, человек! ...
— Боже мой! — она взглянула и сразу узнала спасителя своей дочери. И в тот же миг услышала ее голос:
— Мама, ты? Приехала! Вот так радость! — не к месту воскликнула девушка и стала извиняться перед строго посмотревшими на нее пожилыми женщинами и мужчинами.
Как вы уже поняли, это была та самая девушка, что несколько минут назад указывала на Ивана Петровича пальцами и говорила в его адрес: "Набрался папаша"... Она училась в нашем городе в институте. Мать ее плакала, поднося к глазам и носу надушенный модными и дорогими французскими духами батистовый платочек ослепительной белизны, оправленный легким кружевом. И девушка, не понимая ничего, спросила: "Ты что, знаешь его?"
— Это тот самый фельдшер, что в детстве спас тебя, помнишь? Я же тебе рассказывала...
Иван Петрович лежал на скамейке. Рядом с ним под ногами столпившихся горожан рассыпались по земле желтые нарциссы, купленные покойным для гостьи. С укором глядя на людей, они озаряли их лица печальным, разлучным светом.
Кто-то в суматохе подхватил выскользнувшую из кулька бутылку шампанского, когда врачи поднимали со скамейки бездыханного Ивана Петровича. Но, то ли руки у воришки дрожали, как с перепоя, то ли он так разволновался, увидев покойника, что не удержал в своих ладонях темно-зеленую бутыль и она, упав на асфальт, грохнула. Как маленькая бомба, разбившись и обрызгав столпившихся зевак пенистым вином.
Мне показалось, что это Павел, вечно околачивавшийся у магазина и искавший напарников или добровольных спонсоров для очередного похмелья. А, может, это был и не он. Трудно в опустившемся и потерявшем человеческий облик старике, узнать старого фронтового соратника Ивана Петровича, случайно или нет (одному Богу известно!) встретившемуся на его пути. И, несмотря на все превратности судьбы, пережившему его.
Что это, — подумалось мне тогда, — космическая несправедливость, несоответствие или закономерность, Кто и почему так правит людьми и миром? Что движет их мыслями и поступками? И неужели мы — только послушные исполнители высшей воли? А если что-то нарушилось и не ладится там, за небесами? Тогда как нам быть, понимающим с детских лет — "что такое хорошо и что такое плохо ..." Не знаю. Наверное, тут каждый должен ответить на эти вопросы сам и оставаться самим собой, а не превращаться по воле рока в чью-то веселую или печальную, а порой просто нелепую игрушку.
О елке и палке или Предновогодний рассказ о вещем сне
Эту историю мне рассказал мой старый друг, с которым мы не виделись лет десять. И вот случайно встретились в аэропорту Внуково. Он летел в Киев, а я в Самару. А было это в канун Нового года. Зашли в ресторан и стали расспрашивать друг друга о жизни, родственниках, знакомых, которых раскидала судьба по белу свету.
На столике стояла полиэтиленовая елочка, обвитая серебристыми ленточками фольги. Я заметил, как Юра, рассказывая о том, что счастлив с супругой, родившей ему дочь, об умерших родителях — светлая им память! — пристально смотрит на эту елочку, и думает совсем о другом.
— Не люблю ничего искусственного, — перехватив его взгляд, — кивнул я на нейлоновое украшение. — Лучше бы веточку живой ели поставили в вазу. Люблю запах хвои.
— А я терпеть не могу! — неожиданно отреагировал мой друг.
— Помнишь Ларису? — Казалось бы, ни к месту, спросил он.
— Помню, конечно. — Ответил я. — У вас ведь с ней был роман.
Честно говоря, Лариса нравилась и мне. Но Юрок сошелся с нею раньше, и я даже не помышлял ухаживать за девушкой друга.
Лариса, переехавшая вместе с родителями из другого района города, ослепила многих. Она в считанные дни стала некоронованной королевой нашего двора (куяна, как говорили тогда мальчишки и молодые парни). Миловидная, стройная и общительная, походила она на голливудских кинозвезд. Какой-то магический свет исходил из ее карих и живых глаз. Но мне показалось, что она была избалована всеобщим вниманием.
Как-то я поделился с Юрком своим наблюдением, а он по-своему на это отреагировал: "Королева, а не девушка, чего же ты хочешь? Всем нравится. Многие мне завидуют. А может быть, и ты тоже?".
— Иди ты в баню, куда загнул! — по-свойски отмахнулся я. — Ты мне самый близкий друг, потому и говорю...
Некоторые разговоры лучше не начинать. Юрок после нашего последнего "рандеву" долго не заходил ко мне. Потом — учеба в институте, служба в армии и т. д. Короче, разбросала нас судьба по разным городам. Но, прилетая к родителям, мы иногда встречались в родном городе. Говорили о том, о сем. О Ларисе — ни слова. Раз он сам не начинает, не мне затрагивать неудобную тему, думал я. Но от других слышал, что с Ларисой у Юрка ничего не вышло.
И вот теперь, когда я знал, что друг мой счастлив с другой, я завел разговор о нашей старой знакомой.
— Лариса? Ба, кого вспомнил! Когда это было?
Мне показалось, что Юрок снова темнит, не хочет вспоминать, ворошить прошлое. Наверно, где-то в уголке сердца осталась зарубина.- Подумал я. Но мне вдруг стало до крайности любопытно — почему мой друг старается от меня скрыть то, что можно было уже и поведать.
— Да не лукавь ты, потягивая коктейль, — подмигнул я Юрку. — Не забывается первая любовь!? Расскажи, освободи душу.
Юрок выпил рюмку "Долины Алазани" и взял в руку нейлоновую елочку.
— В этой самой штуковине — вся разгадка. Помнишь Алю? — неожиданно спросил он. — Ту самую, что жила возле стадиона и приходила болеть за нас.
— Ну, припоминаю, у нее еще, кажется, рыжий сынишка был. Она с ним на скамейке сидела.
— Точно. Не хотел говорить, думал, знаешь. На Але — то я и женился. И Сережку усыновил. А дочь у нас от совместного брака.
— Ну что ж, еще раз поздравляю, разное в жизни случается. Главное, живете счастливо... — чувствуя уже некоторую неловкость от проникновения в чужую жизнь, похлопал я ладонью по его руке.
"Ты знаешь, какая закавыка у нас с Ларисой вышла? Я ведь Алю-то до нее любил, но скрывал от всех. Мать-то у меня сердечница была, а женщина строгих правил. Одно известие о моем желании жениться на Але — женщине с ребенком — могло подкосить ее здоровье. Но потом я встретил Ларису и как в дурмане ходил. Никого перед собой, кроме нее, не видел. Околдовала, я тебе скажу не на шутку! Про Алю, конечно, стал забывать. А она гордая была, виду не показывала, хотя, как я понял позже, по-настоящему любила. В общем, не встречались мы с Алей больше года. А тут под Новый год столкнулись в очереди за новогодними елками. Я стоял впереди и раньше купил елку. Мы с Ларисой хотели установить елку в ее квартире и на праздник вдвоем, без свидетелей, отметить нашу помолвку. Это я ее попросил, чтоб одним... Она вначале не хотела соглашаться, но потом договорились. Родители ее были приглашены в гости.
А елку в те времена было найти не просто. Помчался я на рысях по магазинам и базарам. Часа три убил, выстоял очередь, елки кончились, и мне досталась последняя.
Вот тут-то я и столкнулся с Алей, ей как раз елки и не досталось. Поздравил с Новым годом.
— Спасибо! И тебе всего самого хорошего! Какая красавица тебе досталась, — поглаживая пушистые ветки моей елки, с доброй завистью пролепетала она. — Везет же людям! А мне вот не повезло! — услышал я двойной смысл в ее словах и готов был извиниться за то, что так поступил с ней. Однако она ни в чем не стала меня упрекать, только снова с завистью посмотрела на елку и сказала. — А меня сынок так просил принести елку ...
Подошел ее автобус, и она заторопилась к нему. Я невольно последовал за ней, и, видя ее расстроенное лицо, предложил:
— Ален, возьми мою елочку, пусть Сережа порадуется. Мы-то взрослые, а ему... — и я оставил в уголке автобусного салона свою елочку, выпрыгнул почти на ходу за уже закрывавшуюся дверь.
Потом помыкался по городу в поисках другой елки и все-таки нашел, но это было жалкое подобие первой новогодней красавицы, почти одна палка.
Встретиться с Алей мне довелось лишь через два года в Киеве, куда она переехала жить к родителям. Но не в этом суть. Главное вот в чем. Лариса, когда узнала о моем поступке, — дернул же черт за язык, рассказал ей.- Страшно обиделась и раскипятилась: "Ты что же, унизить меня хочешь, принес свою палку, что, я хуже твоей разлюбезной подруги».,И другое в том же духе.
— Да не о ней речь. Мальчишка так ждал Нового года, елку хотел... — начал оправдываться я. — Но Лариса и слушать не хотела. Стала со злостью обламывать и без того редкие ветви на елке, которую я принес. А потом потребовала: "Езжай к ней, забери нашу елочку, или я тебя больше видеть не желаю!"
Короче говоря, к Алене я не поехал, но и у Ларисы не остался. Помолвка расстроилась.
— Да, может быть, и к лучшему.- Сказал я другу.
— Может быть, — то ли с радостью, то ли с горечью и грустью от чего-то потерянного в жизни ответил он, словно сам не зная точно, - так это или нет. — Честно говоря, — я тогда впервые всерьез задумался о нас с Ларисой. А новогодней ночью мне приснился странный сон: будто возвращаюсь с работы усталый и нервный. А Лариса выбегает из кухни с веником и хлещет им меня по физиономии — больно, наотмашь: "Где был? Что делал? Кому елку подарил?" Ерунда какая-то...
- Выходит, вещий сон был. Ты счастлив и любим. А это главное. Так что будем здоровы! С наступающим тебя!
Мы чокнулись и, выпив по рюмке, отправились на посадку. Юркин самолет должен был улетать первым.
Цветы
Рассказ
Ну, кто сказал, что время литературного творчества ушло в прошлое? Да ничего подобного. Эпистолярные порывы души невозможно заменить ничем, даже чемоданом с миллионом долларов. Вот недавно весьма богатый господин Кадилов, как-то встав по утру с белоснежной постели, на которой лежало сразу несколько его любовниц, вдруг понял, что плотские удовольствия это одно, а душевные — совсем другое.
А всему причиной стал сон, нарисовавший какую-то неправдоподобную картину из его молодости. Приснилось ему, что, будучи бедным студентом технического института, работал он над проектом создания машины счастья, выдававшей в час не меньше одной тонны колбасы (чего бы хватило на всех студентов его факультета), а в промежутках между перерывами на обед — по две буханки хлеба. Приснилось ему и совсем другое: принес домой деньги, заработанные честным трудом, пакет с бутылкой дорогого вина для жены, пузырем водки — для себя, и лимонадом для сына. А его ненаглядная чуть не поблагодарила за это. Ни слова, правда, не сказала и даже карманы проверять не стала. Поцеловала и приятнейшим голосом вымолвила, налив в чарку: " Выпей, дорогой! Выпей, ведь ты, наверное, устал от дел своих. Да и раздевайся, снимай свои брюки! Отдохни..."
Он и выпил, и снял, и отдохнул... глупец! А она тем временем у него из кармана брюк вытащила его заначку. Он понимал, что так и случится, знал характер и наклонности своей жены, но не подал и виду, заметив, как она копается в его карманах. От этого он получал дополнительный кайф: удивилась тому, что так много получил и еще увидит, сколько оставил для себя в заначке. А она, глупая, об этом даже и не догадывается. Вытащила деньги из кармана и ходит довольная. И еще издевается: "Ты бы мне, хоть раз цветов купил, а то только водку себе покупаешь (про дорогое вино словно забыла).
Ну, и стерва! Что еще сказать в таком случае.
Господин Кадилов, ни о чем больше не подозревая, и пошел за цветами. Помнил, что в потайном кармане оставалась тысяча с премии. Выбрал самый лучший букет и полез за деньгами... Господи, большего позора и подлости он не знал никогда. Его карман был пуст, как спелая кубышка с бахчи или голова его жены.
Цветочница сразу все поняла: "Ходят тут всякие, и еще порядочными прикидываются, лучшие букеты покупают..." Кадилов после этих слов почувствовал, что лицо его загорелось от стыда, и в голову ударила кровь. Он не знал, что и сказать этой понятливой особе, и окаменел, словно истукан, тяжелыми пальцами сдавливая неровный хвост прекрасного букета.
— ...Ну, ты че, мужик, заснул что ли? Гони сюда цветы и проваливай, раз нет денег!
— Я Вам принесу...
— Видели мы таких. Все обещают, а как до дела доходит, никого нет.
— Да Вы не сомневайтесь. Я просто забыл дома в другой одежде.
— Расскажи! А то мы не знаем, небось, вчера получку получил. А сегодня вздумал цветы дарить. Так ничего не получится. Жена у тебя карманы уже обчистила.
— Да откуда ты знаешь? — возмутился Кадилов.
— А оттуда и знаю, что у меня — такой же, как ты, и я, такая же, как твоя жена. А ты что думал, сильно умный что ли, и тебя никто не понимает?
Кадилов ощутил не только полное уничтожение и оскорбление, но и какую-то ранее недоступную его пониманию человеческую мерзость.
— Ну, и хамка! — только и сказал он и пошел по направлению к ближайшему парку, чтобы там хоть как- то успокоиться и прийти в себя.
— Мужчина, — остановила его на ходу нежная и легкая женская рука. — Я верю вам. Вот, возьмите мои цветы, они не хуже тех, что вы выбрали, деньги потом принесете, когда будут!
— Да что Вы, я не могу так. — Ответил он соседке цветочницы, только что унизившей и оскорбившей его. Я схожу домой за деньгами.
— Но ведь это уже будет совсем не то, чего вы хотели.
— Да, Вы правы. — Согласился Кадилов. — Это уже будет совсем не то. Радость и счастье так мимолетны! Их никогда не повторишь. Никакие деньги не смогут в этом помочь.
— Возьмите! — сунула в руки Кадилова ароматный букет женщина.
— Не знаю как Вас и благодарить. Спасибо! Я обязательно занесу деньги.
И он занес. Сразу за несколько букетов, которые подарил доброй цветочнице. На этом история не закончилась. Через несколько месяцев Кадилов ушел от жены и женился на выручившей его цветочнице. Но та, к сожалению, как и его предыдущая жена, тоже "проверяла" его карманы. Вот тогда-то он и решил заняться бизнесом и стать богатым. Это у него получилось. Но большого удовольствия от нажитых средств он не испытывал. Приятнее всего для него были сны о его прошлом и являвшаяся в них добрая цветочница, тот прекрасный и совсем бесплатный букет. Ощущение его аромата.
Плодотворный волюнтаризм
Байка
За свою жизнь поколесить по стране мне пришлось немало. Сколько было встреч, впечатлений, человеческих откровений — рассказанных в служебных командировках. Как-то ехал на буровую и по пути к ней услышал короткий рассказ или историю.
Начальник одной из геологоразведочных контор (по понятным причинам не буду уточнять какой именно) по уши влюбился в одну из своих геологинь — почти богинь неописуемой красоты. Но геологиня его любовь принимала за блажь и считала, что с женатым мужчиной ей встречаться не стоит, так как это безнравственно. Долго колебался перед самыми решительными действиями и шеф. Но любовь и природа брали свое. Не выдержал, начал откровенно ухаживать и добиваться сердца своей возлюбленной. Геологиня, поначалу сторонившаяся своего шефа, решила поговорить с ним, чтобы раз и навсегда расставить точки над i. Но в ходе разговора вскоре выяснила, что в браке со своей супругой ее начальник остался лишь формально. И второй год не живет с ней под одной крышей. ...
Деталей геологиня знать не хотела и о том, почему расстроился первый брак у ее шефа, не выспрашивала. Даже остановила его, когда он попытался что-то прояснить на этот счет. Сказала просто и логично: "Зачем мне это знать? Что для меня изменится, если я покопаюсь в чужом белье?" Да и ни к чему все это, я ведь Вас не люблю! Так что давайте раз и навсегда объяснимся и сделаем выводы»!
Но начальник выводов не сделал. Он верил в свою звезду и помощь небес. И, как потом выяснилось, не зря. Поработав бок о бок со своим шефом годика два, геологиня получше узнала его, стала уважать и ... Да, полюбила. Страстно и горячо. Однако после того первого объяснения начальник старался не подавать виду и о своих чувствах больше не говорил, маялся ...
Неудобно первой в такой ситуации о самом сокровенном и личном было теперь заговаривать и геологине. Да и деловая жизнь так кипела, захлестывала, что чаще всего на это даже времени не оставалось. И все-таки как-то по весне, точнее, ближе к лету, кое-что существенное в этой истории произошло... У шефа заболел водитель, и он сам сел за руль УАЗика, чтобы съездить на буровую и лично проверить данные о признаках нефтеносности пласта, к которому вплотную подошли "разведчики". В поездку взял геологиню, чтобы помогла все обсчитать и сделать прогноз на основе полученной информации.
— Надо в низине еще одну скважину закладывать, меньше "лопатить" грунт будем, быстрее до нефти дойдем!- предчувствуя целую свиту нефтеносных пластов, — возбужденно советовал начальнику буровой мастер.
— Похоже, ты прав, брат! Тут не одну, а несколько скважин придется забуривать. Но вот где именно? ...
— А про свое слово забыл что ли? — улыбнулся мастер.- Помнишь, когда ко мне приезжал со своей болью, о чем говорил? ...
— Это ты про что? — сразу догадался, но не подал виду начальник.
— А про то, о чем по телевизору теперь говорят ...
— А! Да ну, тебя, старый черт, это ж я тогда в шутку! После крепкого чая... — не договорил шеф, увидев подходившую к ним геологиню. — Ты смотри, не скажи лишнего при ней! — погрозил он мастеру указательным пальцем.
— Ага! ... — улыбнулся тот. — Понятное дело. — В раствор цемента добавлю ...
— О чем это вы? Цемента достаточно, и технолог об этом говорил. Режим адекватный ... – Не поняла геологиня.
— Так-то оно так. Да как бы чего не вышло! Близкое залегание воды, как бы не прорвало колонну!... — улыбнулся мастер.
— Да, но ты у нас зубр. — улыбнулся начальник. Осложнения не допустишь. Технолога завтра пришлю, вместе подумаете, — говоря полунамеками, полусерьезно, завершил это "рандеву" шеф. Мы возвращаемся в город.
— Счастливого пути! И не забудь про уговор! ... — рассмеялся буровой мастер.
— Ну, ты, старый черт! ... — сверкнул глазами начальник. — Смотри у меня! Сам не подведи!
Геологиня так ничего и не поняла из сказанного и только любовалась мужской, волевой манерой разговора своего шефа. А через минуту они мчались к городу по пыльной уже и изрядно побитой грунтовке и вспоминали черта на колдобинах, оставшихся после распутицы. Вдруг машину сильно тряхнуло и, затарахтев о днище авто, похоже, оторвался и остался где-то позади глушитель. Начальник резко затормозил и, открыв дверцу, выскочил наружу, заглянул под УАЗик и через секунду-другую сказал: "Приехали, не только глушитель, но и кардан полетел к чертовой матери. И тут же, спохватившись, добавил, стараясь не показывать своего расстройства: "Вы извините, это я сгоряча так заругался! На чем отсюда добираться до большака?"
— Да не оправдывайтесь. Что-нибудь придумаем! — успокаивая, вплотную подошла к шефу геологиня. Пойдемте пока под акацией постоим, страсть люблю запах ее цветов. Так и дурманит... Чувствуете?
Он повернул к ней свое лицо и, словно не слыша сказанных слов, но всем существом почувствовав их значение, заметил вдруг мгновенно вспыхнувший в ее глазах огонь желания и любви к нему.
— Боже мой! Я тоже люблю запах цветущей акации, хотя никогда в жизни не думал о нем!- хотел произнести он. Но в ту же минуту почувствовал прикосновение ее теплых и нежных рук и первое объятье ... И, словно потерял дар речи ...
А месяцев через пять, метрах в пятидесяти от того места, где сломалась машина, в небо взметнулась вышка буровой. Начальник приказал заложить скважину по своему усмотрению, исходя из каких-то личных соображений, вопреки первоначальным рекомендациям геологов, которые советовали ставить буровую выше — на холме. С ним пытались спорить — мол, это же ошибка, которая будет дорого стоить. Но, когда скважина дала нефть, причем с дебитом, какой и не снился, все как-то прикусили языки. Ведь шеф, как ни суди, оказался снайпером. Попал в самую точку. И только старый мастер все чему-то улыбался, вспоминая былое и почесывая затылок. Но никому о своем уговоре с шефом не рассказывал.
Гроб с музыкой
Рассказ
Уже смеркалось, когда трое мужчин вошли во двор покойного Агафона Воробьёва. Первым, ткнув тупоносым ботинком калитку, ввалился гробовых дел мастер (он же фактический хозяин бюро ритуальных услуг небольшого городка в Заволжье) Михаил Никитич Коробков. Остановившись на миг у калитки и убедившись, что за ней нет собаки, он почти по-хозяйски толкнул калитку кулаком и, припадая на укороченную после автокатастрофы и операции правую ногу, зашкондылял к крыльцу, даже не оглядываясь на остальных.
— Вынеси мыло и полотенце! — бросил ему вслед его напарник Петрович. — А мы тут пока на свежем воздухе перекурим с Лёшкой.
— Щас, бегу, аж лоб расшибаю! — недовольно пробурчал в ответ Коробков.
— Не понял! — недоумённо удивился Петрович. — Сам нас на похороны занарядил и ещё сердишься. Как будто мы на "халтуре" были, и твой заказ не выполнили.
— У тебя же ключ от дома, не у нас. Давай ключ, я сам за полотенцем схожу.
— А ты чё, Петрович, заразиться боишься? — съязвил Коробков. — Так ведь зараза к заразе не пристанет. И так хорош. Пойдём в дом поговорим!
— Да ну тебя к чёрту! — махнул уже в спину Коробкову почему-то вечно ссутуленный, но часто задиравший голову к небу, Петрович — в прошлом офицер и участник войны в Египте, награждённый советским орденом Красного Знамени и за ненадобностью Вооружённым Силам отправленный в запас. Да так в нём и оставшийся. За прошлые заслуги он требовал к себе уважения и при знакомстве всегда представлялся по имени — отчеству. Потому его и звали Петрович, чтоб не обижать бывшего офицера - неудачника, про которого кое-кто втихомолку говорил: "Да что с него теперь толку? Не пришей к кобыле хвост. Носит, словно ветром, туда-сюда, нигде не зацепится. Куда уж ему о звёздах мечтать? Навсегда потерял. А всё не свыкнется с этим. До сих пор во сне себя командиром видит. Знаем мы таких". И, действительно, после армии Петрович (он же капитан запаса Сергей Корнев) долго не мог найти себя в гражданской жизни, скитался по стране, не имел ни угла, ни подходящей профессии. Чуть не спился с горя после того, как от него ушла жена с дочкой, остался рыжим, вечно взлохмаченным и сердитым бобылём. Хорошо, что как-то на вокзале в пивной встретил Коробкова — на вид крепколобого и основательного, широкого в плечах мужика, про каких нередко говорят в шутку, мужик-кувалда или мастер на все руки. Такой, за что зацепится, крепко держать будет, своего не упустит. Разговорились за кружкой пива, и Коробков предложил Петровичу работу в похоронном бюро. " То, что ты бывший танкист, хорошо. Значит, технику знаешь. У нас кой-какая имеется. А плотничать, столярничать-то умеешь? Ну и иди к нам. Ты не смотри, что некоторые на нас, как на жлобов, наживающихся на чужой беде, смотрят и не уважают. Это — глупые, завистливые люди. Ни один город без нашего брата не обойдётся. Умные люди нас уважают и ещё сверху за нашу работу приплачивают. Потому, как понимают, не каждому она по нутру, да и силы из нас большие тянет.
Так Петрович и попал в фирму Коробкова, а заодно и в зависимость к нему. Но всё ещё хорохорился, при случае мог и попетушиться, намекнуть на полагающееся уважение к бывшему офицеру — защитнику Родины. « Да, чё ты возникаешь со своим офицерством? — уже через неделю после приёма на работу промывал мозги Петровичу Коробков. - Лично меня ты не защищал. Сам говоришь, в Египте воевал, да ещё на птичьих правах, тайно. А мне-то что с того. За что я тебя больше других уважать должен? Ты тут в "похоронке" работой уважение заслужи, а там посмотрим, чего стоишь». Коробков говорил это с чувством полной правоты, однако своего помощника с первых дней знакомства всё же называл по отчеству. А вот Лёшка — водитель — как пришёл сюда Лёшкой, так им и остался навсегда, хотя побывал в " Афгане ", опалил крылья в боях под Кашгаром, имел медаль " За боевые заслуги " и толково знал своё шофёрское дело. Благодаря этому, кстати, и уцелел во время налёта душманов на военную колонну, подвозившую продовольствие и боеприпасы к месту дислокации советских войск. Успел быстро сманеврировать перед загоревшейся машиной и прорваться дальше по дороге, уходя от засады. В другой раз ему повезло меньше — малость обгорел и получил афганскую пулю в плечо, когда отстреливался вместе с другими водителями из их автоколонны. Но хорошо, что подоспело подкрепление — пехота, да и летуны с воздуха подавили огневые точки противника, вывезли на " вертушках " раненых после боя в госпиталь. А тут вскоре и срок службы истёк. Вернулся домой в свой городишко. На радостях погулял денька три, а потом стал работу искать, чтобы матери — почтальонше помочь. Но с устройством на работу были проблемы. На гражданке его старые заслуги почти всем были «до фонаря». А как только упоминал про ранение, так с ним вообще насчёт приёма на работу даже во вшивые конторки с мизерной зарплатой начальники разговаривать не хотели. Одни уклончиво отвечали отказом, другие прямо поясняли: " У тебя ранение было? Было. Заболеешь, рана откроется, кто тебя заменит? "
— Да вот же у меня направление из бюро по трудоустройству, сами туда заявку на водителя давали.
— Давали, но не на такого ...
Обидно было Лёхе до глубины души от таких слов. Ведь в них он слышал примерно то же, что и Петрович раньше. Вот они и сошлись при знакомстве в бюро ритуальных услуг, куда Лёшка попал по совету матери, разносившей почту и знавшей Коробкова. "Там мужики хорошо зарабатывают. Ты не смотри, что это похоронное. К тому же люди там простецкие, неноровистые, зря не обидят, сходи, полюбопытствуй. Может, возьмут шофёром. У них там машины есть, чтоб ...." — осеклась, не договорив и перекрестившись, мать. "Покойников на кладбище возить !" — с расстройством закончил за неё Лёха. — Вот большое удовольствие !
— Да сейчас не об удовольствиях, а о том, как выжить, надо думать, не видишь, какая жизнь настала! — коротко пояснила, как отрубила, мать. Лёха больше возражать не стал. На следующее утро пошёл в похоронное бюро и устроился на работу. Поначалу морщился, перевозя гробы с покойниками, а потом, когда стал получать за это приличные «бабули», как он говорил, отвращение к собственному делу сменилось вначале безразличием (возил же в армии и груз-200 — убитых солдат), и даже какой-то нарочитой бравадой — мне-то что с того? Не у меня же кто-то из родственников умер. Главное — платят. А то, что девчонки обходят стороной, так это от глупости. Ну, разве не нужное, не доброе дело я делаю? — не раз размышлял парень, сидя за баранкой и слыша плач и вопли людей, провожавших в последний путь. Однако моральный ущерб был налицо. Похороны — процедура не из приятных. После них хотелось опрокинуть стакан-другой. И он выпивал. Несмотря на недовольство матери. Тем более, что и по дружбе с сослуживцами это приходилось делать. Коробков и другие в их бюро пили, правда, мозгов не пропивали. Хотя и у самих было, на что заложить за воротник, да и на кладбище подносили. Но Лёшка там всегда отказывался. Мол, за рулём нельзя, права отберут. А вот после работы с друзьями или, как сегодня, тем более для уважения своего "патрона", мог и пригубить стакан.
Петрович повернул голову к Лёшке и недовольно, но приглушённо, не дай Бог услышит Коробков, сделал вывод по поводу настроения шефа: "Шлея ему, видать, под хвост попала, бесится чего-то, как хозяйский кобель. Всё ж в земле ковырялись, да не где-нибудь, а на кладбище, надо руки ополоснуть. Сходи за полотенцем. А я пока калитку прикрою. А то, как бы хозяйский кобель не вернулся, может, впрямь взбесился, ещё покусает..."
— Сирый, как звали кобеля — кавказскую овчарку -, сегодня, действительно, не то взбесился, не то ещё какая лихоманка на него нашла. Когда во дворе покойного Агафона Воробьёва стали появляться люди, заметался поначалу из стороны в сторону, отчаянно залаял на них. Но, увидев Коробкова, Петровича и Лёшку с лопатами в руках (взяли у соседей покойного на кладбище), всегда смелый, почему-то попятился от калитки, а потом рванулся, как ошпаренный, взвился на задние лапы и неистово ринулся вперёд. Стальная цепь лопнула, как нитка, и едва не сбив с ног оторопевшую похоронную команду, шибанув мохнатой головой калитку, Сирый с шумом вылетел на улицу и пустился в сторону пустыря.
— Хоть бы собаку убрали! — только и промолвил напуганный Коробков. И тут же смекнул, что убирать-то было некому.
Ставшая свидетельницей этой картины соседка покойного — богомольная бабка Судачиха, одетая по случаю во всё чёрное, заметила не без ехидства и желчи: " Вот и на собаку блажь нашла. Не выдержал бедолага, утёк, куда глаза глядели, почуял, где у хозяина новый дом будет... Ах, вы наши тяжкие!" — перекрестилась она.
— Ты бы, Ивановна, лучше пошла с нами в дом да помогла покойника обмыть и в последний путь собрать, чем зря языком чесать! — то ли попросил, то ли осудил бабку за её слова Коробков. Нам-то это и по закону твоему божьему вроде не положено.
— А деньги с чужой беды положено огребать? — моментально съязвила, отпарировав, старуха. Впрочем, не так уж она была и стара да и крепка ещё статью. Недаром же нередко поглядывала на соседа и его дом, зазывала к себе, мол, чего один маешься? Приходи на огонёк, вместе помолимся и утешимся в своих печалях. Но Агафон Кузьмич только отмахивался: "Некогда мне попусту с тобой разговоры разговаривать, а помолиться я и дома могу, икона имеется ". Что он, собственно, и делал каждый вечер, стоя на коленях перед образами и вымаливая прощения у Господа за свои грехи и за грехи своих детей, а также раньше мужа умершей супруги его Полины Степановны. Сыновья закончили нефтяной техникум и работали в Тюменской области на нефтепромыслах. На похороны отца не прилетели, так как никто им о случившемся и не сообщил. Не было точного адреса у соседей. А, возможно, и желания. Позвонили только в неотложку, чтоб зафиксировали факт смерти Воробьёва. И всё на этом. Он ведь при жизни тоже, как они думали, никому не помогал и особо ни с кем не общался. Жил последние годы один одинёшенек, как старый сыч в своём дупле. За калитку только в день выплаты пенсии выходил да иногда за хлебом в магазин. Вот тогда- то на него и поглядывали пожилые и одинокие женщины. В свои девяносто был он ещё удивительно строен и подтянут, а также привлекателен лицом бывшего жгучего красавца, разбившего по молодости не одно девичье сердце. Но, как позже выяснилось, ловеласом он нибыл никогда. Супруге своей не изменял. Однолюб по жизни. Хотя ... кто его знал до конца!
— Что порядочный человек, то порядочный, не то, что некоторые..! — говорили про него с завистью Полине Степановне соседки. А она, то ли от смущения, то ли, скрывая что-то про мужа, только прятала от них свои глаза и отмахиваясь, отвечала: "Да все они, мужики, хороши, тоже нашли ангела. " А позже как-то проговорилась одной из соседок: "Твой в бутылку заглядывает, а этот, скопидом, и стакана к губам не подносит, и мне на мелочные расходы денег жалеет, нет сил терпеть его характер. Ну, чистый Плюшкин, только со своей собственной придурью ... " Какой именно — соседке, конечно, не доложила, как та её не допытывала. Вот Судачиха, очевидно, и думала, что у Воробьёва под полом кубышка с деньгами зарыта. Зарплату-то, работая десятки лет главбухом, немалую получал. Да и левые, очевидно, имел. Кто их, сидя на такой должности, не имел? — думала соседка.- Да и пенсию немаленькую получает, а на себя ничего не тратит — не пьёт и не курит, одевается в старенькое и застиранное. Потому, разбираемая любопытством, как только узнала о кончине Агафона, и поспешила она на его двор с другой соседкой — Анной Петровной, жившей неподалёку. Почтальонша спросила у неё про соседа Воробьёва — не видала ли его в последнее время? А то тому пенсию пора получить, а он не приходит на почту. Сама же она с ним не разговаривает и пенсию ему теперь не носит. Отказалась после его подозрений и оскорблений в том, что специально не берёт с собой мелочи на сдачи, не додаёт ему, то двадцати, то тридцати копеек с полной суммы пенсии. А тут вот ещё и посылка на воробьёвский адрес пришла с " Северов ". С чем — неизвестно. Может, с золотом, а может, с шишками кедровыми — шутила, поясняя почтальонша.- Но тяжёлая. Так вот, лежит посылочка на почте вторую неделю, а обратного адреса на ней не то, чтобы не указано, но не домашний это адрес, а какой-то геологоразведочной конторы. И фамилии отправителя нет. Словно специально не указали".
-Да не помер ли дед?- вдруг словно осенило почтальоншу. — В его-то возрасте не удивительно помереть. Ты бы пошла, взглянула, Анна Петровна. Не зря вон кобель на соседском дворе воет несколько дней. Не к добру это, тёть Ань, ох, не к добру!
— Да погоди каркать, ворона, забыла, как меня чуть не похоронила, когда я захворала и с постели не поднималась.
— Так Вы ж заперлись тогда и помалкивали, никому не отвечали на зов, вот я и подумала.
Но на сей раз, как выяснилось вскоре, почтальонша не ошиблась.
...Петрович и Лёшка вымыли под краном руки, покурили и, слыша недовольный голос Коробкова, направились в воробьёвский дом. Всё ж любопытно было посмотреть как жил бывший главбух НГДУ (нефтегазодобывающего управления). Днём-то, во время похорон, не до того было. Да и соседки распорядились гроб с телом вынести во двор, на морозец. Чтоб там, значит, с ним соседи и знакомые прощались. А то в доме тесно, да и покойник может испортиться.
Ничем не приметный снаружи, разве что резным коньком, и внутри этот дом мало, чем отличался от других, поставленных ещё в начале ХХ века. Простой стол с Библией на суконной скатерти, гнутые твёрдые стулья, покрытые морилкой, металлическая кровать , деревянный платяной шкаф в углу спаленки, тюлевые занавески на окнах, старинная икона в углу с погашенной лампадой, старое трюмо, с занавешенным зеркалом и фотографии по стенам, покрытым простыми сероватыми обоями — вот всё, что наполняло его.
Но что-то необъяснимое, присущее только этому дому, словно звучало или молчало во всём. Налитые густой тишиной, запахами ладанки и вереска, комнаты заставляли невольно морщиться и говорить не своим, а приглушённым, почти испуганным голосом. Словно кто-то незримый присутствовал рядом и мог укорить за какую-то бестактность или неуважение к покойному. Окунувшись в эту атмосферу, Петрович и Лёшка почти одновременно взглянули друг на друга и сняли шапки, будто кто-то заставил их это сделать.
Квадратный и крупный, как платяной шкаф, Коробков сидел за столом, широко расставив на его поверхности свои крепкие и широкие локти, и с понурой головой тупо и неподвижно упирался взглядом немигающих, покрасневших глаз в прямоугольник стола, освещавшийся низко висевшим светильником-абажуром, оставшимся с середины пятидесятых. Смотрел и повторял одну и ту же фразу: "Собачья жизнь! Никому мы в этой стране не нужны! Собачья жизнь!.."
— Что верно, то верно! — поддержал его Петрович. — Что не нужны, то не нужны. Вон даже похоронить по-людски его бывшие коллеги не захотели. И НГДУ денег на похороны в обрез выделило. Еле свели концы с концами в нашей бухгалтерии.
— Да не прибедняйся ты, — одёрнул его Коробков. — Заплатили нормально, как всегда и всем. Но поэтому и обидно. Ведь Воробьёв не, как все, в своё время был. О нём слухи, как о грозе всех расхитителей и растратчиков, по промыслам ходили. Он ведь и ревизором в прошлые времена успел побывать. Однако богатства не нажил. Да и памяти доброй о себе — тоже. Вот его и записали в рядовые. Впрочем, сейчас ведь всё на бегу, порой некогда остановиться и подумать. Подписали казённую бумагу и списали. Вот и всё. Точка.
Петрович и Лёшка, уже давно привыкшие к похоронам, удивились словам и выражению лица своего шефа. Ведь были в этом выражении и глубокая, искренняя печаль, и недоумение, раздражение от того, что сегодня вот так поступили с покойным Воробьёвым, а завтра — не дай Бог! — так же поступят и с ним — Коробковым и тысячами других Ивановых и Петровых, а возможно, и с каждым. Ожидание возможного безразличия и казённого формализма загодя поселяли в душе какое-то ещё до конца неосознанное и не прояснённое чувство недовольства новой жизнью, заявлявшей о себе и таким, подлейшим и бессердечным способом или образом. Вот даже сыновья на похороны отца не прилетели. И ему — Коробкову -, а не им, своей кровинушке, покойный завещал распорядиться наследством, оставшимся от него. А то подерутся... Ну, разве это нормально?
— Ты чё, Никитич, как контуженный сегодня, расстроился что ль? — спросил Коробкова Петрович. — Неплохо-то старик пожил, считай, до полного века дотянул, куда ещё! Нам бы так пожить!
— Как так? — ёрничал Коробков. Ты-то откуда знаешь, как старик жил?
— Да сам же говорил,- раньше он большим человеком был. Дом купил, сыновей родил, поженил, внуки выросли. Женщины его любили. Умер тихо, без мучений и болезней. Что ещё?!
— А то, что в последние годы он с сынами в ссоре жил. Словно пропасть между ними пролегла. Не понимали друг друга. Вот и отвернулись молодые да скорые ...
— Да, может, он просто мудаком по жизни вышел, даже с сыновьями общего языка не нашёл. Внукам подарков не дарил. И жена от него, царство ей небесное, задолго до его смерти от него ушла — вместе с сыновьями. Неспроста же. Вон даже соседи и те через одного только на похороны в его двор заглянули, на кладбище вообще никого не было.
— Да мёрзнуть не хотели, сейчас ведь грипп ходит, будь он неладен.
— А мать мне говорила, что покойный только одну свою жену да детей и любил. Надышаться на них не мог. А уж когда они сами его обидели, тогда и отправил их, куда они сами захотели. — вставил своё Лёшка, мать которого раньше разносила почту как раз по участку, где жили Воробьёвы.
— Да, чёрт их теперь разберёт, кто прав, кто виноват? Чужая семья — потёмки. — сказал Коробков. - Я другое слышал. И знаю Агафона Васильевича давно, захаживал к нему иногда просто так, да и по делу бывало. Соединяла меня с ним одна тайна, о которой теперь можно рассказать.
— То-то я смотрю, соседки сегодня шептались, мол, нам не доверил, а этому грободелу... — надо же!..- перебил Лёха.
— Да это они не про то. — Хотел уточнить Коробков.
— Как не про то, Никитич, — поддержал Лёху Петрович.- Может, ты им по завещанию покойного помешал деньги в доме найти? Запретил ведь в подполе копаться и по углам шнырять. Давай, сами посмотрим, что после себя этот дед оставил?
— Да ни фига он не оставил. Я точно знаю, потому, как ...
— Погоди, Никитич, подсаживаясь к столу, и откупоривая бутылку русской, остановил начальника Лёха. — Предлагаю сначала за упокой приставившегося раба божия Агафона выпить, а потом Вы поведаете нам свою тайну.
— Насмешливость и ирония Лёхи Коробкову были уже привычны. Сейчас вообще такая молодёжь пошла — чаще насмехается над стариками, чем уважает их. Мол, это же вы строили социализм и за правду в прошлые времена боролись... Вот и напоролись, за что вас жалеть и уважать? Себе проблемы создали, да и нам на целые годы и десятилетия. Вон, в каком дерьме сидим. Долго ещё не отмыться и не встать на ноги.
— Давай, действительно, а то намёрзлись на морозе, намучались с этими похоронами. За упокой души воробьёвской что ль по первой? — предложил Петрович.
— Само собой. — Согласился с ним Коробков и не подал вида, никак не прореагировал сразу на Лёшкину иронию и насмешливость — много чести пацану.
Выпили молча по первому граненому стаканчику-куму. Потом — по второму... Снова разговорились.
— Вот что меня больше всего мучит, Петрович, почувствовав разбегавшийся огонёк внутри, продолжил беседу Коробков, — так это отношение к нам молодёжи. Ну, почему дети наши, молоком и хлебом родительским вскормленные, рубят корни родовые, не желают с нами одним древом расти? Ведь вроде всё для них — копеечку с копеечкой сколачиваешь. Хочешь чтоб и дом, и мебель, и машина ..., ну, словом, всё, как у людей, были. Сколько я, чёрт меня в доску, левых гробов сработал в советские времена и сразу после горбачёвской перестройки, пока наше похоронное бюро государству принадлежало! Это ж одному Богу да тебе известно! А что толку? — Вот и мой старший на днях к чёрту меня, отца-то своего, как последнюю собаку, значить, послал. А за что, за что я тебя спрашиваю? — в сердцах с размаха ударил по столу, на котором были только две бутылки водки да солёные огурцы с салом и хлеб с луком (поминок по случаю похорон Воробьёва не устраивали), Коробков.
Бутылки аж подпрыгнули. А пустая фаянсовая тарелка, с зелёными цветочками по краю, подскочила от удара и отмерила несколько кругов по скатерти, словно в нелепом и неуместном танце.
— Да ты чё, Никитич, мы-то здесь при чём? Водку разольёшь на пол. — Не понял такого настроения шефа Лёха.
— Чё — чё! Не видишь, обижен на своего молокососа Никитич. – Пояснил Петрович.
— Да я не на одного него, на всю эту сучью жизнь обижен. За кого нас держат? Будем мы когда-нибудь по-человечески, с достоинством, как в других странах, жить? Станут нас когда-нибудь уважать наше государство, чиновники, собственные жёны и дети? Или на нас проклятье какое наложено?
— Ну, Никитич, ты и загнул. Меня вон жизнь как, леща об лёд, шлёпнула, а я так не думаю. Есть, конечно, обида. Но чтобы вот так — с ума можно сойти, если всё близко к сердцу принимать. Да и сами мы во многом виноваты. На какое такое понимание и уважение, скажем, мне — офицеру-отставнику, рассчитывать в будущем, если моя Верка без меня вырастет, с чужим дядей — отчимом? Жена-то, когда меня уволили из армии, и я оказался никому не нужен, бросила, с другим снюхалась и переехала к нему.
— У тебя другое дело. А вот мои чада почему так себя ведут? — недоумевал Коробков.
— С жиру бесятся! — сделал за него вывод Петрович.- Как кобели перекормленные, коих к сучкам не пускают в срок. У тебя же не дом, а полная чаша ...
— Так-то оно так, — самодовольно согласился Коробков, погладив себя по квадратному подбородку с проседью щетины, — но всё же, чёрт меня в доску, что-то здесь не так. Что-то не то. Другая червоточина. Денег — то теперь мои детки у меня стараются не брать, брезгуют что ль? Во, — на Женька, послед, в Питере на доктора учится, так вроде как на одну стипендию живёт подлец, палец, небось, сосёт сукин сын младший, а от меня, считай, ни рубля не берёт. Только за обучение доплачиваю. Братья, правда, чего зря брехать, время от времени ему денег подбрасывают — из тех, которые у них лишние, значить, в карманах зашевелятся. Так он от них — братьёв — берёт, говорит, в долг. А от меня — отца родного — просто так — ни в какую! Будто враг я ему. Это-то как объяснить!
— Да время такое, Никитич, чего тут объяснять. Как других в таком водовороте понять? Себя бы понять. — Откупоривая вторую бутылку, стал успокаивать Коробкова Петрович. — Давай с тобой хлебнём ещё по глотку, глядишь, легче станет.
— Вот это дело! — хлопнул в ладоши Лёшка, до сих пор редко встревавший в разговор старших по возрасту сотрудников. — А то заладили про отцов да детей, ну Тургеневы прямо, писатели и философы. Да проще вы на жизнь смотрите. Чего философствовать и страдать. Давайте выпьем!
— Тоже мне, выпивоха. Что ты во всём этом ещё понимаешь. — Повертел правой рукой — короной у виска Коробков. — Своего родителя тоже не очень — то почитаешь, наверно?
— Не, у нас всё наоборот. Я его обожаю и почитаю, а вот он меня от себя своим безразличием отталкивает. Давно ведь нас с матерью бросил, с другой женщиной живёт.... Только из приличия принимает. А моими делами толком не интересуется, по барабану они ему. Да ещё порой пытается показать, что заботу обо мне проявляет — наставляет как-то по дурацки. Кстати, не признаёт моих денег шабашных . Это, говорит, грязь ... А какая же это грязь, позвольте спросить, если мы своими руками бабки зашибаем? На одну зарплату и сейчас многим можно не только ноги, но и руки протянуть ... А выпью, погуляю на левые — могу по ночам развесёлые песни петь или спать сладко.
— Это ты в яблочко, Лёшка, в самую сердцевину, хотя и врёшь, что у нас мало зарабатываешь. — Вставил своё мнение Коробков. — Вам же теперь много надо и сразу всё... Да, у каждого своё ... Но, как бы там, ни было, ты отца уважай, может, всё совсем не так, как ты думаешь, у него с матерью было и с отношением к тебе, да и сейчас он, наверно, трудно живёт. Ну, какие нынче зарплаты у учителей? А ведь не бросает своего ремесла, учит детей литературе. Но кому она теперь нужна — эта литература, когда такая жизнь пошла? Все думают о том, как выжить в этом омуте, а не об эстетическом наслаждении или пище для ума и сердца. Не до сердца сегодня и не до ума стало, как я погляжу. Конец света, похоже. Вот и покойный не зря обо всём остальном забыл под конец жизни и только к нему и готовился. А то, что до конца света рукой подать, факт. Вы посмотрите, что с людьми делается. Вон мои сынки, меня, как микроба, и мою жизнь рассматривают ну, прямо, что под микроскопом. И ведь не для того, чтобы понять и в чём-то помочь, а чтоб ужалить побольнее, всё нечистое в ней норовят увидеть. А я ведь честный человек. Делаю гробы и продаю — ну, что в этом зазорного? Не я, так любой другой этим займётся.
— От зла это, больно злые они у тебя. — Сделал вывод к сказанному Коробковым Петрович. — Давай, Коробок, за то выпьем, чтобы люди добрыми были!
— Во! — поддержал Лёшка. — За это стоит.
— Стоит! — согласился Коробков. Но только несбыточная мечта это. Человек — человеку, как был врагом, так и останется им.
— А коммунисты про другое говорят. — не согласился Лёшка.
— Да ты больше слушай их, они в своё время уже такого наговорили, наобещали — не нам одним, целому человечеству. Хотели рай на земле построить. Не получилось!.. И снова тайга, а не культурная жизнь. Время не обгонишь. Всё — в своё время случается.
Они подняли гранёные стаканчики, почти до краёв наполненные водкой, и чинно, со вздохом, разом осушили их и стали закусывать огурцами да крупно, по-крестьянски нарезанным салом с хлебом.
Лёшка наполнил стаканчики.
— Погодь-ка, не торопись, прыткий больно. — дал понять ему Коробков . — Поговорим, а уж потом и ещё по одной не грех . — и, кашлянув в кулак, провёл своей крупной, как медвежья лапа, ладонью по прокуренным, пожелтевшим усам.
— А всё ж, похоже, интересный был это человек Воробьёв. — Продолжил разговор Петрович.- Вот не любили его сослуживцы и соседи, дети родные даже на похороны не приехали. Жаден, говорят, был. А ведь насколько я знаю, ни у кого никогда гроша ломаного не занимал. Пенсия-то у него не такая уж большая была. Для мужика сегодня, что пшик ...
- Ему при его затворничестве и схимничестве хватало. – пояснил Коробков - Действительно, ни у кого и никогда в долг не брал. Считал это греховным делом. Я-то точно знаю. Мы с ним давненько знакомы. Сколько раз он и меня поучал, ругал, как приятеля: "Дурак ты, говорит, Никитич, кучи денег загребаешь, а на что они тебе, не знаешь. Разобраться — на глупость одну и грех. На табак да на водку — по большей части. Да разве это — удовольствие — спину ради скотства гнуть. Цель надо в жизни видеть, ведь ты же человек. Не всё хлебом единым.., как сказано в Писании. Ради высокого и духовного надо жить. Вот тогда твоя жизнь будет наполнена высоким смыслом. И, изо дня в день, приближаясь к желанному, далёкому, но лучезарному, будешь чувствовать истинное наслаждение — въявь крылья за спиной, как у Серафима-ангела, вырастут. И на сердце лягут сладостные тишина и покой". Я, по правде говоря, в ту пору и не понимал, о чём это он толкует. О каких таких крыльях? О каком наслаждении? Рехнулся, думал, старик. А ведь он и, взаправду, цель в жизни имел. Большую или малую — другим судить. Но имел и жил, самозабвенно отдаваясь ей.
— Что-то я вас не понимаю о чём это вы? — удивился Лёшка. Вот это и была его тайна, о которой ты, Никитич, упоминал?
— И да и нет, про настоящую тайну чуть позже узнаешь. Зеленый ты ещё, как этот огурец.- Ткнул пальцем в овощ Коробков.- Я так думаю, может, это всё и хреновина одна, а что-то в этом есть возвышенное и человека возвышающее.
— Видать, есть, раз старик так долго и правильно жил. — Поддержал Коробкова Петрович.
— Ну, старики, и замутили вы воду, напустили туману, ничего опять не понимаю.
— Да ты и не поймёшь, пока этого сам не захочешь, парень. — Похлопал своего шофёра по плечу Коробков.
— Это почему же, что я такой глупый что ли?
— Да не глупый, а не готовый к восприятию смысла воробьёвского понимания этого вопроса. Вот что. Не куриное это дело — понимать. Им бы только соревноваться в том, кто лучше зерно клюнет. Тут жизнь прожить надо, чтоб разобраться, что и к чему. А иному и того мало.
— Вот именно.- Поддержал Коробкова Петрович.- Нас вот, курсантов военного, чему учили? «Вы защитники Отечества, для вас главное — Родина и честь, ну, и партия, её вожди, конечно. А что потом вышло? Если начинать с конца, вождей и эту руководящую и направляющую обгадили, как хотели. Про Родину и честь в такой ситуации, похоже, говорить было даже неприлично. Потому сделали вид, что защитники этой самой Родины и чести то ли больше не нужны, то ли они тоже все — дерьмо и заслуживают подобающего к себе отношения. Мало того, что раньше в нас веру в Бога убили, так теперь ещё — и в справедливость и благоразумие общества. Пережевали, пока нравились и нужны были, и выплюнули ... Обидно! До сих пор нет-нет да полыхнёт в сердце такое чувство, что кажется, сгоришь, не приходя в сознание. А вот Воробьёв, как я понимаю, без комплексов жил. Все эти наши движения душ считал лишь суетой сует.
— Лёшку это разожгло, и он стал настойчиво требовать, чтобы ему рассказали о Воробьёве и его тайне.
— Болтун ты, Лёха! Хоронить покойника вёз на кладбище, а главного не заметил. Гроб-то, в котором Воробьёв лежал, необыкновенный был, очень дорогой.
— Да это я видал, красного дерева работа, резной, штуки за три-четыре!
— Три-четыре! — покраснев, покачал головой Коробков. — Да ты нутра его не узрел. За обшивкой — инкрустированный весь, золотом да серебром, перламутром и даже камушками драгоценными. Целое состояние! Годы и годы покойный, царство ему небесное, на него гнулся. Вот человек! Имел в жизни цель.
— Да что за цель такая дурацкая? Жить для того, чтобы красиво умереть или, точнее, с понтом с этого света на тот уйти? Столько бабок на гроб ухлопать! От родных отнять!.. Ай - ай — яй! — хлопнул себя по коленям Лёшка.- Ну, и козёл, я вам скажу, был этот дед!
— Богохульник, о покойнике-то грешно плохо говорить.- Сердито оборвал Лёшку Петрович. А Коробков даже замычал от возмущения и бессилия, покачивая лысоватой головой из стороны в сторону: "Да ты ни шиша о нём не знаешь, а того — " козёл"...Сам козёл. Всё заработанное на водку да на гулянки переводишь, кралю свою балуешь. А покажет тебе эта краля свою задницу, переметнётся к другому ... или печень заболит, тогда что скажешь о своей разумной и ясной жизни? Вот это твоя цель? Нет, сынок, это всё преходяще, ерунда одним словом. А вот Воробьёв большой целью жил. В самом необходимом себе порой отказывал ради её достижения. И постился чаще, чем другие, и на одном хлебе да воде сидел. А всё из-за своего секрета, настоящей цели, значить. Он ведь никогда и никому не говорил, на что деньги тратил. Я уж случайно узнал. Захворал Воробьёв вроде как. Две недели, считай, не поднимался. Наверно, почувствовал скорый конец, вот сам и лёг ещё живым в гроб. И лежал несколько дней и ночей, не ел, только воду пил да по нужде вставал. Ну, как все святые, ранее жившие на земле. Они ведь тоже, чтобы после смерти не гнить от собственного дерьма, перед кончиной подолгу постились. И очищались не только телами, но и душами. Вон, в Печерской лавре лежат веками, а от них только мирро благовонный и целебный исходит. Я сам к каждой раке и высохшим мощам в подземельях наклонялся и принюхивался. Божья благодать в них и исцеление для других, вот, что я вам скажу. Значит, вхожи они в Дом нашего Отца Всевышнего, проводниками, благодаря праведному образу жизни, стали в своё время, и нас, смертных, оберегают от злого умысла. А ты, Лёха, говоришь, дурацкая цель!.. Так вот, я тут, сами знаете, тоже, считай, по соседству живу. По утрам мы с Воробьёвым обычно встречались. Я — на работу, он — в магазин за хлебом или снег от калитки отбрасывает. А тут гляжу, нет Воробьёва, пропал Агафон. Да и Сирый воет. Не помер ли — думаю, в его-то переходном возрасте всё может случиться. А никто к нему не заходил, дорожку к дому снегом замело. Дай, думаю, загляну, проведаю старика. Может, человеку, чем помочь надо. Толкнул дверь — заперта изнутри вроде на щеколду. Я ухо к замочной скважине. Тишина. Ни гу-гу. Постучал — молчок. Ещё раз — тот же результат. Ну, я и приложился к двери плечом: сломал, значить, её сходу. Влетел за ней следом в сени. И опешил, взглянув в горницу через отворённую дверь. Волосы дыбом встали на голове, чуть не обмочился со страху, хотя и не робкого десятка, сами знаете.
— Да что ж там такого ты увидел? — почти одинаково и одновременно спросили у Коробкова Петрович и Лёха, захваченные откровенностью своего шефа и товарища.
— Горница у него сразу за порогом из сеней начинается, вот и вдарило в глаза увиденное. Гляжу — на табуретах гроб стоит, а в нём — Агафон. Лежит, как мёртвый, бледный и худющий, небритый, а глазами живыми на меня глядит. И такая в них жалость, ну как у Сирого, когда тот жрать хотел сильно. Я, хоть и не жидок на расправу, знаете ведь, а как стоял, так и прирос к полу ногами. Шевельнуться не могу, дыхание перехватывает. А он вдруг взгляд переменил, а потом как встанет в гробу да гавкнет на меня: Ты что, чёрт, хулиганишь, дверь ломаешь, я в милицию жаловаться буду! " — так и завопил, да словцом меня крепким покрыл. Ну, тут я отошёл немного телом и душой и думаю, не может так покойник по - нашему, ядрёно материть. Я аж улыбнулся от радости и говорю ему: "Васильич, да где ж это видано, чтоб покойники по милициям расхаживали? Ты ведь в гробу ...
— А он выскочил из гроба и ко мне с кулаками — со зла, значить, что я его секрет раскрыл. Но тут я тоже не выдержал, влепил крепким словом. Поругались мы с ним, полаялись. И вдруг Воробьёв словно переменился. Сама доброта и ласка стал. Не узнать прежнего. Хоть и приболел, а стал за стол усаживать меня, хлопотать по хозяйству. Чаю налил, и всё извиняется, извиняется: « Ты прости, говорит меня, Никитич, не держи зла в душе! Как брата, прошу, никому не говори, что в гробу меня видал. И тем паче — про гроб мой никому не рассказывай!»
— Да дело обыкновенное, говорю, никому не скажу. А он от этих моих слов аж, как бриллиант просиял весь, — кажись, от головы до ног. Особенно глазами — огоньки радости так и заплясали в чёрных зрачках:
— Не скажешь? — жмёт мне от благодарности руку и снова благодарит,- вот спасибо тебе — и чуть целовать мне эту руку не принялся. Ну, да это уж лишнее было. Раскланялся я да пошёл к двери: "На работу, — говорю Агафону, — опаздываю, чай как-нибудь в другой раз попьём, я ещё к тебе зайду ..."
— Нет, говорит, в другой раз ты уж так не заходи, с улицы вначале в окошко горенки постучи, я сам и выйду, хорошо!
— Ну, хорошо, говорю. Только что это он опять оробел, что я могу ещё раз зайти? Иду через сени и, словно что-то меня за плечи держит, не отпускает. И тут я понял, назад повернул.
— Слушай, Васильич, говорю, а кто для тебя гроб-то сработал? По соседству с гробовщиком живёшь, другого такого в городе нет, а мне не заказывал.
— Ну, Никитич, это порой только кажется, что ты — непревзойдённый мастер своего дела. Про тебя я наслышан. Да и не один гроб, сработанный тобой видел. Ладно мастеришь, с угодой людям и богу. Но свой гроб добрый хозяин сам загодя себе готовит. Так раньше на Руси было. И я от этого правила отступать не хочу. Почитай, годков двадцать назад начал мастерить. Всю душу в него вложил. Всю историю своей земной жизни резцом на нём вывел, чтобы знали, кто таков — Агафон Воробьёв.
— И кто ж тебя не знает? — не удержался я от вопроса, забыв про начало рабочего дня.
— Я ведь, братец, необыкновенный человек. Главного обо мне никто не знал. Все считали бухгалтером, ревизором, честным проверяющим, скрягой и скопидомом, от которого жена ушла из-за его жадности.
— Ну почему Вы так о себе, разные люди по-разному думали. Но никто вас по-настоящему, в сущности, и не знал, хотя жили — бок об бок.
— Да не надо меня защищать и оправдывать. Не за что меня оправдывать. А защиту от дураков и сквернословов мне бог дал. Я это точно знаю, являлся он ко мне как-то в образе Христа и стоял над моим последним ковчегом. Разговаривал со мной, ничтожным, благодарил за верное служение ему и за веру во всевышнего. Мы с ним вот так накоротке, как сейчас с тобой были.
— И что же он тебе такое сказал, Васильич, поражённый такими словами и, главное, полной искренностью соседа, спросил я.
— Языком он ничего не говорил. Только смотрел. А до меня как-то сразу дошли многие его мысли и слова, припасённые для моей поддержки. Главное, что запомнилось, так это его мысль о том, что я не ошибся со своим выбором и целью жизни, а потому душе моей уготовлены благословенье и спасенье, жизнь вечная. И никто мне не страшен, даже сам чёрт, не то, что смертные. Все праведники при земной жизни страдали и мучились, так и я. А те, кто только пировал да блаженствовал, кровь чужую пил, попадут в Ад. Запомни это.
— Ей Богу, Васильевич, я тоже так думаю, только вот жить, как ты, не умею. Воли не хватает. Нет-нет, да и приложишься, покуролесишь с друзьями на честно заработанные.
— Вот-вот — покуролесишь и пшик. А я из уважения к Господу нашему и его Царству, к себе — в последнюю очередь — всю жизнь создаю шедевр гробового искусства.
— Да ну! — не удержался я. — Дай поближе рассмотреть твоё чудо спасительное, может, и сам по твоему примеру твой подвиг повторю.
— Сомневаюсь я, Никитич, чтоб у тебя духу хватило на такое. Ты ведь от своих хором со всеми удобствами и от других прелестей жизни не откажешься.
— Да Бог его знает.
— Не поминай всуе. Сначала в себя загляни, на что ты сам годишься — на жизнь развесёлую и сомнительную искромётную или наполненную большим смыслом и содержанием, вечную? К примеру, от любовных грехов не откажешься?
— Да какие же это грехи, я с одной супругой всю жизнь прожил. Детей вот народили, подняли. Правда, они этого толком не ценят.
— А знаешь почему? Потому, что это вам с вашей женой в наказание от Бога. Вы ведь в церкви не венчались, на себя никаких обязательств перед Господом нашим не брали, в грехе и жили, выходит, без прощения божьего. Вот и результат. Вы поняли, как просто он мне ответ на один из самых мучительных вопросов изложил. Это же гениально!
— Да чё там гениального, — не согласился Лёха, — привиделось это деду во сне или когда глючил от голодухи, вот и всё.
— Даже, если и во сне, это же не в его голове родилось, от Бога пришло. Понятно, если б на самом деле было явление Христа народу — второе — тут бы такое началось! — убеждал разгорячённый Коробков.
— А откуда известно, явился вновь на землю Всевышний в образе Христа или нет. Может, он тайно дома таких праведников, как Воробьёв, обходит вначале, у них всё расспрашивает, не обижают ли их смертные и не верящие в Бога, а уж потом другим явится и за всё спросит? — поддержал Коробкова Петрович.
— Вот, слышишь, что тебе умный человек говорит?
— Ну, спросит, и что? В Ад сошлёт? Так по мне хуже Ада, чем земной, и нет. Мы все тут, как на "химии", проверяют, сможем ли вообще когда-нибудь ответить за грехи живших до нас. Если нет, то и настоящий Ад не понадобится. Ну, это, если не отступать от главного смыла христианского учения и добродетели. Бог ведь всем прощает? Даже тем, кто наших ребятишек толпами в огонь посылал — Нет, отцы, сам в горниле у чёрта побывал, а в эту сказку я не верю, вы как хотите. Давайте лучше ещё по стопке да послушаем про наш преинтереснейший гробик.
— Ты это чего удумал, ну-ну, не смей, свою душу погубишь и наши души заодно! Ты понял, Петрович, что в его башку втемяшилось?
— Да не глупые, чего тут понимать! Сразу могу тебе, Лёшка, сказать, если что случится на кладбище, обидишь деда и Бога, будешь со мной дело иметь. Мне терять нечего. Прибью за такое, как последнюю собаку.
— Да вы чё, мужики, неужели и впрямь про меня такое подумали — что Лёха, прошедший Афган и хоронивший сотни своих однополчан, пойдёт чужую могилу разрывать? Ну, отцы, вы меня обижаете. Я ведь тоже такое могу сказать, что кое- кому мало не покажется. И пугать меня не надо, пуганый.
Назревали скандал и драка подвыпивших мужиков. Хитрый и ухватистый Коробков всегда чувствовал грань, переступив которую получишь по морде. Лёшкин кулак был в опасной близости от его носа и ещё ближе к левому глазу Петровича.
Чтобы погасить разгоравшийся костёр, Коробков улыбнулся и спокойным, елейным голосом чуть ли не пропел: "Лешенька, а кто же историю про воробьёвский гроб дослушает? Про то, что я на нём видел?"
Тон Коробкова подействовал разоружающе. Никто не стал больше бычиться или быковать, как теперь говорят, и снова был увлечён рассказом Никитича.
— Долго я не мог уговорить Агафона показать мне его гроб. А когда рассмотрел вблизи, ахнул. Это, действительно, походило на шедевр не только столярного мастерства, но и отличной резьбы по дереву, а, главное, — творение умелого рассказчика, в барельефных пассажах передававшего главные моменты из своей жизни и жизни близких ему людей. На словах Воробьёв ни разу не обмолвился о том, что в юности любил одну из фрейлин её императорского величества. Но любил, к сожалению, безответно. Отказаться напрочь от своей любви не мог и всю жизнь, как я понял, готовился к встрече с возлюбленной считавшейся многие годы безвременно расстрелянной большевиками, на небесах. Вложил в подготовку к этой встрече всю свою душу и всю свою жизнь. Бог, по мнению Агафона, являвшийся к нему, должен был укорить его за это — за большую любовь к женщине, чем к Богу. Но он успокоил несчастного, сказал ему: "Раз ты так всю жизнь любишь одну из крещённых и проливших кровь за меня и мою веру, значит, ты искренне любишь и меня. А потому, я отпускаю грехи твои и открываю тебе дверь в ворота Рая. К тому же в прошлом ты и сам пострадал за правду и дело Христово, вынужден был лучшие годы провести в Сибири, работал в тайге и тундре, где нет человеческого жилья на сотни и тысячи километров.
Оказывается, как я узнал от Агафона перед его смертью, в молодости его преследовали за убеждения и близость к возлюбленной — этой самой фрейлине. Выслали под Норильск, где он работал, а по нынешним понятиям, отбывал десятку лет в какой-то геолого-разведочной шараге, рабочим и служащим которой не разрешалось без особого на то разрешения выезжать в отпуск на Большую Землю. Там бы, возможно и сгинул, если б не согласился жениться на понесшей от него мужелюбивой дочке одного из высоких начальников. Тот выхлопотал для Воробьёва разрешение на переезд в Поволжье, где жила сестра начальника — тестя Агафона. Та их и приняла поначалу. Потом купили свой дом и справили в нём новоселье. Но кто-то прослышал про Воробьёва, что тот отбывал ссылку за Уралом, и приглашённые соседи к нему не пожаловали, побоялись, что в местном горисполкоме и органах на это посмотрят неодобрительно. Ведь раз был за что-то наказан, значит, не зря. Так раньше думали, точнее, спасались от возможных преследований и напастей, связанных с раздражением местных или вышестоящих начальников. Агафон на это обиделся и заявил молодой супруге, что с этого момента и его ноги больше ни у кого из наших соседей не будет, А он не мужик, а кремень. Сказал — сделал. Но Полина с этим не соглашалась. " Я что, буду дома затворницей сидеть? Это в мои-то годы, когда жизнь кипит вокруг! В комсомольский-то кружок ты не запретишь мне ходить, в клуб? Не правда ли? "
— Делай, что хочешь, а меня уволь. Я на вечерний поступаю, хочу на экономический, поэтому у меня нет ни минуты свободного времени. Днем работаю, вечером — учусь. Да ещё с сыном надо, хоть изредка, заниматься ...
— Короче, пошли с тех пор их интересы по разным направлениям. С тех пор и наметился семейный разлад. Жена его с ним по молодости сильно не считалась. Вскоре завела роман с местным секретарём горкома и влюбилась до беспамятства. Но у того на руках была семья, бросить её и жениться на недавно приехавшей в город замужней Полине тогда считалось не просто аморальным, но и нередко преступным делом. У партийных была своя мораль. Отступление от неё означало предательство. А развод, уход из семьи, любовный роман как раз и считали проявлением такого предательства.
— И правильно делали! — заметил Петрович. — Я бы всех этих распутников, женолюбов за решётку или на мушку ... Знал, что творишь, ответь. А то сейчас бардак всюду распустили. Уже тошнит от распутства. Вы посмотрите, что в кино и по телевизору показывают! Бедлам и только! Что со страной дальше будет?
— Слушай, Петрович, давай только без этого ...
— Без чего — "этого?" — передёрнул слова Коробкова отставной офицер.- Да мне это сердце жжёт!
— Понимаю. Всё понимаю, но ты же знаешь, что это — политика. А никакое начальство её ни в какие времена не любило и любить не будет.
— Да известно! — махнул рукой Петрович.- А сам что про нашу жизнь говорил?
— Я другое дело. Мне можно. Вы же не продадите. А ты не смей, особенно на производстве.
— Ну, чё он такого сказал? Здесь же все свои! — заступился за Петровича Лёха.
— Это сегодня мы свои, А завтра ещё неизвестно. Я уже большую жизнь прожил и много чего на своём веку повидал. Ты думаешь, если б сам за эту проклятую "политику" не пострадал, работал бы сейчас в похоронном бюро? Я ведь в молодости генералом мечтал стать, даже в офицерское училище поступал. Но там у меня вышла ссора с командиром взвода из-за пустяка. Увидел, как запрещённого в ту пору Есенина читал ночью в каптёрке. Доложил по службе. Выперли меня из училища, как неблагонадёжного для Советской власти товарища, точнее, чуть ли не врага. Представляешь, это сегодня можно читать, что и кого хочешь, а тогда ... В общем, обломилась, как ветка сирени, у заветного окна моя мечта. Пошёл в грузчики, потом — ученики столяра -краснодеревщика . А от книжки Есенина всю жизнь икалось . Ещё не раз мне про мой "грех", представляете, что за грех, напоминали, дороги в жизни не давали . Вот так-то. Но что я о себе? Тут всё ясно. Слава Богу, хоть с женой повезло — не стерва и не продажная или гулящая, как у Воробьёва. Разошёлся он с ней по совести. И жить больше не хотел. Но рос сын, уговорили родственники вернуться в семью. Да и кого-то из органов он опасался, знал тот, чья дочка — его жена, мог большую пакость подстроить. Припугивал даже Воробьева как-то по пьяному делу.
Не — Воробьёв не пил, тот — кэгебешник грусть-тоску разбавлял коньяком. С Воробьёвым на автобусной остановке встретились. Прицепился, как водилось, стал наставлять и воспитывать. Пригрозил, что если будет сильно нос задирать, сослать туда, откуда прибыл в наш город.
— Вот сволочь! — среагировал Лёшка.
— Все мы сволочи! Живём, как скоты! — поправил его Петрович.
— Ну, так обобщать не надо, Петрович, тебя опять на политику и философию потянуло. Не отвлекай, дай рассказ закончить. Короче, вернулся в семью Воробьёв и жизнь его вроде наладилась. Возлюбленного его жены перевели в областной центр — подальше от неприятностей. Она родила Воробьёву ещё одного сына. Но что-то надломилось в их жизни и, похоже, навсегда. Жили они, словно по инерции, плывя к неизвестному берегу. Она секретарила в горисполкоме, он после окончания института мотался по нефтепромыслам с ревизиями и проверками, и многим казалось, что красавец Воробьёв — образцовый советский мужчина. Не пьёт, не курит, супруге не изменяет. Хороший семьянин и работник ценный — такие клубочки и хитросплетения бухгалтерских загадок и тайн расплетал, что в вышестоящих органах просто ахали и хвалили: «Ну, и дока ты, Агафон Васильевич, молодец, сберёг государственную копейку. Для государства». Не раз такие похвалы шли в адрес Воробьева от его начальства. Для себя Агафон ничего, кроме голой зарплаты не получал при этом. Супруге его это не нравилось — в чем и была причина её недовольства своим теперь уже бывшим возлюбленным. Случались ссоры. И тогда начинали припоминать друг другу свои обиды и всё, что было в прошлом. Фрейлина императрицы, конечно, среди аргументов обиженной супруги была мощным оружием. Но она не знала главного — того, что до Агафона Васильевича дошла весточка от кого-то из своих сибирских знакомых насчёт того, что гибель возлюбленной Воробьёва — ошибка. Расстреляли женщину с аналогичной фамилией, а не саму фрейлину. Той в конце - концов удалось выехать за границу и сейчас она живёт во Франции. Через какую-то русскую эмигрантскую организацию её можно найти. Воробьёв поначалу в это не поверил и, теребя в руках письмо, думал, что, возможно, его провоцируют органы безопасности. Но потом, будучи в командировке в столице, случайно наткнулся на объявление в одной из газет, выходивших на русском языке за границей, — о необходимости возрождения дворянского собрания в Москве. Позвонил в редакцию и навёл справки. Позже ему помогли установить, что его возлюбленная, действительно, жива. Он написал письмо, но ответа не получил. Прошло столько лет, мало ли по какой причине эмигрантке из России не захотелось отвечать какому-то советскому главбуху. С той поры Воробьёв затаил в душе мечту — собрать денег и как-то съездить в Париж, чтобы встретиться с женщиной, которую он любил всю свою жизнь. С деньгами в ту брежневскую пору было проще. А вот с загранпаспортом и визой — гораздо сложнее. Воробьёв, оказывается, был не выездным. Этим в нём убили последнюю веру в справедливость существовавшей власти и, если хотите, земной жизни. Пошёл на исповедь в церковь, но, увидев там полупьяного священника, сильно засомневался, что он может помочь ему в его духовных и иных исканиях. Стал сам читать и перечитывать Библию и, как он рассказывал, строить храм в собственной душе. Жена над этим посмеивалась и попрекала тем, что он мало зарабатывает. Так вот, когда сыновья выросли, он предложил разъехаться своей зануде, чтобы прожить остаток жизни так, как ему хотелось.
— А куда я пойду? — поставила она резонный вопрос перед Воробьёвым.
— Я куплю тебе квартиру со всеми удобствами в кооперативном доме.
— Ты? Мне квартиру? Да откуда у тебя деньги найдутся?
Муж ей ничего не ответил, но через пару недель принёс домой ключи от обещанной кооперативной квартиры. Анастасия вначале поартачилась, постыдила Агафона, мол, сдурел на старости лет, бес в ребро ударил ... Но, встретив в магазине одного из своих прежних кавалеров-холостяков, вдруг как-то легко после этой встречи согласилась на предложение мужа о переезде в другую квартиру. А потом хотела ещё и дом отсудить, да сыновья не позволили, знали, что дом отец завещает им в наследство.
Вот, собственно и вся история. — Закончил свой длинный рассказ вспотевший Коробков.
— Нет, погоди, а про гроб-то ты, Никитич, не досказал.
- Да, про то, что настоящий христианин должен сам позаботиться о своём гробе, Воробьёв прочитал в записках одного монаха. Ну, и пример канонизированных святых для него стал чем-то вроде маяка жизни. Вот он и посвятил этому оставшиеся годы — все сбережения вложил в свой драгоценный гроб, который, как я вам уже говорил, должен был доставить его, как ковчег, к его возлюбленной и Богу. Сам освоил резьбу по дереву, инкрустацию, покупал дорогие материалы и творил. А в последние месяцы из-за немощи меня просил кое-что закрепить на его гробу.
— С ума сойти, не история, а целый роман! — всплеснул руками Петрович. — Вот это я понимаю, не просто любовь к женщине и Богу, а настоящая, божественная любовь человека, которому трудно было рассчитывать на взаимность.
— Да, у людей нашего поколения такое редко встретишь! — откровенно признался Лёшка.
— Да блядство и предательство одни, грязь кругом, о чём ты говоришь, поколения ...- не удержался Петрович. — Наливай по последней.
— Они выпили на посошок и, уже изрядно захмелевшие, вышли из воробьёвского дома. Лёшка принёс из сарая доски, и крест- накрест заколотил двери и окна пятистенка. И когда приколотил последний гвоздь, со вздохом сказал: " Ну, вот теперь, кажись, всё. Пошли по домам!"
Петрович вытер рукой нечаянно набежавшие слёзы, перекрестился, хотя до этого ни разу не заходил в церковь, и сказал приглушенным голосом: "Прощай, человече!"
— Мир дому сему! — с чувством произнёс Коробков.
— Глядя на своих старших товарищей-собутыльников, Лёшка уже изрядно захмелевший, решил как-то разрядить тягостную обстановку и, как он думал, сострил:
— А знаете, всё хорошо. Великолепный старик был, чу-десный гроб сварганил за свою житуху! Только с одним недостатком. Магнитофон надо было в крышку гроба вмонтировать, чтоб гроб с музыкой был, а то грустно без неё там — во сырой земле.
— Дурак! — одновременно выругались Коробков и Петрович и повернули к калитке. А навстречу им, унылой походкой, притихший и не злой, с опущенным хвостом плёлся Сирый. И взглянув на него, Коробков сочувственно протянул: "Эх, сирота ты наш сиротинушка, остался ты без хозяина, как же дальше жить будешь? " Он опустился перед псом на колени и обняв его большую лохматую голову, поцеловал в морду. Потом, покачиваясь, приподнялся и приказал Сирому, как его новый хозяин: "Сторожи дом, я тебе пожрать чего-нибудь сейчас принесу." Но Сирый забился в конуру и не выходил оттуда до утра.
— Наутро Коробкову позвонили из кладбищенской сторожки:
— Вы вчера похоронили деда, а ночью кто-то раскопал его могилу, приезжай, надо разобраться.
По пути на кладбище, находившееся на окраине города, Коробков, вспомнив про наказы покойного, зашёл на почту и отправил телеграммы сыновьям, чтобы уведомить о смерти отца. Хорошо знавшая его почтальонша, встретив в дверях, поздоровалась и остановила Коробкова: "Никитич, я слышала Воробьёв, царство ему небесное, поручил вам его наследством распорядиться. А у нас на почте осталась посылка, присланная ему. Получили бы!- И она протянула уведомление.
-Хорошо, сейчас заодно и получу. — сказал он и направился к окошку, где выдавали посылки. Воробьёву прислали большую и тяжёлую коробку.
-Ну, куда мне с ней сейчас? — покачал он головой и нахмурил брови.
Но взялся за гуж, не говори, что не дюж. Коробков отправил телеграммы и на такси отвёз посылку домой. Надо было спешить на кладбище. Но что-то его останавливало. Может, в посылке что-то важное? — подумал он и быстро вскрыл её. Внутри был упакован транзисторный телевизор и видеомагнитофон. Оказывается, в своё время Воробьёв открыл целое месторождение полезных ископаемых. Там теперь справляли юбилей и в связи с ним награждали особо отличившихся и заслуженных людей. Вспомнили и о Воробьёве. Сделать это новым геологам и добытчикам помог друг Агафона Васильевича некто Крылов. Он же, побывав в Париже по приглашению дворянского собрания, сам, оказывается, в графьях ходил, но никто об этом не догадывался, привёз оттуда две видеокассеты, на которых была история заграничной жизни возлюбленной Воробьёва — бывшей фрейлины императрицы. Но об этом Коробков узнал только поздно вечером, после того, как вернулся с кладбища, где долго ругался со сторожем и своими людьми, хоронившими Воробьёва, — Лёшкой и Петровичем, заподозрив, что кто-то из них ограбил покойного и стянул его гроб. Короче, печальная вышла история, словно гроб с музыкой.
Сделка Паганини
(Рассказ в стихах по мотивам цыганской легенды).
1
Бессмысленна погоня кредиторов…
Сбежал!.. И вот, насилу волоча
Лохмотья по паркетам коридоров,
Бредёт подобьем чёрного грача,
Застигнутого в поле непогодой,
С уставшим сердцем, сломанным крылом,
Голодный и расслабленный свободой,
Весь груз долгов оставивший в былом…
Куда идти? К кому теперь приткнуться
В надежде на поддержку и прием?
Как о порог холодный не споткнуться,
Когда тебя готовы съесть живьем,
Не оценив высокого таланта?..
Талант не нужен сытым богачам.
Их раздражает даже тень атланта,
Гуляющего в Вене по ночам…
Угрюмо Вена серыми домами
Глядит «грачу» таинственному вслед.
И тускло светят звёзды над дымами,
А он не верит в их счастливый свет.
Но всё ж чужбины тусклые светила
И каменные улиц кружева
Приятней, чем тюремная могила
И боль стыда, пока душа жива.
Где силы взять продрогшей в бурю «птице»?
Где отдых дать измученным ногам?
Как заслужить доверие столицы?
Каким за это кланяться богам? -
Терзали думы мокрого бродягу,
Когда он шёл по улицам сырым,
Похожим на унылую бодягу,
Что выносил на двор кабацкий дым.
Из кабачка последнего разряда
Фальшивый выползал, унылый «плач».
И, словно грешник, вышедший из ада,
Спустился в кабачок продрогший «грач»…
Скрипач, глаза зажмурив, как маэстро,
Фальшивил о несбывшихся мечтах,
О муках не рождённого оркестра,
О громкой славе, праздничных цветах.
Был поражён усталый Паганини
Амбицией, тщеславьем скрипача:
Не проведёшь постигших… на мякине, -
Хотел сказать ему он сгоряча.
Но промолчал, пошарив по карманам,
Взглянув на грязь промокших башмаков. -
Что страшного, — когда одним обманом
На свете больше? Мало ль дураков?
Не получи за правду тумаков!..
Ни крейцера2 в кармане у бедняги.
И гордость не позволит попросить
Вина у раскрасневшегося скряги, -
Начнёт стыдить его и поносить…
Забился в угол, как изгой- могильщик.
Губами венцу улыбнулся криво.
И, сжалившись над бедняком, лудильщик -
Подал ему — докончить кружку пива.
И Паганини выпил без обиды.
За божий дар подачку принимая,
Но зная, как сильны кариатиды,
Вздохнул, своё бессилье понимая…
— Опять в долги? О, нет! — страна чужая
Их не простит, — растопчет иностранца,
Иль пожалеет, жестом унижая,
До глубины души венецианца…
Одна надежда на старушку скрипку.
Достал из под лохмотьев и наладил…
Но вскоре понял, совершил ошибку…
Скрипач его из кабачка спровадил.
Два скрипача — немыслимое дело
Для кабачка последнего разряда!..
С какою злобой слово прошипело!
Какого в душу выплеснуло яда!
* * *
Униженный голодный, оскорблённый,
Он шёл, промокший под дождём и снегом,
Беспомощною злобой раскалённый,
И хохотал безумным, страшным смехом.
Он хохотал над собственной судьбою,
Над этой жизнью мрачною, как Вена,
И так в ту ночь глумился над собою,
Что разорвать хотел, как струны, вены…
Зачем мне жизнь, наполненная мраком?
И жалкий путь отвергнутого светом?..
Ничтожества, покрывшиеся « лаком«,
Смеются надо мной, как над поэтом
Смеются дилетанты и невежды,
Его творений смысл не понимая,
Скрывают тупость пышные одежды…
Душ нищета — слепая и немая!
Но как гордятся золотом кармана!
Какая спесь у высшего сословья! -
Рабы вещей, заложники обмана,
Порода толстокожая слоновья!..
Всё продадут и купят за монеты.
Весь мир наполнен их постыдным звоном.
Зачем же в нём рождаются поэты
И музыканты? — вырвалось со стоном,
Как будто из души у Паганини
И он согнулся от душевной боли,
Как грач в сплетённой сумраком корзине,
Уже без сил, терпения и воли…
Он стал похож на пленника-изгоя,
Почти готов был року покориться,
Не веря в назначение иное,
И в то, что жизнь иная состоится.
… Когда в другом питейном заведении
Три крейцера студент с презреньем бросил
И попросил, смеясь, об одолжении,
Чтоб он смычком по струнам не елозил
И зря не мучил старенькую скрипку,
А лучше б вымыл от навоза руки …
Скривил маэстро странную улыбку,
И, деньги взяв, сорвал со скрипки звуки ...,
Взглянув, как волк, на глупого студента,
Сквозь зубы прошипел: «Ещё ты вспомнишь
Комизм и низость этого момента,
Три крейцера, которыми накормишь
Меня сегодня … — ты имеешь право
Унизить, как собаку, музыканта. -
Но знай, когда звездою вспыхнет слава,
Ты станешь жертвой моего таланта!»...
Три крейцера, три крейцера — константа
У доброты ничтожнейшей души
Для жалкого, смешного эмигранта …
О, сколько раз за божий дар — гроши! …
2
Грязь хлюпала в дырявых башмаках,
Он шёл по лужам, проглотившим город,
Неся старушку скрипку на руках,
Любя и злясь. И дождь стекал за ворот.
«Кто виноват? Я или этот век?
В ком зло — во мне, иль в этой старой скрипке?» -
Терзал себя несчастный человек.
И чувствовалась боль в его улыбке. -
О, Вена, ночь промозглая и грязь!
О, Вена, — серый город равнодушья!» -
Какая- то кощунственная связь
С нечистым доводила до удушья.
Он проклинал столицу торжества,
Столицу муз, столицу всех талантов,
Судьбу карикатурного родства
С семьёй от бога данных музыкантов.
Порою представлял себя Христом,
Но хохотал от этого сравненья.
— Я раб, я червь, я дьявол под крестом -
Вдруг словно обожгло его прозренье.
Я — дьявол. Или дьявольский слуга!…
И впрямь, а не продать ли чёрту душу
За славы золочёные рога?
Но Бог!.. Но Бог, как с ним союз нарушу?
А сколько стоит мне святой союз?
— Три крейцера. — Ответило прозренье.
И, словно струны скрипки, святость уз
С Самим он разорвал без сожаленья.
И вот, войдя в сырую конуру,
Вскричал он: «Дьявол, слышишь меня, дьявол?
Я в этот миг, как жалкий червь умру.
Но что в том пользы? Слышишь меня, дьявол?»
Трагическая вскрикнула струна.
А по лицу опять прошлась улыбка …
И содрогнулась серая стена,
Когда расшиблась маленькая скрипка,
Что Паганини отшвырнул ногой
В отчаянье, беспомощности, злобе.
О, сколько раз мечтал он о другой -
С немыслимою музыкой в утробе …
И скрипке вторя, как осипший грач,
Вновь вскрикнул потрясённый Паганини:
«Да где ж ты, дьявол? Покупай мой плач …
Недорого возьму, я твой отныне!»
И в тот же миг, как будто из стены,
Навстречу Паганини вышел «стряпчий».
И вежливо спросил: «Удивлены? -
Без шерсти, без рогов, но настоящий…
Да, дьявол я, не сомневайтесь, век
Сейчас таков, что не простит погрешность
В одежде … Не поверит человек,
Когда у вас сомнительная внешность,
Козлиные манеры и рога.
Изысканность ценнее для контакта.
Короче, я — покорнейший слуга.
И всё при мне для подписи контракта.
Не бойтесь, крови я не попрошу.
Ушли такие вензеля в былое,
Я кровь теперь и сам не выношу,
Как вид креста и запах аналоя.
Но ближе к делу, смертная душа,
Вот слава, вот любовь, а вот и злато.
Подумайте, что взять, но не спеша.
Не забывайте, — велика расплата!»
— Дай злата мне! Мой чёрт, мой сатана!
Ну, что ты мучишь? Дай скорее злата!..
Раздвинулась со скрипами стена
И засияла золотом палата.
Исчезла в преисподней конура,
Вокруг блестели звонкие монеты.
— Не торопитесь! Это — мишура! -
Промолвил дьявол, золотой от света.
— Подумайте получше, музыкант!
Ведь вам нужны любовь людей и слава.
У вас редчайший, дьявольский талант!
А золото — пустячная забава!
— О, дьявол, что ты тянешь из меня,
На кулаки наматывая, душу,
Своим проклятым золотом звеня! ...
Давай контракт, я подпишу, не струшу.
— Вы так нетерпеливы, милый друг!
А в наше время ценится терпенье.
Вам денег захотелось. Ну, а вдруг
Вы Богу отдадите вдохновенье?
— Да что лукавить, знай же, сатана,
Я продаюсь, то ведает Всевышний,
И, значит, грех на мне, на мне вина,
И в божьем царстве я отныне лишний.
Ты понимаешь, чёрт, я не шучу,
И отвергаю вечное блаженство.
А славу я за деньги получу…
— За деньги! Только не за совершенство
Искусства, не за виртуозность рук,
Не за огонь бушующего ража,
Не за слиянье радостей и мук …
О, нет, к чему мне жалкая продажа
Того, кого приобрести хочу
Ценой высокой в этом смертном мире.
Я покупатель. Я тебе плачу,
Но только лишь за поклоненье лире.
А что металл, который часто ал!
Все смертные к нему неравнодушны.
Возьми любовь — вот высший идеал
Оплаты душ прекрасных и послушных …
— Да чёрт ты иль не чёрт? Зачем тебе
Сейчас моё, лукавый, послушанье?
Оставь любовь презренную себе,
А мне милей сокровищ созерцанье.
За них куплю и славу и любовь …
— Не всякую, особенно такую,
Что и во мне б испепелила кровь,
Ту, о которой вечно я тоскую …
— Ты дьявол, и тоскуешь о любви!?
Да что такой пустяк для чёрта стоит?
Признаньем этим мир не удиви,
Тебе любая сердце приоткроет -
Лишь только дай в достатке злата ей,
Лишь только вылей чашу сладкой лести,
И лучшею красавицей владей!..
Известна мне цена любви и чести.
— Вы, сударь, заблуждаетесь, поверьте,
Я всё могу, но только не любить.
Любить, увы, совсем не могут черти …
— Но могут самых стойких искусить.
— Согласен, но соблазн такого рода
Без настоящей трепетной любви -
Не лучше, чем бесцельная свобода …
Так выбери товар и назови!..
Блестя глазами, слушал Паганини,
И вдруг подумал: дьявол в чём-то прав.
Что толку в драгоценной мешанине,
Когда, как раб, святых лишён ты прав!
Не можешь быть свободным от служенья -
Ни Богу и ни Чёрту самому.
Для них сжигает сердце вдохновенье,
Не подчиняясь трезвому уму.
Но тот огонь — великое блаженство!
Его ни с чем, пожалуй, не сравнить.
А что же ждёт за гранью совершенства?
Куда приводит дьявольская нить,
Нас выводя из сна и заблужденья?
Когда горя и мучаясь в аду,
Ты жаждешь, как безумный, продолженья
Всех этих мук, в сознанье, как в бреду…
Волною дрожь прошлась по Паганини,
Когда вдруг дьявол приоткрыл футляр.
-Амати? Нет, Гварнери? Гваданини!
Нет? И не он?… Какой бесценный дар
У мастера, родившего такое!
О, чудо! Совершенство всех чудес! -
Дитя любви, безумства и покоя,
Творенье ада или же небес!
— Бессилен и маэстро Страдивариус
Создать такой тончайший инструмент. -
Сказал Николо старичок «нотариус»,
Почувствовав решительный момент.
Он приготовил перья и чернила
Чтоб подписать кощунственный контракт,
Но Паганини не до сделки было.
Он вёл смычком дыханью жизни в такт.
Потом смешал все мыслимые звуки
В такой импровизации, что «клерк»
Вдруг загрустил, и, опуская руки,
В одно мгновенье дивное померк.
В движеньях нервных, лёгких Паганини
Был с молниями чем - то схож смычок.
И понял дьявол, на земле отныне
Нет музыканта выше. Но молчок!
Ведь даже наша дьявольская школа
Ничто в сравненье с классом скрипача,
Ничто в сравненье с гением Николо,
С такою бездной звуков у плеча,
Что будто бы из грешницы нагой,
С покатыми, прекрасными плечами,
Он исторгал — недавнишний изгой,
Измученный бессонными ночами,
И страшными разломами души,
Завистник и мечтатель лицемерный …
О, смертный, кубок жизни осуши! -
Но и тогда, как почитатель верный,
Ты спросишь: «Бог, а где же мой кумир?».
Изнемогая от духовной жажды,
И покидая музыкальный мир,
Поймёшь, такого не бывает дважды.
Так думал чёрт, когда играл Николо.
Но слово — слово. Дьявольская честь
Подчинена законам протокола…
Так что пора и за контракт присесть.
— Ну, как? — спросил, закончив, Паганини.
— Чертовски! — Лицемерил Сатана.
— Но вы грустны? Вы будто бы в кручине?
Не выпить ли нам красного вина?..
— О, пустяки, ничтожная забава!
Бери и пей весёлое вино.
Но во стократ хмельней успех и слава,
Что ждут тебя, мой подданный, давно.
— Ты, дьявол, прав. На вечные мученья
Я за блаженство душу отдаю.
О, музыка! — Царица обреченья!
Перед тобой, как жалкий раб, стою.
О, музыка, слиянье птичьих трелей,
Раскаты грома и крушенье скал,
Извечный зов взволнованных апрелей …
И осени цветистый карнавал!
О, музыка, — вселенная в движенье,
Обломки искорёженных планет …
Добро и зло, как гены в поколении,
Которого ещё пока что нет …
… Глаза закрыл и вздрогнул музыкант.
Он поражён был собственным талантом.
И засияв, как яркий бриллиант,
Решил скорее кончить с «Коммерсантом».
— Нотариус, готов ли наш контракт?
Давай перо, чернила, чёрт с тобою!..
Лишь ночь одна запомнит этот акт,
Как торговал я собственной судьбою …
Я подписал. Теперь владеешь ты
Моей душой, как верною рабою.
Скажи ж, когда дойду я до Черты,
Где распрощаюсь с высью голубою?
— Ты сожалеешь, грешный музыкант,
О том, что сам отверг блаженства рая?
Проторговал мне душу и талант,
Судьбой своей, как скрипкою играя?
Но завтра я устрою все дела.
Ты явишься к наследнику престола...
Тебя судьба с удачею свела,
Так торжествуй и радуйся, Николо!
Ты победишь в турнире скрипачей.
И в том поможет дьявольская скрипка …
Но после сладких дьявольских речей
Лицо Николо передёрнула улыбка
Насмешливого, желчного лжеца,
Добившегося золота и славы,
Но знавшего весь драматизм конца
И беспощадность выпитой отравы.
3
Как ликовал, как бесновался зал,
В экстазе аплодируя и плача,
Когда концерт Николо завершал …
Звездой всходила каждая удача.
В него, полу осипшего «грача»,
Героя не закончившейся драмы,
Рассудочность теряя, сгоряча
Влюблялись восхитительные дамы!
Одна из них, забыв про долг и честь,
Готовая на весь позор развода,
Пришла к нему. Но мелочная месть
Вдруг овладела мыслями урода.
Припомнился последний кабачок.
Студент. Монеты. Старенькая скрипка ….
По сердцу дёрнул дьявольский смычок.
Язвительная вторила улыбка.
Он посмотрел с насмешкой палача
На пылкое, беспомощное чудо,
Как на творенье светлого луча,
И снова улыбнулся, как Иуда.
Ты — музыка, но грош тебе цена, -
Подумал в помраченье Паганини.
Ты — кубок драгоценного вина,
Доставшегося хаму и скотине.
Но я теперь не бедный музыкант.
Мне допивать подонки не престало.
И ей не сверхъестественный талант,
А денег, славы жалит сердце жало!
Какая упоительная страсть! -
Ценой любви взять верх над совершенством,
Над гением, богатством и блаженством,
Делить со мною дьявольскую власть …-
И у Европы, света на виду
Не рядом быть, а выше, выше, выше!..
Ну, нет! Мерси! Мне жариться в аду,
Что близко и порою в душу дышит,
А ей сиять в блистательных дворцах
И зависть воспалять у светской знати,
В божественных и дьявольских сердцах….
Нет. Мне такое торжество некстати.
Но кстати случай выполнить обет,
Давнишнее студенту обещанье:
— Сударыня, вот несколько монет, -
Три крейцера, мне занял их студент -
Ваш муж, простите, ради бога, до свидания!
— Какой студент? Что это значит? Как …?
Маэстро, не губите, пощадите!
Я вас люблю! То видит Бог. И так,
Что меркнет солнце яркое в зените,
Когда я с ним сопоставляю вас.
Вы светоч мой, вы — вера и надежда!..
Николо скрипку взял и грустный вальс
Сыграл, как дилетант или невежда …
Скрипя, где нужно было тонко петь,
Хрипя, где нужно было тихо плакать:
Как будто бы смычком хотел стереть
Всё чистое и грязное наляпать…
— Вы дьявол! Вы жестокий человек!
Но я не заслужила униженья!..
— Сударыня, таков уж этот век,
Не всё ж блаженствовать до головокруженья!..
Он был несчастен, жалок и смешон,
Во всём и вся людей подозревавший,
Обидевший друзей, презревший жён,
И столько им всем вместе даровавший!..
Когда пришёл его последний час,
«Нотариуса» он позвал из Ада.
И прохрипел: «Рад видеть, сударь, вас,
Ну, как, по вкусу вам моя шарада? -
Искусство и неверие. Любовь
И ненависть. Безумство и прозренье …
Готов я, дьявол, но и ты готовь
Измученной душе ещё мученья!
— Тут, видишь ли, заминка, музыкант.
Пока ты жил, потёрлась Судеб Книга,
Исчез автограф, а расцвёл талант …
Простор душе — прорвавшейся из ига!
Таков уж он — коварный конкурент, -
На небо указав, промямлил дьявол. -
Случилось так, что я лишь ваш клиент,
Который в вас влюбился и прославил.
Да, я вам дал бесценный инструмент,
Но вы искусство взяли не у ада,
А у Него… И каждый ваш концерт -
Гармония единства и разлада
Всего, что во вселенной ныне есть,
Всего, что в ней ещё когда-то будет.
Добро и зло, достоинство и честь
Искусство ваше будит и разбудит.
Прощайте же, великая душа!
Прощай моё и Высшего творенье!
Живи всегда, волнуясь и дыша,
Как вечный ад, как рай, как озаренье!
Наутро Паганини нашли мёртвым. На лице его была прекрасная, дьявольски живая и в то же время божественная улыбка.
1983 год.
Краги
(Из блокнота журналиста)
За тридцать с лишним лет работы в газетах у меня было немало интересных встреч с ветеранами Великой Отечественной и других войн, которые рассказывали не просто о героической жизни на фронтах, подвигах бойцов и офицеров, а и о почти невероятных и запомнившихся им навсегда случаях и эпизодах из военной эпопеи. Но жизнь была так стремительна, что не всегда и обо всем, что удавалось записывать в блокноты, я успевал рассказывать на страницах печати. Надеюсь, читателям, особенно молодым, в преддверии 60-летия Великой победы советского народа над фашистской Германией будет интересно узнать хотя бы о некоторых из этих историй, несмотря на то, что о войне, кажется, уже все написано. Думается, не все. А прочитано и подавно. Надеюсь, данная история вас в этом убедит.
... До пионерского лагеря было километров шесть. Встав пораньше, группа девятиклассников, которым поручили шефство над малышней, весело шагала по шпалам "железки". Саша размахивал тросточкой и любовался июньским лесом, радовался птичьим перезвонам, ласковому, словно материнская ладонь, солнечному свету. Уже слышна была музыка, лившаяся из колокола репродуктора, прибитого к вылинявшему от солнца и дождей деревянному столбу, уже видны были брезентовые палатки, как вдруг все словно оборвалось, застыло на безмолвной, тревожной ноте. Будто грозовая туча пробежала над лесом, окуная все в свою свинцовую тень.
— Внимание! Граждане и гражданки Советского Союза! Сейчас будет передано важное правительственное сообщение, — густым, глуховатым голосом сообщил по радио Левитан.
...В тот же день всем классом пошли в военкомат.
Военком, седоватый, прихрамывающий на одну ногу человек, чуть прищурясь, спокойно, как от мух, отмахнулся от ребят.
— Не спешите, козлята, в лес, все волки ваши будут. Вам еще и восемнадцати нет. Тоже мне добровольцы. Марш отсюда!
Но ребята не уходили. Настаивали на своем. Прошел день, два, три, и военкома удалось "уломать".
— Ладно, орлята, проходите медкомиссию! — бросил он первым счастливчикам — Саше Обрезкову, Вите Сапожникову, Коле Гортинскому, Леше Кривоногову и некоторым другим, таким же безусым юнцам.
Саша и его однокашники решили податься в танкисты. Им казалось, что танк — это самое современное и мощное оружие, с помощью которого фашистов вмиг можно разгромить в пух и прах.
— Не подходите, молодой человек. — Протирая очки, с улыбкой сказал Саше доктор.
— Это как же не подхожу?! Что у меня рук, ног или головы нет?
— Вот то-то и оно, что есть. На два сантиметра выше, чем положено по ранжиру, ваша голова, юноша.
С мечтами о танкистской службе пришлось распрощаться.
— ...Молодой ты, грамотный, но воевать еще не умеешь. Давай-ка парень в училище! — предложил военком. — В авиационное, что скажешь?
— В училище, так в училище. — С досадой махнул рукой Саша.
Послали его в Вольское авиационно-техническое, где готовили стрелков-радистов, авиатехников, штурманов. Саша стал учиться на стрелка-радиста. Поначалу без особого энтузиазма — не на летчика же! Так сказать, на вторых ролях быть в бою, думал он. Но позже понял, что такое на самом деле — стрелок-радист.
После торжественного выпуска из училища попал он в шестьдесят четвертый штурмовой полк. Было это под Полтавой, где когда-то русские войска под предводительством Великого Петра разгромили шведов. Авиаполк "утюжил" немецкие окопы, держал под своим контролем пути сообщения между селами Знаменка и Звенигородка невдалеке от железнодорожной станции Звезда. К ней то и дело шли груженые эшелоны. Самолеты один за другим делали вылеты, бомбили фашистский транспорт.
А Саша, как назло, был "безлошадным". Не хватало самолетов на все экипажи. Приходилось пока сидеть, сложа руки, и ждать своей очереди. А подошла она, когда смертельно раненый посадил-таки самолет Толик Киселев.
— Ну, что, экипаж, принимай машину, — обратился мрачный комэск к Саше и его товарищам.
С какой жаждой ждал первого боя, первой встречи с ненавистным врагом Саша. Перед его глазами все еще стоял погибший друг. Но полеты проходили в основном спокойно. Самолет вместе с другими, выполняя задания, ходил на "объекты", разгружался и снова возвращался на базу. Конечно же, не так уж гладко все было. Приходилось и под огнем зениток входить в зону нападения, и с повреждениями машины на аэродром возвращаться, еле дотягивать до него — цепляли осколки снарядов. Но как-то так уж получалось, что почти до самого конца войны не было такого боя, о котором мечтал Саша. Боя, когда можно было встретиться с ненавистным врагом лицом к лицу.
Но такой день настал. В конце апреля 1945 года полк базировался восточнее Одера. Предстояли самые трудные и напряженные бои. Эскадрилья получила задание лететь в тыл врага на разведку. В районе Лукенвальде начиналась передислокация немецких войск. И важно было точно установить, где и какие части противника сосредоточиваются.
Задание было ответственным и опасным, подбирали лучших. Командир эскадрильи Виктор Кузьмин выбрал из стрелков-радистов Обрезкова.
И вот, слегка покачав крыльями на прощанье, два Ила отправились за линию фронта. Шли на бреющем полете. Об обычном не приходилось и мечтать. Ведь летели без прикрытия, специально так было задумано, чтобы не привлечь лишнего внимания противника. Внизу расстилались тухельские леса, чуть справа и впереди чадил, покрывая небо разлапистыми деревьями копоти, фашистский Берлин. Благополучно прошли над зенитными точками, их здесь было натыкано почти на каждом километре. Спокойно и ровно билось сердце, радовалось виду горящего фашистского логова.
В шлемофоне раздался знакомый голос Кузьмина: "Сашок, идем на разворот, "мессеры" засекли. Смотри в оба!"
Саша повернул голову и сквозь стекло увидел четыре приближающиеся точки. Они быстро вырастали. Скорость у "мессеров" была больше, чем у Илов. И они нагоняли наших. Комэск начал маневрировать, сделал "ножницы" — вильнул влево, а его напарник — со вторым самолетом — ушел вправо. Но все же опасность не миновала. "Мессер" зашел в хвост кузьминскому самолету и стремительно, словно на гигантском магните, подтягивался к Илу.
Саша выжидал. Вот уже стал виден контур винта. Оставалось метров четыреста-триста. Обрезков, сидевший в своей задней кабинке лицом к "мессеру", " нажал на гашетки пулемета.
Немец оказался опытным. Умело уходил из под огня.
— Виктор, маневрируй! — крикнул Саша командиру. Машина "заиграла". Вообще все это было похоже на большую и сложную игру ума и нервов. Ставкой в которой была жизнь. Саша прижался спиной к спинке. За ней была броня, которая защищала командира. А он, стрелок-радист, был сейчас один на один с немцем. Стреляли, маневрировали, меняя уровень высоты. И наконец-то, Саша попал как в "десятку", в кабину противника. "Мессер" накренился носом, а потом вошел в пике. Через несколько минут внизу среди зеленых крон деревьев раздался взрыв и появились всполохи пламени.
— Ну вот, был " мессершмитт", а получился мусоршмитт — устало пошутил Саша. — Но не успел договорить, вновь пришлось взяться за гашетки. Надо было отбиваться от второго немца. К сожалению, вскоре кончились патроны. Как ни маневрировал Кузьмин, а фашист все приближался и приближался и мог вот-вот сбить их. У Саши на мгновенье замерло сердце. Он вновь, и теперь уже беспомощно, прижался к спинке.
— Кажется, крышка!- промолвил стрелок-радист в микрофон.
— Не дрейфь, прорвемся! — донесся в ответ ободряющий голос Кузьмина. И тут Саша вспомнил про случай с тезкой — Сашей Кухарем. Его самолет летел над линией фронта и разбрасывал листовки, когда наскочил немецкий истребитель. Отстреливался, отстреливался Кухарь и бесполезно. Кончились патроны. И вот тогда ему в голову пришла мысль — выбросить в вихревой поток большую кипу листовок. Они, закручивались воздухом в шар и летели навстречу немецкому самолету. Фашист тогда опешил и, не поняв, в чем дело, завопил в эфир: "У русских новое оружие, разворачиваюсь, ухожу из под огня!"
Но сейчас у Обрезкова не было под руками ни листовок, ничего другого, что бы могло их заменить. Он неподвижными глазами впился в приближающийся самолет противника и обреченно опустил руки, ощущая их полную бесполезность. Потом перевел взгляд на гашетки. И в надежде, что, может быть, пулемет на минуту заклинило, а патроны не кончились и есть смысл повторить попытку сбить самолет противника, приближавшийся с каждой секундой все ближе, еще раз нажал на эти черные-черные, теперь уже, как предвестие гибели — то ли немца, то ли его устройства. Но пулемет не отреагировал.
— Ах, ты чертушка мой, что ж ты не стреляешь!", — как с живым товарищем, заговорил с ним Саша.- И, видя бесполезность своих усилий, снова от злости сначала сильно нажал на гашетки, а потом пристукнул по ним своими крагами — летными перчатками.
И его вдруг осенило". А что, если краги!"
Он снял перчатки с рук, приоткрыл кабину и приготовился. Немец, поняв, что у русского кончились патроны, словно издевался, наслаждаясь предвкушением своей блестящей победы и скорой гибели врага. Не стрелял. Или, может быть, у него тоже кончились патроны, и он хотел резануть винтом по хвосту ИЛа. Саша терялся в догадках. И когда немец был метрах в ста, бросил, а вернее, отпустил в полет свои черные перчатки. Закрутившись в воздушном потоке, они тоже напоминали какой-то черный и довольно солидный шар (перчатки большие, почти по локоть). Он полетел прямо навстречу немцу. И надо же! Немец испугался или поосторожничал, не ожидая такого, а точнее, очевидно, не понял того, что произошло, "отвалил", слегка накренившись в полете, в сторону.
А невдалеке уже была линия фронта. Лететь за нее немец побоялся. Так что самолет Кузьмина и Обрезкова благополучно вернулся на базу, выполнил важное боевое задание.
Председатель
Очерк
Вместо предисловия
Есть на северо-восточном побережье Каспия небольшой рыбачий посёлок Баутино. Когда-то это был российский посёлок, заложенный переселенцами со Среднего Поволжья и Оренбургской губернии рядом с имперским форпостом в Средней Азии — городом-крепостью Форт-Александровским (позднее — Форт-Шевченко). Теперь это территория суверенного Казахстана, что вовсе не уменьшает законного исторического интереса современников, в том числе и молодых, к людям и событиям прошлого, отчасти отразившимся и в топонимике этого не очень-то далёкого, но ныне отрубленного от нас границей и реалиями современной жизни края. Земли, где наши предки-волжане оставили свой заметный след. Семьи миллионера-рыбопромышленника Захара Дубского (известного не только на Каспии и в Средней Азии, но и при царском дворе), потомственных рыбаков (в прошлом — беглых крестьян-землепашцев) Белуниных, Бажакиных, Дедуровых, Черновых, Никитиных и многих-многих других обживали и обихаживали дальний и, если проникнуть в историю, такой близкий нам тюбкараганский берег. Особо рядом с этими именами и фамилиями стоит фигура средневолжанина Алексея Баутина — первого председателя форт-александровского Совета, чьим именем и был назван рыбачий посёлок, слившийся по мере роста, с бывшей станицей Николаевской и превратившийся в один из центров рыбодобычи и рыбопереработки каспийского региона. Фамилия Баутин в своём корне имеет слово "баут" — крепкое железо. Дана она была наверняка простому крестьянскому роду, точнее, предкам бывшего председателя Форт-Александровского (позднее Форт-Шевченковского ) Совета, конечно же, не случайно.
Видимо, крепкими, как железо, они были. Впрочем, это больше от авторских догадок. А вот что доподлинно известно и удалось восстановить на основе архивных документов, так это биографию А.Баутина. О некоторых наиболее важных моментах из его жизни рассказывается в этом историческом очерке.
Выбор
Дорога, как парная река, пыля и извиваясь, всё ближе подводила его к родному селу. Вот блеснула окунувшаяся в жидкое золото солнца маковка церкви, вот, вырываясь из зелёного плена сада, поднял, опершись на белые руки колонн, свою холёную голову барский дом. И при этом невольном взгляде у Баутина что-то дрогнуло внутри, холодной ядовитой змеёй заползла в душу тревога. А в ушах ещё стоял стук вагонных колёс. Словно какой-то неутомимый кузнец равномерно и нудно бил по тугому хребту стального рельса. И этот стук отдавался в висках, сдавливал их. А временами он поднимался в настоящую канонаду, вспыхивал перед глазами слепящими бликами только что отгремевшей русско-японской войны.
Давала себя знать контузия. Вечным, глубоким отпечатком врезалась она в тело и нервы, выматывала силы. А ещё больше — память о тысячах загубленных на войне жизнях, потерянных из-за бездарных действий российских генералов на Дальнем Востоке, особенно в Маньчжурии.
Кровь, море пролитой невинной крови его однополчан. Поэтому радость возвращения была перемешана с горечью, испытанной от поражений и потери многих и многих ставших за время службы в царской армии дорогими людей. А ведь он так ждал этого дня...
Издали изба походила на таракана, поднявшего вверх лапки. Сиро и обездоленно торчали её стропила. Солому в голодную и холодную зиму скормили корове. Она была единственной надеждой, кормилицей семьи. Лошадь, как писала жена Аксинья, уже издохла, не выдержала осенней пахоты. А это означало, что в следующую осень надо будет лезть в зависимость к помещику или увернувшимся от службы в армии и крепко стоявшим на ногах хозяевам деревни. А случись засуха — то и того раньше. Урожай придётся весь отдать за долги, а на сев и житьё только дыры останутся.
Так оно, в общем-то, и вышло. Всё лето кое-как поддерживалась семья Баутиных молоком да отрубями или травой — лопушками, лебедой. Тянулись, как могли, ждали урожая. Но засушливое лето выжгло вместе с рожью все надежды на лучшую жизнь. Приволжская жара известная.
Помещик потребовал возврата долга. Оставалось после расчётов либо идти побираться, либо батрачить. Баутин выбрал третий путь. Решил податься в чужие края на заработки, туда, где, как рассказывал один казак, вольно, тепло и сытно.
Путь был долгим и трудным. С грудной дочкой шли на юго-восток через голую степь к Уралу-реке. Гнали запряженную в повозку корову. На одном из переходов она вывихнула ногу, и Баутину пришлось в ближайшей станице за бесценок продать её местному казаку.
— Всё равно уж,- успокаивал Баутин молодую жену, — спустимся к Каспию, рыбачить станем, прокормимся. У моря люди вольно живут...
Ходили о том почти доподлинные слухи по уральским станицам:
Бывшие дедуровцы да кардайловцы, а ещё и саратовско-самарская голь нынче на новом месте пообросла жирком, осетриной питается — рыбой царской, не ершом костлявым. Несколько десятков семей из Оренбургщины, Самарщины и Саратовщины ядрёные корни на дальнем берегу пустили, привольно живут...
— Глядишь, и нам счастье улыбнётся! — подбадривал Аксинью бывший фронтовик, — где наша не пропадала...
И так, подбадривая друг друга светлыми надеждами, добрались они до станицы Николаевской, названной в честь Николая — угодника и спасителя и являвшейся тогда одним из бойких мест на северо-восточном берегу Каспия. Здесь процветали рыбная ловля, добыча морского зверя, торговля скотом из степного края.
На новом месте
Получив первый аванс в кассе Захара Дубского, Баутин поставил мазанку, прикупил кое-какого барахлишка для житья-бытья. Взял в долг в лавке, тоже принадлежавшей миллионеру, муки и соли для пропитания семьи. Люди там были, как показалось Баутину, не скупые, приветливые. Давали всё, чего пожелаешь, не то, что в России. С весёлым настроением принялся он за работу. Рыбачил в артели того же Дубского. Этому здесь сразу обучали, ведь передать навыки было гораздо важнее, чем отпустить кредит. Кто перенимал науку, мог не только после себя прокормить, но и рассчитаться с долгом, дать Дубскому прибыль. Всё, как говорится, было в твоих руках — только не ленись и заживёшь лучше, чем вчера. И у Баутина кое-что получалось. Жизнь постепенно налаживалась. Аксинья радовалась хорошим заработкам мужа, впервые попробовав наваристой ухи из севрюги, предчувствовала, что счастье к ним привалило, навсегда поселилось в их доме, и даже не сердилась на то, что муж вечерком после первой зарплаты был под хмельком — зашёл по пути с товарищами в лавку.
Но рыбаки работали на сдельщине. От улова зависело их благосостояние. А Каспий частенько капризничал. Выпал месяц, когда артель, в которой добывал сельдь и сазана вместе с другими Баутин, осталась с пустыми сетями и неводами. А у Баутина набегали проценты по ссуде и за кредит, отпущенный в продовольственной лавке. Мрачный пришёл он как-то к приказчику, попросил ещё в долг снеди.
— За тобой и так много числится, не расплатишься.- Возразил было приказчик.
— С уловом, знать будем, сквитаемся, не одним днём живём, не скупись! Запиши за мной ещё на пару рублёв.
— Эхма хватил, небось, с дружками гулянку затеваете, приходил тут до тебя из вашей артели хлюст.
— Жрать дома неча, не твово ума дело, что ссудить прошу,- разозлился Баутин.- с нашей прибыли жируете, чай, нашу кровушку пьёте!
— Но. Но! Ты того-с, не очень, а то Захару Кузьмичу на твой длинный язык пожалуюсь.
— А жалься, и он кровосос, — махнул рукой раздосадованный Баутин и гордо повернулся к выходу.
— Ты говорить — говори, да не заговаривайся, ишь, какой гордый. Иди, возьми, чего надобно!
— Да подавитесь вы! — хлопнул дверью Баутин.
Видевшие это станичники только плечами пожали: бес, что ль в мужика вселился, с чего бы так серчать!
А приказчик донёс смутные слова Баутина до Дубского:
— Гнать его взашей надоть, Захар Кузьмич! Эка стерва! Так всех засмущает, взбаламутит народ.
— Твоя правда, надо подумать... Сколько волка ни корми, а всё в лес смотрит. Вроде всем стараюсь помочь. Ан нет, снова недовольные появились, как сорная трава в чистом поле. А, может, ты, Петро, переусердствовал, радеючи за мои блага?
— Да только о долге напомнил, а он, змей подколодный, сразу жалить стал, вонять...
Вскоре Баутина из артели попросили, живи, мол, своим умом, раз не хочешь хозяйским!
Пришлось наниматься вначале к Челобановым, потом к Бекназаровым, Имангазиевым. И везде мешал ему его язык. Гордый и строптивый, нигде не мог Баутин прирасти, считал себя обиженным. После войны рассчитывал на лучшую жизнь, думал, что за кровь, пролитую солдатами, они лучшей доли достойны.
Без работы, унылый бродил он по округе, бузил, ругал хозяев — толстосумов. Как-то разговорился по душам с рыбаком-казахом. На берегу жаловался ему на Дубского. "Моя твоя не понимай, честный слов. За что на хозяин обиду держишь? Разве он тебе не помогай? Помогай. Не гневи аллаха. Мне вон лес да лодка дала, мясом из котла кормил, когда из степ я со своим юрта шёл».
— Ничего ты не понимаешь, темнота,- махнул рукой Баутин и заковылял вдоль пенившегося, взволнованного, как его душа, моря.
Так, по-современному говоря, почти пробичевал, живя случайными заработками, волжский мужичок в станице Николаевской до самой первой мировой. И с голоду бы ноги его семья протянула, если б опять же не Дубский. Дозволял своему приказчику для Аксиньи и детворы мяса и рыбы отпускать, кормить из общего котла, пригласил стряпать для рыбаков и всех, кто тянулся на промысел. Одним из первых Баутина призвали в действующую армию на войну с Германией.
Возвращение
Баутин был даже рад этому. Хоть там, на фронте, при деле буду,- размышлял он.- Да и из солдатского содержания семье кое-что пришлю.
Воевал умело. Пулям не кланялся. Опять гордость мешала. Получил ранение, и после госпиталя собирался домой, вроде обещали демобилизовать. Но пополнения не было, уже безусые юнцы прибывали в армию, и его, как опытного солдата, задержали. На фронте он встретил и обе революции.
Вместе с другими солдатами, которым осточертела война, прослышав про Декрет о мире, подался домой, попросту говоря, сбежал со службы. Сам так решил. Да и большевики в своих газетках вроде к тому же призывали. Почитывал их статейки. Писали, что всюду теперь власть народная. Каждый сам себе хозяин. Вот и дёрнул домой с фронта.
Добирался, на чём попало, и всё размышлял про себя и с попутчиками: народная власть — это что надо. Не будет больше ни богатых, ни бедных. Все люди станут равными, свободными и счастливыми. Земля, моря и реки будут принадлежать всем. Одним словом, начитался газеток, наслушался сказок о коммунистическом рае.
Прибыв в Николаевскую, Баутин понял, что здесь почти ничего не изменилось. Пожалуй, только хозяева, до которых докатились слухи о событиях в Петрограде, стали ещё осторожнее, порой заигрывали с работниками, устраивали для них угощенья с вином и музыкой. Ну, почти как в бразильских фильмах.
Особенно " щедр " был Захар Дубский. Не скупился и на кредиты, давал взаймы хлеб, соль, мануфактуру. Сам ходил просто одетый, говорил со всеми о том, что он такой же, как и все, рабочий человек, пожимал руки, обнимался с расчувствовавшимися рыбаками. Приветливо улыбнулся и Баутину при встрече. Но после короткого разговора с ним улыбка сползла с хитроватого лица, замерла в уголках нервических губ.
Баутин рассказал миллионеру и окружившим их станичникам о новой власти, свободах и правах людей. Обо всём, что творилось в те дни в России.
— Значит, все мы теперь хозяева, все равные!- улыбнулся с иронией Дубский.- Стало быть, и ты, Баутин, на моё место сесть можешь?
— И я, и любой другой, теперь мы все одинаковые.
— Где же вы были , когда я свой пот и кровь в моё дело вкладывал?- хотел спросить, но удержался рыбопромышленник,- видел, что готов ответ в начитавшемся большевистских агиток Баутине, дай ему только повод для разглагольствований, митинг организует, людей против настроит. Да и в самом хозяине сомнения, как черви, душу сосали. Перед Богом вроде бы все равны, а на земле такая пестрота выходит: один в шампанском купается, а другой на квасе сидит. Ну и поделом ему, пусть не прохлаждается... Однако ведь вот до пота горбились в его артели люди, а лучше от этого не жили. Значит, нет перед Богом равенства, нет уравниловки всех и вся? Разные таланты у каждого, и старанье разное. А главное, в голове всё по-разному устроено. Однако и птаху в холод, и голод жаль, а человека и подавно! Не грех и поделиться богатым с бедными!- размышлял Дубский- Иначе какая из всей этой смуты катавасия может выйти! Боже упаси! И разве ж я не делюсь? Вон больницу в Форту для обчества поставил. Сад посадил...
Рассказы Баутина будоражили станичников. И как ни пытался по своему объяснить им факты Дубский, как ни убеждал он рыбаков в том, что Россия далеко, а им нет до неё дела, здесь своя жизнь,- мысли о революции и переделе собственности не давали покоя простонародью. Да и разве только в те годы! Резкое социальное расслоение, неумеренная жажда обогащения одних и обнищание других во все времена толкали людей на борьбу за лучшую жизнь.
Вскоре слова Баутина подтвердились. В Николаевскую пришла официальная бумага, в которой сообщалось о провозглашении народной власти. Одновременно ставилась задача создания Совета депутатов трудящихся. Совету предписывалось взять в руки всю полноту власти. Рыбаки с ликованием встретили это событие.
— Ну вот и наше солнышко выше поднялось, пора и нам спину разгибать.- радостно сказал Баутину при встрече его друг Никита Белунин.
— Солнышко-то оно само по себе каждый день всходит, а вот спину нам не так-то просто разогнуть пока.- Не разделил настроения друга Баутин.
— Да ты что, сам ведь говорил нам, что власть теперь наша, народная, то есть, и твоя и моя.
— Так-то оно так... Но Дубский, Бекназаровы, Челобановы и им подобные всё добро, а стало быть, и реальную власть над людьми, ещё в своих руках крепко держат, лишнего куска тебе не бросят. Для вида только щедрыми стали.
— Сами возьмём своё. На нашем горбу они богатство подняли. По справедливости надо. Нам его надо...
— Но пока сила на их стороне. Ты посмотри, что на самом деле творится. Председатель Совета у нас бывший полковник — эсер Васильев, а председатель исполкома другой полковник — Черкасов. Вот и выходит, что не наша пока власть, а золотопогонников и хозяев.
— Да ведь их же большевики прислали!
— Не верится мне что-то в это, сомневаюсь я, Никита. Не могли большевики бывших царских полковников прислать. Надо бы проверить...
— Но как? Ехать в Ташкент, откуда мандаты выданы, на край света, считай!
Подобные разговоры у Баутина со станичниками случались часто. По вечерам они собирались теперь погутарить то в доме Андрея и Веры Злобиных, то у Феоктиньи Хомовой, то ещё у кого-нибудь. Дымили цыгарками, сорили, как семечками, рыбьей чешуёй от вяленой воблы, перебрасывались своими мыслями о жизни. В центре внимания теперь был Баутин. Он с глазу на глаз виделся с большевиками, точно, как ему представлялось, из первых рук был знаком с их планами на будущее. И потому пользовался особым авторитетом.
Говорил он немного, но убедительно, о самом главном. О том, что нужно было в те дни делать бедноте. Предлагал взять у Дубского и ему подобных добро и разделить его поровну между жителями. Но, несмотря на то, что советы Баутина его друзья считали правильными и соблазнительными, осуществить их не могли. Совестно было перед Дубским и другими, боялись нарушить закон. Черкасов и Васильев на первом же заседании Совета предупредили станичников, что не потерпят произвола и беспорядков, виновных будут привлекать к ответственности по всей строгости революционных законов.
Кого открыто припугивали. Вызывали в исполком. Кого выживали из станицы, создавая для этого необходимые условия. Надеялись выкурить отсюда и Баутина. Никто из хозяев не давал ему работу. А ведь нужно было кормить семью... У Баутина к тому времени подрастали уже три дочери.
Старшей Прасковье исполнилось только тринадцать лет. Не найдя работы у своих бывших хозяев, Баутин обратился за помощью в Совет — попросил предоставить работу сторожа. Ответа сразу не последовало. Васильев переадресовал заявление Баутина городскому голове Форт-Александровска — Кирилову.
Этот бывший царский чиновник намеренно предложил Баутину неприемлемые условия для приёма на работу, требовал от него отказаться от всякого рода разъяснительной политической работы среди людей, населявших станицу Николаевскую и город. Были и другие условия, которые Баутин принять не смог. Вьюжным январским днём 1918 года ни с чем возвращался он домой. И когда Аксинья отворила дверь, то ни о чём и не спросила мужа. Всё было написано у него на лице. Побледневший от холода и злой он вошёл в горницу....
21 января того же года Баутин, Белунин и другие рыбаки-бедняки собрались в доме Назара Перепелюкова. До первых петухов толковали они о житье-бытье, рассказывали друг другу о своих бедах. Разогретые этими разговорами, спорами, хотели было пойти и арестовать Васильева и Черкасова, посадить своих верных людей у власти. Однако Баутин возразил против такого шага.
— Это что же получится? Выступим мы кучкой против подставных комиссаров, а все остальные станичники могут понять, что и против Советской власти мы? Так не годится. Давайте напишем письмо в Ташкент, попросим прислать честного человека, который помог бы провести перевыборы местных органов, поскольку они сформированы из числа буржуев и кулаков без ведома народа.
Станичники согласились с Баутиным. И вскоре письмо было написано и отправлено. Одновременно было решено установить контроль за депешами, циркулярными сообщениями, которые приходили в адрес Совета из центра, чтобы знать истинную правду о правительстве, его политике, проводимой по отношению к богатеям и бедноте.
Станичники потребовали от Совета регулярной информации о приходящих документах. Однако эсер Васильев, искусно маневрируя, наиболее опасные для власть имущих, а точнее, богатых, указания Совнаркома зачитывал не полностью. Благо помогали доверчивость и безграмотность многих присутствовавших на собраниях и заседаниях. Когда пришло категорическое требование создать красноармейский отряд, содержать его за счёт беспощадной реквизиции средств у буржуазии, он, широко улыбаясь, размахивая над головой новым циркуляром, с радостью в голосе говорил на заседании исполкома Совета: "Вот этот документ свидетельствует о том, товарищи, что нам оказано большое доверие Советской властью. Мы должны в короткий срок создать свою красную роту". И ни слова о необходимости реквизиций... Как теперь можно расценивать такой поступок — как обман или желание удержать экономику края в прежних руках, от разграбления и дележа ценностей? Наверное, однозначно теперь ответить будет трудно. Да и к чему, собственно. Важнее то, что на самом деле в ту пору происходило в Форт-Александровске и Николаевской.
Полностью игнорировать указания сверху местный Совет не мог. Поэтому, выполняя их, старался извлечь для зажиточной верхушки наибольшую выгоду. Вскоре началось формирование красной роты. В её состав по указанию Васильева записывали и вооружали только сыновей купцов и ростовщиков. Возмущённые таким подходом рыбаки, другие бедняки выступили с требованием зачисления в роту своих настоящих защитников. Совет вынужден был пойти на уступки. Баутин был в числе первых, записавшихся и добившихся своего принятия в красную роту.
С оружием в руках
Как бывшему фронтовику, опытному в военном деле, Баутину поручили командование взводом. Баутин сразу оценил обстановку, понял, что теперь, когда у многих его товарищей -бедняков в руках оружие, действовать можно смелее. Он чаще стал беседовать с бойцами, местным населением о смысле новой власти, требовал установления жёсткого контроля над деятельностью Совета, разоблачал, как он считал, предательские действия Васильева и Черкасова. Они искали подходящего момента, чтобы устранить Баутина. Но влияние его на бедняков было так велико, что открыто расправиться с ним они не могли.
А между тем события назревали быстро и яростно. С каждым днём росло недовольство бедноты своим положением и деятельностью Совета. Одним из животрепещущих вопросов был продовольственный. Многие рыбаки уже глодали. И случайные подачки расщедрившихся богачей уже никого не устраивали. А экономика России в это время падала, большевики не смогли успешно управлять гигантским народным хозяйством так, как это делали бывшие власть имущие. Но вместо того, чтобы поднимать экономику, спровоцировали имущественный передел по известному принципу : всем поровну, имел — отдай! А кто хотел добровольно отдавать наживавшееся десятилетиями и столетиями ! Реквизиции толкали страну в горнило гражданской войны и ещё больше ухудшали положение народа.
Особенно остро оно сказалось в Николаевской и Форт-Александровске в конце зимы — начале весны 1918 года. Недовольство бедноты, солдат роты вылилось в массовый митинг. Состоялся он 18 апреля. На нём с речью выступил избранный накануне из бедняков новым командиром роты Иван Бажакин. Вместе с Баутиным они накануне составили основные требования красноармейцев и рыбаков о честном исполнении советских декретов, о необходимости реквизиции продовольствия и ценностей у буржуазии.
Это выступление было горячо поддержано бедняками, и они решили послать Баутина и Бажакина за разъяснениями и инструкциями в ближайшие опорные пункты Советской власти — Ашхабад и Астрахань. Но осуществить этот замысел им не удалось. Васильев, ободренный успехами Белой армии против Советов, решил перейти к решительному наступлению на большевистски настроенных "товарищей", в том числе и в красной роте. Многие из них по его приказу были удалены из роты и разоружены. А вскоре пришла весть о том, что в Прикаспии произошёл контрреволюционный переворот.
Оставалось только ждать, как развернутся дальнейшие события. А они для Баутина и его товарищей были тревожными. То доходили слухи о победах белых, то — красных. Неясно было, чья возьмёт. И поэтому Николаевская, находившаяся невдалеке от мест, где шли бои, казалось, то оживала, то замирала при приближении опасности.
На море красная флотилия сражалась с союзниками белых, а фактически интрвентами, и могла вот-вот высадить десант в Форту-Александровском.
Во главе Совета
30 апреля 1919 года десант был высажен. Красные моряки заняли город. Основная масса населения с восторгом встретила моряков. Начались новые бурные преобразования. Прежде всего, — выборы нового Совета. Баутин активно включился в эту работу. Вскоре выборы были проведены. Николаевцы избрали Баутина председателем Совета. А командование флотилии включило его в состав уездного ревкома.
По инициативе нового председателя были произведены немедленные аресты Черкасова, белогвардейских офицеров и других, кто выступал против Советской власти. Этот шаг напугал всю зажиточную верхушку. Многие их них помышляли о бегстве, основная часть затаилась, ожидая прихода белых.
Став председателем Совета, Баутин развернул широкую деятельность. С утра до вечера он был занят десятками неотложных дел. В здание Совета теперь толпой валил народ. И у каждого был свой вопрос, свои соображения насчёт новой жизни. Баутин советовал и советовался, в совместных размышлениях искал истину, отвечал на сложные вопросы своего времени.
В одной из бесед с рыбаками пришёл к выводу о необходимости создания трудовых артелей, в другом решено было создать пункты питания для голодавшей бедноты. И так каждый день. Жизнь председателя была наполнена мирными хлопотами. Одновременно велась работа по проведению первого уездного съезда Советов. (Речь о территории, по своей площади превосходящей современную Францию.). Никогда ранее не занимавшийся делами такого масштаба, Баутин нередко даже не знал, с какого края начинать. Кругозора и грамотности, конечно же, не хватало, больше верил интуиции, тому, чего хотели люди.
А больше всего, если говорить о бедных, они хотели передела добра, нажитого их хозяевами, с жадностью и завистью поглядывали на их дома с красивой мебелью, на лабазы и лавки с товарами, на рыболовецкий флот.
Встретив как-то Баутина на улице, Дубский заговорил с ним о планах Советской власти.
— Будем у вас всё отбирать, хватит , пожили за наш счёт !- напустился на него Баутин.
— Да ведь и я штаны не просиживал, днями и ночами глаз не смыкал, работал. А добра мне не жалко, забирайте! Сам отдам. Только что вы с ним делать будете? Одними совещаниями и митингами хозяйство не удержишь. Мозгами шевелить надо, хлопотать обо всём, а не пустые слова, как мыльные пузыри, пускать для любопытных. Для обчества и своего дела стараться надо, радеть и радеть, председатель. А вы всё заседаете и заседаете! А того же подвоза муки к станице организовать не можете...
— Воюют наши с контрой, вот разобьют, тогда...
— Хлеба покушать сегодня хочется, спроси у своей супружницы — когда ей мука нужна: сейчас или после мировой революции?
— Ты мне не указывай, Захар Кузьмич,- как-то робко, чувствуя правоту бывшего хозяина, отмахнулся от его критики Баутин. Сам думал о хлебе, но как доставить и откуда, когда война ...
Но Владимир Ильич Ленин учил быть стойкими. И он всем станичникам, обращавшимся за помощью по продовольственной части, говорил: потерпите, отгоним белых от Волги и за Урал, пойдёт хлеб старыми путями.
Вскоре Баутин вступил в партию большевиков. Сделал это, как он считал, сознательно.
— А ежели белые или англичане опять нагрянут? — с тревогой в голосе, узнав об этом, спросила мужа Аксинья.
— Так я теперь не один. Нас не случайно большевиками зовут, потому я. Что за нас большинство, народ. А народ, понимаешь, победить нельзя. Разобьём мы белую контру... Будет наше солнце в небе.
Но всё вышло иначе. Баутин сидел в Совете, разговаривал с кем-то из посетителей, когда в комнату влетел нарочный.
— Англичане на рейде. Бой будет. Готовьтесь к обороне, — выпалил он и бегом направился обратно, развевая на ходу чёрные ленты бескозырки.
Боя ждали, как избавленья. Но случилось для Баутина трагическое. Красная флотилия под натиском англичан вынуждена была покинуть этот берег, уйти к Астрахани.
Баутин понимал, что в любой миг теперь в станицу и Форт-Александровский могут высадиться английские моряки или прийти белые части. В своих последних беседах с людьми, распоряжениях он старался укрепить веру в Советы, продолжал начатые дела.
Но вскоре из Гурьева прибыл с сотней белоказаков генерал Железнов (что-то мистическое и символическое есть в совпадении или близком родстве этих двух фамилий — имею в виду Баутина и Железнова). Начались обыски и аресты тех, кто сотрудничал с Советской властью. Над Баутиным нависла смертельная опасность.
Казнь
В этот день Баутин встал затемно. Обнял на прощанье жену, заливавшуюся слезами, поцеловал дочерей и с братом Ивана Бажакина направился к берегу. Там, на приколе, стоял парусник. Рыбаки, рискуя жизнью, решили спасти Баутина и других активистов от верной смерти. Бажакин пожертвовал для этого своей лодкой.
Узнав о положении бывшего своего работника, предложил помочь ему и сам Дубский, в котором сомнения о мировой справедливости, добре и зле, мире и войне между классами теперь ещё сильнее, как пиявки, сосали душу, не давали покоя. До марксизма и большевизма и прочих течений ему дела не было, не считал их чем-то серьёзным. Но гнёт при царе видел, беду людей знал не понаслышке и понимал, что-то в общественном устройстве не так, что-то менять надобно. И на человека смотрел как на человека, а не какого-то члена той или иной партии. Видел , что война не щадит никого, мешает и ему, жалел людей.
Бажакин, перетолковав с Дубским, получил его согласие на то, чтоб воспользовались мотоботом миллионера. Но то ли кто специально сломал движок, то ли по какой другой причине, плыть на мотоботе оказалось невозможно. И тогда Бажакин решил отправить Баутина на баркасе под парусом.
Вскоре судёнышко, подгоняемое попутным ветерком, уже далеко ушло в море, взяло курс на Астрахань. Баутин стоял на корме и с болью вглядывался в тающий на глазах белый берег, и шептал себе под нос: "Мы ещё вернёмся, мы ещё будем..."
Когда парусник поравнялся с островом Кулалы, ветер внезапно стих. Пришлось лечь в дрейф, ждать нового ветра. Но вместо него вскоре появились бросившиеся в погоню по доносу одного из николаевцев белые.
Отступать было некуда. Чтобы сохранить жизнь плывшим с ним людям, Баутин сдался в плен живым. Арестованных доставили Железнову.
-Что, Баутин, — язвил старый генерал,- всякие баутки-прибаутки кончились?
— Нет, ваше высокоблагородие, ошибаетесь. Всё только начинается. Скоро придут наши, дадут вам, извините за грубость, пинка...
Генерал вскочил со стула и в ярости подбежал к Баутину.
— Ладно, хорошо-с! Посмотрим, кто кого. — Потом, сверкнув глазами, приказал увести арестованного.
Ночь Баутин провёл вместе с товарищами в тюрьме. Никто не спал. Все понимали, что это последняя ночь в их жизни. Неожиданно в стекло кто-то ударил. Потом ещё раз и сильнее. Стекло не выдержало и раскололось. На одном из осколков при свете луны Баутин рассмотрел след крови и пуха.
— Птица ночная. Как чья-то близкая душа, чует нашу скорую гибель.- Заговорил один из арестованных.- Это уж верно, погибель — есть примета такая.
— Да, нас могут расстрелять. — Твёрдым и решительным голосом заговорил Баутин.- Наверное, так оно и будет. Тела наши расстреляют. Но дело наше, товарищи, расстрелять нельзя.
Спокойные и молчаливые выходили утром арестованные из стен тюрьмы. После её полумрака необычно ярко горело солнце. И, казалось, звенело в густой тишине, вставало всё выше, как сама справедливость, синее в золотинках море. Баутин шёл и с жадностью проглатывал глазами и эту бескрайнюю синь, и это солнце, которое видело в эту минуту одновременно и его, Баутина, идущего под конвоем, и миллионы других, таких же , как и он , простых русских и нерусских людей, участвовавших в гигантской, кровавой борьбе за лучшую жизнь, а с другой — тоже русских и нерусских из числа тех, кто хотел сохранить старую, бывшую до революции. И было в этом зрелище что-то чудовищное, противное человеческому духу и человеческой логике и сути.
Стоя под дулами винтовок, врученных сыновьям местных купцов и ростовщиков, призванных для исполнения воли генерала, так как сами белоказаки не хотели брать грех на душу, портить отношения с большинством местных жителей, Баутин высоко вскинул голову. Ещё раз обвёл глазами море, небо и громко сказал: "Меня вы убьёте. Но это небо, это солнце будут вечно помнить о вашем злодеянии и про нашу большевистскую правду. Стреляйте!"
Но никто не стрелял. Все были поражены спокойствием и настроением Баутина. Ошарашенные смотрели в его сторону и не двигались.
Один из пареньков, державших винтовку в руках, не выдержал и закричал: "Не могу! Расстреляйте лучше меня!.."
Офицеры направили оружие на участников расстрела. Как по железной бочке молотком, ударили в тишине беспорядочные выстрелы.
Баутина толкнуло пулей. Второй... Он упал навзничь с широко раскинутыми руками, словно хотел обнять весь мир. Из раскрытых, ещё живых глаз вытекала золотистая синева.
Так закончилась жизнь одного из тех, кто был втянут в водоворот революционных событий, классовой борьбы, о которой с пафосом рассказывалось во многих книгах прошлых лет. Высокие проявления человеческого духа, действительно, заслуживают пафоса. Но не меньшей писательской страсти и углубленного осмысливания при оценке и описании событий тех лет заслуживают главные виновники этих самых событий, как жерновами перемоловшие миллионы человеческих жизней, толкавшие на тропу войны сына против отца, брата против брата, русского против русского, нерусского против нерусского. Этого больше не должно повториться на нашей древней и овеянной историческими ветрами земле. Кровавые эксперименты всем изрядно поднадоели и всех достали, как говорит нынешняя молодёжь. Поэтому нужно учиться и учиться, как заявлял классик, на ошибках прошлых поколений, чтобы не совершить новых, не перечеркнуть самое дорогое, что дано человеку на этом свете.
Баутино — Форт-Шевченко -Актау — Атырау.
Голосование:
Суммарный балл: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Проголосовало пользователей: 0
Балл суточного голосования: 0
Проголосовало пользователей: 0
Голосовать могут только зарегистрированные пользователи
Вас также могут заинтересовать работы:
Отзывы:
Нет отзывов
Оставлять отзывы могут только зарегистрированные пользователи
Трибуна сайта
Наш рупор