Посв. лучшему преподавателю французского языка,Н. Б. Шестопаловой
Есть в женской красоте что-то тонкое, тягучее, как туман, как сумерки, неспешное, как меланхоличный французский шансон, и шарм в ней чисто французский. Когда подобная женщина проходит мимо, независимо от ее нынешнего парфюма, остается за ней еле уловимым шлейфом аромат бесконечного обаяния, способного покорять и мужчин, и женщин. Однако же, она предпочитает быть одна, смотреть внутрь себя, внутрь своей женской сущности, как кошки, смотря в зеркало, видят не только себя, но и мириады миров, скрытых для глаза человека, человека обыденного. Мужчины боятся связывать себя с такими женщинами, потому как чувствуют их внутреннюю силу, что наносит неисправимый удар по их мужскому самолюбию. Они предпочитают лишь тайно любоваться ими, будто в дымке своих желаний они прячут страх перед неизведанным, как люди часто испытывают жуткое чувство, видя кошку, внезапно уставившуюся в бесконечность. Такие женщины, как кошки, всю жизнь смотрят в бесконечность, отыскивая ответы на вечные вопросы, а найдя их, маются скукой, ибо познали этот мир, как книгу, от корки до корки. И вот, обаятельные с ног до головы, эти существа шагают, легко покачивая бедрами, по нашей жизни. Такой Бодлер увидел Женщину, воплощенную в теле его молодой матери, к ней он стремился всю жизнь, женщине-дымке, женщине – предрассветному туману.
Такая женщина полна гордости и самообладания, самолюбования и самопожертвования, она и берет, и дает. Прекрасная собеседница, она является самым лучшим слушателем, она знает слишком много, но иногда, для развлечения, делает удивленные глаза, с внутренней усмешкой ожидая объяснений. Она могла бы не испытывать никаких страхов, но все же боится потерять самое важное – душу.
Эта женщина всегда изнутри прекрасна, хотя внешне дышит отчуждением. Отражение живой чувственности, она легка и непринужденна, но вокруг нее всегда существует едва ощутимое напряжение чувства. Когда она движется, медленно, будто в полусне, она чарует, будто танцующая змейка, будто гладкая и стройная кошка, крадущаяся за зазевавшимся птенцом. Она упивается собственной чувственностью, живет ей, изредка играет, опять же, для удовольствия, но сама с собой она всегда честна. Есть в ней что-то и от мужчины, и от женщины, она бесконечно умна и бесконечно соблазнительна.
В любые времена такие женщины стояли у руля и сжигались на кострах. Веками они несли груз тайны, не опуская плеч…
Она такая. Она играет и поет, как маленькая птичка, как зеленая стрекозка над гладью пруда. Она, как полноводная река, вальяжно впадает в наши мечты, с каждым движением волн сметая нас с твердой почвы.
Женщина – воплощенное желание, скрывающая под легким, но длинным платьем соблазн… Женщина – мысль, воплощенная в вечности…
*****
Меня всегда восхищала Ее утонченность, аристократичность. Она казалась человеком из того, прошлого-позапрошлого века, когда дамы, не в пример нынешним, зачаровывали и пьянили, как хорошее вино, едва лишь обронив кружевной платок. То изящество, с которым Она роняла не только платок, но даже взгляд – в окно, за которым то шел проливной дождь, то жарило беспощадное солнце; так вот, то изящество, с которым Она проделывала будничные и несущественные вещи, делало меня медлительной и слабой, тогда как внутри становилось тревожно, будто все мое существо противилось этой игре глаз и рук.
Мы познакомились с Ней не так давно, где-то с год назад. Она, скажу к слову, была во многом старше меня, более зрелая, к тому же, Она преподавала французский. Упоением было для меня каждый день говорить Ей «Bonjour, madame»*, когда Она, отряхиваясь, как большая коралловая (из-за плаща) птица, впархивала, но не как суетливая сорока или пустоголовая голубка, что-то было в Ней неподвижное, но звенящее. Тогда мне казалось, что птица-феникс залетела в мою темную квартирку и разбросала кругом свое коралловое оперенье.
Высокая, с бледноватой, кельтского типа, кожей, обтянутой вокруг каркаса тела на диво ладно, немного сухощавая, но не до безобразного, Она будто и земной не была в полной мере. От бледности и худобы вся Она казалась прозрачной в обманчивом свете сумерек. Волосы, не распускаемые на людях, отливали тем самым теплым оттенком золотисто-каштанового, хотя, какой смысл говорить о волосах там, где больше слов должно быть о душе. Лишь одно скажу: глаза серые и узкие, смотрели загадочно, но в то же время, утешающе, по-матерински, они редко искренне смеялись, еще реже гневались. Совершенно спокойное, молодое лицо с тонкими чувственными морщинками у глаз и губ.
Одевалась Она элегантно, но сдержано, и задумка с пресловутым «маленьким черным платьем», кажется, не была для Нее вновь. Частенько элегантно затянутый шарф. А еще Она никогда не носила каблуков. То ли это была Ее привычка оставаться в тени, даже выходя под палящий свет. То ли любовь к дальним прогулкам (я знаю, после занятий французским Она, уходя от меня, еще пару часов бесцельно бродила по улицам, не узнавая их, стараясь отойти, вновь придать лицу усталый, пофигистический вид). То ли просто тщательно скрытая под имиджем боль.
Но, впервые увидев на Ней тот самый коралловый плащ, я будто очнулась ото сна. То ли весенний ветер я почувствовала в холодном воздухе, то ли Она сама явилась из весны, сама – весна. И сразу в уме всплыли два незнакомых, несозвучных, но таких своевременных имени: Сольвейг и Любовь. Потом Она долго и загадочно улыбалась, когда ненароком у меня вырывалось то одно, то другое имя.
«Le francais est une langue d’amour, une langue de la poesie… et de la mort»**, - говорила Она, и замечательное французское грассирование заставляло Ее горло танцевать. Я распечатывала и всякий раз показывала Ей слайды базилики Сакре-Кёр, Она смотрела с интересом, понимая, как много для меня значит этот кусочек Парижа. Она осторожно, будто боясь испортить, брала мои многочисленные рисовальные безумства – акварель, карандаш, чернила – вклеивала в паспарту, разглаживала каждую морщинку, а потом развешивала на стенах моей маленькой квартирки, создав крошечную домашнюю галерею. Приходя каждый раз и ожидая меня к занятию с учебником французской грамматики, как подобает учительнице, Она любовно (я на это надеялась) бродила взглядом по собственноручно собранной и выставленной экспозиции.
Благодаря Ей, мне вновь захотелось жить. Захотелось творить, и я снова открыла старые записные книжки, продолжила забытую повесть, вернулась к выцветшим и устаревшим мечтам, чтобы вдохнуть в них новый кислород, коим была Она.
Я звала Ее исключительно на «Вы», как мучительно и глупо это ни казалось. Я вообще не умею фамильярно относиться к человеку старше и опытней меня. С Ней же мне хотелось больше всего общаться на «ты», но сил не хватало переступить эту грань. Да и как отреагировала бы Она, если бы я обратилась на «ты»…
Необычайно странные отношения могут соединять учительницу и ученицу… Ученицей я была неплохой, хоть немного взбалмошной. Французский, я не преувеличу, был у меня в крови. О том, какой Она была учительницей, может сказать то, какой сильной стала моя любовь к Франции. «Увидеть Париж и умереть», - наверное, именно это соединяло нас.
Было в Ней и что-то неуловимо невеселое, задумчивое, хотя губы Ее складывались в тонкую нежную усмешку всякий раз, когда теплое весеннее солнце падало на Ее лицо. При мне Она никогда не выказывала ни тени страдания, хотя, мне казалось, что что-то в Ее жизни было глубоко не так. Иногда она не приходила, но неизменно предупреждала меня в этот же день, причем, избегая помощи телефона. Обычно в таком случае в моем почтовом ящике покоилась какая-нибудь строгая, но отчего-то очень приятная записка, где Она извинялась за свое отсутствие, больше всего опасаясь, как бы это не повредило занятиям, а мне казалось, что сухие казенные слова записки чудесным образом источают свет и преобразуются в нежное сестринское, либо материнское, но очень женское послание, в котором Она тревожится не о моем разуме, а о сердце, которое вряд ли выдержало бы долгое отсутствие жизни и весны в Ее образе.
В дождливые дни, полные невообразимой скуки и тоски по солнцу, мы садились в моей небольшой кухоньке, раскладывали учебники, тетради, словари и пили капуччино с корицей, чтобы согреться, либо согреть душу, подверженную скуке. Капуччино с корицей…, Напиток, не опаляющий, но медленно, равномерно согревающий горло и желудок, отчего по всему телу прокатывается волна уютного тепла. Напиток, необычайно заманчиво пахнущий чем-то неуловимо нежным и домашним, будто даже пар от него окутывает окружающее легкой коричневатой дымкой, а воздушные хлопья сливочной пены дарят ни с чем не сравнимое удовольствие от самих неспешных прикосновений губ и языка. Капуччино с корицей – это поцелуй юга и солнца, который приятней всего ощутить именно в темный дождливый вечер после долгой прогулки под влажной изморосью. Когда я говорила Ей об этом, Она согласно кивала, не зная, или же догадываясь, что капуччино с корицей – Она сама, для меня, как дыхание тепла и аромата.
В Ее манере поведения строгость и категоричность преподавателя слилась с доброй дружеской поддержкой. Она требовательно относилась к своему предмету, и в этом я была с ней солидарна. Но Она тоже умела и любила мечтать, и зачастую мечты Ее были очень французскими и безудержно романтическими. Улыбаясь над учебником грамматики, Она говорила, что мы уедем в Париж, вместе. Мы пойдем на Монмартр, возьмем по чашечке настоящего французского кофе, позволим художнику нарисовать наш портрет, используя самые спокойные и нежные акварели, слитые воедино, воплощенные в одном лице. Купим слив, или груш, или листик салата. Прочитаем с выражением все вывески одну за другой. Совершим восхождение к Сакре-Кёр, а потом застынем наверху, наблюдая, как закатное солнце пожирает Париж. Мы снимем меблирашку с видом на крышу соседнего здания, по вечерам будем пить красное полусладкое вино «Шевалье Лакассан» и петь до хрипоты раз за разом «Champs-Elysees»…
Вернемся ли мы? Захочет ли Она? Она обещала остаться, а я обещала подарить Ей всю мою художественную выставку, которую в шутку она собственноручно подписала по-французски «A mon professeur francais»***.
Вообще, эти чувства были слишком странными для меня. Поначалу приняв их за бесконечное почтение и благодарностью к человеку такой бескрайней гуманности и простоты, я наслаждалась уроками, стремилась к знаниям, как к миллиардам драгоценных камней, разбросанных на пути совершенствования. Даже французская грамматика, при всем моем отвращении к правилам вообще и в частности, оставляла едва уловимое сахарное ощущение на языке. Мне безумно хотелось нравиться Ей, быть настолько прилежной, насколько могу, потому как страшным казалось мне хоть немногим подорвать Ее веру в мои силы и возможности.
После мне вдруг стало не хватать именно Ее, а не Ее учебников, возвышавшихся причудливым городком на равнине моего стола. Каждый Ее приход заряжал меня такой положительной энергией, что, мне думалось, я могла бы собой осветить весь город. Бесконечно красивая женщина и бесконечно талантливый преподаватель французского в одном флаконе – Ее образ преследовал меня очень долго. Я будто осязаемо ощущала в Ее отсутствие флюиды Ее духов, Ее облика, Ее голоса, множество раз этот голос окликал меня, я в смятении оборачивалась, а за мной – пустота. Дух этой женщины играл со мной, потешался над моей беспомощностью.
Занятия, полные скрытой чувственности. Всякий раз, тайно наблюдая за собственным кумиром, отмечала движения рук, перекладывающих кипы бумаги и книг, глаз, то выглядывающих в окно равнодушно, то скользящих по плоскости стола, то смотрящих из-под стекол узких очков в мое лицо, на мои губы, произносящие «j’aime, tu aimes, il aime, elle aime…»****, то на мои рисунки, с каким-то рассеянным любопытством. И в это время я не могла оторвать взгляда.
У Нее был муж, и, кажется, был ребенок. Мне он представлялся таким же спокойным и заинтересованным мальчишкой-подростком, с Ее мягкими каштановыми волосами, которого Она любила больше всего на свете. Откровенно говоря, я не хотела вдаваться в подробности Ее личной жизни - для этого я обладаю достаточным чувством такта. К тому же, такие подробности вовсе не были мне нужны. Она не была реальной женщиной, и мечта моя, такая хрупкая, могла разбиться о реальность, поэтому она оставалась для меня больше образом, туманной дымкой, идеалом даже. Наверное, такой я любила Ее...
О своей семье Она заговаривала очень редко, но голос Ее тогда звучал то бархатной нежностью, то чуть хрипловатым открытым задором. Преданная супруга и нежная мать (как я себе представляла) – чудесное выражение женщины Ее лет, от которого так и веет добропорядочностью и уравновешенностью, к чему иногда так стремятся одинокие и сумасбродные натуры, как я.
Кажется, Она искренне наслаждалась своей работой, хотя часто Ее посещали грустные раздумья, заметные мне, как человеку, поневоле наблюдательному. Иногда Она смущенно (смущенно ли?) признавалась мне вкрадчивым голосом, что я – Ее лучшая ученица, и что Ей очень приятно иметь дело с таким человеком. Бальзам на душу внезапно заболевшей непонятной болезнью мне…
Иногда Она приходила чуть раньше, когда я, еще погруженная в свои неспешные раздумья, не замечала Ее прихода. Позвав меня по имени и не замечая реакции, тянулась ко мне рукой, слегка помахивая ладонью перед моими глазами. Этот жест сводил меня с ума! Все мое существо, секунду назад полное горечи и растерянности, вдруг замирало, так, что я слышала звук собственной крови, бегущей по венам. Моя душа в эти песчинки времени обещала все, что угодно... А Она показывала книги и требовала начала занятия.
Мне кажется, Она, чуть ли не с рождения, была влюблена во Францию. Может быть, именно поэтому каждый Ее ученик после курса французского всей душой стремился туда. Она искренне умела привить любовь к Франции, к Парижу, ненавязчиво, не прямым внушением, а самой собой, отражением этой страны. Золотая женщина, город в человеке, жизнь в человеке, гуляющем по этой грешной земле, способном оторвать тебя от нее на пару часов несколько дней в неделю. Франция входит в кровь.
Она не познала ни одного музыкального инструмента собственными руками, не написала ни одной картины и ни одного стихотворения, но побуждала других. С доброжелательностью воспринимала попытки других изобразить этот мир в искусстве, выслушивала и принимала таких людей как одаренных, людей с определенной, не всем видимой, печатью. Никогда не высмеивала, со всей своей серьезностью вникала, а после ободряла искренностью. С Ней хотелось творить, муза, спустившаяся на землю, Она…
С весной пришла Она, с весной Ее не стало. В тот день случилась невероятно сильная майская гроза. Всполохи света резко выделяли крыши и кроны кленов. Лило как из ведра. Она пришла слегка поникшая, как цветок под дождем, в неизменном коралловом плаще. Я бросилась к Ней, предлагая снять плащ для просушки, после мы сидели на кухне и пили капуччино с корицей. Я, было, осмелилась мягко укорить Ее за неосмотрительность, ведь Она даже не прихватила с собой зонт. Она же подарила моей душе серьезный, слегка прохладный оценивающий взгляд, который резанул, как лезвием. Она тут же тепло улыбнулась, поблагодарила за заботу и предложила как можно скорее начать урок. По Ее словам, в этот день Она была вынуждена закончить пораньше по личным причинам. Открыв учебник на последней странице, усиленно и строго гоняла меня по всем темам, пройденным за год, отчего все внутри меня похолодело – отчего Она так отстраненно и жестоко обращается ко мне? Так прошло около часа…
Мельком я бросала на Нее взгляды, полные непонимания и какой-то едва ощутимой тревоги. В этот день Она казалась мне чудовищно изможденной. Впервые Она распустила волосы, и они легли на худые плечи тяжелой золотисто-каштановой волной, будто придавив Ее своей мощью. Одетая, как обычно, элегантно и просто, Она сохраняла свою прямую, как у пианистки, осанку. Руки Ее так же спокойно перемещались с книги на словарь и обратно. Мне вновь показалось, что Она со мной, что это временное помешательство в Ней, во мне, в нас обеих – просто тень, которая легла от тучи за окном на наши лица. Сквозившее во всем Ее облике и трудно скрываемое смятение наложило едва заметный отпечаток на Ее тихие, задумчивые, такие светлые, глаза. Майский дождь был Ей дополнением и рамкой, а я говорила, стараясь ни разу не сбиться, чтобы не испортить впечатление от нашего такого привычного занятия собственным волнением, а, следовательно, ошибками. Меньше всего хотелось мне сейчас огорчать Ее.
Наконец, Она снова улыбнулась, предлагая выпить еще чашечку кофе напоследок. Стараясь разрядить обстановку, Она нервно засмеялась, наклонилась, чтобы коснуться дружески моей руки. Прядь Ее волос утонула в чашке.
Последняя чашка показалась мне горькой. Последний разговор врезался мне в память. Она объявила, что наши занятия отныне окончены, что мой французский стоит на достойном уровне, что Ей действительно приятно было обучать меня тому, что Она сама любит непередаваемо… Она говорила, говорила, с той же мягкой улыбкой, а когда чашка показала дно, скоро попрощалась и, набросив непросохший плащ на плечи, исчезла навеки.
Первой реакцией был шок. Я так и осталась стоять там, в коридоре, где все еще ощутим был аромат Ее духов вперемежку с озоном, где только что мелькнул Ее коралловый плащ, где исчезла моя птица-феникс…
После пришли обида и отчаяние, как Она могла покинуть меня, как оставила все: наши уроки, наш французский, наш Париж? Она ведь обещала! Я яростно пнула ни в чем не повинную дверь, застонав от боли и тоски.
А затем наступил покой. Сумерки уже опустились на мое окно, а я все сидела недвижимо перед раскрытым учебником французской грамматики и остывшим капуччино с корицей. Корица растворилась, размякла, превратившись в жалкую коричневую гущу. Я сидела у окна, откуда пахло озоном и мокрой заплесневевшей древесиной, но Ее запаха там не было. Я обернулась на звук Ее голоса, и мне спокойно улыбнулась пустота.
Прошла неделя, две, месяц. Я уже смирилась с тем, как сильно мне не хватает Ее уроков, Ее кораллового плаща. Как-то на безрадостной прогулке, когда уже вовсю бушевало душное лето, а дождь так же лил стеной, я внезапно оказалась в Ее районе, у Ее дома. Простояв там почти час, наконец-то, я нашла в себе силы уйти. В тот же день, было, засела за написание письма Ей, однако, несколько раз перечеркнув написанное и разозлившись на себя, разорвала листок. Так продолжалось несколько дней подряд, когда я лишь подходила к Ее двери и ждала, что вот сейчас дверь откроется, и Она выпорхнет в своем коралловом оперении и с учебником французской грамматики подмышкой. Но квартира молчала, а в почтовом ящике залежались пожелтевшие газеты. Потом мне подумалось, что она уехала, и я оставила эту затею.
Мне пришла в голову горькая мысль, что Она догадалась о моих чувствах, и это Ее напугало или же разозлило, отчего она поспешила исчезнуть, раствориться в дождливом воздухе, упорхнуть, как видение, сбежать от меня, в конце концов, и от моего жадного обожания. И я Ее отпустила...
В последний раз я уходила с тайной успокаивающей мыслью, что свое обещание Ей я сдержала. В почтовом ящике по возвращению, а Она вернется, Ее будет ждать стопка моих рисунков, каждый из них подписан Ее рукой в далеком прошлом, и пакетик корицы…
*Добрый день, мадам (фр.)
**Французский - язык любви, язык поэзии... и смерти (фр.)
***моему преподавателю французского (фр.)
****я люблю, ты любишь, он любит, она любит (фр.)